7
Три месяца в каждодневных трудах и заботах ушли, как один день.
Младший Томара оказался на редкость тупым и ленивым; Ивану приходилось обращаться к различным ухищрениям, чтобы как-нибудь вызвать интерес к занятиям у томаровского недоросля. Он придумывал для него юмористические задачи с увлекательным сюжетом. Хватаясь за бока и катаясь по полу, барчук заразительно смеялся, но, вдоволь насмеявшись, задачу решать все же отказывался и указывал на Тараса:
— Пусть он.
— А ты?
Томара удивлялся наивности странного, хотя и очень забавного учителя:
— Он же казачок.
Тарас, который по совету Котляревского занимался вместе с барчуком, задачи решал, и довольно легко, но легче от этого не становилось, хотя и служило Ивану бесспорным утешением.
В сентябре и в первой половине октября было еще довольно тепло, и Котляревский часто водил воспитанника по окрестностям, гулял с ним в лесу, росшем вдоль правого берега Коврайца, рассказывал множество историй из жизни растений и животных, называя при этом каждое упоминаемое в рассказе животное или растение по-латыни и по-гречески. Между тем воспитанник, рассеянно слушая, облюбовывал укромное местечко на лесной поляне и приказывал Тарасу раскинуть суконную полость, которую казачок носил вслед за Томарой.
— Я заморился, пан учитель, и немного поем, а вы погуляйте. — Барчук основательно усаживался возле вместительного глечика с варениками и сметаной.
Что оставалось учителю? Браниться? Шуметь? Вряд ли бы это что-нибудь изменило. Скрепя сердце приходилось ждать, пока томаровский недоросль подкрепит свои убывающие силенки, и чтобы не видеть его трапезы и тем не испортить себе настроение окончательно, Иван отходил подальше, бродил вдоль Коврайца, подолгу простаивал под старой дуплистой вербой, которая помнила еще времена Богдана; по преданию, именно здесь однажды остановился на отдых великий гетман, возвращаясь в Чигирин из очередного похода.
Удивительные легенды хранил здесь каждый уголок. Чуть повыше над Коврайцем, откуда открывался очаровательный вид на заречные луга, было место, которое Иван предпочитал всем другим. Место это, как однажды поведал старый Харитон Груша, любил Григорий Сковорода, живший в Коврае лет сорок тому назад и учивший кого-то из господской семьи.
— Я тогда — уже парубок — был пастухом в томаровском хозяйстве, — рассказывал Харитон, сидя на завалинке с пришедшим в гости господским учителем. — Где мне уразуметь, чего это пан Грицко часто сидит в одиночку и все думает, а то читает, а потом пишет. По-первах чудным он нам показался: учитель, пан все-таки, а ходит, будто наш брат селянин: летом босой, в холщовой рубашке и таких же штанах, а зимой — в свитке или кожушке, шапке из овчины и сапогах. Мы, парубки, прибежим на Ковраец, чтобы искупаться, а пан Грицко увидит нас и кличет к себе, расспросит, бывало, как живем, да кто у нас батьки, и обязательно одарит каждого то книжкой, то зшитком, а мне подарил грифельную доску и пообещал научить писать и читать. «Приходи, — говорит, — когда свободный будешь». Известное дело, рассказал я про то отцу, так старый мой, как услышал, плакал от радости, что сын его грамотным будет, и сам гонял панских коров на пастбище, лишь бы я ходил к учителю. Раз пять был я у него, а потом не стало пана Грицка — прогнали его со двора за то будто, что неучтиво отозвался об ученике, назвав его своим именем... Так моя наука на том и кончилась. Давно то было, а помнить про нашего учителя пана Грицка буду до смерти...
У Ивана было такое чувство, будто он рано или поздно, а должен встретить, и именно в этих местах над Коврайцем, Григория Саввича, надо лишь уметь ждать; похожей судьбы, одинокие, они бы стали неразлучны, подружились бы и поведали друг другу свои сокровенные тайны. Иван жаждал такой встречи, словно одинокий путник глотка воды в пустыне. Были дни, когда казалось: вокруг ни света, ни воздуха, и он задыхался, но стоило прийти в воскресный день к дядьке Харитону, послушать его песни, посмотреть на девичьи игры и танцы — и становилось легче дышать, и жизнь казалась не такой безрадостной.
Вдоль берега, мимо высоких зарослей осоки Иван возвращался на поляну, к воспитаннику. Тот, успев очистить глечик, удобно разлегшись на мягкой полости, отдыхал и не помышлял о занятиях. Приходилось возвращаться домой.
А в доме госпожа Томара тотчас уводила ненаглядного сыночка на свою половину, не разрешая больше забивать ему голову учеными премудростями, приказывала казачку принести чего-нибудь, чтобы подкормить перед обедом измучившееся и, без сомнения, проголодавшееся чадо.
Аглая Семизаровна была твердо убеждена, что чрезмерное увлечение науками пагубным образом отражается на здоровье ребенка, у которого уже явно пробивались усы. На первых занятиях, не доверяя учителю, она присутствовала самолично, придирчиво следила, чтобы вопросы были не трудными, и, если находила их таковыми, позволяла ученику не отвечать.
— Вы сами ответьте, Иван Петрович, — мило улыбаясь, говорила Аглая Семизаровна.
Какую-нибудь простенькую задачу она считала путаной и неразрешимой и вообще — добавляла тут же, при сыне, — следует ли единственному наследнику Томары, предок которого еще при великом Богдане был купцом, отмеченным гетманскими милостями, стоит ли Васеньке решать какие-то никчемные задачки, ломать над ними голову, ведь как-никак со временем он станет наследником богатейшего имения, владельцем более тысячи крепостных душ, и, надо полагать, среди этих поселян найдется и какой-нибудь грамотей, он-то и станет решать эти задачки. Выходило, что науки сыну Томары и не нужны. Мужнина это затея, а она, несчастная мать, вынуждена подчиняться его причудам.
Посла каждого урока Аглая Семизаровна посылала Тараса к кухарке, та немедленно являлась и приносила ученику что-нибудь перекусить, после чего на следующем уроке он засыпал, и сердобольная матушка уводила его в опочивальню. Остальное время Аглая Семизаровна предлагала провести на воздухе, в саду например, посмотреть лебедей на пруду, ибо потом Васенька будет занят: ему надобно приготовиться к отъезду — завтра вся семья отбудет на званый обед к соседям.
Уроки превращались в настоящую пытку, прежде всего для учителя. Ничего подобного Котляревский не слышал и не видел. Не раз уже подумывал: не лучше ли отказаться от места и уйти куда глаза глядят? Однако так сразу все оставить и уйти тоже не мог, ведь был договор с паном Томарой, по которому он должен пробыть в качестве учителя не менее года, хотя имел право и разорвать договор, если не представлялось возможным дальнейшее пребывание в доме. И все же прибегать к крайним мерам мешала прирожденная деликатность.
Но вот однажды Иван прочел ломоносовские стихи «О пользе стекла» в попросил откровенно зевавшего Томару вкратце передать их смысл. Аглая Семизаровна тотчас вмешалась, прервала урок, сказав, что уведет уставшего Васеньку к себе, — как-никак они уже третий час занимаются. Еле сдерживая себя, чтобы не наговорить резкостей, Иван тихим, слегка дрожащим голосом попросил госпожу этого не делать, подумал и добавил, что не позволит прерывать урок, тем более — уводить ученика невесть зачем.
— Как это не позволите? — удивилась Аглая, высоко подняв пшеничные брови; пухлое лицо ее немного вытянулось, а глаза, светлые, чуть навыкате, стали уже.
— Да-с, не позволю.
— Но помилуйте, сударь, почему?
— Потому, милостивая государыня, что распоряжаться на уроке может только учитель, урок же не закончен. А что касается усталости, то ученик не устал. Ведь так, Василий?
Барчук неопределенно пожал плечами и чуть заметно усмехнулся: мол, считайте как хотите, а его дело — сторона.
— Вот видите.
— Вы этого, сударь, не можете знать. — Аглаю начинала раздражать настойчивость учителя.
— Могу-с и даже очень, поелику я учитель и обязан о своем ученике знать все... — Иван сделал небольшую паузу, собрался с духом и заявил: — И вообще прошу вас, любезнейшая Аглая Семизаровна, не утруждайте себя больше, зачем вам присутствовать на уроках?
— Неужто мешаю?
— Увы. Вам, матери, этого, может быть, не понять, но поверьте моему опыту — ваше присутствие ничем не оправдано, понеже расслабляет учащегося, у которого и так не слишком большое рвение к наукам.
— Но помилуйте, сударь, я желала бы помочь вам...
— Никакой помощи я не прошу. Самая большая помощь ваша — не помогать мне. Поверьте, я говорю искренне, ибо всем сердцем желаю, чтобы занятия с вашим сыном принесли ему пользу и не были напрасной тратой драгоценного времени.
— Странно. До сих пор я присутствовала на Васенькиных уроках. Ведь никто лучше матери не знает способностей своего сына, — прослезилась Аглая Семизаровна. — Когда были у нас Харлампий Осипович и Савватий Сидорович, они разрешали, говорили, что это даже необходимо. Одному мужу почему-то не нравилось, но и его я убедила, а вот вы — против...
— У каждого своя метода. Возьмите, к примеру, лекарей. Один лекарь кровь пускает, а другой предпочитает пиявки ставить. Лучше, разумеется, кровопускание. Не так ли? Согласитесь, это правда.
Иван напомнил госпоже Томаре то, что она хорошо знала и сама: довольно часто ей пускали кровь, а пиявок она не переносила.
— Но я прошу вас, — не сдавалась Аглая.
— Просить меня излишне. Должен добавить, милостивая государыня, хотя мне это и неприятно: ежели условия мои обременительны, я принужден буду просить об отставке. Не обессудьте, но иного выхода не вижу.
— Что вы, Иван Петрович, голубчик! Этого и подумать нельзя. Вас так хвалил отец Станиславский, с мужем они учились когда-то. И Васенька вас полюбил, он говорит, вы так смешно рассказываете, а я думаю, даже интересно, — пыталась польстить Аглая учителю, но Иван оставался непреклонным. — Я думала, вы добрее. — Полные, несколько измятые губы Аглаи капризно вздулись, в эту минуту она удивительно походила на свое чадо. — Но, Иван Петрович, сделайте милость, позвольте хотя бы иногда заходить. У Васеньки моего слабое здоровье, и ему полезно почаще и хотя бы понемножку подкрепляться.
— Здоровье его отменное, уверяю вас. У него только слишком много лени, тут он действительно болен.
— Вот и я говорю, болен, — не расслышав, подтвердила госпожа Томара. — Послушайте, что я скажу. Я согласна добавить вам жалованья от себя, только бы мы договорились. Муж ничего знать не будет...
— Благодарю вас покорно, но лишнего мне не надо. Я хотел бы оправдать то жалованье, которое получаю.
Нечего делать, пришлось Аглае уйти. Явно обиженная, шурша кринолинами, она выплыла из комнаты, со слезами на глазах поцеловав распухшего от пышек да кренделей своего недоросля, словно отдавала его на муки и терзания.
Аглая, однако, долго не выдержала и спустя полчаса, когда урок русской грамматики еще не окончился, послала кухарку с полной миской пирогов и засахаренных яблок. Иван Петрович, однако, Дарью не впустил и все отослал обратно. Вскоре учитель услышал: под дверью кто-то ходит, вздыхает, но не обращал внимания и делал вид, что ничего не случилось.
И все же госпожа Томара не успокоилась. На следующий день, в канун Нового года, едва Иван начал урок и продиктовал первые две фразы, как в комнату впорхнула господская племянница Мария. Бесцеремонно уселась в кресло и сразу же перешла к делу. Прежде всего ей необходимо знать, не желает ли Иван Петрович составить ей компанию в поездке в Золотоношу, она кое-что купит к Новому году, но сама вряд ли справится. По пути обратно они заедут к соседям, чтобы пригласить их на новогодний бал, который совпадает с днем ангела тетушки Аглаи.
— Что же вы стоите? Собирайтесь!
Иван Петрович не отвечал. Молча ждал, когда непрошеная гостья выговорится, отлично понимая, чья это выдумка. Мария между тем, едва окончив одно, сразу же перешла к другому — тоже «безотлагательному делу». Почему Иван Петрович не показывается в гостиной вечерами, намедни привезли новое фортепиано — неужто его не интересует? Надобно опробовать инструмент, она споет, он сыграет — вот и будет сюрприз для тетушки в день ее ангела.
— Иван Петрович, отчего вы молчите? Или не слышите?
— Слышу, но что мне остается делать, ежели вы не даете рта раскрыть?
— Я? — Мария удивилась было и прыснула: — А я... признаться, подумала, может, вы стали заикаться, как тогда — в Полтаве, — помните?
— Помню... Но я занимаюсь. Надеюсь, вы это заметили?
— Ах, бросьте! Скажите лучше, почему не гуляете вечерами в саду? Он так красив нынче. В снегу весь.
— Я занят, сударыня... Готовлюсь к урокам.
— Допустим. Но кто, скажите, ходил три дня тому назад в село? Заходил к некоему Харитону Груше. Кто бродил на прошлой неделе по лесу и, кажется, не один? С кем, если, разумеется, не тайна сие?
— Ежели вам донесли, где я ходил, то должны бы сказать и с кем.
— Прошу прощения, доносами не пользуюсь. По наитию сужу. И все-таки не понимаю, неужто общество этих поселян вам интереснее, чем общество людей благородного звания? О чем с ними говорить?
— Они — тоже люди, одной с нами христианской веры.
— И поэтому вы и его учите? — кивнула в сторону Тараса, тихо, как мышонок, сидевшего в уголке над раскрытой книгой. — Зачем ему? Казачком он и без грамоты справится, а с оной ему станет во сто крат труднее. Не знаю, кто сказал, но, помнится, есть такое изречение: много думать — плохо кончить.
— Сказавший оное был себе на уме, но не о нем речь. Грамота необходима всем, и казачку в том числе. В этом убежден.
— Ну, хорошо, хорошо. Вас не переспоришь. — Мария встала, рослая, крупная, с приглушенным блеском в чуть раскосых глазах, с вызывающе свежим румянцем на полном лице. — Так едем?
— А занятия? Как брошу?
— Я улажу. И вам, и воспитаннику отдохнуть пора. Новый год подходит. Соседей пригласим, я ведь говорила.
— Это каких же?
— Вы их должны помнить. Семена Гервасиевича и его воспитанницу, а мою подругу и тезку — Машу Голубович.
Точно так же, как сам пан Томара-старший, скрестив руки на груди и чуть снисходительно улыбаясь, она ждала.
Иван зачем-то поправил высунувшиеся белые манжеты рубашки, затем аккуратно и не торопясь сложил книги, бумаги.
— Ну что же... Занятий сегодня не будет и завтра, наверно, тоже, — объявил он спокойно, к великой радости молодого Томары.