Книга: Необыкновенные москвичи
Назад: 11
Дальше: 13

12

Белозеров был странно, ожесточенно весел. И сидя в кабинете у начальника торга, вызвавшего Белозерова к себе, и слушая разговор начальника с ревизором, он непонятно-насмешливо поглядывал на обоих, точно акт ревизии, который они обсуждали, не имел к нему никакого отношения. «Что вы там копаетесь, возитесь? С меня взятки гладки», — говорило выражение его широкого остроскулого лица; последние двое суток он много пил, глаза у него припухли, и смуглая кожа на лице слиняла, посерела... А между тем из акта ревизии со всей определенностью следовало, что он, Белозеров, директор гастрономического магазина, вкупе с заведующим фруктово-овощной секцией Бояровым и со старшим бухгалтером того же магазина Калошиным, повинен в хищении девяти тысяч девяноста двух рублей и восьмидесяти четырех копеек; сумма была выведена в результате тщательной проверки документов за последние полтора года. И оправдываться Белозерову не приходилось; его участие в преступлении подтверждалось тем, что, зная о воровстве Боярова, он не только не изобличил своевременно вора, но, наоборот, помог ему, как установила ревизия, уйти от ответственности... Казалось, однако, что в данную минуту Белозеров волновался много меньше, чем ревизор, раскрывший эту фруктово-овощную «панаму», — маленькая серебряно-седая женщина в потертом шевиотовом жакетике и в белой кофточке, заколотой на шее старомодной брошью — розой, выточенной из кости. Женщина непрерывно курила тоненькие дешевые «гвоздики», папиросы «Север», и явно избегала встречаться глазами с Белозеровым — человеком, которого она посылала на скамью подсудимых.
Начальник торга Дмитрий Ефремович Степовой — тучный, с изжелта-коричневым «печеночным» лицом, лет шестидесяти, — тоже был неспокоен, расстроен. И ему не удавалось, — впрочем, он и не особенно старался, — скрыть ту неприязнь, что он испытывал к ревизору, именно к ревизору, дававшему ему пояснения. Задавая вопросы, Степовой как бы даже стремился поймать своего слишком уж дотошного работника на ошибке, на предвзятости, на необоснованном выводе.
— Убыль товара учитывали, Софья Павловна, убыль при продаже? — хмуро допрашивал он. — Тут у вас много ягоды проходит: клубника, еще клубника.
Женщина, прежде чем ответить, длинно, с усилием затягивалась, и ее щеки глубоко западали, отчего лицо принимало жалобный, голодный вид.
— К акту приложены таблицы естественной убыли, — тихо отвечала она и приподнималась со стула. — Я покажу, Дмитрий Ефремович.
— Не надо, сидите, — бросал он. — Акты на порчу товара учли?
— Учла, Дмитрий Ефремович!
Она и не замечала как будто, что начальник был недоволен, раздражен, поглощенная одним желанием представить свою работу в наилучшем порядке.
И Степовой замолкал и вновь перелистывал от конца к началу и от начала в конец многостраничный «акт». Он сидел не за своим письменным столом, а за столом для заседаний, спиной к окну, и солнце, проникшее сюда в кабинет, пронизывало его мясистые, ставшие полупрозрачными, алые уши.
— Д-да... Не пожалели себя, Софья Павловна! На совесть потрудились. — В басистом голосе Степового прозвучал упрек.
Начальник торга вовсе не склонен был покрывать расхитителей и ротозеев — ни в какой мере! Но вместе с тем он — порядочный человек, известная и почтенная в сфере своей деятельности личность — не мог не думать и о том, что крупное воровство в одном из его магазинов означало большие неприятности и для него самого; во всяком случае, прогрессивку за квартал он уже не получит. И особенно досадно было, что эта уголовная история выплыла наружу как раз в тот момент, когда подошел его шестидесятилетний юбилей и он — один из старейшин московской торговли, начинавший полвека назад мальчиком-подручным в гастрономическом дворце Елисеева, — справедливо рассчитывал на нечто большее, чем простая благодарность в приказе по главку. Теперь могло не случиться даже благодарности... А ведь сколько за эти пятьдесят лет — помилуй, господи! — сколько всего было: трудов, тревог, бессонных ночей, опасностей, утрат...
— Я спрашиваю: акты на порчу учитывали? — вновь, словно бы надеясь на иной ответ, задавал он один и тот же вопрос.
— Учитывала, Дмитрий Ефремович, — терпеливо отвечала Софья Павловна.
И Белозеров забавлялся, слушая их, он отлично видел, что начальник торга не в своей тарелке, и это вызывало у него веселое злорадство: «Вот как разобрало тебя! Почешешься, попотеешь...» Впрочем, и о своей собственной судьбе он думал теперь с той же недоброй усмешкой: суетился, мол, хлопотал, чего-то добивался, и вот как все кончилось. Его судьба была уже решена, и этому старому дураку Дмитрию Ефремовичу, и этой смиренной Софье Павловне только мерещилось, что они держат ее в своих руках.
— Когда в последний раз производилась в магазине инвентаризация? — спросил Степовой. — Где вы тут о ней пишете?
— Около полугода прошло уже, — поспешно ответила Софья Павловна.
— Около, около, — не сдержался Степовой.
— В акте указано точно. Разрешите, Дмитрий Ефремович. — Она встала, чтобы показать.
— Ладно, сидите, я нашел, — сказал Степовой.
Он почесал свое алое ухо и погрузился в чтение; Софья Павловна, опустившись на краешек стула, не отрывала от него озабоченного взгляда. Вздохнув и покачав головой, Степовой посмотрел на Белозерова.
— Как дважды два четыре, — сказал он, все продолжая кивать, — приписка плюс укрывательство.
Белозеров жестко, не разжимая губ, улыбнулся и тоже кивнул, соглашаясь.
— Радуешься! Чему ты радуешься? — закричал Степовой. — Да ты что! Ведь это десять тысяч из государственной кассы!.. И не докажешь ты никому, что сам не крал...
Белозеров все улыбался, но почему-то закрыл глаза.
— А тебе за это десять лет верных! — бушевал Степовой. — И еще поблагодаришь за снисхождение. Да ты что?!
— Не шуми ты! — сказал Белозеров. — Шуметь-то зачем?..
— Шуметь есть чего... Про этого дружка твоего, Боярова, так ничего и не слышно?.. Никаких следов?..
— Какой он мне дружок? — сказал Белозеров.
— Это тебе виднее... Розыск ничего не дал, спрашиваю?
Белозеров только повертел отрицательно головой.
— И ведь ты сам назначил инвентаризацию!.. Вот чего я не пойму. Был бы теперь кум королю, если б ума хватило, — негодовал Степовой.
Белозеров опять промолчал, — можно было и не напоминать ему об этой полугодовой давности инвентаризации, проведенной по его же распоряжению, — тогда-то и открылась сравнительно небольшая, на полторы тысячи, нехватка товара: компота, орехов, сушеных грибов. Заведующий секцией Бояров и старший бухгалтер умолили его тогда пощадить их и скрыть недостачу, поклявшись всем святым внести в кассу деньги. Калошин, бухгалтер, плакал в его кабинете, говорил о больной жене, о сыновьях-студентах; Бояров пришел к нему с медалью «За боевые заслуги» на груди и с двумя нашивками за ранения — тоже воевал когда-то, ветеран! — он спокойно, в подробностях объяснил недостачу тем, что его подвели продавцы. И Белозеров не устоял, согласился на приписку в акте инвентаризации... Про себя он, впрочем, знал и то, что не одни слезы Калошина и медаль Боярова толкнули его на это — с Бояровым у него как-то незаметно сложились на работе короткие отношения: вместе, случалось, выпивали, вместе ездили на футбол, Бояров приходил к нему в гости. Это был, казалось, опытный, умный работник, а главное — тактичный, приятный человек: умел и промолчать, и вовремя сказать доброе слово; в компании он был незаменим: мог пропеть всю «Сильву» от начала до конца. И Белозеров почувствовал себя обязанным — по-солдатски — прийти на помощь человеку, с которым — что там ни говори! — они провели не один хороший час. Так и началось его крушение... Недостача осталась невозмещенной, а воровство продолжалось во все больших размерах, и он, директор магазина, сделавшись укрывателем воров, оказался бессильным перед ними... Сейчас у него не было гнева даже на этих обманувших и предавших его людей, — он устал и от бесполезных проклятий, и от позднего раскаяния. Да и не имело больше смысла ни проклинать, ни сожалеть — он погибал, оставшись единственным ответчиком за преступление. Калошин был уже вне досягаемости правосудия, месяц назад его похоронили — умер он, надо сказать, внезапно, говорили, что от инфаркта; а Бояров тотчас после смерти бухгалтера исчез и где-то скрывался; выяснилось также, что он жил по чужим документам; было возможно — Белозеров допускал сейчас и это, — что он как-то способствовал скоропостижной кончине Калошина. И попадись Бояров сейчас Белозерову, он, пожалуй, кончил бы, как Калошин... Но его не успели взять, Бояров ускользнул. И начальник торга был, конечно, прав: суд едва ли поверил бы теперь в невольное, по доброте характера, участие директора магазина в этой уголовной компании. Однако и сознание своего бесчестия, такое недавно острое у Белозерова, благодетельно сегодня притупилось. Видимо, как и всякое страдание, оно тоже имело свой предел, за которым наступал как бы душевный шок...
В ту ночь, после неудачи в подвале, Белозеров, придя с Головановым домой, не заснул и на полчаса: рано утром вернулась жена, и он вскоре потащился на работу; вместе с ним ушел и этот незадачливый поэт, и они расстались на остановке троллейбуса; с поэта он взял слово, что тот будет звонить ему вечером относительно работы. А приехав поздно из магазина, Белозеров тут же свалился, как подкошенный, и проспал каменным сном до рассвета. В следующий вечер жена повела его — невозможно было отказаться — на именины к своей матери, там он очень сильно напился. И сегодня, только он проснулся, его охватило это диковатое возбуждение; он отказывался наотрез от всяких горестных раздумий и жалоб, помня одно: у него не осталось больше времени, каждый день за ним могли теперь прийти. А значит, сегодня же — что бы там ни стряслось! — сегодня ночью он должен был все кончить...

 

Степовой перечитал еще какую-то страницу «акта» и, словно бы отыскав наконец ошибку в нем, уставился сердито на Софью Павловну.
— Вы тут отметили недостачу по абрикосам, — сказал он, — излишек по сливе — так?
— Да, да, довольно большую, мы перевесили остатки до одного килограмма. — Женщина опять приподнялась. — И обратите внимание, Дмитрий Ефремович, нестандартные абрикосы были проданы по цене высшего сорта!
— Пересортица — вижу... — Степовой отмахнулся толстой рукой с обручальным, вдавившимся в палец кольцом. — Я не о ней. Слушайте, что я вам скажу! Почему вы не перекрыли абрикосы сливой?
Софья Павловна закуривала новую папиросу, и ему пришлось подождать, пока папироса не задымилась.
— Но это невозможно, Дмитрий Ефремович, — послышался наконец из табачного облачка слабый голос.
— Почему невозможно, я спрашиваю?
— Потому что слива... это слива, — просто сказала женщина.
— Без вас знаю, что слива не абрикос! — Степовой уже едва сдерживался. — Что вам мешает, спрашиваю, перекрыть одно другим, вы же не первый день на работе, опытный человек.
— Вот именно, Дмитрий Ефремович, я не первый день... — И она опять длинно затянулась: вялые щеки ее то опадали, то наполнялись.
Степовой даже отвернулся, чтобы не видеть этого.
— Что вам мешает? — томясь, сорвался он на крик.
— Ничего... — выдохнув дым, сказала она.
— Ну, вот видите, — сказал Степовой, — а вы...
Софья Павловна, как бы застеснявшись, проговорила:
— То есть, я хотела сказать... ничего, кроме закона.
— Что? — переспросил Степовой. — Какого закона?
— Закон разрешает перекрывать только одноименными товарами, — сказала она. — А слива — это...
И Белозеров захохотал — громко, тупо, недобро — и шлепнул себя по колену.
— Слива — не банан. Верно, Софья Павловна! — выкрикнул он между двумя раскатами хохота.
Начальник торга поглядел с ошалело-свирепым видом — эти люди, сидевшие в его кабинете, посходили с ума.
— Слива — не банан, банан — не груша, груша — не яблоко, — бессмысленно веселился Белозеров. — Все правильно, Софья Павловна! Слива — не банан, — это дорогого стоит!
Она, однако, и теперь не подняла на него глаз, точно и не слышала его смеха. Но самая ее поза — это сидение на краешке стула, опущенная голова, вздрагивающие старушечьи пальчики, сжимающие папироску, — все говорило, что она до крайности напряжена.
Противоположные чувства боролись в Софье Павловне: ей и сердечно жалко было человека, которого она уличила в преступлении, — достойного человека, героя войны, вероятно, даже не преступника, а жертву, и вместе с тем она готова была отстаивать каждую строчку и каждую цифру в своем образцовом «акте». Она понимала и начальника торга, и в общем сочувствовала ему: в самом деле, эта уголовщина, раскрытая ею, не могла и для него пройти бесследно. Но Софья Павловна была стойка — стойка даже в борьбе со своим добрым сердцем, и стойкость ее питалась всем трудным опытом, всем укладом, всеми ограничениями ее собственной жизни. Она-то лучше, чем кто-либо, знала цену килограмму слив и килограмму абрикосов, потому что никогда не покупала сама — сперва детям, потом внукам — больше трехсот — пятисот граммов. И она не могла — ну, никак не могла — простить ни одной копейки, украденной у тех, кто, как и она, всю жизнь рассчитывали эту самую копейку.
«Славная старушенция, — глядя на нее, неожиданно подумал Белозеров, — такую не переломишь... До высшей меры тебя доведет, сама обрыдается, но не отступит... Алмаз!»
Степовой закрыл папку с «актами», поднял ее, подержал, как бы проверяя, сколько она весит, и отложил, вернее, отбросил в сторону.
— Добро, Софья Павловна! Спасибо, что глубоко вникли. Разобрались. Помогли нам, — отрубал он фразу за фразой. — Будем передавать дело прокурору. — И он вопросительно посмотрел на Белозерова. «Ну, как ты себя чувствуешь?» — было в его взгляде.
Софья Павловна потупилась: она одержала победу, но в эту минуту торжества ей хотелось оплакивать побежденного. И ей подумалось, что все же ей не следовало идти в ревизоры, тут требовались люди более сурового, по ее мнению, характера.
— Я свободна, Дмитрий Ефремович? — спросила она, рассовывая по карманам жакетика папиросы и спички.
— Да, конечно... Что же? Конечно... — сказал Степовой. — Хотя есть у меня еще два слова...
Он повернулся к Белозерову и, подавшись всем туловищем, навалился грудью на край стола.
— Ругать тебя поздно уже, — тяжело задышав, начал он. — Поздно... И не маленький, чего тебя ругать, толку все равно не будет. — Его прозрачные красные уши, густо обросшие золотым пухом, были похожи на какие-то перезрелые плоды. — Я ставлю вопрос по-деловому: сможешь вернуть в кассу деньги, десять тысяч? На сберкнижке найдутся?.. А может, в кубышке?
Белозеров с любопытством рассматривал его уши. «Отчего это к старости на ушах вырастает мох? Загадка природы», — пришло ему вдруг в голову.
— Я тебя губить не хочу, — сдавленным голосом продолжал Степовой. — Покроешь недостачу — помилуем. Из системы нашей уйдешь, конечно, ну и по партийной линии строгачом, пожалуй, не отделаешься. Но дело закроем...
«Вот как разволновался! Поторговаться, что ли?» — позабавила Белозерова мысль... Десяти тысяч у него не было, не было и половины этой суммы, он не наскреб бы у себя сейчас и тысячи.
Начальник торга выпрямился, откинулся на спинку стула и с облегчением, полной грудью вздохнул.
— Короче: клади в кассу деньги и ступай с богом. Нам тоже мало удовольствия топить тебя. А, Софья Павловна?
Маленькая женщина вновь укрылась в дымном волокнистом облачке и не проронила ни слова. Но без участия ревизора трудно было проделать ту финансовую операцию, что для спасения Белозерова предложил Степовой.
— Государству тоже не в убыток будет... Помилуем Героя, а, Софья Павловна? — поторопил он.
— Но разве... Простите, Дмитрий Ефремович!.. — упавшим голосом отозвалась она. — Разве у нас есть на это право?
— Ох! — стоном вырвалось у Степового. — Софья Павловна, Софья Павловна! Вы же прекрасно видите, старый же работник!.. Видите: человека обдурили, обвели вокруг пальца. Его вина — это его дурость.
— Мне кажется, следствие и суд определяют характер вины, — еле слышно сказала она, — согласно закону.
— Да кто же спорит! Но можем же мы по-человечески...
— Это и будет по-человечески, если по закону, — сказала она.
Степовой взглянул на нее зло, но неуверенно: он точно раздумывал, разъяриться ему, раскричаться или еще потерпеть. Потом проговорил:
— Крови жаждете, товарищ Симеонова? Откуда это у вас?
— Вы так... — Софья Павловна растерялась. — Не должны так со мной! — Она подождала немного, чтобы успокоиться. — Я отметаю ваши слова. Надо до конца разобраться в деле... И это могут сделать только следствие и суд. Десять тысяч — большие деньги, очень большие деньги. И я обращаю ваше внимание — я отметила это в акте: истинные размеры хищения, вероятно, значительно больше... Установить их не представляется сейчас возможным: отчетность за прошлые годы находится в хаотическом состоянии, многие документы отсутствуют. И нельзя допустить, чтобы люди, совершившие преступление, могли и дальше... Нет, я не могу с вами согласиться — дело должно пойти к прокурору.
Степовой оглянулся на окно — ему захотелось открыть его и впустить свежий воздух. Но окно было распахнуто, и низкое солнце ударило ему прямо в глаза, — он зажмурился и отклонился... Видимо, один он и сохранял еще здесь способность рассуждать трезво и по-человечески: эта старушонка Симеонова, эта законница со сторублевым окладом, в лоснящемся на обшлагах жакетике, курившая вонючие «гвоздики», обезумела от своей свирепости. А ведь легко было порешить дело к общему благополучию: Белозеров внес бы в кассу деньги (правда, немалые, но это как будто не пугало его), Симеонова переписала бы «акт», и он, Степовой, отделавшись некоторыми хлопотами, получил бы заслуженную юбилейную награду, а сама Симеонова — премию в размере двухнедельного заработка. Но все разбивалось о ее тупое, злое упрямство, прятавшееся за притворной кротостью. Он, Степовой, и раньше не жаловал ее своим расположением, и было, конечно, непростительным промахом посылать ее ревизовать Белозерова.
— Вы когда на пенсию уходите, а, товарищ Симеонова? — Степовой в упор смотрел на нее.
— Я — на пенсию? — Она не сразу поняла.
— Вы, вы, а кто же еще? Я с вами разговариваю.
— В будущем году, в декабре, — сказала она. — Но какое это имеет отношение?..
— А вы подумайте, пошевелите шариками, — Степовой в отместку выбирал выражения погрубее, — не так уж легко найти новое место, когда до пенсии год остался. Кому охота возиться с завтрашним пенсионером, кому вы будете нужны, когда уволитесь от нас? И вообще, молодежи надо давать дорогу... Согласны, товарищ Симеонова?
— Согласна. Но если вы ставите это в связь с моим нежеланием замять дело...
Софья Павловна поправила на блузке свой костяной цветок и стиснула его в сухих пальчиках, как талисман... Начальник торга прямо грозил ей увольнением, и теперь, после тридцати пяти лет службы, увольнение было бы жесточайшим оскорблением, прежде всего оскорблением, — работу она в конце концов нашла бы себе... Она мигнула раз-другой, и было видно, что ей огромного труда стоило не расплакаться, но оскорбленное чувство и поддержало ее в эту минуту. Случалось, что и раньше, на протяжении тридцати пяти лет, которые она просидела над товарными накладными, захватанными множеством рук, грязными от жирных пятен, от фиолетовых следов копировальной бумаги, — случалось, что ее оскорбляли и посильнее, совали ей в сумку свертки с шоколадом, с черной икрой, с шампанским, уговаривали взять деньги, много денег; бывало, что ей тоже грозили — не увольнением, ножом, — и она держалась, держалась, минуя все соблазны, превозмогая все самые реальные страхи. Ее честность была естественной и каждодневной, как умывание, а все же Софья Павловна слегка про себя тщеславилась ею, самую малость, но гордилась. В сущности, она и была тем единственным, что вознаграждало ее, что подбадривало, что украшало ее однообразные годы, — ее честность. И чем опаснее она становилась для нее, тем казалась дороже, красивее, и тем тверже, тем неуступчивее становилась Софья Павловна.
— Поступайте, как хотите, Дмитрий Ефремович, — сказала она, совсем как будто успокоившись, но не выпуская из кулачка своей брошки. — Вы не заставите меня переписать акт.
— А я... А вас никто не заставляет, товарищ Симеонова! Что это вы бредите? Или не выспались сегодня? Ваше право выбирать, что вам больше подходит.
— Да, мое право, — подтвердила она.
— Ну, а у меня мое...
— У вас, конечно, ваше... — И даже оттенок презрения появился у нее в голосе. — Акт я оставляю вам. Я могу идти?
— Можете, можете идти... — Степовой опять оглянулся на раскрытое окно. — Можете и не возвращаться. Вам не у нас работать, Софья Павловна, вам бы в прокуроры по особо важным делам! Только вот устарели уже... Но походите, потолкайтесь, авось возьмут. — Он уже и сам плохо соображал, что говорил.
Софья Павловна встала и машинально провела по карману жакетки — там ли папиросы?
— Это я выслушивать уже не обязана, — сказала она и добавила: — Вам не стыдно, Дмитрий Ефремович?
Она повернулась и пошла к выходу, шаркая тяжелыми полуботинками на низком каблуке, надетыми на тонкие, старушечьи ноги...
Белозеров проводил ее светлым взглядом; он прямо-таки восхитился своим погубителем, этим седеньким Робеспьером, — таким слабеньким, что, кажется, дунешь — и тот повалится.
Степовой, глядя на закрывшуюся дверь, скверно выругался, но словно бы по обязанности, неискренне. У него было решительно испоганено настроение, и он подумал, что награда к юбилею — это в общем-то пустяки и не важно, получит он ее или не получит. А действительно важным было то, что у него все сильнее побаливает печень — и после еды, и натощак, и по ночам, и что врачи как-то неопределенно говорят с ним о его болезни.
— Вот баба-яга костяная нога, — пробормотал он тоскливо.
— Нам бы такую в дивизию, в интендантство, — весело сказал Белозеров, — это же смерть всем кладовщикам, бойцы молились бы на нее.
— Ладно, мы с тобой договорились, — повернулся к нему Степовой, — обойдемся и без этой ведьмы. Мой главный бухгалтер сделает все, как полагается, ты его знаешь. Вноси деньги, и будь здоров. Еще две недели я подожду с передачей акта — хватит тебе двух недель?
Белозеров мысленно прикинул: две недели! — на фронте одна неделя перерыва между боями представлялась вечностью... И его охватило позабытое фронтовое ощущение этого отпуска из ада на целых четырнадцать дней! — он и не мечтал о такой отсрочке! Судьба, некогда милостивая к нему, побаловала его в последний раз.
— Есть, товарищ начальник! — отчеканил он и встал со стула. — Мне вполне достаточно. Благодарю.
— Ну, гляди...
И Степовой оборвал, глаза его стали невидящими, устремленными внутрь. Он устрашился вдруг того неведомого, что происходило в его теле; полный тоски, он закричал:
— Я ее укорочу, эту старуху чертову!.. Пиковую даму чертову! Она у меня не уживется, законница!
Белозеров нагнулся к нему через стол, точно хотел сообщить что-то секретное и важное:
— Упаси тебя боже — ни-ни! — Он улыбался, поводя пальцем перед самым носом Степового. — Старушенцию не трогай, это я тебе тоже по-деловому. Чтоб ни один ее седой волосок... Уяснил, товарищ начальник? А не то... Я хоть и дурак, да не совсем круглый.
Степовой, прижавшись к спинке стула, беспомощно на него взирал. И Белозеров, твердо ступая по натертому полу, зашагал к двери; у самого выхода он обернулся: его остроскулое лицо, на котором резко выделялись почти белые глаза, было рассеянно-довольным, как будто хмельным.
— Ни-ни, — повторил он. — И думать об этом оставь... Ничего ты ей не сделаешь. Ты ей премию дай — пиковой даме!
...Возвращаясь из торга к себе на работу, Белозеров в толпе, выходившей из дверей магазина, увидел своих недавних не совсем обычных знакомцев: Дашу, Виктора и Артура; точнее, они первые углядели его и окликнули, чрезвычайно обрадовавшись. Оказалось, они приходили к нему — депутату, чтобы просить о срочной помощи их товарищу: Даша тут же у витрины, уставленной пирамидами апельсинов, принялась рассказывать о беде, постигшей Голованова. И Белозеров тоже обрадовался этой встрече: ему больше всего хотелось сейчас повернуть от своего магазина и не появляться там больше. Не дослушав ребят, он объявил: «Поехали!», точно ничто другое его уже не занимало. Да так оно, собственно, и было — ведь он сделался совершенно свободным, свободным даже от заботы о самом себе! И почему бы ему и вправду было не помочь этим ребятам и их невезучему соученику?
— Поэта забрали? Когда, почему?.. Бедолагу вашего? Скажи, пожалуйста!.. За что взяли-то? — спрашивал Белозеров и как-то даже чересчур энергично торопил: — Айда, молодая гвардия, поехали выручать поэта!
Через десять минут они уже все сидели в такси и ехали на Петровку, в Московское управление милиции — Белозерова словно бы подхватило и понесло это воскреснувшее, пьяное чувство отпускника-солдата. Ему опять, как тогда, двадцать с лишним лет назад, стало вольно и просторно — море по колено, как говорят в таких случаях. Правда, если бойцу еще светила надежда уцелеть там, куда надлежало ему вернуться, то Белозерову не светило впереди ничего. Зато в свои последние дни он был полностью, даже в бо́льшей мере, чем боец, — полностью уволен от всех обязанностей и всех стеснений долгой жизни, отягощенной у других людей этим сознанием своего будущего.
— Не крал Голованов, не убивал — выручим, — говорил он, сидя в машине, и могло показаться, что освобождение Голованова зависит лишь от него одного.
— Ну, что вы, конечно! Он же не бандит, не грабитель, — восклицала Даша, — но вот его посадили! А за что — никто не знает.
Она наклонилась к нему с заднего сиденья, и Белозеров вдыхал едва уловимый, словно бы луговой запах, исходивший от ее чисто промытых волос, молодого здорового тела, свежевыглаженного платья.
— Разберемся на месте! Выручим! — с необычайной уверенностью повторял Белозеров, и он действительно ее испытывал — сейчас не было для него как будто ничего слишком трудного.
— Я допускаю, что со стороны Голованова могла быть невыдержанность... Наверно, он вышел из рамок, был резок, — строго говорил Виктор, — но не могу допустить ничего серьезного.
Как понял в конце концов Белозеров, очередная история с Головановым случилась такая: накануне вечером у него были гости (кто — неизвестно: эти хлопотавшие за него ребята там не присутствовали), и к нему непонятно по какой причине наведалась милиция (может быть, соседи пожаловались на шум); гостей отпустили по домам, а его, хозяина, прямо из дома отвели в отделение... Даша побывала уже и в отделении, но с ней не захотели разговаривать. «А какое вы имеете отношение к задержанному?» — спросили у нее. И все, что ей удалось узнать, сводилось к тому, что Голованов еще не арестован, а пока только задержан.
— А какая разница? Замели человека ни за что ни про что, — сказал Артур.
— Не убивал, не крал — освободим! — твердил Белозеров и косил через плечо назад, на свою команду.
Он встречал устремленные на него три пары глаз: широко расставленные, светившиеся как фонари, прекрасные, чуть выпуклые доверчивые глаза девушки («Хорошая жена будет, кому только достанется!»), умненькие колючие глазки паренька в очках — великого изобретателя, звавшегося Виктором («Далеко пойдет, крепкий орешек!»), и беспечальные, любопытные, в мохнатых ресницах глаза второго парня — здоровенного верзилы с поэтичным именем Артур («Ладный хлопец — в пару с Дашей»). Словом, у него подобралась неплохая команда, с нею вместе отрадно было и подраться напоследок. Самый повод для драки мог быть и иной, если б не Голованова надо было спасать, а, к примеру, Артура, Белозеров также не стал бы колебаться. Впрочем, знакомство с Головановым оставило у него хотя и смутное, но доброе, вернее, жалостливое воспоминание. Этот чудаковатый парень представлялся ему как бы контуженным, сбитым с ног взрывной волной, оглушенным — он встречал в бою таких блаженных, лишившихся разумения, им бесполезно было что-нибудь втолковывать, их надо было уводить в тыл...
— Вы мне, ребята, дайте, запишите на бумажке имя, отчество вашего поэта, где живет, год рождения, все, что знаете, — попросил он. — А там уже дело наше.
На Петровке около большого, с колоннами, с боковыми крыльями дома Белозеров выбрался из такси и приказал ждать его.
— Вольно! Можно покурить, — разрешил он ребятам.
— У меня есть дядька генерал, всю войну прошел, — сказал Артур, когда широкая спина Белозерова скрылась в подъезде, — тоже комик — никто ему не авторитет!
— Он — чудный! — от всего сердца откликнулась Даша. — И жутко энергичный! Эх вы, мальчики с пальчики!
Вскоре Белозеров вернулся — все такой же громкий, стремительный, излучающий чрезмерный даже оптимизм: он объявил, что начальник Управления милиции уехал на совещание в Моссовет и что они немедленно едут туда.
— Удачно получилось, ребята, — пояснил он, вдвигая не без усилий в машину свое большое тело, — нарочно не придумаешь, — всех сразу мы там и застанем, всех начальников.
Но и в Моссовете их ждала неудача: совещание полчаса назад окончилось, и все начальство разъехалось; удивляться было нечему — наступил уже вечер. И Белозеров со своей командой напрасно пытался кого-то еще разыскать — поднимался и опускался по широким лестницам, устланным ковровыми дорожками, маршировал по длинным, безлюдным коридорам, стоял в тихих приемных, — кабинеты были уже пусты. «Приходите в приемные дни, — отвечали Белозерову все, кто еще находился здесь. — Приходите завтра, приходите пораньше, у нас очередь...» И он попросил наконец у какого-то дежурного секретаря разрешения позвонить по телефону.
— Хорошенькая штучка, — шепнул Артур Даше, показывая на белый телефонный аппарат, — у нас дома зеленый, но белый мне больше нравится.
— Ты просто свинья, — шепотом ответила Даша.
Белозеров присел к телефонному столику и достал записную книжку, потом набрал номер.
— Прошу товарища заместителя генерального прокурора, — сказал он в трубку. — Да. Благодарю.
Ему назвали другой номер, и он, набрав его, повторил тем же твердым, требовательным тоном:
— Прошу товарища заместителя генерального прокурора. Говорит Белозеров — Герой...
И вдруг он запнулся — он почувствовал себя самозванцем, так как не был больше ни Героем, ни офицером, самолично лишив себя всех званий и наград. С некоторым затруднением он все же проговорил:
— ...Герой Советского Союза полковник запаса Белозеров. Прошу срочно принять.
Даша придержала дыхание, как в испуге... Вероятно, Белозерову опять ответили, что рабочий день окончился и что есть установленный порядок подачи всяческих жалоб, потому что он сказал:
— Ждать нельзя, дело не терпит отлагательства. — Низкий голос его гудел от сдерживаемой, вот-вот готовой вырваться и загреметь силы. — Ожидание исключено! С кем имею честь? Так, понял... Ждать нельзя — есть «чепе»... Так точно — чрезвычайное происшествие. Должен доложить незамедлительно и лично. Благодарю.
И Даша перевела дыхание — она была довольна... Вот так, видимо, и следовало разговаривать в подобных ситуациях, этими непригодными для обычной речи, но странно весомыми словами: «отлагательство», «незамедлительно».
Белозеров встал из-за столика и автоматически, резким движением, обдернул на себе пиджак. Секретарь — не старый, лысый толстяк, сохранявший все время невозмутимый вид, — заметил с укоризной:
— Напрасно, товарищ депутат! Время уже нерабочее, а в прокуратуре люди тоже имеют право на отдых. Как вы считаете?
— Весьма сожалею, — сказал Белозеров. — Если нарушен закон — не имеют! Желаю здравствовать!
Он на каблуке — налево кругом! — повернулся к своему небольшому отрядику.
— Пошли, орлы! — скомандовал он. — Веселей, веселей! Идем в прокуратуру!
И размашисто зашагал впереди; они все трое бросились следом.
Чтобы попасть в приемную Прокуратуры Союза, надо было только пересечь улицу Горького, миновать сквер с фонтанами и пройти под аркой в глубине площади; Белозеров на ходу кинул, что приемная работает и по вечерам и что они успеют. В приемной, куда входили со двора, как в квартиру, было еще довольно много народу, и, оставив молодых людей дожидаться в очереди, он сам куда-то ушел, должно быть, разыскивать начальство. Артур, вышедший во двор покурить, видел, как Белозеров разговаривал там у других дверей с постовым милиционером и показывал свои красные книжечки — документы.
Вернулся он на этот раз не скоро — прошло около часа. И Даша, и ее спутники начали уже испытывать беспокойство — беспокойство и томление. Слишком все было серьезно, важно и печально в этих тесных коридорах ожидания, где перед кабинетами прокуроров толпились, стояли и сидели посетители. Они приходили сюда только с просьбами и жалобами, и самый воздух здесь, как в больнице, был напитан неблагополучием. Кто-то, заросший до глаз жесткой, запыленной щетиной, прислонился к стене и все листал свои бумаги — пожелтевшие квитанции, вырезки из газет, письма, выцветшие от времени, — то, что осталось от постигшей его некогда катастрофы; женщина в детской панамке, сидевшая напротив Даши, держала на коленях авоську с батоном хлеба, отламывала от него по маленькому кусочку и отправляла в рот, прикрываясь жилистой рукой; у ног ее, на узлах, спала девочка в такой же панамке — сюда, как видно, приезжали издалека.
Артур посматривал на Дашу с мольбой — ему не терпелось уйти, и она делала вид, что не замечает его безмолвных призывов. Но и ей самой хотелось уже бежать из этого невеселого дома. И она удивлялась про себя, не вполне понимая, что заставляет ее принимать такое участие в судьбе Голованова, — в сущности, он был для нее если не совсем посторонним, то почти уже чужим, очень далеким. Однако же она целый день ходила вот, ездила и волновалась по его делу, даже не пообедала сегодня, да еще таскала за собой этих послушных ей мальчиков. Но когда она воображала себе Голованова в тюрьме — ясно так видела черную железную решетку, а за нею лицо Глеба, длинное, вытянутое книзу, уныло-задумчивое, — она забывала и о том, что ей надо позвонить домой, где, наверно, страшно уже беспокоились.
У Виктора тоже иссякло терпение, да и не мудрено, ведь он вообще недолюбливал Глеба.
— Есть интересное наблюдение, — сказал он, — избыток моторной энергии обычно сопровождается некоторым недостатком энергии интеллектуальной. Ты не находишь?.. Вся эта наша суета мне кажется абсолютно бесполезной.
— Ты можешь спокойно уходить, — сказала Даша. — У тебя, конечно, есть более важные дела — на других планетах...
Белозеров, появившись в коридоре, жестом позвал их, и они повскакали с мест. Но только во дворе, стеснившись у подъезда, они услышали то, на что почти уже не надеялись.
— Ну-с, как будто все... Завтра вы с вашим поэтом «твиши» будете пить. У меня все.
Даша не сразу и поверила, тем более что Белозеров проговорил это не с удовлетворением, а полунасмешливо и словно бы незаинтересованно. Он возвратился совсем другим, и тот огонь бодрости и решимости, что горел в нем, почему-то погас. На вопросы, которыми его забросали, он отвечал, не вдаваясь в подробности.
— Там собрание партийное идет. Мне вызвали с собрания товарища. И мы позвонили в район... Словом, встречайте своего поэта. Нет, не знаю, чего не знаю, того не знаю, — это ответил он Даше на вопрос, угрожает ли и теперь Голованову опасность быть высланным из Москвы? — Он должен был мне позвонить... А в случае чего — вы ко мне... Да только вот... — Белозеров наморщился и заторопился — сунул руку Даше, Артуру, Виктору. — Счастливо, ребята, счастливо вам! Глебу передавайте, чтобы как штык...
Благодарностей он не стал слушать, отмахнулся и пошел прочь.
На углу улицы Горького он постоял, задумавшись, не зная, куда идти и что с собой делать. Двух недель, предоставленных ему, было слишком мало для жизни, но слишком много, чтобы проститься с нею. Выбор показался ему до ужаса бедным: он мог выпить, вернуться домой и сесть к телевизору или поехать к Вале и еще выпить, мог пойти с Валей в кино — она любила ходить в кино. Но это было бы нелепо и страшно, сидеть в кино, когда тебе осталось только четырнадцать дней. А что другое, чего он еще не пробовал, не касался, — какая неизведанная радость могла бы еще его поманить?!
Так и не придумав ничего, Белозеров двинулся, раздвигая грудью густую в этот час толпу, на неоновый зеленый свет «Гастронома». Выйдя из елисеевского магазина с бутылкой коньяка и коробкой конфет, он дождался троллейбуса и поехал к Вале — дом и телевизор больше всего пугали его.
Назад: 11
Дальше: 13