Книга: Веселый мудрец
Назад: 2
Дальше: 4

3

Почти целый день Кочубей провел в Малой Перещепине и только к вечеру вернулся домой в свой новый особняк на углу Петровской площади.
Когда выезжал, надеялся, что справится быстро, дело-то казалось пустяковым, а обернулось иначе: и дела не сделал, и время убил напрасно. Как предводитель дворянства одного из крупнейших в губернии Полтавского уезда, он уже не однажды сталкивался с различными тяжбами, и случалось, ему удавалось погасить страсти, уговорить враждующих воздержаться от подачи жалоб в суд, где, как давно известно, подобные процессы затягивались на годы, люди теряли состояния, а толку никакого не добивались.
В Малой Перещепине столкнулись интересы двух помещиков из-за права владеть небольшим — в десять десятин — лесным участком. Лукашевич — мало-перещепинский землевладелец, который и пригласил Кочубея, тучный, с одышкой старик, — утверждал, что злополучный участок с деда-прадеда — старинная собственность их рода. Сосед — отставной майор Бровченко, одинокий, в солидном возрасте холостяк — доказывал свое: участок его, он никаких Лукашевичей знать не знает, дойдет до государя, а правды добьется, ни одного деревца из леса никому не уступит. «Ишь чего вздумал старый хрыч, — бушевал майор, — пока я верой и правдой служил царю и отечеству, воевал с богоотступником Бонапарте, он возьми да и прирежь себе угодье. А в тот лес, доложу вам, пан Кочубей, я еще с покойным батюшкой на охоту хаживал. Да лучше я удавлюсь, чем уступлю». — «И давитесь, — хрипел от удушья Лукашевич, — а я знаю: лес — мой. Еще прадед мой, блаженной памяти сотник Остап Лукашевич, получил жалованную грамоту от самого гетмана». — «Какого гетмана? Молчите? Тогда я скажу. Имя вашего гетмана — Мазепа. Изменник он, отлученный от церкви, и грамотам его — грош цена...» — «Сам вы, сударь, прохвост, коль заритесь на чужое».
Не было никакой возможности помирить их. Кочубей просил в крайнем случае поделить участок пополам, чтобы никому не в обиду, укорял их, стыдил, но тщетно: помещики — надувшиеся, как индюки, готовые с кулаками броситься друг на дружку — стояли на своем. Видя, что миссия его позорно проваливается, а спор может принять более серьезный оборот, Кочубей поспешил объявить, что делать ему здесь нечего, напрасно он приезжал, тут сам черт ногу сломит, пусть теперь суд их рассудит, а он умывает руки. «Отак бы сразу, пан Кочубей. Нечего меня было уговаривать, как девицу», — отрезал грозный майор и, громыхнув дверью, был таков.
Злой, уставший, отказавшись от обеда, предложенного Лукашевичем, Кочубей уехал.
Всю дорогу до Полтавы не переставал идти дождь, оконца в карете заливало, сквозь дождевые потеки едва проглядывали унылые осенние нивы, почерневшие стожки, одинокие деревья у обочины. Дважды карета едва не свалилась в овраг, спасла только ловкость кучера.
Уже в вечерних сумерках добрался наконец домой. Дядька Анисим помог раздеться, стащил сапоги, набросил на плечи теплый шлафрок и принес горячего кофею со сливками. Кочубей, не взглянув даже на поднос, отругал Анисима и потребовал чего-нибудь покрепче и «того-сего» на закуску,
— Промерз, как сукин сын, — ворчал Кочубей, — до самой середки, а ты кофей тычешь. Поможет он, как мертвому кадило.
Анисим — старинный слуга дома Кочубеев, в прошлом — казачок отца Семена Михайловича — сразу понял, что барин вернулся не в духе, и, разумеется, перечить не стал: тотчас в кабинете появился добрый опошнянский глечик медовухи, свиная печенка, миска соленых помидоров, узвар из свежих фруктов.
— Будто целый день не евши. Гостевали, видно, погано, — заметил Анисим, прислуживая барину: принял опорожненную миску, поставил чистую, подлил медовухи.
— Черти ездили бы в такие гости, — чуть не поперхнулся Кочубей. — Принеси еще и вареников.
Анисим только ухмыльнулся я пошел на кухню.
Выпив и плотно закусив, пан сразу повеселел, разговорился, подобрел. Помыв руки над большой глиняной лоханью, расправил усы и, набив длинную трубку табаком, уселся в удобное глубокое кресло подле камина и велел Анисиму садиться тоже да поближе. Пыхнув дымком, спросил:
— Ну что тут стряслось за день?
Поездив еще с отцом Семена Михайловича по свету, Анисим немало повидал на своем веку и, будучи от природы смекалистым, умеющим не только видеть и слышать, но и размышлять, хранил в памяти бесчисленное множество рассказов, историй, преданий. Он знал древнюю и новую историю Малороссии, хотя был почти неграмотный, умел лишь кое-как расписаться. Память его, несмотря на преклонный возраст — ему уже подбиралось под семьдесят, — оставалась необычайно цепкой и светлой. К тому же Анисим обладал неподражаемым даром рассказчика; иногда повторяясь, излагая одну и ту же историю, он каждый раз как бы поведывал ее впервые, и потому-то в его рассказах появлялись все новые и новые детали. Мало кто в те годы в Полтаве знал так, как кочубеевский слуга Анисим Ярош, жизнь и деяния легендарных Байды и Тараса Трясила, Богдана Хмельницкого и Максима Кривоноса, Ивана Сирко и Северина Наливайко и многих других славных сынов Украины, бережно хранимых народной памятью. Не раз, бывало, Котляревский приходил к Кочубею с единственной целью послушать старого Анисима, упиться его дивной народной речью и не переставал изумляться тонкости ума этого человека, необъятности его познании.
К своему слуге был привязан и Кочубей. Он вдовствовал: уже шесть лет как умерла Прасковья Васильевна; дочь Софья, неудачно вышедшая замуж, уезжала на осень и зиму на юг, увозила с собой хворавшую Наташку, любимую внучку, и Кочубей оставался один в большом, просторном доме, не мог найти себе места в опустевших комнатах. Тогда он охотнее, чем в иные дни, выезжал по просьбе помещиков разбирать их распри с соседями, жалобы на судейских крючкотворов. Уезжал, чтобы не сидеть в тихом и пустом доме. А возвратившись, усаживал подле себя Анисима и просил рассказывать, что тому вздумается: истории, предания, небылицы, только бы не уходил, не оставлял его одного наедине с невеселыми думами. Не приказчик, не управляющий имениями, — Анисим был желанным собеседником томившегося в одиночестве одного из потомков печально знаменитого Василия Кочубея, оклеветанного Мазепой и впоследствии казненного им вместе с полтавским полковником Иваном Искрой.
— Закури, Анисим, — подвинул Кочубей круглую резную коробку с табаком.
— Благодарствую, ваша милость, но у меня свой табачок. Я его люблю крепким, а не так — травы вроде. Но я уже курил, больше сегодня не буду. — Анисим кочергой с деревянной рукоятью поправил в камине поленья, чтобы лучше горели.
Некоторое время барин и его слуга прислушивались к вою ветра за широким окном, прикрытым тяжелой плотной занавесью, порывы его были резки, хотя уже и не часты, и дождь стал тише, ровнее, похоже на то, что к утру распогодится.
Выпуская тонкую струю дыма, Кочубей следил, как она медленно тянулась в камин и исчезала в пламени. Свет от камина отражался в зеркальных стеклах шкафов, сплошь заставленных книгами в кожаных переплетах с золотыми обрезами. В первом шкафу, книгами которого чаще пользовался Кочубей, один возле другого теснились романы Анны Радклиф и Вальтера Скотта. Случалось, в зимние вечера, закрывшись в кабинете, зачитывался ими, особенно пленял Скотт — мудрый старый англичанин с неподражаемым умением заглянуть в человеческую душу, раскрыть те или иные ушедшие в века события. Но читать не хотелось. Он отдавался покою и теплу кабинета, в четырех стенах которого заключался сейчас весь мир.
— Так что же, Анисим, случилось сегодня? Что слыхал? На обедню ходил?
— Непременно, ваша милость.
— В такой дождь? Мог бы и дома помолиться.
— В храме молитву господь наш вседержитель скорее услышит, поелику дорога из оного к нему короче.
— И намного короче?
Анисим почувствовал в вопросе иронию и в тон Кочубею ответил;
— Как-то меряли Роман та Ерась, да веревка порвалась. Один и говорит: «Давай свяжем», а другой: «Давай так скажем». Потому до сих пор никто и не знает, сколько же туда верст.
Кочубей несколько раз потянул трубку, часто засопел и рассмеялся:
— Да ты, Анисим, неверующий... Дойдет до отца Николая — от церкви отлучит.
Анисим насмешливо покосился на белое холеное лицо барина:
— Отец Николай не такой простак, как ваша милость про него думает. На храм божий я вношу кое-чего под каждый праздник. Так есть ему потреба отлучать меня от церкви? То прямой убыток. А коль пришлось бы и отлучить, то не одного ж меня, нашлись бы и другие.
— Гм... — кашлянул Кочубей. — Хитрец ты, Анисим, да бог с тобой... — Прикрыл ноги пледом — с некоторых пор на сырую погоду они начинали нестерпимо крутить и ныть. — Так что же ты все-таки слыхал сегодня?
Старый слуга, несколько секунд поразмышляв, с чего начать, сказал:
— Слух был, ваша милость, что на прошлой неделе в ночь под пятницу из Ворсклы дивчина вышла — вся в белом, коса до земли — и будто бы одного офицерика, что гулял там, хотела замануть, да тот стал креститься, и она враз испарилась, ушла вся как есть под воду. А после того вот уже пять ночей кто-то стонет на Ворскле, а то заплачет, да так жалобно, что и сказать нельзя.
— Сказки то, Анисим, для несмышленых младенцев, и ты это знаешь... Одначе продолжай.
— Может, и так, вам виднее. — Анисим подвинул кочергой полешек, огонь сразу же набросился на него и пошел трещать да посвистывать. — Одначе от веку известно и то, что в каждой сказке и своя доля правды.
Кочубей иронически шевельнул бровью, но не возразил. Анисим же, помедлив, не дождавшись никакого ответа от барина, продолжал:
— А сегодня после обедни, слыхал я, рассказывали, что у барыни Баглаихи годованка жила; так она третьего дня перед самым вечером — еще и не стемнело — в Ворскле — упокой, господи, душу ее — утопилась. Дворовые сеткой нашли, а баграми не сумели. Уже, слышно, и схоронили — без молитвы, без попа, как басурманку.
— А не выдумка то?
— Кабы-то... — вздохнул Анисим. — Барыня избила ее самолично арапником, но ей показалось того мало — и отправила она несчастную на конюшню, чтобы, выходит, и конюхи выпороли. Срама, обиды такой не вынесла, бедная. А хорошая, рассказывают, дивчина была, тихая, приветная. Сирота. Баглаиха схоронила ее и хоть бы что. К обедне приплелась сегодня, и глаза ей на лоб не вылезли.
Кочубей долго молчал, быстро и глубоко потягивая из трубки, наконец глухо молвил:
— Взбесилась, скаженная...
Был он однажды у Баглаихи, говорил, укорял за жестокосердие к людям. Она же ни в чем не раскаивалась, убежденная, что поступает по закону. «Люди-то мои, и я над ними владычествую, а ты, хотя и предводитель, а в мои дела не суйся... Коли не по мне, я могу любого дворового живота лишить, рука не дрогнет. И мне никто тут не указ... Ты вот совестишь меня, а вспомни свое Жуково! Как же так? Сам ты поступил верно. Учить их, рабов никчемных, надо, да покрепче, а то распустились...» Вот так ответила Баглаиха — здоровая, как добрый мужик, баба. Муж ее, старый и немощный, в позапрошлом году повесился.
Когда-то дед ее, сотник, получил земельный надел, он и достался теперь внучке. С хлыстом в руках она расхаживала по усадьбе и, если находила непорядок, нещадно избивала правого и неправого. Дворовые трепетали при ее появлении, боялись одного ее взгляда. Многих довела Баглаиха до петли. Довела и воспитанницу — единственное близкое ей существо.
— Грех-то какой... А что делать?! — Сокрушался Кочубей.— И это в моем уезде! Вот беда-то.
— Беда?.. Изуверство, ваша милость... А я бы на вашем месте присудил ее к тому же, что она делает с дворовыми: на конюшню да батогами, пусть бы почесалась.
Кочубей, как ни удручен был случившимся, не мог не улыбнуться: предложение дельное, но, к сожалению, неосуществимое, ни один дворянский суд к такому наказанию не присуждал помещиц, подобных Баглаихе.
Анисим уже никак не реагировал на вздохи барина, помешивал кочергой в камине и, когда Кочубей немного успокоился, сказал:
— Чуть не запамятовал. У его сиятельства Николая Григорьевича в воскресный день бал будет. Ихний человек рассказывал: мяса на целых двадцать рублей закупили и две бочки вина из ихней винокурни завезли.
— А по какому поводу бал, не сказывал?
— Говорил, а то как же. Дочка ихняя выздоровела. Вот и повод.
— Придется идти.
— Придется всенепременно. Я уже и фрак нагладил... И еще. Когда шел я от обедни из Успенского, то видел карету его превосходительства Белухи-Кохановского.
— Ну и что? — удивился Кочубей. — Чудак ты, Анисим. Мало ли карет разъезжает по городу?
— Может, и чудак, не спорю. Но я скажу, и куда он ехал. К пану майору Ивану Петровичу. И Стеблин-Каминских карету видал. Тоже туда ехали. И еще какая-то у самых ворот стояла.
Кочубей уже не удивлялся: Анисим знает, что говорит. Знает, как неравнодушен Кочубей к майору. Раньше не раз бывали друг у друга, встречались у Новикова, Стеблин-Каминских, Лукьяновича и в других домах. Это были высоких мыслей беседы, о чем не раз с затаенной тоской и теперь вспоминает Кочубей. Но вот уже три года, как Котляревский не переступал порога его дома. К другим ходит, к себе приглашает, а его дом обходит...
Знает ли Анисим из-за чего? Может, и знает, да молчит, будто ему безразлично.
Все из-за Жукова, из-за несчастья, что свалилось как гром с ясного неба. Погибло несколько человек, вечная им память. Видит бог, он этого не желал. Но все как сговорились: отвернулись от него, будто никогда не были знакомы. Ничего не изменило отношений с бывшими братчинами по масонской ложе и то, что он отдал под открывшийся в Полтаве институт благородных девиц свою старинную усадьбу и дом, причем за полцены. Попечительница института княгиня Варвара Алексеевна и сам князь Репнин сердечно благодарили его, дворянское собрание выразило признательность публично, только братчики, мнением которых он особенно дорожил, сделали вид, что ничего не произошло.
И все из-за Жукова. Обиднее всего, что вины своей в этой злополучной истории он не усматривал. Приказал лишь вывезти несколько десятков семейств в Херсонские степи на новые свои земли, а жуковцы заупрямились, и управляющий тотчас вызвал воинскую команду, позже он объяснял, что хотел только попугать непокорных. И попугал: десять человек схоронили. А сколько осталось искалеченных! Это же прямой убыток и к тому же и неприятность. Разумеется, как только ему доложили о случившемся, он изгнал управляющего, хотя оный и покаялся чистосердечно. Никто не оценил по достоинству эти шаги Кочубея, более того, его попытались осудить на собрании ложи, и, возмущенный, он покинул собрание и больше не ходил ни к Капнисту, ни к Новикову, мастеру оной. Он считал, что все еще пожалеют, пусть только пройдет какое-то время.
Но его больше не приглашали в ложу, и к нему никто не приходил. Впрочем, неправда, приходил. Но как это было?..
По обыкновению, ужинать они садились рано — не позже семи вечера. Так было и в тот раз. Только что отужинали, Софья еще не увела Наташу, и немец-управляющий оставался в большой столовой, как вошел Анисим и доложил, что пожаловал майор Котляревский. «Вот и дождался», — подумал Кочубей и пригласил гостя в кабинет, но тот дальше столовой не сделал и шагу, и тут же при Софье, управляющем и Наташе, извинившись за визит, сказал, что только неотложное дело принудило его прийти, он обязан вернуть давнишний долг.
— Какой долг! — изумился Кочубей. — Вы не должны мне...
— Вы ошибаетесь, милостивый государь. В свое время вы ссудили меня деньгами, чтобы я смог поехать в Санкт-Петербург. Позже я пытался вернуть сей долг — однако безуспешно. Но я уважал вас, находил человеком большого сердца и потому мог позволить себе пользоваться вашей добротой. Теперь не могу. У человека, которого я перестал уважать, денег занимать не намерен. — Он сделал паузу и в никем не нарушаемой тишине закончил: — Ваше Жуково сделало вам имя, не хочу говорить какое, и забыть это невозможно, тем более — простить.
— При чем здесь Жуково?.. Я преподнес вам однажды подарок и принять его обратно не могу. А вы, сударь, сделали для меня такое, что... — Кочубей не договорил, пламень объял его лицо и шею.
— Вы хотели сказать, что я посвятил вам поэму! — Котляревский секунду смотрел на вконец растерявшегося Кочубея, ни одна черта в лице поэта не дрогнула, — Если бы я мог что-нибудь изменить, я бы сделал сие незамедлительно. К сожалению, это пока не в моих возможностях. Тем более, по уже изложенной причине, не могу быть вашим должником и подарок такой оставлять у себя не могу. Вот — прошу вас! Здесь и проценты. — Он вынул из внутреннего кармана мундира пакет и положил на край стола, на белую скатерть. — Честь имею...
Кочубей стоял как оглушенный. Это была пощечина, причем нанесенная в его собственном доме. Котляревский вернул деньги, которые он, Кочубей, считал подарком ему — первому малороссийскому поэту — за все им сделанное и также за те несколько слов, стоявших на титуле «Энеиды». Это позор — принять деньги обратно. Но Котляревский уже откланялся, пожелал доброй ночи оторопевшей Софье н, не взглянув больше на хозяина, покинул столовую...
Вспомнив об этом сравнительно давнем эпизоде, Кочубей четко, до мелочей представил поздний вечер — такой же, как и сегодня, столовую, хорошо освещенную двумя десятками свечей, онемевшую Софью, удивленные глаза Наташи — девочка ничего не понимала и только смотрела то на деда, то на нежданного гостя, которого она знала и по-своему любила; представил и себя — толстого, в домашнем халате, растерянного; увидел сгорбленную спину Анисима, словно и он, старый господский слуга, чувствовал какую-то вину. Представил и Котляревского: в шинели — он не снимал ее, — в сапогах, строгое, чуть вытянутое лицо, высоко зачесанные волосы, и этот жест, с которым он вынул пакет и положил, почти бросил, на край стола, — ассигнации с изображением августейшего лица рассыпались веером, как игральные карты...
В кабинете уже не было прежнего уюта и не так тепло грел камин. Анисим, казалось, дремал в кресле, склонив к плечу большую седую голову.
Зачем, зачем он принял эти деньги? Ведь давались они на великое святое дело — издание «Энеиды», экземпляр которой с авторским посвящением ему, Кочубею, стоит на самом видном месте рядом со старым мудрым Вальтером Скоттом. Краска стыда и сейчас заливает лицо... Когда и с помощью чего сумеет он вернуть расположение этого человека — незнатного, весьма небогатого, но дороже ему самых блистательных владык мира сего? Где-то глубоко в душе понимал: нет, тщетны его надежды. Знал твердый, непреклонный характер отставного майора: вряд ли когда-нибудь они снова будут так близки, как раньше. Нет, они не враждуют, но и не дружат. Поэт своей неприязни прямо не выказывает, при встрече раскланивается, но нет и дружеского расположения. И это обиднее всего. Оттого и оставаться в Полтаве нет больше сил.
— Что же ты, Анисим? Для того я тебя просил остаться, чтобы ты дремал?
Перекрестив рот, Анисим вздохнул:
— Да уж верно. Не взыщите. Может, чего подать?
Глаза слуги под лохматыми бровями были совершенно ясные и чистые. Нет, он и не собирался дремать, сна ни в одном глазу. Кочубей, заметив свою оплошность, лишь крякнул:
— Да нет, ничего не надо. Одначе... — прислушался. — Будто мимо проехали? Или показалось?
— Показалось. Кто в такую погоду станет разъезжать по городу? — проворчал Анисим, затем, опустившись на колени, подбросил в камин свежие полешки. — Спать-то тут стелить или в спальне?
— Тут. Там теперь холодно... Но пойди погляди, кто там. По-моему, карета остановилась. Может, к нам ненароком?
Анисим бросил кочергу, с трудом поднялся с колен, сердясь неизвестно на кого, проворчал:
— Привидится же бог знает что...
Однако пошел смотреть. Ходил он недолго, почти тут же вернулся и с порога чуть ли не торжественно доложил:
— Виноват, ваша милость. Гость к нам...
— Гость? Кто же?
— Пан майор. Его благородие Иван Петровнч Котляревский. Что прикажете сказать ему? Принимать или, может?..
— Да ты что? Очумел, старый. Проси. И того... — засуетился Кочубей, вставая на кресла и запахивая на груди шлафрок, — принеси сюда... Да ты сам знаешь, что наш гость больше любит. И закусить подай. Марью разбуди, чтобы приготовила горячего... Да где же он?
— А вот... Милости просим, ваше благородие! — распахивая дверь кабинета, учтиво сказал Анисим, сторонясь, чтобы дать пройти Котляревскому, на этот раз без шинели и треуголки.
Кочубей пошел гостю навстречу, намереваясь заключить его в объятия, но вовремя опомнился и, улыбаясь, жестом пригласил следовать в кабинет.
— Добрый вечер, Семен Михайлович? Прошения прошу... — начал было Котляревский, но Кочубей не дал закончить, замахал руками:
— Да что вы?.. Очень рад! И не поздно совсем, детское время. Проходите сюда. К столу или к камину? Да нет, мы стол подвинем к огню ближе... Анисим?
— Не стоит. Мы и здесь посидим, если не возражаете.
— Как вам будет угодно.
— Боюсь, помешал вашему отдыху?
— Напротив, рад, что вспомнили... — Кочубей не стал продолжать, заметив, как холодно встретил его слова гость. Посетовал на себя: разговорился, старый болтун, сам напомнил старое.
Молчание становилось неловким. Анисим не появлялся тоже.
Котляревский не начинал разговора, выжидал, полагая, что не следует сразу переходить к делу. Рассеянно оглядел кабинет, в котором еще ни разу не был. Прямо перед ним в тяжелой золоченой раме висел портрет знаменитого предка Кочубеев — Василия Леонтьевича. Уловить взгляд его не удавалось: он смотрел куда-то в сторону, никого не видя. Чем дольше всматривался Котляревский в портрет, тем, казалось, понятнее, отчетливее становился замысел художника: неизвестный портретист стремился показать этого человека отрешенным от всего, что связывало его с жизнью, пленником вечности. На противоположной стене огромным красочным пятном выделялась картина родового имения господ Кочубеев — Диканька: с одной стороны луга, подступающие к самому дворцу, с другой — огромный столетний парк, дорожка, уходящая в едва синеющую загадочную даль. Там, за вековыми деревьями, занималось утро нового дня, а в их тени плавал предутренний сумрак. Несколько больших книжных шкафов были лучшим украшением кабинета. В иное время Котляревский посмотрел бы книги обязательно — вероятно, появились новые издания, пополнилась библиотека исторической литературой, которую, как знал Котляревский, Кочубей предпочитает всем другим жанрам. Но сегодня он к шкафам не подойдет, прежде всего — дело.
Между тем вошел Анисим, поставил на стол поднос с бутылкой венгерского и закуской, в вазе — груши, яблоки, виноград, абрикосы.
— Угощайтесь, — поклонился Анисим. — Не побрезгуйте!
— Что вы, дядько Анисим? Только зачем же столько? — Котляревский смутился от внимания старого слуги, которого он, если быть справедливым, ценил и любил больше всех остальных в этом доме. Ласково усмехнулся. — Я ж ненадолго... Ну а вы здоровы?
— Спасибо на добром слове. Грех нарекать на долю. От чарки еще не отказуюсь.
— Выходит, казакуем, дядько Анисим?
— Казакуем... тем самым местом на горячей печи.
Котляревский не смог сдержать улыбки. Кочубей обрадовался, увидев, что Котляревский так внимателен к его слуге и по-прежнему ласков, заторопился:
— Анисим, чего же ты стоишь? Разливай! Да и свою чарку не забудь.
Анисим разлил вино, поставил его сначала перед Котляревским, затем подвинул Кочубею и поклонился:
— Позвольте отлучиться... Мешать буду вашей беседе.
Собеседники — каждый по-своему — оценили ум и такт старого слуги.
— Дверь не закрывай. Будь тут, в диванной, может, понадобишься, — сказал вдогонку Кочубей.
Когда за дверью затихли шаги, Котляревский отодвинул бокал:
— Поговорим сначала. «С трезвой головой — от сварки подальше», — помните, так будто говорят в нашем краю?
— Так. Но у одного моего доброго земляка есть и такое присловье: «Як ковбаса да чарка, то минет и сварка».
— Мы с вами, Семен Михайлович, не ссорились. Во всяком случае, до сих пор. Так что не к сему случаю присловье.
— Будь по-вашему, — согласился Кочубей.
— К вам я пришел по делу, причем весьма важному. Скажу сразу: от вашей доброй воли зависит доля и, может случиться, сама жизнь людей, которые в вашем владении. Зная вас уже не первый год, я уповаю на ваше сердце и разум. С тем и пришел. Не к князю, не к губернатору, а к вам...
— О чем вы? — Кочубей, не зная, о чем собирается просить гость, удивился его словам. — В моих имениях, малых селах и хуторах, насколько я знаю, люди не жалуются.
— Благоденствуют, выходит? — горько усмехнулся Котляревский.
— Не скажу, — несколько обиженно ответил Кочубей. — Не все одинаково живут, это я знаю, но надеюсь на лучшее... И вообще, давайте, Иван Петрович, подумаем о скоротечности человеческой жизни, а подумав, поразмыслив на досуге, можно сказать с уверенностью: что бы ни случилось, а мир сей, нас окружающий, самый совершенный. Не так ли?
— Согласен, но не убежден.
— Почему же?
— Поелику тот, кто его сделал таким, мог бы сделать и лучше.
— Может быть, не знаю. И все же он достаточно хорош, — ответил Кочубей. — Посмотрите внимательно: какая благодать окружает нас, смертных. А вы думаете не так?
— Мир поистине прекрасен, под звездами нет лучше его, наверно. И все же — несовершенен он.
— Но почему?
— Хлеб очень дорог.
— Да что вы! На Руси он самый дешевый.
— Смотря для кого. Для господ помещиков, для иностранных купцов, коим продаем его, он и в самом деле самый дешевый, почти даровой. А для поселян, посадских, чиновников, для всего простого люда, кои в поте лица своего добывают его, — он еще слишком дорог. — Котляревский зорко вгляделся в полное, какое-то желтоватое лицо Кочубея, рассеянно слушавшего его, и продолжал: — В херсонских степях и того дороже. Там хлеб почти не родит. Солнце каждый колосок выжигает. Скот гибнет от недоедания... Вы же, милостивый государь, именно туда посылаете своих людей, словно на погибель. Вот он — современный мир, о котором вы говорили.
Кочубей опешил: не ожидал, что Котляревский именно так повернет разговор. Он долго молчал и наконец ответил:
— Я их не посылаю... Не мои поселяне едут туда.
— Вчера они были ваши, сегодня уже нет. Стало быть, вы их кому-то уступили? То есть продали?
Кочубей уже не смотрел на гостя восторженными глазами. Он старался раскурить погасшую трубку, но это ему никак не удавалось, руки — большие, белые — тряслись, чего с ним никогда не было. Все сказанное Котляревским была правда. Чтобы избавиться от непокорных жуковцев, чтобы забыть их имя, он продал село и конечно же знал, что Кирьяков часть поселян увезет в свои херсонские имения. Можно ли после этого оправдываться?
— Вы продали село Кирьякову. Это известно, добрый наш Семен Михайлович, братчик по ложе!.. Скажите же, куда вашу бессмертную душу поместит бог? Скорее всего — в геенне огненной придется кипеть ей.
Кочубей молчал. Пот покрыл его лоб.
— Что же вы молчите? — Котляревский поднялся из-за стола. — Вы не знаете, верно, самого главного. Завтра, по просьбе вашего покупателя, разрешено послать воинскую команду в то самое Жуково. Там снова прольется кровь. И снова позор падет на вашу голову. Кирьяков умоет руки. Вы же дали на это согласие. А ведь я надеялся, что вы... что я... — Котляревский задохнулся и схватился за грудь.
— Бог с вами, что вы такое говорите, Иван Петрович?! — Кочубей вскочил тоже. — Я ничего не знаю об этом.
— Выходит, Кирьяков обращался от вашего имени, не испросив согласия? И после этого вы принимаете его? Ведете с ним переговоры? Я отказываюсь понимать вас, милостивый государь. И не только я — все, с коими вы были некогда в самых добрых отношениях.
— Но что делать? Ведь я... получил задаток. И нынче такие дела, что...
Кочубей не договорил. Стыдно предводителю дворянства признаться, что у него нет лишних расходных денег, этот задаток уже почти истаял: отдано часть долга, а часть послано дочери.
— Сколько вы получили задатку?
Кочубей назвал сумму.
— Не страшно. — Котляревский повеселел. — Завтра поутру мы соберем эти деньги. Привезет их вам Михайло Николаевич. Отдадите Кирьякову задаток и... разорвите купчую. Да, разорвите! Это самый лучший выход из положения, какой можно придумать… И оставьте жуковцев в покое, сударь! Прошу вас ради всего святого!
Кочубей поднял голову. Котляревский стоял перед ним, несмотря на годы, моложав, подтянут, словно ему не пятьдесят с лишним, а по меньшей мере — только половина этих лет. Котляревский — Кочубей знал это — не отступит; если отказать ему, он завтра же будет у самого Репнина, тот, разумеется, примет его, выслушает, и кто знает, как обернется дело. Может статься, стыда не оберешься. В этом отношения Котляревский тверд и несговорчив. А что это он говорил о геенне огненной? Ах да, он ведь не закончил еще своей «Энеиды», и, кто знает, может быть, в одном из новых разделов в ней появится и он, Семен Кочубей, — потомок славного генерального судьи запорожского войска. Но в каком виде? Впрочем, и это можно пережить. Самое страшное — суд современников.
— Что же вы молчите, сударь? Собирать деньги или... не следует?
Кочубей все еще не мог решиться на последнее слово. Разорвать купчую? Легко сказать. Ведь он был уверен, что навсегда избавился от этого села, и вдруг... Совсем не вдруг. К тому шло. Необходимо искать другой выход, во всяком случае, Жуково, как просит Котляревский и, как видно, не только он один, надобно оставить в покое. Хотя бы пока. Итак?..
— Я... согласен, — сказал наконец Кочубей и вытер вспотевшие лоб и шею. Хмурясь и не глядя на гостя, добавил: — Но не нужно посылать Новикова. Деньги у меня найдутся. Прошу вас.
Котляревский несколько секунд смотрел на вконец расстроенное лицо Кочубея, вдруг улыбнулся широко и открыто, подвинул ему бокал, поднял свой:
— Если не возражаете?.. Но за что? Давайте, милостивый государь, за вашу дочь! Чтобы здорова была и внучка! И за поселян ваших давайте, за то, чтобы теперь, а не pro futuro им жилось лучше. — И выпил. Кочубей, поблагодарив за пожелание, выпил тоже.
Гость тут же стал прощаться:
— Меня ждут. Прощайте, Семен Михайлович, и прошу прощения за несколько поздний визит...
Котляревский стремительно вышел из кабинета. В прихожей его ждал старый Анисим. Он держал уже наготове шинель, треуголку.
— Дядько Анисим, что ж ты? Не захотел со мной выпить?
Старый слуга молча низко поклонился и подал шинель. Помог одеться и, когда шинель уже сидела на плечах майора, снова поклонился:
— Да благослови вас господь!
— Ты что? Плачешь?
— От радости. Я слышал... Дверь-то открыта осталась.
Котляревский пожал руку Анисима и, надев треуголку, спустился к выходу, тускло освещенному лестничным фонарем.
У ворот его дожидалась карета Новикова, сам Новиков, как. объяснил кучер, ушел домой пешком.
Назад: 2
Дальше: 4