4
В корчме не нашлось ни одного свободного места, хозяин и слушать не стал:
— Куда положу вас? На голову себе?
Кого здесь только не было: казаки, купцы, приказчики, а больше чиновники да военные. Негде и яблоку упасть.
Возчикам, видно, не впервые приходилось ночевать в степи, а учителю все же они предложили сходить к корчмарю и попросить себе места на ночь, ему-то должны что-нибудь найти. Но Иван наотрез отказался, никуда от гурта он не уйдет. «Вместе и батька бить веселее, а кашу есть — тем паче». Возчики, особливо дядька Лука, оценили решение учителя и сразу же засуетились, чтобы устроиться на ночлег как можно получше, даже с некоторым комфортом, насколько позволяли степные условия. Составили возы, как это обычно делают чумаки, в круг, развели костер, тут же нашлись казан, пшено, венок лука и кусок старого, желтого уже, сала. А лошадей, напоив из колодца, что был у корчмы, привязали к возам.
Возчики уселись вокруг жарко пылавшего костра на разостланных мешках и ряднах. Лучше и не придумаешь: на чистом воздухе, под высоким небом. А когда кулеш сварился, нашлась и бутылка спотыкача.
— Садитесь, пан учитель, коли не брезгуете, ближе к нам, — пригласил Ивана дядька Лука. — Вот ложка.
— Отказаться от такого кулеша — великий грех взять на душу. А я, к тому же, и проголодался.
И Котляревский присел в круг. Возчики потеснились, смущенно покашливая: как-никак пан, хотя и учитель, сел рядом, не постеснялся их свиток и постолов. К их удивлению, вел он себя очень просто и непринужденно. Сначала восхитился расписанной ложкой — «таких в Полтаве не вырезывают», потом рассказал несколько побасенок, какие слышал еще от старых людей, а некоторые и сам в часы досуга сочинил. Постепенно исчезла скованность, возчики почувствовали доверие к учителю и сами тоже стали рассказывать, кто что знал или слышал.
Люди разного возраста, они одинаково внимательно и заинтересованно слушали полтавского учителя, удивляясь его речи, умению вплести в рассказ крепкое словцо, если, разумеется, он того требовал; учитель заразительно смеялся каждой их шутке и вкусно, с отменным аппетитом уплетал круто затолченный салом чумацкий кулеш. И спотыкача выпил без особых церемоний, как человек вполне свойский.
Еще совсем юные сыновья возчиков — Лаврин Груша и Савка Жук — слушали учителя, раскрыв рты от изумления: такого они в жизни своей не слыхали, хотя уже дважды побывали в самой Полтаве; их родители — Лука и Харитон — вели себя сдержаннее, хотя тоже не могли скрыть заинтересованности к рассказам учителя. Харитон Груша — высоченный дед с красивой окладистой бородой, — вытирая усы широкой, как лопата, ладонью и пряча усмешку, кашлянул в кулак:
— А позволь, пан учитель, спытать, не нашего, сказать, селянского роду-племени будешь?
— Вашего, дядька Харитон, точь-в-точь угадал, — живо обернулся Котляревский к Харитону. — И дед мой, и батька к земле тянулись, любили ее, матинку, а она их, видно, не дюже, потому как не было ее у них.
— А где, позволь узнать, науки превзошел?
— В семинарии, что в Полтаве.
— Выходит, что ж, из бурсаков будешь?
— Был, понеже такое звание носили семинаристы... Был, — вздохнул Иван. — А вот теперь — учитель. Семинарии не закончил. В губернской канцелярии больше трех лет прослужил...
— В канцелярии?
— Протоколистом.
Груша достал из костра двумя пальцами уголек, подержал на ладони и аккуратно положил в трубку, закрыв ее медной крышечкой.
Слово «канцелярия» насторожило, возчики замолчали, прекратились шутки, но Иван сумел сломать их скованность, развеять подозрительность, рассказав, как совсем недавно пришел в канцелярию казак, жаловался, что пан вписал его и братьев в ревизскую сказку, и как он ответил Новожилову: «Турбаи помнишь? Будут и новые...»
Возчики слушали, задумчивые, притихшие, лишь дядька Харитон по-прежнему подбрасывал по веточке в костер, чтобы не гас. Младшие — Лаврин и Савка — с нескрываемым любопытством смотрели на учителя, словно он открыл им что-то неведомое, такое, чего они и хотели услышать, и опасались.
Харитон предложил домашний табачок. Иван не отказался, затолкал в трубку немного мелко резанного зеленого самосада и, обжигаясь, как заправский курильщик, выхватил из костра уголек, раза два подбросил на ладони и положил в трубку; уголек засверкал, разгорелся ярче.
— Хорош табачок! — И затянулся. И вдруг почувствовал, что задыхается. Возчики поглядывали на него выжидающе и, может, чуть насмешливо, он же стоически продолжал тянуть трубку, стараясь не подать вида, чего стоит ему курение харитоновского домашнего самосада. Сам же дядька Харитон как ни в чем не бывало пыхкал трубкой, распространяя вокруг удушливые клубы дыма.
— И где он, у беса, такую отраву откопал! — не выдержал Лука и пересел на другую сторону костра. Молодые давно уже перебрались туда же. А Харитон, усмехаясь — мол, эх вы, а еще казаки! — говорил, что негоже брезговать таким табачком, он его нигде не откопал, а вырастил на своем клочке за хатой.
К корчме подкатила дорожная карета, кто-то выбежал, помог сойти приезжему. Мужики смотрели на сухопарого господина, важно шествовавшего к корчме, и подумали: такому место найдется, а они вот у костра заночуют, впрочем, бог с ним: чувствуют они себя и тут неплохо, во всяком случае, не хуже, чем в затхлых комнатах старой кошары.
Выбив трубку и заправив ее новой порцией табака, Харитон достал, как прежде, уголек из костра, аккуратно положил под крышку и, потянув несколько раз — проверяя, горит ли, — обратился к Ивану:
— Оно, может, и не нашего мужицкого ума дело, а все-таки скажу тебе, человече, поскольку, видно, добрая душа у тебя: берегись нашего пана! Еще в святом писании сказано: береженого и бог бережет.
— Беречься? А почему?
— Не успеешь глянуть, а он тебя заарканит, в ревизскую впишет — и станешь ты панским.
— Крепостным?
— Истинно. Пан наш душами промышляет... Так-то, человече добрый.
Иван вздрогнул: крепостным? Его, свободного от деда и прадеда, сделать подневольным рабом? Да, он не глухой, он слышал, как некоторые потерявшие совесть и честь господа помещики переводили домашних учителей в крепостную зависимость. Об этом предупреждал и отец Иоанн: «Степан Томара мой давний приятель, учились вместе одно время, а все же — пан, владелец...»
Обеспокоенно коснулся сюртука. Есть! С ним его свидетельство, подписанное накануне отъезда предводителем дворянства Полтавского уезда паном Чернышем. Оно небольшое, и он помнил его дословно. Особенным значением исполнены такие слова: «...он (то есть Котляревский Иван, сын Петра) между дворянами Полтавского уезда считается...» И тут же: «...оной протоколист Котляревский происходит из Малороссийского шляхетства, владеет в Полтавском уезде недвижимым имением, и род его внесен в Екатерининского наместничества форменную... родословную книгу в шестую ее часть...» Вот так! В шестую часть внесен его род, и стало быть, и он, Иван Петров, тоже в оной книге и в оной, шестой то есть части числится.
Смахнул выступившие капли пота на лбу и еще раз незаметно провел рукой по сюртуку, как бы проверяя, на месте ли, за подкладкой, его охранная грамота, заверенная, как и полагается казенной бумаге, гербовой печатью и подписью предводителя. Чего же ему опасаться? С таким документом и сам черт не страшен. Одначе и говорить о свидетельстве без нужды, видимо, не стоит. Ведь всякие люди есть. И все же надобно как можно скорее найти повод к дать понять господину Томаре, что в случае надобности за него подаст свой голос дворянство всего Полтавского уезда.
— Хороший ты человек, пан учитель, — заговорил дядька Лука, — а пан тебя задавит, не поглядит, что ты в канцелярии служил.
— Не тревожьтесь, я за себя постою, а за вас — обидно и горько...
— Видно, доля наша такая, — вздохнул Харитон. — Лука знает, как мы в тайности ходоков посылали в самый Петербург. Полгода они ходили и вернулись с тем, с чем и пошли. Никто их и слушать не стал... А что придумаешь? Мы бы покинули село, так опять же — куда податься от своего родного? И лета не те... А может, вскорости и перемены будут. — Харитон понизил голос: — Слух пошел: человек должен объявиться.
— Какой человек?
Харитон переглянулся с Лукой, словно спрашивая его согласия: говорить или воздержаться, и тихо, чтобы кто чужой не подслушал, ответил:
— Максим Зализняк и его побратим Гонта. Паны брешут, что их будто бы поймали и лютой смерти предали. А мы не верим. Придет время — они объявятся. И станет воля снова... Может, пан учитель, в Полтаве про то известно? Так расскажи нам, тут мы все свои, и дети наши, хотя и молодые, а не пустобрехи.
Мужики смотрели на Ивана с надеждой и смирением, ждали его слова.
Иван смутился, с трудом поборол волнение, однако отвечать не торопился, напряженно думал: что сказать, какое слово найти, наиболее верное, чтобы не обидеть их, не отпугнуть
О Максиме Зализняке и его побратиме Иване Гонте он слышал еще в семинарии. Не раз, собираясь где-нибудь в темном углу, подальше от всевидящего глаза префектора, товарищи рассказывали друг другу удивительные истории о сказочной храбрости и богатырской силе легендарных атаманов. Сердце замирало от восторга и страха за их судьбу. За ними гнались царские войска, их преследовали, а они уходили и объявлялись в новом месте. И еще жарче пылали помещичьи усадьбы. А потом пополз черный слух: схватили Ивана Гонту и предали мучительной смерти, а его побратим Максим Зализняк, узнав о том, стал чахнуть и в неизбывной тоске умер.
Тем слухам верили и не верили, подтверждений им нигде не было. Со временем в народе родилась легенда: живы, спасены народные заступники, но пока где-то скрываются, ждут своего часа...
Иван тоже верил этой легенде, страстно желал удачи героям. Но однажды все изменилось. Став служить в местной Новороссийской канцелярии, он соприкоснулся с подлинными документами.
В один прекрасный день его вызвали к управляющему и приказали сделать общее описание Колиивщины — так в народе называли восстание в Уманском уезде. В его руки попали донесения полицейских чинов, свидетельства очевидцев поимки Гонты и смерти Зализняка. С душевным трепетом приступил он к работе. Пренебрегая отдыхом, просиживал вечерами, изучал каждый клочок бумаги, попавшей в дело. Работа продвигалась быстро, и чем ближе она была к завершению, тем тяжелее становилось на сердце. Легенда постепенно развеялась. О гибели Зализняка и Гонты говорили факты, документы. Шли дни, месяцы. Иван никому не рассказывал о том, что видел сам. И вот — снова. Что сказать доверчивым и добрым, как дети, его попутчикам? Неужто развеять их мечты, лишить, может, последней надежды на освобождение?
Выбив из трубки остатки несгоревшего табака, стараясь быть спокойным, он сказал:
— Слух был такой, что их поймали. В тюрьму кинули, в цепи заковали. Но... недолго пришлось им томиться за тюремными решетками. Нашлись смельчаки и помогли им разорвать цепи, вырваться на волю. Ловили их — да куда там, не поймали. Теперь они от села к селу ходят, а люди их берегут, прячут...
— И я так говорил, батько! — воскликнул, всхлипнув вдруг, Лаврин. Молодое безусое лицо его, в легком золотистом пушке, засветилось неподдельной детской радостью.
— Теперь они и в наше село наведаются! — восторженно сказал Савка, обращаясь к Котляревскому, с мучительной надеждой спросил: — Пан учитель, а придут они в наше село?
Иван взглянул на хлопца и кивнул:
— Все может быть... хотя трудно сказать, куда их пути-дороги лягут.
— А может, все-таки придут?
— Погоди, хлопче, — сказал Харитон и, глядя из-под косматых бровей на учителя, спросил: — А знаешь, пан учитель, что люди говорят? Слыхал я, что паны атаманы заговорены и от пули, и от сабли. Уже что ни придумывали царские жандармы, а их ничто не берет.
Все притихли, уставились на учителя: что он скажет?
— Заговорены, — кивнул Иван, — про то и я слыхал.
Харитон и Лука курили, молодые о чем-то шептались. Иван неотрывно смотрел в пылающий костер, думал свое. Правильно или нет поступил он? Может, лучше сказать было, что видел своими глазами документы, свидетельства очевидцев? Но чего бы он достиг? Развеял легенду? Нет, осталось бы все так, как и было. Люди до сих пор верят, что народные заступники, как поселяне называют Зализняка и Гонту, живы, невредимы, а его рассказ был бы воспринят как еще одна неудачная попытка обмануть их. Нет, он правильно поступил, что утвердил их веру. С ней легче жить.
— А можно спросить вас, пан учитель? — обратился к Котляревскому Лука. — Песню про Максима Зализняка доводилось вам слышать?
— Нет, не слышал.
— То, может, послушаете?
— С дорогой душой.
Иван спрятал трубку, приготовился слушать. До сих пор у него и в мыслях не было, что существует такая песня, и вдруг неожиданная удача. Легенды он слышал, а песню — впервые и в нетерпении, стараясь скрыть его и не в силах это сделать, стал ждать.
— Харитон, зачинай!
— Негоже, кум. Корчма — рядом. А там, кажись, паном пахнет. И чиновник подъехал вечером.
— А мы тихо будем. Зачинай же — пан учитель просит.
— Ну коли так... — Харитон удобнее сел, разгладил усы на две стороны, расслабил широкий пояс под свиткой. — Пособляйте ж, да все вместе.
И запел. Неторопливо, широко, низким голосом.
Песня, словно весенняя вода из-подо льда, вырвалась на простор, все больше наполняясь могучей силой, и вот уже неудержимо потекла, понеслась полноводной рекой. Скоро в единое русло влились и голоса молодых — Савки и Лаврина, причем голос Савки был по-мальчишески звонок, высок, у Лаврина же, юноши постарше, — сильный, красивый, под стать отцовскому, только у отца — более густой. Стал подтягивать и Лука, сцепив на коленях руки и покачиваясь с закрытыми глазами в такт песне.
Пели негромко, а Ивану казалось: их слышит поле, и лес, неожиданно придвинувшийся к самой дороге, и небо, усыпанное сентябрьскими крупными звездами.
Та жива правда, та жива душа.
Не умрет, не сгинет!
Гей-гей, не умрет, не сгниет!
Да жив батько, да жив Зализняк!
И побратим его Гонта!..
Гей-гей, Гонта!
Певцы позабыли об осторожности. А ведь их могли услышать, и кто знает, как бы отнеслись к их ночной песне. Они пели, вкладывая в каждое слово свое сердце, мечты свои о лучшей жизни, о воле, которую у них подлым образом украли, но которую принесут в их края легендарные народные заступники.
Иван почти не дышал, впитывал каждый звук. Он бы сию минуту, на глазах певцов, стал записывать слова песни, он даже потянулся, чтобы взять дорожную чернильницу и перья, но тут же одернул себя: испугаешь, оттолкнешь, они перестанут петь, едва увидав в руках его листок бумаги, и сидел неподвижно, очарованный и счастливый. Где бы он услышал такое, откажись от поездки в далекий неведомый Коврай?
Певцы уже заканчивали петь, когда в корчме хлопнула входная дверь и тотчас коршуном упала на дорогу тень, легла у самого костра, настороженно застыла.
Молодые ничего не заметили, поглощенные песней, но более осторожный Лука Жук обеспокоенно толкнул Харитона. Между тем незнакомец, видимо поняв, что замечен, спросил, кто это распелся среди ночи и что за странная такая песня.
— А вам что за дело?! — крикнул Савка.
Отец одернул его:
— Помалкивай. — И, приподнявшись, ответил: — То вам показалось, ваше благородие.
— Может, и показалось...
Певцы сидели тихие, чуть торжественные, а ночной воздух, казалось, еще вибрирует, звучит, и небо — как орган.
Иван не знал, как благодарить за подаренную песню, и, несмотря на смущение певцов, каждому от души пожимал руку. Они покашливали, удивляясь излишней, на их взгляд, восторженности учителя; ну что, в самом деле, случилось: они спели песню, которую знает почти каждый.
Харитон посмотрел на небо, отыскал какие-то ему одному известные звезды, потуже запахнул свитку на открытой груди:
— Пора и поспать, скоро и на зорю благословится, а завтра — дорога.
— И то правда. — Лука распрямил затекшие плечи и, обращаясь к Ивану, сказал: — Постелю вам, пан учитель, на возку.