16
«Оформление» дела Голованова подходило к концу, и Андрей Христофорович отправился в отделение милиции: надо было проследить, чтобы там не «затерло» с передачей дела в народный суд. Опасения в этом смысле внушал сам начальник отделения, подполковник Бояджян, человек в районе известный — сторонник всяких предупредительных и воспитательных мер. Познакомились они ближе в связи с тем же делом Голованова, вскоре после того, как Голованов был задержан, а затем освобожден. Задержали его тогда в отсутствие заболевшего Бояджяна — распоряжался всем заместитель начальника отделения, освободили по требованию прокурора. Ногтеву пришлось присутствовать при малоприятном разговоре на тему о законности и беззаконии, который состоялся между Бояджяном и его заместителем; из услышанного Андрей Христофорович вынес убеждение, что начальник отделения — неуступчивый формалист-законник. Должно быть, и сюда, в органы охраны общественного порядка, проникло то новое, с чем Андрей Христофорович вел свою партизанскую войну и что слишком часто, на его взгляд, прикрывалось рассуждениями о законности.
Но теперь наконец-то и все формальные требования закона были как будто соблюдены. Голованов так и не поступил на постоянную работу, несмотря на сделанное ему вторично, под расписку, предупреждение, и папка с его делом постепенно растолстела, а на все многочисленные бумажки о нем — заявления квартирных соседей, протоколы допросов, рапорты участкового уполномоченного — легла сверху характеристика, написанная самим Андреем Христофоровичем, как председателем комиссии содействия, и подписанная также начальником ЖЭКа. Теперь только подписи Бояджяна, начальника отделения, не хватало, чтобы дело пошло на утверждение в районный отдел милиции, а оттуда в прокуратуру и в народный суд.
Было еще не поздно, часов семь, когда Андрей Христофорович, созвонившись днем с Бояджяном, подошел к старому, уцелевшему едва ли не с прошлого века, грязно-желтому дому с низенькими, пузатыми колоннами, в котором помещалась милиция. У входа стояли, чего-то дожидаясь, несколько милиционеров и трещал синий с красными обводами мотоцикл, оседланный водителем... Из дома выскочил вдруг, как на пожар, еще какой-то человек — с непокрытой головой, в разлетающемся пиджаке, — ловко прыгнул в коляску, и мотоцикл, блеснув на солнце плексигласовым щитком, тотчас покатил, стреляя выхлопами, — оперативники куда-то чрезвычайно торопились. На втором этаже в коридоре навстречу Ногтеву пробежал милицейский старшина и только глянул на него, как в пустоту, невидящими глазами. А в кабинете начальника отделения прибирала на столе секретарша — самого Бояджяна на месте не оказалось, он тоже, вопреки договоренности, умчался только что «на территорию». И все это, вместе взятое, наводило на мысль о внезапном подъеме «по тревоге».
Секретарша на расспросы Ногтева сказала лишь, что начальник еще вернется — так, по крайней мере, он просил передать всем, кто будет его спрашивать. Андрей Христофорович решил подождать: ему-то спешить было некуда, да и небезынтересно было узнать, что же именно в отделении стряслось.
По каменной лестнице с такими истертыми, искривленными ступеньками, что по ним с опаской приходилось ступать, Ногтев спустился на первый этаж, в дежурку. Сегодня там сидел знакомый капитан — как-то он приходил в ЖЭК на прием к Ногтеву, просил посодействовать с ремонтом квартиры. И он произвел тогда на Андрея Христофоровича отличное впечатление — он был, правда, еще молод, лет около тридцати, но правильно воспитан: почтительно, не перебивая, слушал и коротко, ясно докладывал. Вот и сейчас он встал навстречу Андрею Христофоровичу, пригласил его к себе за деревянную перегородку и усадил рядом. Доверительно, как своего человека, капитан осведомил его о чрезвычайном происшествии: часа четыре тому назад на территории отделения, всего лишь в каком-нибудь полукилометре отсюда, были убиты старик пенсионер и малолетняя девочка; преступники скрылись, и по их следам шла погоня... Рассказывая, капитан понизил голос, и на его приятно-открытом лице появилось то озабоченное выражение, с каким врач говорит о смерти своих пациентов: «Прискорбно, конечно, но ничего не поделаешь — смерть пока еще случается».
Андрей Христофорович слушал со смешанным чувством — он и негодовал, и вместе с тем утверждался — в который уж раз! — в своей правоте: либерализм не приводил ни к чему хорошему. И конечно, только чье-то непростительное благодушие сделало возможным это ужасное преступление — зло необходимо было уничтожать в зародыше, в семени... Ногтев принялся расспрашивать о подробностях, но капитан и сам знал еще немного: было пока установлено, что убийцы приехали в такси, что машина подождала их во дворе и что обе их жертвы, семидесятилетний старик и его восьмилетняя внучка, были в своей квартире заколоты каким-то холодным оружием.
— Дворник... прошу прощения — жена дворника видела, как двое вышли из подъезда и уехали в такси, — докладывал капитан. — Жена дворника показала, что оба были в теннисках, молодые, — она и тревогу подняла. Один, в желтой тенниске, побежал вдруг, не помня себя, по двору. Другой, постарше, догнал его, стал наносить удары и затолкал в такси. Женщина и подумала на неладное.
— В теннисках... молодые, — повторял Андрей Христофорович.
У противоположной стены приподнялся на скамейке кто-то пунцово-красный, с неестественно блестящими глазами. И неразборчиво заговорил, замычал, точно во рту у него стеснилось разом множество слов и они мешали друг другу.
— На Бутырке, на хуторе... на Бутырском хуторе... тоже Кошкины жили, старик со старухой...
Сержант, сидевший рядом, — седоватый усач с орденской колодкой на кителе, — тронул пьяного за руку.
— Не лопочи, Данилов! — сказал сержант. — И ухо убери...
Тот машинально потянулся к своему уху и помял его.
— Любопытное чересчур, — серьезно сказал сержант.
— Так ведь... оно не приставное, — выговорил пьяный, и его пылающее лицо озарилось радостью.
— Данилов! — позвал капитан.
Данилов вскинулся рывком, его качнуло, но он все же устоял и, с деревянной твердостью ставя ноги, пошел к перегородке. Андрей Христофорович брезгливо посматривал — пьяные внушали ему отвращение... Далее из диалога с капитаном выяснилось, что этот Данилов был доставлен в отделение за довольно необычное хулиганство: он закурил в церкви во время службы и нехорошо ругался, когда прихожане выводили его. Подписал он протокол не читая, охотно и как бы даже с удовольствием, старательно, буква за буквой, вырисовав свою подпись, и широко, на полстраницы, расчеркнулся.
— Курить в закрытых помещениях вообще не полагается, в интересах гигиены, — наставительно проговорил дежурный, — а вы к тому же оскорбили верующих, их чувства.
Но Данилов стал возражать:
— Я... я не в самой церкви... нет, зачем так? — Он до синевы побагровел, давясь словами. — Я в тамбуре закурил... Это точно — в тамбуре!
Он еще стоял перед дежурным, когда в отделение привели тощенькую, голоногую девушку в голубом легком плащике, — на вид ей нельзя было дать больше семнадцати; задержали ее в женской парикмахерской за кражу. С немым пристальным вниманием, не отрывая глаз, следила она за всеми движениями дежурного, пока тот в безмолвии доставал из ящика стола чистый лист для протокола, а потом очищал клочком розовой промокашки перо. И, не выдержав этих неспешных приготовлений, она вдруг вскрикнула каким-то зверушечьим дискантом:
— Что же это?.. Мамочка! Не брала я ничего!.. Товарищ начальник! — Испугавшись собственного крика, она сбилась, всхлипнула и заговорила полушепотом: — Не брала я этой сумки... Вот чем хотите поклянусь!.. Зачем мне чужая? Мне не нужна чужая...
Дежурный кивнул, как бы приглашая говорить дальше, и это ее немного ободрило.
— В салоне очередь большая была, знаете, перед праздником, — заторопилась, зачастила она. — Я и не стала ждать, пошла на выход. Вовсе я не думала брать эту сумку... А сумка, не знаю у кого, упала...
— Упала? — переспросил дежурный.
— Ну да, прямо передо мной кто-то выронил... И все на меня сразу стали говорить, за рукав схватили...
— Все на вас... Сговорились, стало быть, — сказал дежурный, возясь со своей авторучкой.
— Не знаю я. — Девушка не почувствовала насмешки. — А только не брала я ее, хоть убейте! Даже в мыслях у меня не было... Зачем мне чужая?
Андрей Христофорович, оценив иронию дежурного, переглянулся с ним; он тоже, разумеется, не верил ни одному слову этой девицы.
— Даже в мыслях у вас не было — отлично! — Дежурный положил руки на стол, приготовившись писать. — Ваше имя, отчество, фамилия?
— Рита... Рита Лучкова, — откликнулась она с готовностью, стремясь задобрить его.
— Полностью прошу: имя-отчество, — строго сказал дежурный, глядя куда-то вбок.
— Мое? Маргарита... Васильевна, — ответила она как бы с неуверенностью.
— Так и говорите: Маргарита Васильевна. — И, склонившись, дежурный привычно пошел водить по бумаге.
Она припала грудью к перегородке и вытянула руку, пытаясь его удержать... Но перо неостановимо, как заведенное, выводило строку за строкой, и она откинулась и огляделась, поворачиваясь по-птичьи, толчками, всем своим хилым телом: направо — налево. Подле нее, облокотившись о перегородку, стоял милиционер, тот, кто ее привел; другой милиционер, расставив для крепости широко ноги, загораживал выход отсюда, из этой четырехугольной, залитой голым электрическим светом комнаты с решетками на глубоких окнах; сзади стояла и стерегла ее, Риту Лучкову, сама ее судьба, ее главный, неумолимый враг — владелица сумки, большая, высокая, грузная женщина в крепдешине, в шарфике, накинутом на пышную прическу; женщина на виду, на животе, держала, шикарную белую сумку с плетеной ручкой, с золотым замочком — ту самую, из-за которой и погибала сейчас она — Рита... И уже нельзя ей было убежать отсюда и неоткуда было ждать спасения: вот и протокол начали уже писать. И она опять неприятно-резко вскрикнула своим кошачьим дискантом:
— Хоть убейте — не брала я!.. Не было ничего, не было!
И она действительно верила сейчас, что ничего плохого не было... Ведь там, в парикмахерской, все произошло так быстро, так ошеломляюще быстро, что почти и не произошло. Она и сама не очень понимала, как случилось, что эта прекрасная сумка оказалась в ее руках, — просто она до безумия ей понравилась, — может быть, всю жизнь она мечтала о такой именно сумке — белой, с золотым замочком. Как во сне, она взяла это чудо, просто взяла и пошла... Но ее тут же крепко схватили, и, опомнившись, она выронила сумку. Всего-то и пробыло у нее это чудо две минутки — самое большее: она даже не успела посмотреть, какое оно внутри. И теперь ей так страстно, до исступления хотелось, чтобы не было этих двух минуток — всего лишь двух! — что их и вправду как будто не было.
Дежурный поморщился от ее крика, перестал писать и словно бы впервые поглядел на нее.
— Вы бы потише, — сказал он. — Здесь не глухие. — И другим тоном спросил: — Не судились раньше? Приводов не было?
Она повертела отрицательно головой, отчего ее рассыпавшиеся кудерьки цвета яичного желтка заплясали на лбу.
— Д-да, — протянул дежурный и посмотрел на Андрея Христофоровича. — Минусы школьного воспитания... Отец где работает? — спросил он.
Девушка опять только мотнула головой, из чего можно было заключить, что живет она без отца.
— Вот вам и семейные условия... С матерью, что ли, живете? Отвечайте как следует, — сказал дежурный.
Но она ничего уже не могла выговорить. Уткнув лицо в сложенные ковшиком маленькие красные руки, она отчаянно, раздражающе крикливо зарыдала: под ее легким плащиком задергались, заходили лопатки. И капитан — дежурный, отложив авторучку, приказал милиционеру — высоченному, толстощекому детине:
— Дайте ей воды, Филиппов. И пусть успокоится, отведите ее рядом, там сейчас никого нет, пусть посидит.
Милиционер согнутым пальцем постучал в плечо Лучковой, как стучат в дверь, но она все продолжала рыдать, и тогда он взял ее под руку. Не отнимая от лица ладоней, спотыкаясь, она пошла. И женщина в шарфике — обладательница сумки — шагнула вперед, вид у нее был недовольно-суровый.
— Пойду и я, товарищ начальник, дома хватились уже, наверно. Да и все это дело... — Она не закончила. — Уж и не знаю, что вам сказать. Хоть и совсем ее отпускайте, Маргаритку эту. Аллах с ней, дитя еще.
И, так как дежурный хранил молчание, она объявила:
— Только я доказывать на нее не стану — как хотите.
Андрей Христофорович едва не вмешался, его подмывало напомнить дежурному, что прекратить дело по желанию заявительницы уже нельзя, раз оно начато. К тому же он был заинтересован, и ему хотелось еще послушать, как эта маленькая негодяйка будет изворачиваться и ловчить.
— Так я пойду, товарищ начальник! — сказала женщина, приняв молчание дежурного за согласие. — Адрес мой у вас есть — на случай... — Она повеселела, испытывая явное облегчение.
— Одну секундочку, подождите, пожалуйста. — С дежурного слетела вдруг вся важность, и он словно бы еще помолодел. — Сейчас вы у меня распишитесь, и пойдете... — Он заглянул в протокол. — Вера Георгиевна?.. Присядьте, пожалуйста, Вера Георгиевна. Да, вот так, недоработки в школе, в семье дают себя знать. И если личность задержанного не внушает опасений...
Улыбаясь про себя, он что-то еще дописал в протоколе.
А затем в дежурке появился начальник отделения, подполковник Бояджян, и внимание всех обратилось на него. Бледный, с темной голубизной на выбритых щеках, сутуловатый, подвижный, он быстро прошел за перегородку, извинился на ходу перед Ногтевым за опоздание и с размаху присел к столу дежурного: подполковник примчался на мотоцикле, и запах дороги — бензина, пыли — еще окутывал его. Приглаживая машинально свои черные, жестко топорщившиеся волосы, он нетерпеливо бросил:
— Что у вас? Нового ничего?.. Вызовите ко мне, пожалуйста, Завадского, он там в квартале всех кошек знает... Разыщите его. Нехорошее дело — да... Плохое дело.
Придвинувшись к капитану, он вполголоса стал рассказывать: такси, в котором разъезжали убийцы, было найдено брошенным в пустынном дворике у выезда на Варшавское шоссе; пассажиров в машине и след простыл, водителя тоже не оказалось.
— И еще прошу учесть, их было трое, этих красивых молодых людей. — Бояджян все приглаживал свои волосы. — Трое, а не двое, — показала дворничиха.
— Жена дворника, — уточнил неожиданно для самого себя капитан и кашлянул от неловкости.
— Совершенно верно: жена дворника, — саркастическим тоном повторил Бояджян. — Благодарю! Жена дворника припомнила, что в такси приезжало трое, а уехало двое. Третий, возможно, где-то здесь еще ходит-бродит, возможно, на нашей территории. Прошу, пожалуйста, учесть.
Он замолчал, подпер голову рукой и в этой задумчивой и печальной позе посидел минуту, другую; но вот его затуманенные глаза остановились на Андрее Христофоровиче.
— Извините, хлопотный день... — Он легко поднялся. — Пожалуйста, пройдемте ко мне. Вы меня заждались.
На втором этаже, на пути в свой кабинет, начальник отделения остановился вдруг в середине коридора, у двери с табличкой «Библиотека».
— Вам уже, наверно, известно, товарищ Ногтев, какое у нас «чепе»? — заговорил он. — Могу сказать, что такое я видел не часто. Девочка заперлась в ванной на крючок, спасалась от злых дядей... Пустяковый такой крючок, ничего не стоило его сорвать — раз, и готово. А на теле старика девятнадцать ран.
— Ужасно, — сказал Андрей Христофорович. — Ужасно. И опять молодежь — я слышал.
— Между прочим, дилетанты, — это сразу видно: слишком много жестокости. Жестокость чаще всего от страха бывает.
Бояджян двинулся дальше, и уже у двери в свой кабинет, пропуская вперед Андрея Христофоровича, опять остановившись, договорил:
— Между прочим, жестокость — я думал об этом — да! — жестокость и сама собой есть в человеке, — возможно, не в каждом человеке. Вопрос — что способствует и что не способствует ее проявлению. Бывает, что человек и курицу-мурицу зарезать не может, а при других условиях... Прошу, пожалуйста, садиться.
...В дежурке по уходе начальника к капитану вновь приблизилась все еще дожидавшаяся там женщина с сумкой. Но только она открыла рот, чтобы напомнить о себе, как он предупредил ее.
— Гражданка Федосеева! — И в голосе капитана опять зазвучала официальная, соответствующая месту строгость. — Вы дадите сейчас свои показания, расскажете все, как было, точно как было... Филиппов, приведите задержанную Лучкову, — распорядился он.
— Да что мне искать с этой Маргаритки, по дурости она, в забвении... — воскликнула женщина, — я вам правильно говорю — по дурости...
— Суд будет решать: по дурости или почему-нибудь, — твердо проговорил капитан, к которому после разговора с Бояджяном о страшном сегодняшнем «чепе» вернулась строгость, — а ваш долг помочь суду, дать правдивые показания.
Из соседней комнаты, отирая ладонями мокрые щеки, всхлипывая, но с выражением робкой благодарности вышла Лучкова. Капитан еще раз оглядел ее, и теперь это существо в грязноватом плащике, со своими безжизненно-желтыми помятыми кудерьками, с покрасневшим от слез кончиком носа, худенькое, в запыленных башмачках на тонких ногах, не пробудило в нем ни участия, ни доверия: он видел как будто другую девицу.
— Лучкова, не разыгрывайте драму, здесь не театр, — сказал капитан. — Давно вы занимаетесь кражами?
Оторопев, девушка промолчала, даже перестала всхлипывать... Этот облеченный властью человек, который был так добр к ней четверть часа назад, переменился вдруг к худшему для нее, и она не постигала, в чем она еще провинилась. Она перевела беспомощный, просительный взгляд на женщину с сумкой, и та ответила таким же беспомощным, просительным взглядом.
...Ногтеву сегодня не везло: только он и начальник отделения уединились в кабинете, как позвонили из городского управления милиции, и Бояджян долго слушал, лаконично отзываясь: «Так точно», «Доложу сегодня же», а едва закончился этот инструктаж, как постучались и вошли два офицера из Комитета государственной безопасности: полковник и майор, и Бояджян тотчас их принял. Еще раз извинившись перед Ногтевым, он попросил, если позволяет время, еще подождать, и Андрею Христофоровичу оставалось лишь подчиниться. Видимо, сегодняшнее зверское убийство привлекло также внимание Комитета безопасности...
Сидя одиноко в опустевшей комнатке секретарши, за ее столом с зачехленной машинкой, Андрей Христофорович перебирал впечатления дня. Из коридора доносились порой тяжелые, солдатские шаги, часто звенел телефон в кабинете Бояджяна и где-то еще, в далекой комнате, чуть слышный, как эхо. А в открытую форточку врывался судорожный треск моторов, точно вспыхивала и обрывалась автоматная пальба, — подъезжали и уезжали мотоциклы. Давно уже наступил вечер, но в окне не стало темнее — наоборот: беспокойный оранжево-розовый свет разливался там, становился все сильнее — луна всходила за угольно-черными крышами, а может быть, — кто знает? — это разгорался далекий пожар.
Андрей Христофорович после всего услышанного и увиденного испытывал странный подъем, необыкновенное возбуждение. И хотя люди вообще-то не нравились ему, упрямо не меняясь к лучшему, вероятно потому, что по самой природе своей были дурны, слабы, лживы, неверны, — он был удовлетворен. За немногими исключениями, они все нуждались в постоянной, неослабной опеке — он, Ногтев, понимал это давно, и это давнее его убеждение вновь сегодня подтверждалось. Вот и сейчас, сию минуту, где-то по огромному городу ходили убийцы — непойманные, неузнанные; двое из них, наверно, уже кутили и распутничали со своими подругами; третий, отставший от компании, притаился где-нибудь совсем близко, может быть, сидел в кино или даже укрылся у тунеядца Голованова, — в этом тоже не было бы ничего невероятного... Тем временем на все милицейские посты поступали новые тревожные сигналы: где-то передрались пьяные хулиганы, где-то обокрали магазин, где-то взяли подозрительного гражданина с фотоаппаратом, где-то насильничали, где-то пролилась кровь.
Андрей Христофорович физически ощутил себя блокированным, взятым в кольцо пороками и слабостями людей.
Прошло больше часа, а Бояджян и его посетители не показывались — разговор у них затянулся. И Андреи Христофорович снова спустился в дежурку: при всем своем гневе на порочность человеческой природы он не хотел отказаться от возможности лишний раз понаблюдать ее. Но, разумеется, Андрей Христофорович никогда не признался бы в своем безотчетном любопытстве к этой порочности, искренне сознавая себя только судьей, призванным судить и наказывать.
Внизу дежурный говорил по телефону, и из его слов можно было понять, что где-то сейчас происходила семейная баталия и кто-то молил милицию о вмешательстве. Поистине каждую минуту человечество нуждалось в ее скорой помощи, точно так же, как оно не могло обойтись без скорой медицинской помощи... Капитан выслал на место происшествия милиционера и сделал соответственную запись в своем журнале — в этой нескончаемой хронике человеческих больших и малых бед, ошибок, злодеяний. Затем он устремил взгляд на стоявшего за перегородкой, там же, где недавно стояла Лучкова, плечистого, широкогрудого молодца в роскошном свитере с синей полосой на груди и синими стрелами вокруг ворота; белокурые волосы, по-модному отпущенные на затылке, покрывали курчавой шапкой его голову.
— Что же теперь нам с вами делать, Бурмистров? — спросил капитан. — Протокол вы подписали...
Парень оглянулся на дверь в коридор, его крупные руки с длинными, сильными пальцами, лежавшие на перегородке, ухватились за нее с такой силой, что побелели ногти.
— Точно, подписал... Я подписал, — подтвердил он.
— Что же мне с вами делать? — повторил капитан мягко, даже участливо. — Как вы считаете сами?
— Вам виднее... А что с ворами делают? — Парень попытался улыбнуться, но его губы вздрагивали. — Сажают воров!
— Правильно, — сказал капитан. — Ну что ж, если вы сами сознаете...
Быстро из коридора вошел в дежурку Бояджян, и капитан встал ему навстречу.
— Вот, товарищ подполковник! — уверенно и бодро, как о чем-то, что не может не порадовать, начал он. — Гражданин Бурмистров явился с повинной... Помните в апреле, месяце кражу покрышек из гаража? Осталась нераскрытой... Вот он — герой, сам теперь пришел.
Бояджян взял у дежурного протокол, но не стал читать, а целую долгую минуту присматривался к парню в свитере, обошел его со спины и приблизился с другой стороны.
— С чем явился, а? — просто, почти интимно спросил он. — Чего побоялся?
Бурмистров, как в столбняке, уставился на невысокого бледного подполковника; словно бы долгим усилием он стряхнул с себя оцепенение.
— Чего мне сейчас бояться? Раньше надо было мне бояться, — тихо выговорил он.
— А пожалуй, что ты прав — да...
Выйдя на середину комнаты, под лампу, свисавшую с потолка, Бояджян пробежал взглядом все четыре страницы протокола.
— Как замок открыл на воротах? — мимоходом задал он Бурмистрову вопрос.
— Я? Зубилом сбил и проник. В протоколе все точно записано: проник в гараж спортивного общества... Снял четыре колеса с «Волги», два с «Москвича». Я все подписал — все точно.
Бояджян вновь оглядел его, покачал головой.
— Ай-яй! Такой красивый молодой человек и крадет покрышки! Непохвально, непохвально... — И он повторил это «непохвально» несколько раз, давая себе время поразмыслить. — Но лучше, конечно, покаяться самому, чем ждать, пока тебя приведут к покаянию. — Подполковник почему-то оживился. — Верно я говорю, Бурмистров? Словно камень упал у тебя с души?
Парень только кивнул, внезапная судорога искривила его лицо, она походила на гримасу плача — беззвучного, бесслезного плача, продолжавшегося всего одно мгновение.
— Ну вот, теперь тебе легче, — сказал Бояджян очень довольный. — Я вижу, что тебе легче... Вот и ступай, иди, ты свободен, иди!.. — Он повернулся к дежурному. — Я так полагаю, Василий Николаевич: нет оснований задерживать Бурмистрова, молодой человек осознал, явился с повинной, зачем же его нам держать? И не скроется он теперь никуда.
— Считаете возможным, товарищ подполковник, освободить под подписку? — переспросил дежурный.
— А почему и нет? Пускай еще погуляет до суда. — Собственное великодушие доставляло, казалось, Бояджяну большое удовольствие. — Что ты хочешь сказать, Бурмистров? Спасибо потом скажешь, потом.
Парень сделал резкое движение рукой, точно отталкивая что-то от своего лица.
— Нет! — выдохнул он. — Вы так не можете...
— Почему же? — живо полюбопытствовал Бояджян.
— Меня нельзя отпускать!.. Я же все рассказал про себя... Как же меня можно?..
— И разумно сделал, что рассказал. Иди теперь с чистой душой, жди вызова к следователю, — сказал Бояджян.
— Разве меня можно? Я вор... вор...
Парень шагнул к подполковнику, левой рукой он держался за перегородку, правая все время была в движении, он то прижимал ее к груди, то притрагивался к голове, к своим белокурым кудрям, то хватал пальцами воздух.
— Я украл покрышки... шесть штук, и продал — четыре продал, две спрятал в дровянике. Я и еще могу украсть... Я же опасный...
Бояджян улыбнулся ему:
— Теперь уже не слишком опасный — не волнуйся так, молодец против овец!
— Мало вам? — вырвалось у парня. — Я все могу...
И подполковник сам сделал к нему шаг.
— А что за тобой еще есть, кроме покрышек? — негромко спросил он.
Бурмистров быстро огляделся, посмотрел на зарешеченное окно, метнул взгляд в сторону двери.
— Ничего, больше ничего. — Он качнул головой.
— Ну, а если ничего, ступай домой и жди вызова, — сказал подполковник. — Следователь тебе меру пресечения определит.
— Не пойду я... — сказал Бурмистров.
Дежурный недоуменно взирал на эту сцену. Андрей Христофорович подошел ближе к перегородке, чтобы лучше все видеть: его в равной мере возмущало и необъяснимое благодушие начальника отделения, и упрямство этого белокурого красавчика — во всяком случае, не мальчишке, мелкому уголовнику, было судить, правильно или неправильно с ним поступают.
— Пойдешь, — сказал Бояджян. — Василий Николаевич, отберите у него подписку. А ты, Филиппов, проводишь гражданина до дома... Уяснил, Филиппов?
Милиционер вытянулся и по всем правилам отчетливо откозырял: он и подполковник были давними сослуживцами, и он видел, что начальник чрезвычайно чем-то заинтересован. Вообще ему нравился начальник, от которого всегда можно было ожидать какой-либо занятной неожиданности.
— Но я... Меня нельзя! — повторял, как в помрачении, Бурмистров.
Обхватив обеими руками перегородку, он прижался к ней всем своим большим, сильным телом, и опять бесслезная спазма плача исказила его лицо.
— Ай-яй! Такой красивый, такой молодой человек, — укоризненно проговорил Бояджян. — И такой слабонервный! Хочет, чтобы я его немедленно посадил...
Он уже не благодушествовал: в его прямо глядевших черных глазах было холодное, недоброе внимание.
И Андрею Христофоровичу пришлось снова ждать, пока не завершился эпизод с Бурмистровым. Начальник отделения ушел к себе и кому-то, вероятно, звонил из своего кабинета, потом вызвал наверх капитана — дежурного — и что-то там внушал ему. Ждал и Бурмистров: он притих, утомившись, попросил пить и вдруг зевнул раз и другой, широко, со стоном разевая рот: ему словно бы стало не хватать воздуха, и он протяжно глотал его. Филиппов — милиционер — не отходил от Бурмистрова ни на шаг, и тот тоскливо заговорил, ища поддержки:
— Нельзя... никак нельзя меня отпустить. Они еще ответят за это — начальники!
— И свобода тебе не мила, друг! Подумать, что бывает! — сказал Филиппов.
Как уводили Бурмистрова, Андрей Христофорович уже не видел — его позвали к начальнику. И надо сказать, что его опасения оправдались. По делу Голованова он услышал от Бояджяна именно то, что и ожидал.
— Извините, пожалуйста, незначительное, по-моему, дело. Мы знаем этого молодого человека... Конечно, поэт, то, другое, кафе, шуры-муры, отсутствие постоянного заработка... Я сам в стихах не разбираюсь, но с поэтами встречался — приходилось... Сложная публика.
Послушав с плохо скрытым нетерпением то, что выкладывал Андрей Христофорович, Бояджян перебил его:
— Позвольте немного отвлечься, товарищ Ногтев. Можно понять врача, который с утра до ночи лечит своих больных и даже забывает, что есть на земле здоровые люди. Ничего удивительного, да? Общество повернуто к нему неблагополучной стороной? Так же точно оно повернуто и к нам, работникам охраны общественного порядка, — ничего не попишешь! Но не будем забывать, что мы живем в обществе нормальных, здоровых людей — в основном, конечно. И не будем поддаваться впечатлениям. Очень опасно в делах правосудия поддаваться впечатлениям.
Андрей Христофорович едва сдержался. Это поучение, которое он выслушал после того, как проторчал здесь несколько часов, показалось ему оскорбительным. Он ответил не сразу: безгубый рот его разомкнулся как бы с неохотой.
— Благодарю за консультацию. Но я, собственно, пришел не за нею, — проговорил он. — Попрошу вас все-таки принять решение... Мне бы не хотелось — излишняя волокита — переносить вопрос в высшую инстанцию. И я заверяю: вы не заставите замолчать общественность.
Андрей Христофорович встал, отодвинул стул, а затем поставил его, пристукнув об пол ножками, на прежнее место.
— Я не удивлен, — сказал он своим высоким, резким голосом. — Только что вы освободили преступника, признавшегося в преступлении, отпустили его на все четыре стороны: иди и не греши, — чисто по-христиански. Чему же я могу после этого удивляться?
— И в самом деле! — Бояджян тоже встал, вернее вскочил, не совладав со своим возбуждением. — Чему же удивляться: человек сам просит, не просит — требует, чтобы его посадили за решетку?! Рядовое требование, а, товарищ Ногтев?!
— Возможно, не рядовое, но объяснимое, — сказал Андрей Христофорович. — Страх перед тем, что рано или поздно придется отвечать, — простой расчет, в конце концов.
— Совершенно точно: расчет! — обрадовался Бояджян. — Случается, что только за решеткой человек и может почувствовать себя спокойно — да? А случается, что, отвечая за малое, он уходит от ответа за большое, — так тоже иногда случается. Тюрьма, знаете, не дом родной, туда не спешат садиться.
— Что вы имеете в виду? — спросил Андрей Христофорович. — Это уж чересчур тонкая для меня психология.
— Извините, пожалуйста: ничего пока не утверждаю! — сказал Бояджян. — Что же касается Голованова... Почему бы вам не вызвать молодого человека в товарищеский суд? Пусть и в самом деле общественность решит, как с ним быть... Возможно, и воздействует на него. — Бояджян поднял руки, точно сдаваясь. — Непохвально, да, очень непохвально ведут себя иногда молодые люди.
Снова на его столе зазвонил телефон, и Андрей Христофорович, сухо поклонившись, вышел.
По дороге домой, несколько успокоившись, он пришел к мысли, что товарищеский суд, если его умело провести, может стать ступенькой для передачи дела в народный. А устройство товарищеского суда находилось уже полностью в сфере деятельности самого Андрея Христофоровича.