Книга: Веселый мудрец
Назад: 18
Дальше: 20

19

Молва — как ветер: сегодня здесь, а завтра — за тридевять земель, летит, мчится, и не существует для нее никаких преград.
Еще недавно, месяц тому назад, кто-то говорил о Доме для бедных в гостином ряду, а на прошлой неделе о том же Доме вспомнили на бале у генерал-губернатора, затем в губернской канцелярии, а позавчера приказчик графини Разумовской, сопровождавший в Кременчуг хлебный обоз, обронил и в Кременчуге слово; возможно, в тот же день другой проезжающий встретился с приятелем в Миргороде и в перерыве между чарками пересказал услышанное о весьма интересном заведении в Полтаве; весть покатилась дальше — по трактам и проселкам, добралась в Пирятин, Яготин, Прилуки, Золотоношу и бог знает куда еще. И пошли гулять по волостям и уездам, по селам и городам обширнейшей по тому времени Полтавской губернии любопытнейшие рассказы о полтавском пансионе... Дети в нем постоянно присмотрены, ухожены и пригреты. Поверите — непослушные мягче воска становятся. И делается сне без малейшего принуждения, по доброму слову, о пресловутой «березовой каше» там забыли и думать. А всему этому Дому лад дает тамошний надзиратель, сказывают, отставной от военной службы капитан. Детям он — отец родной, все перед ним равны, нет любимчиков, нет отверженных, обо всех имеет радение, болеет, переживает.
— Может, слыхали, голубушка?— говорила на днях в своей усадьбе в Павленках соседке, вдове недавно скончавшегося секунд-майора Головиной, тоже вдова — владелица небольшого имения и свечного завода Боровская, мать двоих детей, уже год как находящихся в Доме для бедных. — Надзиратель, мужчина в соку, до сих пор, говорят, одинокий. Впрочем, может, и не совсем одинокий, кто их, мужчин, поймет, — вздохнула, игриво повела подсурьмленной бровью. — Но я не о том, прости господи. Дело наше вдовье — известное. Слыхала я, как он, то есть надзиратель, распорядился: ни на какие работы к учителям на дом не ходить. Те — к директору с жалобой, так, мол, и так. И что вы думаете — помогло? Сам Огнев спасовал. А что сказать, ежели правда? Зато дети без урона. И я, мать, спокойна.
— Никогда такого не бывало.
— И я говорю. Ну, а дети к нему липнут. Мои приезжают домой, так только и слышишь: Иван Петрович да Иван Петрович, он сказал, он посоветовал, он не велел...
— Погодите-ка, Фекла Фоминична, какой Иван Петрович? Капитан, говорите? Не Котляревский ли? Да, симпатичный человек. А что о нем еще знаете? Так я вам скажу. Книжку он смешную пропечатал. И называется она «Энеидой». Сама видала у Бутковых.
— Сего не докажу, но уверена: он может, ибо человек, видно, умелый и вхож, говорят, к «самому», на чай по утрам ходит, без него их сиятельства за стол не садятся.
— Сего не слыхала, — усмехнулась секунд-майорша, женщина не старая, с несколько увядшими чертами лица; заметив, однако, как пунцово вспыхнули маленькие уши Боровской, поспешно закивала: — Все может быть. Да, конечно, и на чай, и на кофей приглашают. Да я бы сама... — Осеклась, замялась. И Боровская понимающе усмехнулась: мол, знаю тебя, святошу, рассказывай.
Такие и подобные им речи велись в дворянских гостиных, в домах купцов и чиновников, и немудрено, почему к новому учебному году, где-то в середине июля, не стало отбоя от желающих поместить свои чада в Дом для бедных, причем просились не только малоимущие, но и весьма состоятельные владельцы обширных поместий. Сам граф Трощинский поместил в пансион, кроме Василия Шлихтина, еще троих своих дальних родственников и просил лично надзирателя отписывать ему почаще об их успеваемости и поведении.
Средней руки землевладелец Остроградский из Кобелякского уезда приезжал к Ивану Петровичу и просил о переводе своего сына из частной квартиры в Дом для бедных. «Но у нас тесновато, а на квартире все же вольготнее». Остроградский не согласился: «Пусть у вас потеснее, да зато буду знать, что сын мой чему-нибудь, кроме математики, научится. Пока ведь только математику и знает, к другим же предметам равнодушен». — «Чем же могу помочь?» — «Очень многим, сударь. Возьмите под свое наблюдение, самое наистрожайшее. Я слышал, были у вас такие, что не желали книгу в руки взять, а теперь — первые ученики...»
Пришлось уступить настойчивому отцу, и в Доме для бедных поселился Миша Остроградский, лобастый, несколько замкнутый, рослый не по годам первоклассник, принесший впоследствии немало хлопот надзирателю, но и немало радости.
Были и другие, настойчиво стремившиеся определить в Дом для бедных своих чад. Пришлось отказывать: в пансион при всем желании больше шестидесяти воспитанников не втиснешь. Получив отказ, родители не успокаивались, шли к губернатору, жаловались, а ежели тот не помогал — Тутолмин в самом деле ничем не мог помочь, — добивались приема у правителя края, но и всемогущий Лобанов-Ростовский был бессилен, мог разве только посоветовать съездить в соседние города: Чернигов, Прилуки, Харьков, Елизаветград...
И все же одному из претендентов, приехавшему к тому же слишком поздно, в конце ноября, Котляревский не посмел отказать, более того, сам был ходатаем за него перед директором училищ.

 

Тот день, как нарочно, был особенно хлопотным.
Все началось с самого утра. Едва Иван Петрович переступил порог пансиона, как Настя-кухарка пожаловалась: печь, наверно, «сказылась», дым «выедает глаза». Пришлось послать за печником, чтобы исправил дымоход. Затем выяснилось, что на обед нет говядины. Пожаловался на горло Коля Кирьянов. Иван Петрович не пустил его на занятия и вызвал лекаря: оказывается, Коля вчера шлепал по лужам в драных сапогах, пришлось отправить его обувь в сапожный цех.
Время после завтрака еще оставалось, и Котляревский решил проверить уроки у двух воспитанников. Выбор пал на Папанолиса и отбившегося от рук в последнее время Шлихтина. Папанолис бойко ответил на все вопросы, зато Шлихтин урока не подготовил, пришлось заставить его сесть заниматься.
— Еще раз такое повторится — пошлю письмо его сиятельству, — пообещал Иван Петрович. Вася взмолился, клятвенно заверил, что больше такого не будет; он побаивался гнева своего высокого покровителя — дальнего родственника графа Трощинского.
После уроков был большой учительский совет с участием не только преподавателей, но и помощников надзирателя. На совете Иван Петрович, разумеется, никогда не оставался равнодушным свидетелем происходящего, хотя не раз давал себе слово ни во что не вмешиваться, и, случалось, вступал в спор с преподавателями, а иногда позволял себе не согласиться и с самим Огневым.
На этот раз речь шла о неуспевающих. Назвали Остроградского. Он отставал по языкам, не успевал и по истории.
Как всегда, первым начал Квятковский. Распалясь, латинист стал кричать, называл Остроградского «позором гимназии», поскольку тот не учит латыни, пренебрегает ею. Какой же, спрашивается, будет прок из его учения? И вообще Квятковский натерпелся, с него хватит. Подумайте, как можно спокойно слушать такое: «Мне латынь не интересна»? Вы понимаете, господа: «не интересна»?
— Не могу больше. — Квятковский, тяжело отдуваясь, словно очень долго бежал и все время в гору, плюхнулся в кресло.
— Что же вы предлагаете? — спросил Огнев.
— Я предлагал, — ответил Квятковский, — и не однажды притом. А вы, Иван Дмитриевич, мольбам моим не вняли, и поэтому ныне мы пожинаем плоды.
— Собираем, — поправил коллегу Рождественский.
— Ах, оставьте.
— Так что вы предлагаете? — снова спросил Огнев.
— Я трижды предлагал и снова говорю то же самое: отчислить, только отчислить.
На совете присутствовали преподаватель французского и немецкого языков Вельцын, математики — Ефремов, российской истории — Рождественский, русской словесности и риторики — Бутков, рисования и черчения — Сплитстессер, по левую руку от директора, в большом кресле, обитом зеленым сукном, восседал законоучитель отец Георгий. Все они, как один, согласились с предложением Квятковского, не сказал пока своего слова лишь сам Огнев, молчал и Котляревский.
Иван Петрович терпеливо ждал: а вдруг кто-нибудь скажет слово в защиту ученика, судьба которого висят на волоске? Но все помалкивали, считая дело решенным. Сейчас выскажет свое мнение Огнев — и Миша будет исключен. А верно ли это? Виноват ли он? Пожалуй, все виноваты, и он, надзиратель, в том числе. Хозяйственные хлопоты отнимают время, не остается свободной минутки, чтобы поговорить с Мишей. А ведь Миша — это господам преподавателям известно — неплохо, очень даже неплохо знает математику, в учебнике Фусса нет, пожалуй, ни единой задачи, которую бы он не решил. Выгнать человека, конечно, легче, чем посидеть с ним лишний час, поработать.
Иван Петрович говорил обычно коротко и только по существу. Выждав, когда все выговорятся, он обратился к Ефремову, сидевшему с ним рядом: что можно сказать об успехах гимназиста Остроградского в математике. Ефремов пожал плечами:
— Наивный вопрос.
— Прошу, сударь, ответьте.
— Да будет вам. Математику Остроградский знает, хоть я и поставил ему четыре: упрямится и решает задачи по-своему.
Иван Петрович кивнул: понятно — и, уже обращаясь ко всем, сказал, что лично он против отчисления Остроградского из гимназии.
— Мы все, господа, виновны, что Остроградский не успевает, виноват и господин Квятковский, хотя, разумеется, признать этого никогда не решится.
— Помилуйте, в чем я виноват? — Квятковский удивленно приподнял густые, сросшиеся на переносице брови.
— Позвольте вам заметить, — очень спокойно и дружелюбно продолжал Иван Петрович, — вы не привлекаете к своему предмету, а скорее отталкиваете, заставляете зубрить, а подростку надобно знать, что он учит, его очень интересует смысл. Одни вас терпят, а другие — вот такие, как Миша Остроградский, — терпеть не хотят... Простите, Павел Федорович, но я был на ваших уроках и в этом убедился. Мы с вами говорили не раз, а вы упрямитесь. Вот и плоды...
— Увольте меня от ваших нравоучений, — сорвался Квятковский. — Кто вам дал право учить меня?
Котляревский не ответил; пусть решает Огнев, он же сказал свое слово и, ежели потребуется, будет настаивать: ни в коем случае не торопиться с отчислением, он лично уверен — Миша переменится...
Огневу рассуждения Котляревского показались убедительными, он и сам был противником зубрежки, стремился, чтобы воспитанники знали, что учат, тогда — верно говорит надзиратель — у них появится интерес к наукам. Сплитстессер, Ефремов и Бутков поддержали предложение Котляревского...

 

Иван Петрович сидел в жарко натопленной комнате, прислушиваясь к тому, что делалось в коридорах пансиона, и мысленно продолжал спор, начатый на учительском совете. Раздумывал, с чего начнет разговор с Остроградским, уже собирался послать за ним, как внезапный шум у ворот заставил его подойти к окну. То, что он увидел, нисколько не удивило: еще один проситель приехал, и, как видно, издалека. Запыленная дорожная карета вкатила во двор и остановилась у самого крыльца.
Кучер, молодой дворовый мужик, придерживая полы суконного армяка, проворно соскочил с козел и распахнул забрызганную грязью дверцу. Из кареты вышел сначала старик — в длинном, волочившемся по земле тулупе, затем мальчик лет двенадцати-тринадцати, в теплом, крытом плотной серой материей кожушке и мягких козловых сапогах.
Игравшие во дворе воспитанники тотчас окружили приезжих, наперебой начали показывать, как пройти к пану надзирателю, жались на крыльце к перильцам, чтобы старику в широком, как колокол, тулупе можно было протиснуться в узкую дверь. Дежуривший в тот день Дионисий встретил приезжих в полутемном коридоре, осведомился, к кому они пожаловали, затем предложил раздеться, снять в передней верхнюю одежду. Котляревский вышел навстречу приезжим. Подумал, как ни трудно, а придется и на сей раз отказать в просьбе, какая будет просьба — он уже догадывался: конечно, о приеме чада в пансион. Зачем еще стучаться к надзирателю пансиона вместе с отроком гимназического возраста?
Иван Петрович был, как всегда, приветлив. Предложил старику кресло у камина, чтобы тот мог согреться с дороги, мальчика усадил на узком кожаном канапе — тоже поближе к камину, в котором потрескивали березовые поленца. Сам же подошел к столу, отодвинул на угол стопку книг, картон с бумагами — списками воспитанников и перечнем покупок на сегодня и на завтра, поставил поближе пепельницу-корытце, резную коробку с табаком, но закуривать не стал, ждал, когда старик, гревший над огнем руки, заговорит.
Тот не заставил себя долго ждать, скользнул взглядом из-под широких черных бровей по книжным шкафам, пригладил ладонью усы и сказал:
— Забились мы издалека, из самой Золотоноши. Знаете, где она? Можно сказать, на краю света.
Старик выждал: что скажет надзиратель? Но тот промолчал, и старик продолжил: он с хлопцем почти пять суток на колесах, правда, кони у них добрые, но все равно дорога по осени — не разгонишься, разбитая, расквашенная, кисель киселем, ночевали, где заставала ночь, большей частью в корчмах, пропахших бог знает чем, с петухами поднимались, только в Майорщине переночевали по-человечески, к знакомым попали. И вот они тут, в славной Полтаве, и он не знает, может, их дорожные мытарства напрасны, поздно надумали, чада господские давно уже посещают классы. Он ведь и говорил барыне, предупреждал, а она свое: «Поезжай, может, возьмут и нашего хлопчика...»
— Что сказать вам, пан надзиратель, еще? Барыня у нас добрая, а все не мужик, где ей до своего покойного, тот был голова. Теперь в вашей воле — оставаться нам тут или поворачивать. А ежели можно, то, бога ради, припишите до своего «куреня» и нашего казака.
Да, Котляревский не ошибся: еще одна просьба о приеме в пансион, в котором уже и так повернуться негде, хотя ежели подумать, то в третьей спальне, кажется, можно примостить кровать, для этого, правда, придется выставить второй стол. Но это — крайний случай, столы для занятий тоже необходимы.
С ответом не торопился, не хотелось сразу огорчать нежданных гостей, к тому же из Золотоноши, одно лишь упоминание о которой заставило чаще забиться сердце. Подумав, он сказал:
— Бывал я в ваших краях когда-то.
— И давно, позвольте полюбопытствовать? — оживился старик.
— Давненько...
Котляревский отчетливо вспомнил последний свой день в доме пана Голубовича. «Никогда не забуду вас, дорогой учитель...» — написанные на клочке из тетради торопливым полудетским почерком слова эти, наверное, навсегда остались в сердце. Сколько прошло времени, а не может их позабыть. Никогда они больше с Марией не встречались, и, как ни странно, он и не пытался встретиться. Зачем? Разве не навсегда он ушел из дома своей первой и единственной любви? А она? Наверное, и она не пыталась найти его; где бы он ни бывал, вестей от нее не слыхал. Да и то сказать, где ей найти его дорожку: он был военный я куда только не бросала его судьба в прошедшие годы. Армия. Война. Штурм Измаила. Внезапная отставка. Несладкая жизнь в столице. И вот уже больше года здесь, в Полтаве. Немало пережито. Пора бы подумать и о себе. А думать некогда. Каждый день, каждый час — в постоянных хлопотах и заботах.
Черные, в редких сединах волосы упали на высокий лоб Котляревского, закрыли глаза. Старик, умудренный жизнью, не решался прервать размышления господина надзирателя, он только едва слышно покашливал. Мальчик тоже сидел тихо, не шевелясь.
— Давненько... — Котляревский, сделав над собой усилие, отогнав видения прошлого, смущенно улыбнулся: — Простите, задумался.
— То не беда, с кем не бывает. Это мы прощения просим, пришли и не назвались.
— Да, простите, меня Иваном Петровичем кличут. Котляревский.
— А я управляющий имением, Афанасий Поликарпович Попенко, а хлопца Тарасом зовут, по прозвищу Прокопович, сын покойной экономки нашей, царствие ей небесное.
Котляревский не мог скрыть удивления: неужто управляющий имением самолично вез в Полтаву сына экономки? Попенко заметил удивленный взгляд надзирателя и понял его.
— Понеже экономка преставилась, то барыня, имея жалость к сироте несмышленому, взяла оного к себе, а позже, как подрос, усыновила. Тарасом нарекла, учителя в дом пригласила. Теперь же, прослышав, что в Полтаве Дом для бедных открыт, решила, что надобно учить его разным наукам. Ей кто-то сказывал, что в Доме сем надзиратель отменный, всему Дому душа и голова.
Котляревскому было приятно такое слышать и неловко. Чтобы перевести разговор, спросил: :
— А отец отрока? Он — кто?
Старик прокашлялся, кивнул Тарасу:
— Выйди к Семену и скажи, чтобы коням овса задал, а потом и попоил... Беги.
Мальчик послушно встал и, поклонившись Котляревскому, вышел.
Старик, пригладив бороду и подкрутив кончики усов, продолжил рассказ:
— Негоже при нем про то говорить... Так кто же отец его? Знал я его. Был, скажу вам, добрый казак, лучший кучер у покойного пана. Экономка души в нем не чаяла, готова была для него на все. А надо сказать, что была она собой тоже пригожа, не напрасно пан именно ее приметил и в экономки определил, все ключи от кладовых и комор доверил. А тут вдруг узнает пан, что экономка его, Анастасия, родить собирается, а кто отец — не признается, молчит, но при родах не утерпела и назвала Егория, любушку своего. Как прослышал про то пан, приказал кучера схватить, сам лично следил, чтобы секли его в две руки, а потом заковали бедолагу в железы и отдали навечно в солдаты. Настя, как узнала про то, молила и просила пана вернуть Егория. Не вернул. И она долго не протянула, на глазах увяла, в три дни сгорела. А сирота остался. Тогда-то барыня и взяла его к себе, у самой же детей не было, как и до сих пор.
Котляревский весь подался вперед, еле слышно спросил:
— И Тарасом назвала?
— Тарасом.
— А зовут барыню?..
— Марьей Васильевной. По мужу — пани Семикоп, а как преставился он, то велела звать себя прозвищем Голубович. Писала куда-то, и пришло ей позволение так прозываться.
Вот, значит, как! Судьба снова столкнула его с Марией, вдовой пана Семикопа, названой матерью Тараса Прокоповича. Судьба. От нее никуда не денешься... Но как же поступить ему теперь? Отказать и не принять сироту, сына покойной экономки и замордованного кучера? Хватит ли сил сказать «нет»?..
В комнату вошел Тарас, сказал, что Семен уже и покормил и напоил лошадей. Иван Петрович долго смотрел на него и думал о превратностях судьбы, не мог справиться с охватившим его волнением, словно издалека донеслись до него слова старика:
— Так что ж нам теперь? Неужто так и возвращаться? Что скажем пани-матке?
Старик снова потер руки перед камином, оглянулся на молчавшего надзирателя. Пламя от камина бросало отблески на его поникшие плечи, на склоненную голову.
— Наверно, ехать нам, хлопче, ни с чем... Ну коли так, прощевайте, пан надзиратель, переночуем в герберге у грека, а поутру — и в дорогу.
Старик запахнул кафтан, кивнул Тарасу:
— Кланяйся.
Мальчик проворно вскочил и низко поклонился. Котляревский, весь во власти обступивших его воспоминаний, непонимающе смотрел на старика и мальчика, кланявшихся ему и готовившихся уходить. Наконец до него дошел смысл их приготовлений, и он поднял руку:
— Стойте! Куда же вы?..
Вышел из-за стола, снова усадил Тараса, указал и старику на кресло и, когда те сели, сказал:
— Сам я не принимаю в гимназию. С Тарасом надобно побеседовать, чтобы знать, в какой класс определить его возможно. А в Доме сем место найдется, но снова же — надо просить о том господина Огнева, директора... Впрочем, я с ним сам побеседую. А ночевать можете и тут, в этой комнате располагайтесь. Я прикажу.
Управляющий низко поклонился:
— Премного благодарны, пан надзиратель. А про ночлег не думайте. Мы в герберге перебьемся.
— Нет, здесь будете ночевать... Завтра после заутрени пойдем к господину Огневу... А пока поужинайте чем бог послал. Я кликну кухарку, она принесет... И камин подтопить пора, чаем погреться...
Котляревский сам себя остановил на полуслове: с чего это он разговорился, то за весь вечер слова не мог вымолвить, а тут — такая речь? Он вышел в коридор позвать кухарку. В коридоре встретил Остроградского.
— Можно к вам, Иван Петрович? — спросил Миша. — Мне рассказал господин помощник, что сегодня на совете...
— Хорошо, Миша, но позже... Я к тебе зайду. Надеюсь, ты уроки подготовил?
— Да, но... не все.
— Латынь?
— И французский тоже.
Назад: 18
Дальше: 20