Книга: Нагота
Назад: ГЛАВА ВТОРАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Вернувшись в КБ, Турлав тотчас позвонил главному конструктору телефонии Салтупу.
— Сэр, необходима аудиенция. Чем ты сейчас занят?
— Государственная тайна. Напоминаю, телефонные разговоры записываются с помощью летающих спутников.
— Требуется твой совет.
— По какому вопросу?
— По вопросу чрезвычайной важности. И главное — как можно быстрей.
— Ты точно барышня у портнихи — все тебе сверхважно, все скорей.
— Понимаешь, горит.
— Через десять минут я должен быть в Совете Министров. Оттуда прямой дорогой в Арбитраж еще на одно заседание. Может, отложим до завтра, а?
— Нужно сегодня, завтра я буду в Москве.
— Постой, ты что, не расслышал? Я же, как меню, зачитал тебе свой распорядок дня.
— Можно и после работы. Я бы заехал к тебе. На полчаса.
— Это другой разговор. — Но и теперь голос Салтупа звучал с прохладцей. — Ну, приезжай, раз у тебя горит.
— Когда?
— Когда угодно. Хоть до пяти утра.
— Спасибо. Буду между восьмью и девятью.
— Не имеет значения.
— До свидания.
— Учти, я все еще живу на даче.
— Понятно.
Теперь Турлав сидел в своем «Москвиче», и тот, клином света пронзая чернильной черноты осеннюю ночь, мчался на Видземское взморье. За иссеченным дождевыми каплями стеклом стелилось однообразное полотно дороги. Турлаву казалось, что он слышит тяжелый гуд вымокших сосен. Час был еще не поздний, но все словно вымерло — ни души кругом, ни встречной машины. Время от времени в лучах фар промелькнет бетонный столбец, пестрый дорожный знак или поднятый шлагбаум переезда.
Проехал пустынный центр дачного поселка. Оголенные ветви деревьев причудливо оплетали светящиеся фонари. Ветер трепал старые афиши, сорванные транспаранты. Киоски и павильоны, где еще недавно продавались прохладительные напитки и мороженое, бюро проката спортивных и пляжных принадлежностей стояли с заколоченными окнами. И только магазины были открыты и сквозь стеклянные витрины светились ярко освещенным нутром. И в кафе без ощутимой разницы сезона предостаточно собиралось жаждущих.
Еще один железнодорожный переезд. Названивает звонок, загорается и гаснет красная сигнальная лампочка, хотя электрички пока не видать.
Турлав опустил стекло, закурил. Усаживаясь поудобнее, резко двинулся — и кольнуло в крестец. Сырая погода, подумал. Что ж, теперь все чаще будет покалывать, побаливать. Чем дальше, тем больше. Как же иначе. От этого никуда не уйти. Отбирая для Москвы необходимые бумаги, он про себя отметил: чтобы лучше разглядеть мелкий шрифт, лист приходится держать на расстоянии. Печальное открытие. Дальнозоркость — характерная примета старости. А ему почему-то казалось, что зрение у него в наилучшем порядке.
Из темноты вырвалась лента освещенных окон и, сверкая, умчалась прочь. В вагонах вроде бы людно. В них свой микромир, сухой и светлый, с немного спертым воздухом.
Вот ведь — совсем забыл про Бариня. А кому-то на похоронах надо быть непременно. Ливии или Вите. Хоронить, скорей всего, будут днем, когда у Виты лекции. Завели моду все мероприятия проводить в рабочее время — похороны, свадьбы, встречи рыболовов, съезды добровольного общества пожарников.
Перестук колес, точно преданный пес, умчался вслед за электричкой. Он остановил машину под высоким оголенным деревом, от воздушной волны с мокрых веток на грязную дорогу посыпались крупные капли. За дюнами шумело море. Турлав придавил окурок, поднял стекло, и шум моря смолк. Но как раз в тот момент, когда шум умолк, он почему-то вспомнил Валиду.
Лет десять назад они с Вальтером Салтупом работали над координатными системами — не только на заводе, но и вечерами дома или на этой самой даче, и Вальтер полушутя-полусерьезно рассказывал о своих любовных похождениях. Он признавался, что пятьдесят семь женщин помнит совершенно отчетливо, остальных смутно или вовсе забыл. Вот бедняга, подумалось тогда Турлаву, это надо же так себя утрудить. И хотя пускаться в расспросы Турлав почитал ниже своего достоинства, он про себя решил, что в некоторых областях, должно быть, основательно отстает от средних норм, ибо даже тех четырех, что он знал до Ливии, считал нелепым излишеством, объяснимым разве что всеядностью непритязательной ранней поры. Трое из тех четырех исчезли бесследно, как исчезают тени, когда гаснет лампа. Но Валида вспоминалась часто, потому что ею он переболел, как в детстве болеют корью, с осложнениями на всю жизнь.
Что его так привязало тогда к Валиде? Никаких особых достоинств за нею не водилось. Если не считать достоинством способность лишать его душевного покоя. Но тут, возможно, не она была причиной. Скорее всего, она была тем катализатором, что ускорил неизбежную горячку чувств, к которой он, как и всякий нормальный юноша девятнадцати лет, во всех отношениях был подготовлен.
Как бы то ни было, Валида сделала из него — откровенного себялюбца — ответственного соучастника. Точнее сказать, с Валидой он впервые осознал, что действительно существует такая возможность — соединить себя с человеком противоположного пола на основе полнейшего бескорыстия. Открытие это привело Турлава в неописуемый восторг, он потерял голову. Из-за Валиды он убегал с лекций и семинаров, часами ждал ее на улице, едва не провалился на экзаменах. Одно лишь присутствие Валиды преображало его, пробуждало интерес к вещам, никогда не занимавшим его. Валида рождала в нем настроения, раньше приходившие и уходившие незамеченными. Эта пора запечатлелась в памяти непрерывными скитаниями вдвоем с Валидой по старым кладбищам, пустынным городским окраинам, базарам и паркам, выставкам, музеям. Его, выросшего без матери, потрясали даже такие мелочи, как аккуратные стежки Валиды, зашивающей ему рубашку, или теплый сытный запах оладий, которые она иногда приносила с собой, завернув в несколько слоев бумаги.
Теперь, по прошествии стольких лет и зим, он осознал: скорее это было счастье, чем несчастье, что они расстались. Однако тогда все представлялось иначе. Их разрыв был равносилен мировой катастрофе. Он себе места не находил, задыхался от тоски и горя, томился месяцы и годы спустя. Две силы его разрывали на части: прошлое, где было все, и настоящее, где ничего уж не было.
Потом, незадолго до встречи с Ливией, как будто появилась возможность вернуть Валиду, но он не воспользовался этим. Может, увлечение прошло? Трудно сказать. Воспоминания о Валиде остались самые светлые. Иной раз они исчезали, как бы терялись в тумане и опять возникали, обретали свое место, их ничем нельзя было восполнить, хотя они и относились к далеким временам.
Год от года эти воспоминания все больше тускнели и блекли, распадались на отдельные между собой не связанные звенья. Где-то шумит море, и снова лето, и они с Валидой бредут босиком в лавку рыбацкого поселка за лимонадом, песок горяч, жжет ступни песок, пересыпанный хвоей, песок, сирень и хвоя, песок, хвоя и жасмин, ветхая избенка, по ночам в подклети тяжко вздыхает корова, поутру звенит жизнерадостный петушиный крик, запах навоза вперемежку с сиреневым запахом, запахом жасмина, смолы, белая шелковая блузка Валиды с пуговками на спине, она никогда не может (или не хочет) сама застегнуть их и расстегнуть, у нее длинная тонкая шея и по-мальчишечьи выпирающие позвонки, странная привычка Валиды пристегивать чулки к подвязкам с помощью копейки, кровля у избы старая-престарая, по ночам в щелях сквозят звезды, нагревшиеся за день опилки во тьме дышат живым теплом, и такая тишина, когда кажется, что комариный писк разносится по всему поселку, на море дремотно постукивают лодочные моторы, вековечные «викстремы», работающие на солярке. И еще он слышит, как Валида с болью и страхом шепчет ему в лицо: «Алфис!» — и он знает отчего.
Взморье, дюны, шумит море. Воспоминаний было много, они были разные. Летние, зимние. Воспоминания начала, воспоминания конца.
Короткое возвращение в прошлое теперь не вызвало ни радости, ни сожалений. Как будто он увидел давно отснятый футбольный матч, некогда такой важный, захватывающий, но время лишило его притягательности, исход игры заранее известен, острые моменты у ворот ничего не решают.
Дача Салтупа находилась между дюнами и шоссе. Турлав не бывал здесь лет пять, а то и шесть и усомнился, удастся ли ему отыскать дачу.
Все вокруг изменилось. Появились новые дома. В темноте и старые казались чужими, никогда не виданными. Полное безлюдье, заброшенность. Целые кварталы заперты и заколочены на зимнюю спячку. Лишь кое-где в свете фар зеленью полыхнут глаза кошек, оставленных дачниками на произвол судьбы.
Вальтер Салтуп, или, как друзья его называли, Сэр, во многих отношениях был оригиналом. В противоположность Турлаву, который с телефонией познакомился теоретически и лишь потом на деле, Сэр премудрости связи познавал на горьком опыте, — во время войны перетаскивая на своем горбу катушки проводов, налаживая связь штабов с передовой, накручивая ручки полевых аппаратов. День Победы он встретил двадцати одного года от роду, с тремя классами образования за плечами, с орденом Красной Звезды на груди и протезом на месте ступни правой ноги. И сразу же был назначен на командную должность Рижской телефонной станции, от которой, правда, осталось всего лишь четыре стены. Позже, когда телефонную станцию восстановили, для Сэра открылась возможность и к более высоким должностям, но он отказался, про себя решив, что подоспело время взяться за теорию. О том, как Сэр сдавал экзамены в институте, ходили легенды, преподаватели нередко оказывались в более трудном положении, чем студент, хотя никто не видел Сэра с учебниками в руках. Овладев английским, он в «фундаменталке» засел за статьи по кибернетике, которая в ту пору считалась чуть ли не лженаукой.
Закончив институт, Сэр, к удивлению многих, уехал в Даугавпилс, где стал директором училища связи и там же написал интересный учебник по телефонии. Еще большее удивление вызвала весть о том, что он устроился радиоинженером на теплоход-рефрижератор («Но как его взяли туда с деревянной ногой?»). На «Электроне» он объявился в конце пятидесятых. Поначалу как представитель пароходства, улаживая какой-то мудреный заказ, и лишь спустя некоторое время как заместитель начальника цеха большой телефонии.
Странный образ жизни Сэра связывали с тем, что он остался холостяком. Но все объяснялось не так просто. У Сэра был сложный характер, да и потеря ступни в молодости предрасполагала к некоторой замкнутости. Ему представлялось важным всегда и во всем самоутверждаться, искать, доказывать и начинать сначала. Между прочим, он вовсе не был холостяком. Сразу же после войны он, по собственным его словам, женился на самой красивой девушке в Риге и развелся с нею полгода спустя. А в Даугавпилсе у него рос сын, который каждый год навещал его.
Нет, все правильно. Эту сосну с отсохшей веткой Турлав помнил хорошо. И забор. А вот и теплица, снижавшая расходы академика Ажайтиса, соседа Салтупа, на ранние огурцы и помидоры.
Теперь уж можно было рассмотреть и освещенные окна Сэровой резиденции. Другого такого, столь безобразного дома в округе было поискать. Зато с бассейном, баней и площадкой для стрельбы из лука. Садоводства Сэр не признавал, двор у него был зацементирован.
Перед дачей стояли две машины. Вишневые «Жигули» и «опель-капитан» самого Сэра, кабриолет, довоенная модель. Выключив зажигание, Турлав некоторое время сидел не двигаясь. В окне был виден женский силуэт. Звучали голоса.
Не везет мне сегодня, подумал Турлав.
 
— Заходи, не хмурься, — сказал Сэр. — Чему удивляться? Тому, что у меня день рождения? Бессмертные боги у эллинов и те не обходились без рождения.
Был тот случай, когда следовало блеснуть остроумием. Но его хватило лишь на несколько банальных фраз, да и те пробормотал невнятно.
— Дорогие гости, будьте знакомы, Альфред Турлав, мужчина во цвете лет, о ком можно повторить слова Гейне, некогда сказанные им о Мюссе: «Человек, перед которым славное прошлое». А теперь прошу любить и жаловать, прелестные наши дамы — Велта, с ней, надеюсь, у тебя будет достаточно времени познакомиться поближе, и Майя, с которой, и в том я совершенно уверен, знакомить тебя нет необходимости. Да и Хария Малвиня ты, вне всяких сомнений, знаешь. Неопределенного возраста молодой человек с коллекционными наклонностями.
Слова Сэра, в общем-то, не много стоили. Создать вокруг себя атмосферу этакой легкомысленности — это в его стиле. Будто он не знал Сэра. И повод для вечеринки ясен. Гости конечно же люди солидные. И вообще все в порядке, в полном порядке, и удивляться чему-то, право, не стоит. И все же то, что здесь, именно здесь, он встретил Майю Суну, это так неожиданно, так необъяснимо, — сидит себе как ни в чем не бывало, — на какой-то момент Турлав даже позабыл, зачем приехал. Он был ошеломлен, он чувствовал себя обманутым, преданным. Кто-кто, но чтобы Майя! Так ошибиться в человеке! Ничего подобного он и в мыслях не допускал. Даже жаль ее стало немного. Что? Это Майю-то жаль? А собственно, почему? Смешно, в самом деле.
— Я ненадолго.
— Не успел вломиться, уже глядишь, как бы сбежать.
— Улетаю в Москву. Я говорил тебе.
— Во сколько?
— Завтра утром.
Его ответ всех позабавил.
— Мы ведь тоже здесь дневать не собираемся, — сказал Сэр. — Однако выпить с нами чашку чаю, думаю, не откажешься. Зная твои высокие моральные принципы, водки тебе предложить не смею.
— Да, именно чаю, — заговорила Велта. — Как сказал один поэт: «Ты меня впустишь к себе и напоишь ароматным чаем».
— А знаете, я все больше убеждаюсь, что пить водку— чистейший идиотизм, — вставил Харий Малвинь. — Неинтересное общество от этого не становится интереснее, а с интересными людьми и без водки интересно.
Майя отмалчивалась.
С кем она — с Сэром или с этим коллекционером? И что он коллекционирует? Хария Малвиня Турлав встречал по работе довольно часто. Он считался одним из лучших наводчиков телефонных станций. Рабочий высокой квалификации с образованием училища связи или техникума. Из наводчиков-телефонистов редко кто уходил на повышение, обладатель этой узкой специальности, если только у него опыт и голова на плечах, зарабатывал раза в два больше инженера. Потому эта специальность и привлекала людей, которые в телефонии держали прицел в основном на выплатной лист.
Ему могло быть лет тридцать пять, тридцать семь. Молодой человек неопределенного возраста — удачно сказано. С коллекционными наклонностями. Сэр в своих высказываниях иной раз был цинично-простодушен. Конечно же, если мужчина тридцати пяти лет не живет нормальной семейной жизнью, это кое-что значит. Скорее всего, разведенец. Вырвался «на свободу», теперь смакует радости жизни. Сразу видно, из гурманов, к каждому застолью подавай ему что-нибудь свеженькое. И надо признать, для подобной роли у Хария Малвиня все основания: мужественные стати, довольно сносная наружность, пошитый на заказ костюм, «Жигули» последней модели. К тому ж еще коллекционер...
— А я, грешным делом, люблю винцо попивать. Особенно белый вермут, — сказала Велта. — Почему б не выпить. Порок старый-престарый.
М а й я. Все пороки старые-престарые. (Какой милый, приятный сюрприз!)
С э р. Немало появилось и новомодных пороков. Скажем, коллекционирование грампластинок.
М а л в и н ь. Это не порок. Радость жизни.
С э р. Все зависит от того, какие пластинки коллекционируются. Если, скажем, французские, покупаемые с рук по четвертному штука, — это порок.
М а л в и н ь. Бутылка французского коньяка в магазине стоит ровно столько же.
— В древности виноделие было единственным средством сохранения витаминов, — сказал Турлав.
— Вы считаете, древние пили вино ради витаминов? — Велта смотрела на него с лукавым прищуром. — Славное у вас мнение о древних. Я, пожалуй, могла бы поспорить, что вино всегда и везде служило для одних и тех же целей.
Этой даме нельзя было отказать в известной прямоте. Не молода уж, — впрочем, это ее даже красило. К ее женским прелестям следовало отнести и ту приятную непосредственность, которая приходит не сразу, не вдруг. Для учительницы она слишком ухожена, для врача — чересчур модно одета. Скорее всего — работник торговой сети.
Чай кипятился прямо на столе в прозрачной посудине. Вода клокотала, приковывала взгляды.
— Как вы думаете, что это за прибор? — спросил Сэр.
— Чаеварка.
— Вот и не угадали. Это та самая установка, с помощью которой Фауст пытался получить эликсир вечной молодости. Когда на киностудии снимался фильм, меня попросили сделать «что-нибудь эффектное, притом совершенно идиотическое». Один экземпляр остался у меня на память.
— Очень даже впечатляюще: старик Фауст кипятит чай и рассуждает о том, как жизнь коротка, — заговорил Харий Малвинь.
— Все мы немного Фаусты, — сказал Сэр, — и те, кто чай кипятит, и кто сам кипятится.
В е л т а. А результат один — ничего-то ни у кого не выгорает.
М а л в и н ь. Как не выгорает? У Фауста выгорело.
В е л т а. Что ж у него выгорело?
М а л в и н ь. Молодость обрел. Получил Маргариту.
В е л т а. Не с помощью же чая. Это все ему дал Мефистофель под залог души.
Турлав посмотрел на Майю. Она тоже посмотрела па него. Турлав выдержал ее взгляд с подчеркнутым равнодушием. Слишком, быть может, подчеркнутым. И отчего это раньше ему казалось, будто у нее в глазах тайна? Никакой тайны нет. Глаза говорили прозрачно и ясно. «Дурень ты, дурень! Теперь-то наконец понял!»
М а й я. Я толком не помню, что стало с Маргаритой.
С э р. Эта сюжетная линия нынче устарела.
В е л т а. Как раз наоборот!
М а л в и н ь. В наше время женщины не сходят с ума лишь оттого, что кто-то там на них не женится.
В е л т а. Типично мужская философия. Этим летом в Хельсинки я смотрела английский фильм о печально известном Генрихе Восьмом, который приказывал обезглавливать своих жен. Пятерых, или сколько их у него было. В книгах пишут: мерзавец, выродок, садист. А режиссер утверждает — ничего подобного. Все несчастье его в том, что он мечтает о сыне. Законнорожденном наследнике престола. В то время как жены рожают только дочек или вообще никого. Развестись нельзя, папа римский не позволит. А годы идут, время не ждет. Что делать бедному Генриху?
С э р. Нам с Харием такое не грозит.
В е л т а. Ах, мужчины, все вы немного Генрихи Восьмые. Даже если без жены шагу ступить не можете.
С э р. И это к нам не относится.
В е л т а. К вам тоже.
М а л в и н ь. У нас нет жен. У нас есть сыновья.
Из колбы повалил пар, запахло чаем.
— Эликсир готов, — сказал Сэр. — Кому налить? Тебе, Майя?
— Благодарю, — ответила Майя. — Я буду пить вино.
— Я тоже буду пить вино, — сказал Малвинь.
— Мой милый Альфио, не обижайся, — сказал Сэр, — нашей компании винные пары дороже чайных.
— На сей раз рискну отмежеваться от вашей компании.
Чай был горяч как огонь. Турлав обжег губы.
Велта с Малвинем заговорили об известных им одним диапозитивах, Сэр угощал Майю новейшим своим изобретением — морковным коктейлем. Выяснив все относительно диапозитивов, Малвинь занялся проигрывателем.
Турлав взглянул на часы. Глупо и неприлично, нельзя было этого делать, но само собой получилось. От Сэра не ускользнул его жест.
— Ладно, ладно, торопыга, понял тебя, — сказал он. — Надеюсь, присутствующие нас извинят.
 
Внешне ничего не изменилось, на лице все та же перченая усмешка, в петлице по-прежнему гвоздика, в руке дымящаяся сигара, и все же Сэр, сидевший теперь перед ним, казался другим человеком. Он так быстро перестроился, что Турлав никак не мог подобрать нужную тональность, и разговор с директором пересказал довольно путано, чуть ли не с мальчишеской бравадой. Затем, стараясь не напускать на себя серьезность, заговорил о вещах, им обоим хорошо известных.
И чего я ломаюсь, сам на себя рассердился Турлав, ведь я приехал для того, чтобы все высказать начистоту. Конечно, обстановка оказалась не той, на которую я рассчитывал, однако здесь никто не мешал. Выброси из головы эту девчонку. Время подумать о более важных вещах.
— Короче говоря, — прервал он себя, — моя точка зрения по этому вопросу тебе известна, хотелось бы услышать твою. (Опять сморозил глупость! К чему этот дурацкий пафос?)
— Послушай, Альфред, мы с тобой давние знакомые. — Неожиданно согнав с лица улыбку, Сэр ткнул сигару в пепельницу. — Скажи, тебе не кажется, что ты постарел?
— Постарел? С чего вдруг?
— Да вот смотрю — воюешь с новым. Руководствуешься личными мотивами.
— А если я убежден... То, что некоторые считают...
— Давай уточним: не некоторые, а большинство.
— Хорошо, допустим. Итак, большинство считает «новым» то, что на деле всего лишь опрометчивость. Почему я должен принимать «новое», раз оно не выдерживает критики? «Новое» с заниженными показателями? Техника не терпит абстракций, тут все можно вычислить. Это тебе кажется приметой старости? (Должно быть, слова Сэра о старости задели больнее всего, опровергнуть их сейчас казалось очень важным.) А может, как раз наоборот? Может, постареть — это значит плыть по течению. Без усилий, без забот. Знай пошевеливай пальцами да плыви себе. Только я считаю, всякий человек откуда-то вышел и куда-то идет. Должен делать то, во что верит, что считает важным. И мне, видишь ли, на этот раз с течением не по пути. Как же быть?
— По части плавания я, прямо скажем, не мастак. — Чтобы смягчить резкость беседы, Сэр заговорил умышленно тихо, между делом опять занимаясь своей сигарой. — Но я могу тебе объяснить, что такое завод. У меня создалось впечатление, ты в этом до конца не разобрался. Завод — это воинское подразделение. Воинское в том смысле, что твои интересы — составная часть общих, так сказать, сверхинтересов.
— Ты не прав. Даже если принять твое милитаристское сравнение. Мы не можем позволить себе роскошь бездумно шагать, мы, если угодно, — командный состав. Мы должны выбрать наилучший вариант. Составить план, как я это понимаю, — за что-то поручиться. Но как я могу поручиться за то, во что не верю?
— Может, ты попросту недостаточно информирован. Интересы предприятия — в наши дни понятие сложное.
— Спасибо, мне это известно. Азбучная истина.
— Говоришь, известно, а сам на все смотришь со своей конструкторской колокольни. Хотя точек зрения тут десятки: государственная и экономическая, психологическая и конъюнктурная. Твоя должность, очевидно, мешает тебе сохранить объективность. Впрочем, «объективность» не совсем то слово. Скажем так: мешает распознать истинные интересы.
— Телефонные станции — это интересы не только предприятия.
— Тем меньше оснований у нас брать на себя окончательное решение вопроса.
— Настоящее положение вещей нам известно лучше, чем кому бы то ни стало. Неужели ты сомневаешься, что, бросив все свои силы на иннервацию, мы тем самым обречем себя в течение ближайших лет на выпуск устаревших телефонных станций? А я готов поручиться, что новую электронно-механическую модель можно было бы иметь уже через пару лет. И это действительно было бы шагом вперед.
— Шагом. Между тем иннервация обещает скачок.
— К сожалению, только обещает.
— Если принцип верен, он должен дать результаты. Раньше ли, позже ли — неважно. Надо рисковать.
— Это только слова.
— Твои доводы расценят как обычную осторожность, безынициативность. Тем, кто призывает к умеренности, топтанию на месте, аплодисментов ждать не приходится.
— Аплодисменты мне не нужны.
— Альфред, не валяй дурака. Быть может, впереди удача, ради которой стоит попотеть лишний год. Мы можем себе такое позволить. Наши АТС сейчас на уровне мировых стандартов. Для нервозности, думаю, нет оснований. Вот мое мнение.
— Понятно. Значит, ты за иннервацию как единственный вариант. И ты уверен, что только ею нам и следует заниматься?
— Во всяком случае, не вижу причин, по которым я мог бы отвергнуть иннервацию.
— Вот это мне больше нравится. А теперь коротко и ясно: да или нет? Веришь ли, уверен ли ты?
Сэр с усмешкой смотрел Турлаву прямо в глаза. От сигары у него в руках остались лишь табачные лоскутки.
— Альфред, ей-богу, странный ты человек.
— И ты не веришь, — сказал Турлав. — Спасибо, у меня все! Именно это и хотелось выяснить.
Он встал.
— Еще раз прошу прощения за беспокойство, — проговорил Турлав. — Непрошеный гость хуже всякой беды.
— Как, ты собираешься смыться, не простившись с дамами?
— Да. Позволь мне им доставить этот маленький сюрприз.
 
Когда Вита чего-то не знает, она обращается ко мне. Она уверена, что папа-то знает. В детстве, если я чего-то не знал, я спрашивал у отца. Я не знаю оттого, что маленький, так я рассуждал. А папа взрослый, взрослые все знают, во всем разбираются. Когда я стану взрослым, я тоже буду все знать, во всем разбираться.
Долгожданный этот момент, очевидно, еще не пришел, мои знания и мое незнание по-прежнему пребывают в шатком равновесии. Чтобы сказать «да» или сказать «нет», приходится побороть в себе множество сомнений. Подчас я ровным счетом ничего не знаю и опираюсь только на чутье. Мое чутье — продолжение моих знаний. Точно так же как прыгун взлетает вверх, оттолкнувшись от земли шестом, так прыгаю и я, оттолкнувшись тем, что знаю. И поднимаюсь на ту высоту, которая посильна для шеста. Затем отпускаю шест и уж дальше лечу без опоры. Быть может, в этом коротком полете, когда поднимаешься над потолком своих знаний, и открывается великая истина.
Когда я вырасту, я тоже буду все знать, во всем разбираться. Это так хорошо — заблуждаться.
Решать задачи становится все труднее. Чем больше знаний, тем больше сомнений. И главное, теперь не успокоишь себя тем, что у кого-то можно спросить, как разрешить тот или иной вопрос.
И кто это только придумал, будто инженерия точная наука! Наиглавнейшие вопросы вообще неразрешимы. Решение нужно ощутить, угадать, предвидеть. Как кошка находит обратную дорогу, когда ее уносят далеко от дома? Как штурман Плите мог не глядя вогнать в стену гвоздь?
От Сэра я не сразу поехал домой. Почувствовал необходимость сделать крюк. Поехал куда глаза глядят, особенно не выбирая дороги. На вершинах высоких мачт в черном небе горели красные сигнальные огни. Озеро Кишэзерс, Югла, Пурвуциемс. На горизонте багровели отсветы костров городской свалки. Апокалипсическое зрелище: алое зарево, черный дым, вулканоподобные горы мусора. Ну прямо светопреставление! Кружившие над кострами чайки в трепетном пламени казались то белыми, то красными, то черными. Привычные понятия иной раз так обманчивы, подумал я. Чайки в моих представлениях всегда были птицами величавыми, благородными, парящими в небе над вольным морским простором. А тут вдруг чайки и свалка...
Был поздний час, когда я поставил машину в гараж. Свет в комнате Виты и наверху, в будуаре Вилде-Межниеце. Закрывая за собой калитку, я заметил, как погасло окно Вилде-Межниеце, и про себя решил, что старая дама отправилась на покой. Но в тот же момент отворилось окно, и в темноте забелело лицо.
— Турлав, — сказала она, — я уж думала, вы совсем сегодня домой не явитесь. Жду вас который час. У моего шкафа сорвалась с петель дверца.
Спать не хотелось. Был немного взвинчен, взбудоражен. Возможность на время отвлечься даже обрадовала.
— Хотя бы взглянули, в чем дело.
Я поднимался вверх по скрипучим дубовым ступеням. И как раз потому, что лестница так безбожно скрипела, особенно чувствовалась тишина этого позднего часа. На меня смотрело множество портретов, фотоснимков, стены, словно альбомные листы, были густо увешаны ими.
Вилде-Межниеце стояла посреди комнаты, кутаясь в меховую накидку.
— Холодно, — сказала она. — Когда вы наконец соизволите топить?
Я потрогал батареи.
— Уже начали, — сказал я, — насколько мне известно, давно уже топят.
— Неужели? — Она тоже притронулась к батареям. — Отчего же я мерзну?
— Может, закрыть окно?
— Нет, окно останется открытым. Мне свежий воздух нужнее тепла.
Такова была Вилде-Межниеце. Окно все же закрыли, но позже, когда ей самой пришло это в голову.
Ничего страшного с дверцей шкафа не случилось, водворил ее на место, покрепче привернув винты.
— Вот, можете проверить, — сказал я.
Толкнула дверцу в одну, в другую сторону, потом распахнула настежь. В шкафу было пестро от нарядов. Потянула за рукав какое-то платье, поморщилась.
— Нафталином провоняло! Вы только подумайте, Тита, дурья голова, посыпала этой пакостью. А ведь это платье Кармен, я его специально сшила для гастролей в Вене!
— Оно как будто из натурального шелка, — сказал я. — Такие вещи моль обожает.
— Турлав, вы совершенно не понимаете, о чем я говорю.
— Вполне возможно. Не исключено, впрочем, что все-таки понимаю.
— Ничего вы не понимаете. Вы с головы до пят человек технической складки. И мышление у вас типично техническое. Вы уверовали в то, что все развивается во временно́й последовательности, и считаете то, чем вы сейчас заняты, наивысшим достижением. Однако в искусстве временна́я последовательность не играет никакой роли. Шаляпин до сих пор не превзойден, а «граммофоны» в платьях Кармен поют на сцене теперь чаще, чем прежде.
— Только в нейлоновых платьях, которые моль не ест.
— Мне, право, хочется смеяться, когда читаю, что вот такая-то или такая-то певица в созданном ею образе достигает драматического накала Вилде-Межниеце. Мелковаты они, Турлав. Сами они, голоса их, характеры. Я пела Кармен сорок сезонов. Представьте себе! И перестала петь отнюдь не потому, что утратила «накал», а лишь потому, что кому-то показалось, что дольше петь было бы неприлично.
Дверца шкафа была забыта. Старой даме попросту хотелось поболтать, и, образно говоря, она со шкафа перебралась уже на крышу. Я ее понимал. Жила она замкнуто. И все же в страсти к пустой болтовне ее нельзя было упрекнуть.
— Вот посмотрите, — продолжала она, кивая на одну из фотографий, — это Эмиль Купер, дирижер. Он в свое время считался большим погонялой. А я у него в «Хованщине» потребовала дополнительных репетиций. Хор взбунтовался, среди музыкантов ропот, Купер орет не своим голосом, а я ему спокойно говорю: «Как хотите, господин Купер, если вы сорвете мне репетиции, я вам сорву премьеру».
— И вы всегда добивались своего?
— А как же иначе?
— Всегда?
— По крайней мере, никогда не отступала.
— Никогда?
— Никогда. Однажды вышел спор из-за артистических уборных. Одна солистка приходилась родней городскому голове. И директор оперы вздумал для нее отделать роскошную уборную. Я сказала директору: «Мне абсолютно безразлично, какая у меня артистическая, но я не позволю вам оскорблять меня, первую солистку театра». Покуда он сидел в директорском кресле, ноги моей не было в Рижской опере. Я пела в Загребе, Стокгольме, в Париже.
— И, очевидно, ничего не потеряли.
— Турлав, я просто-напросто могла себе это позволить.
— Да уж наверно. Хотя, честно признаться, я очень смутно себе представляю взаимоотношения в художественном коллективе.
В ее усмешке была колкость клинка.
— Я уже говорила, Турлав, у вас типично технический образ мышления, вы утратили способность чувствовать ценность отдельного человека. Мир искусства, если хотите знать, самый честный и порядочный, ибо в нем то, что делаю я, никто уж не сможет сделать. И никто не сможет у меня отнять того, что действительно мое. О каком толкуете вы коллективе, когда говорите Каллас, Карузо, Шаляпин? Вам непременно нужен коллектив? Пожалуйста, пусть будет. Вот он, вот он где! — И она окинула взглядом развешанные по стенам фотографии. — Витол, Рейтер, Пауль Юзуус, тот же Купер, тот же Лео Блех. Коллектив высшего класса. Все они в свое время во многом мне помогли. Но ни один из них вместо меня не пропел бы и четверти такта. Потому что я — это я, а они — это они. И так всегда будет.
Коротко и ясно, подумалось мне. Никаких сомнений относительно прошлого или будущего. У каждого свое место. Но, может, так и нужно смотреть на мир, чтобы достичь того, чего достигла она.
На мгновение я представил ее у служебного входа театра «Аполло», одиннадцатилетнюю девочку из предместья, в залатанной жакетке, в заштопанных чулочках, неуклюжую и нескладную. Припомнился какой-то из рассказов Титы: получив свою первую получку хористок — по двадцати пяти копеек, — они первым делом помчались в Турецкую булочную на улице Суворова, чтобы купить баранок...
Разговор, казалось бы, окончен. Она молчала, я тоже. Весь день копившаяся усталость наконец дала о себе знать, я ощутил всю тяжесть позднего часа, — он так и вгонял меня в кресло. Спать, спать, давно уже за полночь, а завтра опять трудный день.
— Ну, вот видите, — сказал я, — как я вас задержал.
Она не ответила, лишь взглянула на меня странным взглядом.
— А это Салинь, муж Титы?
Я шел уже к двери. Вопрос задал походя, вместо прощания.
— Да, — сказала она. — И он был мелковат.
— Эта знаменитость-то?
— Тита его за руку приводила в оперу. Как ребенка в детский сад. А он, подождав, когда она уйдет, бежал через улицу в «Римский погреб», чтоб там набить себе брюхо. Можете представить, он весил двести девяносто четыре фунта. То, что Тита рассказывает про Салиня, грош тому цена. Она и в пятьдесят была в него влюблена, как гимназистка.
У меня было такое ощущение, что она хочет меня немного задержать. Персона Салиня мало интересовала старую даму, ее занимало что-то другое. Я не мог понять что. Я многого не понимал. Почему, например, говоря о Тите, она нередко впадала в этот пренебрежительный тон. Это как-то резало слух.
— Спокойной ночи, — сказал я. Она молча кивнула.
— Турлав, послушайте, — сказала она, когда я раскрыл уже дверь, — я сегодня разбила свое старое гримировочное зеркало.
— Вставим новое. Нужно снять мерку.
— Я не суеверна, но не дурная ли это примета?
— Вот уж не знаю. У меня еще никогда не разбивалось зеркало.
У моей бабушки был молитвенник, старинная гравюра на первой странице его изображала лестницу ветхозаветного Иакова: бессчетные ступени от земли ведут на небеса. Сквозь облака, сквозь радугу. А на ступеньках — ангелы.
Я спускался из апартаментов Вилде-Межниеце, и у меня было такое ощущение, будто я сквозь облака спускаюсь по той самой лестнице Иакова. Сон всегда меня схватывал круто и крепко.
В темный коридор из ванной падала полоска света. В долгополой белой рубашке оттуда вышла Вита.
— Ангелы еще не спят? — спросил я.
— Завтра семинар, — со вздохом ответила Вита.
— Все равно ложись спать. Если хочешь дожить до ста шестидесяти, нужно много спать, много пить молока, а главное — не переутомляться.
— Спокойной ночи, папа.
— Спокойной ночи.
— А папа Док был негром или белым?
— Какой папа Док?
— Дювалье из Порт-о-Пренса, недавно умерший диктатор Гаити.
— Ах, вот ты о ком!
— И почему диктаторов зовут папами?
— Я тебе разрешаю: можешь преспокойно называть меня диктатором.
— Ах, папочка, сейчас я говорю о политике.
— В политике нередко розу называют луком, а лук— розой.
— Так кто ж он был — негр или белый?
— Негр.
— Неужто негры такие изощренные по части пыток.
— По-моему, он был цивилизованным негром.
Подняв руки кверху, Вита завязывала волосы на затылке. Под тонкой рубашкой на фоне освещенного дверного проема сквозил ее полноватый торс. Глядя на нее, я всегда стараюсь найти что-то от самого себя. И нахожу, но так странно видеть формы другого пола: это я, вышедший из чрева матери и опять обращенный в женщину. Чушь! Может, она уродилась в бабушку по отцовской линии. Не все ли равно. Уже взрослая женщина, и скоро я, пожалуй, стану дедушкой.
— Спокойной ночи, мой ангел, я восхожу по лестнице Иакова.
— Что за лестница такая?
— Ложимся спать. И будем жить долго-долго.
— Ты завтра летишь в Москву?
— Да. Рано утром.
— Не боишься?
— Чего?
— Летать.
— Самую малость. Как младенец, которого купают в ванне.
— А мне обязательно надо завтра идти на какие-то похороны?
— Да.
— Привези, пожалуйста, из Москвы миндального печенья.
— Хорошо, привезу.
— И будь осторожен.
— В каком смысле?
— Вообще.
— Хорошо, постараюсь быть осторожным. Вообще.
— Спокойной ночи, папочка.
— Спокойной ночи.
Мне показалось, она растворилась во тьме. Я уже наполовину спал.
Назад: ГЛАВА ВТОРАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ