Книга: Нагота
Назад: МУЖЧИНА ВО ЦВЕТЕ ЛЕТ
Дальше: ГЛАВА ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Не стоило и глаза поднимать к настенным круглым часам, чтобы убедиться, что стрелки, вытянувшись в струнку, вот-вот, словно яблоко, рассекут день пополам. Все, кто находился в комнате, с нетерпением ожидали конца работы. Шесть часов вечера, он это чувствовал, угадывал по множеству мелких, но совершенно безошибочных примет. Людей не занимали больше графики, схемы, узлы. Послеобеденное сонливое затишье давно уже сменилось все нараставшим оживлением. Лилия красила губы, взбивала парик, Юзефа копалась в портфеле, Пушкунг, сплетя на затылке пальцы, занимался йогой, или, как он выражался, вентилировал легкие. Жанна успела улетучиться, после работы ей предстояло мчаться в детский сад за сыном куда-то на другой конец города. Вся жизнь ее была сплошная спешка, после обеда даже пальто не вешала, пристраивала за своим кульманом.
Он не торопился вставать из-за стола, выжидал, чтобы схлынула толчея. В коридоре хлопали двери, звенели голоса, стучали каблуки, людской поток катился вниз по лестнице.
Он — в общем-то это я сам, Альфред Турлав, инженер, начальник КБТ — конструкторского бюро телефонии. Сорока шести лет. С солидным стажем супружеской жизни, исчисляемой двумя десятилетиями. Отец взрослой дочери. Лучше меня никто не расскажет, что со мной тогда произошло.
Итак, Альфред Турлав еще некоторое время рассеянно листал различные инструкции, приказы, предписания. Бумажек на его столе всегда хватало — большого и малого формата, стопками и порознь, совсем свежих, хрустящих и помятых, пожелтевших, с загнутыми уголками, — каждый день над ним шелестел бумажный листопад, иногда даже казалось, он сидит не за столом, а перед огромным бумажным ворохом.
Наконец и он поднялся, взял с вешалки пальто и в нише перед зеркалом — как обычно — увидел Майю Суну.
— Опять мы покидаем корабль последними, — обронил он, стряхнув с пиджака крошки ластика.
— Вам это положено по чину, ведь вы капитан.
Всякий раз, когда он с ней заговаривал, Майя заметно терялась. Улыбалась с таким видом, будто у нее сломался передний зуб, хотя зубы все были на месте, белые, ровные, один к одному. Да и вся она без изъяна, сплошное совершенство. Как обычно, он подал ей пальто. И в том, как она завела руки за спину, было столько молодости, может, чуточку жеманности и что-то еще от балета.
— Не слишком ли легкое у вас пальтецо? — спросил он.
— Ой нет. Я привыкла.
Почему-то он подумал, что сейчас Майя, заговорит о себе. Такое желание как будто промелькнуло у нее на лице. Но больше она ничего не сказала.
— Смотрите же берегите себя! План по болезням у нас в бюро уже выполнен.
По-прежнему смущенно улыбаясь и в то же время глядя на него с вызывающей прямотой, она кивнула. И опять в глазах ее заискрилось желание что-то прибавить или пояснить. Однако и на сей раз Майя промолчала. Возможно, оттого, что, поправляя прическу, держала в зубах заколки.
И чего я всякий раз дожидаюсь, пока она оденется. В конце концов, мы ведь не в театре...
Сделав серьезную мину, он уж было собрался уйти, но глаза их снова встретились в зеркале. Майя повязала пестренький шарф и теперь теребила узел, который не получался так, как нужно. Майя спокойно ответила на его взгляд — бровью не повела. Возилась со своим шарфиком, и все. Но ему казалось, он слышит насмешливый ее голос: «Вы правы, товарищ начальник, вы абсолютно правы»
Послушай, Альфред Турлав, что с тобой, ты ведешь себя как мальчишка! Вот он, результат сегодняшней проработки на месткоме твоего приятеля Стурита. Еще несколько таких заседаний, и ты, мой милый, сам заговоришь голосом евнуха.
Майя все еще возилась с шарфом, обстоятельно, не торопясь, как рыбак с наживкой. Что делать, это у них в крови.
Уже подойдя к двери, он вспомнил, что забыл захватить расчетные таблицы. Да и шкаф не мешало бы проверить — вдруг забыл запереть.
На продутый порывистым ветром заводской двор они вышли вместе. На лету посверкивали капли дождя. Он с наслаждением глотнул свежего воздуха. Пахло поздней осенью, прелыми листьями, мокрым асфальтом, землей. Запах тот отозвался в памяти детством. Бывало, осенью, возвращаясь домой из школы, они, мальчишки, отправлялись в набеги за каштанами. Темнело рано, мокрый тротуар покачивался в зыбком свете фонарей, они швыряли в высокие кроны камни и палки, а сверху, с отскоком, разлетаясь во все стороны, сыпались каштаны. Кругом сбитая листва, ершистые, зеленые корки и маслянистые коричневые ядра. Сами они весело галдели, прыгали, смеялись, их пальцы, их щеки, подошвы ботинок пахли осенью, палой листвой, мокрым асфальтом, землей...
Вам никогда не приходилось бывать во дворе «Электрона»? То, что можете увидеть снаружи, проезжая мимо на машине или троллейбусе, это сущие пустяки: несколько цехов с высоко поднятыми крышами да трехногую водонапорную башню под шаровидным колпаком. Заводская территория куда внушительней, с годами разрасталась, вширь и вглубь, вбирала в себя более мелкие предприятия, захватывала близлежащие дома, сады, даже улицы. Возведенные в разное время постройки, образчики чуть ли не всех направлений градостроительства двадцатого века, стояли беспорядочно и скученно. Старый город, а по соседству новые кварталы; из парадного центра вы попадали в «шанхай»; и вот она, казалось бы, граница заводской территории, но тут же, за углом, распахнется перед вами новая производственная панорама. Идиллические островки зелени, скверики с фонтанами уживались бок о бок с металлическими цистернами, асфальтовую гладь прорезали стальные пути, вблизи гранитного монумента змеились зачехленные трубопроводы. Впрочем, что говорить, романтические с виду фонтанчики не имеют ничего общего с дворцовыми водометами хана Гирея, у них более прозаическое назначение— система охлаждения.
Шел дождь, но говорливый людской поток, продвигаясь к воротам, казался беспечным и праздничным. Влажный асфальт отражал светящиеся окна, замысловатую вязь неоновых огней.
— Смотрите, а вы-то и вовсе без пальто, — сказала она, когда проходили мимо стенда «Лучшие люди предприятия». Фотографии вывесили к Майскому празднику, сильно увеличенные лица под стеклом и сеткой дождевых капель глядели по-летнему легкомысленно.
— Мы друг другу не мешаем, — отмахнулся он. — Каждый сам по себе.
— Я где-то читала, готтентоты свято верят, будто все, что испытывает изображение, переходит на оригинал. Вы никогда не болеете?
— Времени нет.
— А мне иногда так хочется побездельничать, хорошенько отоспаться, дать мамочке меня побаловать. Особенно в хмурые утра тяжело вставать. А вам?
— У меня есть знакомый, наловчился спать с открытыми глазами. Никто не знает, когда он спит, когда бодрствует.
Вышли на улицу, остановились. Ветер подхватил ее длинные волосы, Майя старалась их придержать. Ему понадобилось закурить, искал по карманам зажигалку.
— Ну, вы куда? — спросил, как обычно.
— Домой, — ответила она.
— Тогда до завтра.
— До завтра.
— Не забудьте о своем обещании.
— Это о каком же? Ах да — не заболеть! Предостерегающий ваш перст мне будет сниться.
Перекинулись еще двумя-тремя фразами и разошлись каждый в свою сторону. Как обычно. Немного отойдя, он обернулся: красная шляпка Майи поплавком плыла поверх толпы. А ведь правда — поплавок. Непонятно и странно: такая девушка, а до сих пор не замужем. Никто ее никогда не встречает, не провожает. Сколько ей — двадцать семь или восемь? Навряд ли больше. Однако не так уж далеко и до старой девы. Черт побери, куда смотрят мужчины.
В тех случаях, когда у Турлава не стоял за воротами его «Москвич», он добирался до дома пешком. Он позволял себе такую роскошь — на шестьдесят минут в сутки, отключившись от дел, шагать и думать, не спеша, не напрягаясь, иной раз и вовсе о пустяках, да, он позволял себе эту маленькую радость, — как Пушкунг вентилировал легкие, так он проветривал себе мозги. А возвращаясь домой на машине, нередко делал круг — к озеру Балтэзер, к Малой Югле, а то и к Гауе. Море его не очень-то прельщало, назойливый шум прибоя скорее возбуждал, чем успокаивал.
В последнее время машина все чаще оставалась дома, — хотелось пройтись, поразмяться. Он приближался к тому возрасту, когда исподволь приходит умеренность. Орбита, в которой он вращался, все больше сужалась. Конечно, можно было подыскать для этого и более благозвучное слово: сосредоточенность, целенаправленность. Без большой ошибки на недели, даже на месяцы вперед он мог предсказать, чем будет занят тогда-то и во столько-то, с какими людьми встретится, о чем станет с ними говорить, как поступит при тех или иных обстоятельствах. Появилось желание поболтать с приятелем — изволь довольствоваться телефоном. Увлечение хоккеем удовлетворялось сводками спортивных новостей. Нет, не совсем он задубел, по утрам еще бегал, делал зарядку, зимой по субботам и воскресеньям становился на лыжи, летом плавал, садился на весла. Но побудительные причины теперь были другие, обретали откровенно практический смысл — не отяжелеть бы, не расползтись, не расслабиться. Жирок человеку все равно что ржавчина железу, запустил — и пиши пропало.
Хлынул настоящий ливень. Турлава это особенно не расстроило, он только прибавил шагу. Расцвеченный огнями асфальт закипел, дождь сек в спину и в грудь, струился по щекам, стекал за воротник. Улица, воздух, земля — сплошное движение. Довольно бестолковое движение, хаотичное, но понемногу воды находили русла, собирались, дробились, отводились. Великий момент перемещений и брожения. Все клокотало, стремилось куда-то. Водосточные трубы взахлеб глотали низвергавшиеся в них потоки, троллейбусы, автобусы, распираемые от обилия пассажиров, едва волокли свои грузные туши. Люди штурмовали магазины, толкались у прилавков, толпились у стендов. Громыхали кассы, разносились аппетитные запахи.
В гастрономе все еще продавали апельсины. Огромные витрины, будто в ряд поставленные телевизоры, демонстрировали решающие бои за витамины — ящики проворно опустошались. Женская половина КБ телефонии предусмотрительно запаслась дефицитным товаром еще в рабочее время. Этот народ обладал удивительной сноровкой выбираться за пределы заводской территории. Турлав вел ожесточенную борьбу с меркантильными набегами, — впрочем, старался шума не поднимать, коль скоро отлучки были кратковременны и серьезного ущерба работе не причиняли.
Ну и ну, он глазам отказывался верить, когда в толчее, среди охотников за апельсинами, увидел и Стурита. Стоило на него поглядеть час-другой назад, на заседании месткома, и невольно закрадывалась мысль, что много он не надышит, не дай бог, упадет и развалится, хоть «скорую помощь» вызывай. Но вот уж по очередям толкается. Интересно, какой из своих дам вознамерился сделать подношение.
Турлав хмыкнул про себя. А час тому назад все представлялось в трагическом свете. Хотя и с привкусом комедии. О такого рода разбирательствах еще лет десять — пятнадцать тому назад в газетах и журналах писали, что называется, на полном серьезе, в последнее время — больше с усмешкой. И вот пожалуйста, у самих на предприятии разбирается персональное дело: инженер Стурит на виду у всего коллектива вступил в связь со своей подчиненной, работа, понятно, страдает...
Турлав помнил Стурита по университету, они были одногодки. Тихий, вежливый, тактичный, — один из тех, у кого отсутствие таланта удачно возмещалось упорством и терпением. Турлаву довелось даже на свадьбе погулять у Стурита, еще в студенческие годы, — в Кулдиге или Айзпуте, — пиршество получилось на славу, пиво пили бочками, в пустом сарае были накрыты столы, а ночью палили ракеты. Позже они отдалились друг от друга, хотя работали в одном здании. (Как поживаешь, отлично, жена здорова, все в порядке, ну, передавай привет.) Стурит на семейную жизнь никогда не сетовал, разве так, к слову, да и то в рамках приличия. Не мог нахвалиться своими дочерьми. В последнее время Стурит, правда, что-то сдал, погрустнел, начал в весе терять, только сразу ведь не догадаешься, в чем дело. И вот Турлаву поневоле пришлось проникнуть в альковные тайны Стурита. Да и Стуриту присутствие Турлава на заседании месткома не могло доставить радости. Он потел, утирал лоб ладонью, отворачивался, глядел под ноги. Турлав отмалчивался. Непомерное возмущение особы, председательницы заседания, казалось ему немного комичным, но факты налицо, крыть нечем. Стурита он совершенно не понимал — тоже мне донжуан!
Однако, приметив Стурита в очереди за апельсинами, он даже обрадовался: надо как-то приглушить, рассеять неприятные воспоминания. Эх, Стурит, голова твоя садовая, вот какой ты недотепа, да уж ладно, чего там, хорошо хоть, все обошлось...
Они взглянули друг на друга с принужденной, деланной веселостью.
— Жаль, не подошел чуть пораньше, — сказал Стурит.
— Мои не любители апельсинов, — ответил Турлав.
— Домой?
— Домой.
— Вон как дождик припустил.
— А уж пора бы и морозцу ударить.
Стурита никак не назовешь видным мужчиной. Впалая грудь, сутулые плечи, шея худая, жилистая. И одевался как-то странно, одежда висела на нем и топорщилась, брюки болтались.
— Посмотрел вчера на ваш хваленый автомат, — сказал Турлав. Эта тема представлялась не столь опасной. Обычные вопросы о том, как поживают дочки, могли бы показаться двусмысленными.
— Ну-ну, что скажешь?
— Удивляюсь я вам. Детали из него сыплются как из худого мешка. И потом — столько топорной работы!
— Вконец нас замучил. Хотим, чтобы сам раскладывал детали.
— Скорость бы немного снизить.
— Да уж придется еще повозиться.
Стурит тяжко вздохнул, поморгал воспаленными глазами. Взгляд тусклый, померкший.
А подружка у него, должно быть, молодая, хорошенькая, подумал Турлав. Мысль явилась и прошла. Стурита в роли любовника он себе не представлял. Как не мог себе представить мирно дремлющего крокодила в зоологическом саду в роли дерзкого налетчика. Что ни говори, про себя решил Турлав, а на счастливого человека он не похож. Даже на беззаботного.
В одной руке у Стурита портфель, в другой сетка с апельсинами, с морковью, еще какой-то снедью.
— Ну, я пошел, — сказал Стурит, приподняв обе занятые руки.
Турлав кивнул.
— Старшая дочь в вечерней школе учится, днем — на работе, младшая из школы прибежит, сразу за пианино. Так что магазины в основном на мне.
— Понятно.
— Еще в больницу бы поспеть. Поздновато, да если хорошенько попросить сестру, так пропустит.
— Конечно.
— К матери. Третий месяц лежит. Операцию надо бы, а нельзя. Плохой состав крови, гемоглобина тридцать семь. — Стурит опять поморгал глазами, на его жилистой шее дрогнул кадык. — Так-то вот, приятель, такая жизнь.
— Да, пестрая.
— Ну, будь здоров.
— До завтра.
Остановка была как раз напротив магазина. Казалось, Стуриту ни за что не втиснуться в переполненный троллейбус, столько желающих толпилось на тротуаре. Так нет же, Стурит изловчился, вклинился в самую гущу, вошел, как иголка в клубок ниток, лишь полы плаща остались за дверью.
Турлав поднял воротник — холодно что-то. Разговор со Стуритом произвел на него странное впечатление — как будто он обнаружил серьезный пробел в своем умении разбираться в людях. О похождениях Стурита он даже не догадывался — разве это не пробел? И вокруг этого пробела теперь вертелись его мысли, он снова и снова возвращался к тому, что Стурита не понимает, но дальше дело не шло, мысли кружились, как пена в водовороте. Если у Стурита, как утверждали, действительно была любовница, — сам Стурит того не отрицал и не подтверждал, — навряд ли это какая-нибудь легкая интрижка, не радость даже, не развлечение, пожалуй, наоборот, что-то тяжкое, серьезное, скорее беда, чем порок. Конченый человек, сразу видно.
Какая-то женщина оглянулась на него. С детских лет водилась за ним привычка разговаривать с самим собой.
Ярко освещенный торговый квартал остался позади, заасфальтированный тротуар, широкий и многолюдный, перешел в узкую панель из цементных плит, она тянулась вдоль небольших и покрупнее домиков, дремотных садов, покосившихся заборов. Обочина главной городской магистрали, еще совсем недавно глухая окраина с собачьим лаем, петушиными песнями, весенним цветением вишен и яблонь, с цветочными клумбами, с аккуратными поленницами, с дремлющими кошками на крышах гаражей — словом, настоящее предместье. Лишь в самое последнее время, словно большие корабли, подошли сюда и бросили якорь пяти-, шести- и даже девятиэтажные дома.
Между шоссе и тротуаром блестели мокрые стволы оголенных лип. Турлав шагал пружинистой походкой. «Споспешествуй мне, господи, пронесть сосуд скудельный плоти», как когда-то писал старина Фирекер. Уж если ходьба, так в хорошем темпе, чтобы застоявшиеся мускулы получили нагрузку, чтобы кровь разошлась, чтобы глубже дышалось. Шагов сто в минуту, это значит — километр за десять, шесть километров в час. О своем «скудельном сосуде» у него не было оснований беспокоиться. Иной раз где-то покалывало, что-то побаливало, не без этого, однако ничего серьезного. Миндалины ему не удаляли, слепая кишка тоже на месте. Бессонница не мучила, на аппетит не жаловался. Взбежать на пятый этаж даже с чемоданом для него было пустяком. Всякое физическое усилие доставляло ему почти наслаждение. Что говорить, он с удовольствием носил свое тело. В самом деле, грех жаловаться.
И все же предупреждение он получил еще несколько лет назад, ранней весной, когда работал над координатными системами. К полуночи заснул рядом с женой в прекрасном настроении, приятно усталый, провалился в сон, как камень в воду канул, а потом ни с того ни с сего проснулся, сам не понимая зачем, но отчетливо сознавая, что немедленно надо встать, что лежать нельзя. Захотелось подбежать к выключателю, зажечь свет. Такое ощущение пришло еще во сне. В томительной тишине, отдававшейся в ушах напряженным тиканьем часов, он почувствовал, вернее, расслышал, что сердце стучит все быстрее, все громче, хотя не было для этого никакой причины, совершенно никакой. Дыхание пресеклось, прошиб холодный пот. Сейчас что-то должно произойти, все быстрее стучало сердце, все громче. И впервые пришла к нему мысль: то, что сейчас должно произойти, может оказаться его смертью. Прежде он и мысли не допускал, что слово «смерть» имеет к нему какое-то отношение. Он верил в то, что молод, он чувствовал себя молодым, все его считали молодым, называли молодым, все его помыслы обретались в будущем — завтра, послезавтра, на будущий год, через десять лет. Он еще только собирался по-настоящему жить. Рассудком-то он сознавал, что есть предел, но предел этот был где-то там вдали, как морской горизонт, который всегда отдаляется ровно настолько, насколько к нему приближаешься.
Приехала «скорая помощь». Врач сделал укол, приступ прошел. Диагноз звучал так: переутомление, спазмы мышц артериальных сосудов на почве невроза. Вскоре он оправился, первые страхи забылись. И все же тот случай развеял розовый сон о нескончаемой молодости.
О смерти он думал редко, без особых эмоций и зримых образов. Смерть его не интересовала, а то, что его не интересовало, мало и занимало его. И все же такая возможность оставалась. Теперь он знал о ней, и с ней, с этой возможностью, приходилось считаться. Иной раз, работая над каким-нибудь проектом, он ни с того ни с сего вдруг начинал писать на оборотной стороне пространное пояснение, пытаясь самого себя уверить, что все это просто так, чтобы не забылось, в действительности он это делал затем, чтобы ключ от проекта хранился не только у него. В сберегательной кассе он выписал доверенность на имя жены, в ящике письменного стола хранился страховой полис на вполне приличную сумму.
Так вот, со «скудельным сосудом» все было в порядке. Люди посторонние давали ему сорок, не больше. После того единственного раза незримая тень не подавала о себе вестей. Впрочем, однажды, дождливым апрельским вечером, на Псковском шоссе на короткий миг, под нещадный скрип тормозов, ему померещилось, будто опять она здесь, мелькнула за ветровым стеклом. К счастью, тормоза отлажены были превосходно, со слабыми тормозами он ездить не любил. А может, еще и той ночью на Даугаве, когда стала спускать надувная лодка. На нем тогда было столько одежды, резиновые сапоги. Предупреждали ведь, чтобы не вздумал плыть ночью один. Но не в его правилах было следовать добрым советам. У добрых советов ничтожный коэффициент полезного действия, обычно они поверхностны, с неоправданно завышенным запасом прочности. Да и тогда прав-то все же оказался он, а не его добрые советчики.
До дома оставалось минут десять ходу. По обе стороны дороги возвышались белые березы. И дома тут по большей части были новые. Послевоенная Рига индивидуальных застройщиков — ухоженная, прибранная, уютная. Не от нужды единой иметь кров над головой росла она, но росла и на радости строить своими руками, росла на страхах выходцев из деревни, бывших крестьян, оказаться в полном окружении камней.
Лет двадцать тому назад, вскоре после женитьбы, они о Ливией пытались приискать себе жилье. Совсем отчаялись после ряда бесплодных попыток и тут неожиданно получили обнадеживающую весть: родственница Ливии по бабушкиной линии, оперная певица Вилде-Межниеце, после долгих лет покидала сцену, намереваясь впредь посвятить себя исключительно цветоводству. Посему свою городскую квартиру она обменяла на особняк с садом и подыскивала «надежного человека для мелких домашних дел, присутствие которого служило бы также порукой безопасности для хозяйки в месте тихом и нелюдном».
Действительно, в то время место здесь было тихое и нелюдное. Когда он впервые увидел высокий каменный забор и дом в окружении тесно посаженной туи, Турлав еще подумал: вот подходящее место для какой-нибудь истории с Шерлоком Холмсом! Прямо к забору подступал лес. Задуманный в английском стиле двухэтажный особняк строился в тридцатые годы, вид он имел довольно запущенный. Железная калитка оказалась запертой, с каменного столба на него щерилась львиная морда, кнопка звонка находилась в разинутой львиной пасти. Турлав уж было решил, что звонок не работает, когда колыхнулись занавески в одном из окон верхнего этажа. Все же он был замечен, и не просто так, а посредством позолоченного театрального бинокля. Немного погодя мелькнувшая в окне голова, — теперь уже в сочетании с небольшим, подвижным телом — предстала перед ним. Волосы, собранные в распадающийся пучок, обрамляли наспех припудренное, веснушчатое личико, на котором с удивительным, почти девичьим задором поблескивали чуть косящие черные глаза с перчинками зрачков.
Певицу ему довелось видеть только на сцене, да еще на мутноватых стародавних фотографиях. Казалось бы, женщина, стоявшая перед ним, никак не могла быть той известной солисткой оперы; впрочем, твердой уверенности в том не было.
— Моя фамилия Турлав. Альфред Турлав, — сказал он тогда, стараясь придать своим словам вес и достоинство. Положение было довольно дурацкое. С громким лаем, скаля зубы, вокруг него крутился рыжий пес.
— О-о-о, — радостно воскликнула женщина, подталкивая его в холл, — сейчас доложу о вас. Муха! Да уймешься ты наконец! Совсем с тобой нет сладу! Так как вы сказали, ваша фамилия — Турлав?
— Альфред Турлав.
— Это надо ж, стыд и срам. Фу, Муха, фу! А я — Тита Салиня. Вы, должно быть, меня не знаете. Ты просто невежа, фу!
Наконец упрятав Муху за одну из дверей, Тита, приподняв подол платья, взбежала вверх по навощенной дубовой лестнице.
На верхней площадке появилась особа среднего роста с замысловатой прической. Теперь уж не оставалось сомнений, что это и есть Вилде-Межниеце собственной персоной. На него был устремлен изучающий, несколько даже удивленный взгляд, холодноватый. Само лицо пребывало как бы вне времени и пространства — лицо неопределенного возраста, будто бы знакомое и вместе с тем чужое. Потом он сообразил, что такое впечатление возникало от густого слоя грима, который старая дама накладывала и в обычные дни, убираясь столь же тщательно для встречи ненароком заглянувшего родственника, как и для многолюдного театрального зала. Без грима мир был немыслим. Грим для нее был то же самое, что скорлупа для рака. И кожа и панцирь одновременно.
Ему показалось, что сейчас грянет музыка и она запоет: поднялся занавес, пахнуло сценой, музыканты поверх пюпитров внимательно следят за дирижером, лишь его палочка пока еще сдерживает звуки, целое море звуков... Это казалось вполне естественным. Куда естественней, чем, скажем, предположение, будто она вышла поговорить с ним о квартире.
— Что вам угодно?
Спустившись на несколько ступенек, она остановилась. Такую мизансцену он где-то уже видел: вас как бы встречают, держа, однако, на расстоянии. Слова были сказаны негромко, но с такой чеканной дикцией, что их, наверно, можно было расслышать и на улице.
— Молодой человек, я обращаюсь к вам!
Это помогло ему спуститься с облаков на землю. Он пришел в себя.
— Я по поводу квартиры, — сказал он. — Моя жена говорила с вами по телефону. Ливия Вилде...
Упоминание имени Ливии ничуть не изменило выражения ее лица. Будто не слышала.
— Мне нужен ремонтоспособный истопник. Котел, как мне объяснили, высшего качества, сделан в Швеции, только лопнуло несколько труб.
Поворот к технике придал ему смелости. Вилде-Межниеце как знаток центрального отопления его ничуть не смущала.
— Надо будет посмотреть, — сказал он.
— А вы, простите, по этой части? У вас есть рекомендация?
— У меня есть диплом.
— Диплом истопника?
— Нет, — обронил он небрежно, как обычно выбрасывают козырь, — диплом инженера.
Она помолчала, позволив ему насладиться своими словами.
— Понимаю. Значит, практики у вас нет...
Такого поворота он не ожидал. Она конечно же заметила. И, возможно, это в какой-то мере ее успокоило — прерванную фразу она закончила потеплевшим голосом:
— ...и слава богу. Сегодня утром были двое «с практикой». Жуткие типы, небритые. Вы хоть внешне вполне благопристойны.
— Будьте покойны, топить я умею, — оправившись от смущения, соврал он, глядя ей прямо в глаза. — Дело нехитрое.
— И пустить в дом людей, от которых потом не избавиться, тоже дело нехитрое. Хорошенькая жизнь, когда вам постоянно мозолит глаза какой-нибудь пьянчужка.
Он не знал, как себя вести. При всем уважении и почтении к примадонне ему хотелось сказать ей что-нибудь колкое. Не столько слова, сколько ее небрежная манера разговаривать задевала самолюбие.
— Вам требуется справка о том, что я не пьяница?
— Вы не пьяница. Это по лицу видно. Пьяницы краснеют от злости, а вы еще способны покраснеть от смущения.
— Вы очень любезны. Мне все ясно. Разрешите откланяться.
— Да. — Унизанная перстнями, ухоженная рука Вилде-Межниеце приподнялась в величавом жесте. — Можете идти. Вы приняты с испытательным сроком на месяц. Пока без прописки.
И вот по сей день они проживали в доме Вилде-Межниеце. И по сей день он считался истопником. Время от времени старая дама призывала его к себе и давала указание сменить пробки на электрическом щитке или что-то в этом роде. К празднику он всегда получал от нее бутылку коньяка. Для него это было забавой, и, право же, он не видел причины, почему он должен отказываться. Все вокруг менялось, переиначивалось, но в этом круговороте оставался один неизменный пункт — его отношения с Вилде-Межниеце. Годы были как будто не властны над певицей, и она продолжала смотреть на Турлава как на юнца — с чувством непомерного превосходства, относясь к нему капризно и придирчиво, но в то же время и понимающе благосклонно.
Систему отопления он давно уже перевел на жидкое топливо (Вилде-Межниеце об этом не имела ни малейшего представления, и она по-прежнему говорила: мой шведский котел), автомат с заданным режимом отнимал совсем немного времени, нажимать кнопки умела и Ливия.
Год спустя после «вступления в должность» родилась Вита, и в дополнение к первоначальной «служебной комнате» они получили вторую, а через семь лет, когда Вита пошла в школу, — и третью. Он оборудовал еще одну кухню, сделал отдельный вход. Всякие там удобства даже не пришлось специально устраивать: как в любом доме с претензиями, их имелось в достаточном количестве, стоило лишь слегка передвинуть стенку. Такие пустяки Вилде-Межниеце мало беспокоили. Зато слово «гараж» вызывало в ней отвращение, казалось бы, одним своим звучанием («Вы оскорбляете меня! Чтобы мой сад пропах бензином! О том я только и мечтала, чтобы жить на территории автобазы!»). В продолжение нескольких месяцев она не отвечала на его приветствия, а все распоряжения поступали к нему в письменном виде. И он отвечал ей письмами. Послания туда и обратно носила Тита.
Гараж он построил на соседнем участке, вплотную к забору. Обе стороны праздновали победу и были вполне удовлетворены. Между прочим, Вилде-Межниеце с удовольствием ездила на машине.
Временами он подумывал о том, не стоит ли перебраться на другую квартиру, по крайней мере подать заявление, встать на очередь. Уж конечно ему бы не отказали. Но очередь жаждущих получить квартиры растянулась на многие годы вперед. Да и привычка удерживала.
Он был почти у цели. Дождь перестал. Выглянули звезды. Легко, невесомо из труб струился дым. Светлевшие окна по обе стороны от дороги чем-то напоминали театральные декорации, — дома такие плоские. За прозрачными занавесками двигались тени, голубели экраны телевизоров.
В темноте показалось, что крутая черепичная крыша дома еще больше вздыбилась. А дом весь в туе — за эти годы деревца основательно вытянулись, таких высоких он еще нигде не видел. На втором этаже, как всегда, светилось окно будуара Вилде-Межниеце. Вечернее чаепитие, должно быть, закончилось, теперь она раскладывала пасьянс или предавалась каким-то иным мистериям, о коих он, по бедности воображения, не имел ни малейшего понятия. Жилище Вилде-Межниеце являло собой нечто среднее между артистической уборной и мемориальным музеем. Там было множество книг. Иногда она слушала пластинки. Но в общем-то ее образ жизни до сих пор оставался для него такой же загадкой, как и тогда, когда поселился в этом доме.
Зато светились все окна нижнего этажа. Похоже, и Вита уже дома. Вот чудеса!
У калитки, как обычно, тявкая, виляя хвостом, на него набросилась Муха. Правда, не рыжей масти, но потомок все той же Мухи I. Бесценный пес, как говорила Ливия, десять пород в одном экземпляре. Если правда, что родство, даже самое отдаленное, проявляется во внешности, в таком случае кто-то из предков Мухи несомненно был поросенком.
— Ну, ну, успокойся, дуреха. — Он похлопал Муху по мокрому боку. Собака тотчас опрокинулась на спину, выставила брюхо, радостно повизгивая.
Посреди двора стояла Тита.
— Кто тут? — громко окликнула она. — Я совсем перестала видеть.
Старость на ней сказывалась тем, что она все более уменьшалась и убывала. Даже личико величиной с перепелиное яйцо, крохотные ее кулачки на глазах усыхали и сжимались. Но кожа, как ни странно, ничуть не морщилась, лишь тончала да гуще покрывалась веснушками или старческой гречкой. Так и казалось, вот посильней подует ветер, и она полетит, точно сорванный с ветки листок. Но хотя Тита и любила плакаться, ничего страшного с ней не произошло. Для своих лет была она удивительно бодра и подвижна.
— Альфредик, это вы? Вечно я забываю надеть очки. Муха, фу, да замолчишь ты, не мешай, когда люди разговаривают!
— Добрый вечер, Тита, как поживаете?
— О-о-о, бузово, вот никак веревку не сниму. А на дворе оставлять не хочется, льет как в июне.
— Сейчас снимем. Но как же это вы ухитрились завязать так высоко?
— А я по утрам выше ростом. По утрам все люди выше. Когда мы с Салинем жили в Берлине, там практиковал профессор Витингоф. Попасть на его лекции по гигиене тела, — как сейчас помню, бульвар Вильгельма, семь, — было так же трудно, как попасть в королевскую оперу, когда Салинь пел Тангейзера. Упражнения Витингофа для развития позвоночника просто удивительны. Если хотите, могу показать. Мне-то самой они уж не помогут, стара стала.
— Может, отложим до завтра?
— Завтра меня не будет. Завтра мастер придет диван перетягивать. А вечером Светланов в зале Гильдии дирижирует Стравинского. Тогда уж послезавтра.
С мотком веревки под мышкой Тита скрылась за парадной дверью.
Она считалась подругой Вилде-Межниеце с незапамятных времен. В ту пору за церковью Павла, в балагане, давал представления знаменитый театр «Аполло». Они обе там были хористками. Вилде-Межниеце тогда было одиннадцать, а Тите — пятнадцать лет. После первой мировой войны судьба опять их свела. Вилде-Межниеце — прославленная солистка оперы. Тита — жена прославленного солиста оперы. Вилде-Межниеце собирается в Европу на гастроли; естественно, примадонна не может ехать одна. Кто знает как свои пять пальцев все европейские оперные театры? Тита. Кто владеет иностранными языками, кто ничего не упустит из виду, кто выйдет из любого положения? Тита. Вторая мировая война опять их разлучила. Вилде-Межниеце осталась в Риге, Тита четыре года провела в Москве. Потом они встретились: Тита — вдова прославленного тенора, Вилде-Межниеце все еще солистка высокого класса, хотя и не в зените былой славы. У Титы в городе была своя квартира, она получала пенсию и в общем-то была совершенно независима. И все же большую часть времени она проводила здесь, с утра до вечера хлопоча по дому.
— Только не забудьте напомнить! — личико Титы выглянуло из-за притворенной парадной двери. — Вот увидите, мировая гимнастика!
Турлавы пользовались так называемой «малой дверью», или черным входом, хотя и вход и дверь были вполне нормальные. Скорей уж «зеленым ходом», потому как дверь была выкрашена в зеленый цвет, а летом еще и увита зеленеющей виноградной лозой.
Дверь открылась легко и бесшумно. Но тотчас слух резанул чей-то истошный вопль, потом грянул оркестр, хор заголосил, — пели по-английски, — тягуче, с надрывом взывая: «И-у-да! И-у-да!»
Он был ужасно голоден. В прихожей, еще у вешалки, обычно по запаху определял, что будет на обед. Сегодня пахло кислыми щами. Из кухни вышла Ливия.
— А я и не слышала, как ты вошел.
Поднялась на цыпочки, чмокнула в щеку.
— Фи, какой ты мокрый, — проговорила она с притворным неудовольствием.
— Просто обросел немного для свежести.
— Будто у тебя нет зонта.
— Ты когда-нибудь видела милиционера с зонтом?
— При чем тут милиционер?
— Меня тоже никто не видел с зонтом. Традиция!
Он осторожно взял Ливию за нос и нежно подергал. Очень приятно было подержаться за ее тупенький нос. Такой уютный нос. Уютные плечи. Уютная талия. Никаких особых красот во внешности жены он никогда не искал. Она была как бы частью его самого. (Для нас ведь безразлично, скажем, красивы или некрасивы наши легкие.) Он не помнил, чтобы когда-нибудь был в нее без ума влюблен, чтобы она возбуждала в нем страсть и страдание. Она у него просто была, была уже от рождения, как были руки и ноги, глаза и уши. Хотя это и расходилось с фактами. Они познакомились сравнительно поздно — он тогда заканчивал институт.
— Вита уже дома?
— У Виты гости, ее сокурсники.
— Сокурсники?
— Чему ты удивляешься? Молодежь — хотят повеселиться.
— Понятно. И непременно в моей комнате?
— Вита решила, у тебя там попросторней, можно потанцевать.
— Стало быть, мне до полуночи сидеть на кухне.
— Навряд ли. С танцами у них что-то не ладится.
— Так я могу зайти к себе в комнату?
— Иди, иди, побеседуй с молодежью.
— Как же, нужен я им.
— По крайней мере поздоровайся.
— К чему такие церемонии.
— Ну, зайди, не капризничай.
— А ты не можешь без организационных мероприятий?
— Полюбезничай с ними. Многие у нас впервые.
— Не очень-то полюбезничаешь на голодный желудок.
Он даже не старался скрыть досаду. Скорей всего, и не сумел бы скрыть, если бы и хотел, потому что никак не мог понять, над чем он, собственно, язвит. Мелкие неудобства его обычно мало трогали. Так что же? Нарушены его планы, намерения? А-а, вот это уже посерьезней, это всегда его раздражало! Ведь он еще собирался поработать. Само собой, теперь это отпадало.
О чем мне с ними говорить, раздумывал он, сердито поглядывая на Ливию. Та делала вид, что ничего не замечает, преспокойно наливала суп в тарелку. Почему я должен к ним идти, повторял он про себя с почти мальчишеским упрямством, не пойду, и все.
 
Сокурсники Виты... Солидно звучит! Интересно, а как называют тех, кого в один и тот же день снимают с конвейера родильного дома и которые целую неделю сообща оглашают криком палату новорожденных? Он до сих пор не мог забыть картину, увиденную им через застекленную стену, когда ему впервые показали дочь: на длинных тележках, совсем как белые батончики, лежали в ряд плотно спеленатые младенцы. Горластая подобралась компания. Сейчас они берегли свои глотки, заставляя надрываться магнитофон. Спеленатые белые батончики постигали нынче премудрости высшей математики. А он помнил то время, когда они зубрили таблицу умножения. Он выходил к ним «побеседовать», приклеив длинную бороду, напялив шубу, разукрашенную звездами, и они глазели на него, разинув рты от изумления, и веря и не веря в бутафорские доспехи Деда Мороза. Они встречались, когда класс выезжал на экскурсию в Сигулду, Тарту или в Эргли. И чего только не случалось в такие поездки! Кто-то вывихнул ногу, кому-то соринка попала в глаз, у кого-то живот разболелся, находились и такие, кто ухитрялся заблудиться, потеряться и снова найтись. Потом подошла пора баловства сигаретами, пора, когда ломается голос, отращиваются длинные волосы, когда стремятся вырядиться как можно почудней. Этот период отлился в крылатую фразу в одном из школьных сочинений Виты: «От огородного пугала Эдмунд отличается лишь тем, что может размахивать руками». Взгляды меняются, ни одно суждение не вечно. В десятом классе это огородное пугало довольно часто провожало Виту домой. Вита, правда, продолжала над ним подтрунивать: «Отчего не использовать рабочую силу, полная выкладка ученика средней школы весит столько же, сколько ноша доброго осла». Подобные насмешки не стоило принимать за чистую монету. Насмешки могли быть началом чувств, пожалуй даже формой их проявления. Он сам когда-то в школе трепал за косы и норовил позлить тех девчонок, которые ему нравились. Зарождавшаяся нежность почему-то проявлялась в озорстве, желание понравиться выражалось во всяческих выходках и проделках. Но они как будто уже миновали эту фазу развития. Со студентами Турлав имел дело на заводе. Довольно дифференцированная группа, кое-кто из них дорос, пожалуй, до того, что его можно причислить к племени homo sapiens. Немало, однако, было и таких, кто, слегка освоив свою область, как личности упрямо оставались на пороге века неандертальцев.
За Виту он был спокоен. Ее развитие протекало ровно, без крутых поворотов и зигзагов. С девочками вообще как будто проще. Меньше метаний, больше усидчивости. Все предметы в школе давались одинаково хорошо. И бог знает в какие бы отрасли знания не занесли ее модные поветрия, если бы он не стоял за точные науки вообще и физику твердых тел в частности. То, что Вита поступила на физико-математический факультет, было естественным продолжением той линии интереса, которая переходила уже теперь в третье поколение: дедушка — школьный учитель математики, папочка — инженер, дочка — туда же, в науку. Да хотя бы учительницей...
По квартире по-прежнему разносились истошные вопли магнитофона вперемежку с живыми голосами.
На какой-то миг он заколебался — просто ли войти или сначала постучать. Все же постучал, это можно было расценить и как шутку: слегка стукнул согнутым пальцем и тотчас, не дожидаясь ответа, раскрыл дверь.
Торшер был прикрыт пестрой шалью, на столе горела свеча, клубами плыл сигаретный дым. Пахло кофе. Разговоры разом примолкли. В обращенных к нему взглядах сквозило притушенное веселье.
— Добрый вечер, — сказал он, разыгрывая легкое удивление. — Что это вы сидите в потемках! Или столоверчением занимаетесь?
— Ничего похожего, папочка! Тут Эдмунд свой интеллект упражняет. Защищает гипотезу тепловой смерти: температура Вселенной со временем-де уравняется и упадет до абсолютного нуля.
Вита говорила громко, несколько даже развязно, словно нарочно стараясь казаться бесцеремоннее, грубее, чем была на самом деле. И Эдмунд здесь. Ну, все понятно!
Кто-то догадался выключить магнитофон. Не очень-то в таком шуме побеседуешь. Они поглядывали на него выжидательно, с любопытством. Может, он ошибался, но ему показалось, что смотревшие на него молодые люди выражали примирение с неизбежным, чувство очевидного превосходства и слегка прикрытую добродушную усмешку — давай, дядя, выкладывай, что там у тебя, немножко можем послушать. И они не знали, как им держаться — встать или продолжать сидеть. Парни казались большими, неуклюжими, их обтянутые брюками колени вздымались вокруг низкого столика, словно противотанковые надолбы.
— Присаживайся, папочка, побудь с нами, — ворковала Вита, юля вокруг него. — Можем угостить тебя кофе, ничего более стоящего у нас нет.
— Понятно, — сказал ухмыляясь он, — первая степень остывания? Так как же себя чувствуют новоиспеченные студенты?
— Нормально, — отозвался Эдмунд, с удовольствием поглаживая свои длинные, светлые усы. — Не успели очухаться, а уж первая сессия катит в глаза.
— Признаться, я был немало удивлен, что и вы (он впервые к Эдмунду обратился на «вы») подались в физику.
— Я и сам удивился не меньше, — пожав плечами, ответил Эдмунд.
— Почему же именно на этот факультет?
Эдмунд по-прежнему излучал добродушно-терпеливую улыбку.
— Руководствуясь методом исключения: слуха у меня нет, — следовательно, консерватория отпадает, рисовать не умею — Академия отпадает, иностранными языками с частными преподавателями не занимался, — значит, иняз тоже отпадает. Так что под конец выбор был невелик.
— А ведь правда! — соседка Эдмунда в притворном удивлении хлопнула в ладоши.
— Принял в расчет и то, что в других местах жуткий конкурс.
— Папочка, не слушай его, он сочиняет, — в разговор вмешалась Вита. — Эдмунд у нас любитель пыль пускать в глаза. Да он чуть ли не с пеленок помешан на физике.
— Это точно, — вставил один из парней. — Просто он немного стеснительный. Сдал в Москве экзамены в наипервейший физический институт, потом вдруг передумал, махнул обратно в Ригу.
— Это уже иная статья. — Эдмунд подмигнул соседу. — Какой резон пять лет сидеть в Москве на ситниках, если потом, хочешь не хочешь, придется на черный хлеб перейти. Синхрофазотрона ведь в Риге нет.
— А почему ты непременно должен работать в Риге? Работай в Дубне, у котелков мировых стандартов.
— Благодарствуйте. Ишь какой вы любезный.
— Может, у Эдмунда на то есть личные мотивы, — накинулась на соседа Вита.
Такую Виту, которая, сидя напротив отца, кокетливо улыбалась Эдмунду, он, честно признаться, видел впервые. Не исключено, что этим «личным мотивом», птенчик, являешься ты. Конечно же подобное развитие отношений вполне закономерно, и, если подумать, удивляться тут решительно нечему. И все же ему сделалось грустно. Это та самая Вита, которую он совсем недавно водил в зоологический сад, чтобы на примерах животного мира в общих чертах объяснить, как появляются на свет дети. Что же в конце концов его так поразило? Не то ли, что дочери его исполнилось девятнадцать лет и что вдруг обнаружилось, что он утратил свои преимущества взрослого? В известной мере они теперь были равны. И это равенство следовало признать. Как следовало признать и право Виты на свой собственный опыт. Его опыт для нее уже был непригоден. Все остальное Вите теперь будет разъяснять Эдмунд.
Всего их было пятеро, не считая Виты. Четыре парня, одна девушка. Ее он оглядел особенно тщательно. Что ж, очень даже хорошенькая. Стройная фигурка, пышный бюст. Секреция безупречная, это наглядно подтверждала бело-розовая кожа. Немного неряшлива, о чем, в свою очередь, свидетельствовала растрепанная прическа и отсутствующая пуговка в апогее бюста. Но, может, того как раз и требует мода? Ее расслабленное спокойствие иногда вдруг озаряли вспышки темперамента — в ответных репликах или отрывистых фразах вспыхнет, как фейерверк, и опять угаснет, погрузится в задумчивость. Будущая Мария Кюри, подытожил он свои наблюдения. Разыгравшиеся было отцовские чувства в нем улеглись после того, как стал приглядываться к Витиной подруге. А под конец переросли в обычное мужское любопытство.
Он отвел глаза. К черту! Что за глупость — не такой уж он старый, чтобы заглядываться на соплячек. В этой девице он просто подметил что-то знакомое. Ну да, она была чем-то похожа на Майю Суну. Хотя Майя лет на шесть, а то и на семь старше.
— И какие перспективы по окончании института?
(Стандартный вопрос, — будто нарочно придуман для поддержания разговора с молодежью, ведь будущее интересует всех.)
— Э, это так далеко, — Эдмунд обменялся многозначительным взглядом с Витой и еще кое с кем из товарищей. — Триста шестьдесят пять раз до Луны и обратно.
— Папочка, не слушай его, — продолжала Вита в своей игривой манере, — для него цель давно уже ясна. Он будет заниматься лазерами.
— Перво-наперво надо работенку приискать на полставки, чтобы как-то приукрасить стипендию. Я ведь жуткий обжора. Сороковка в месяц не дает необходимых калорий.
— А родители не могут помочь?
— Нет. Я, к сожалению, не принадлежу к той категории студентов. Сынков в нашей группе представляет Ивар Лаздзыньсонс. — Наклонившись, Эдмунд дал тумака в бок своему соседу. — Встань, мальчик, шаркни ножкой. Отец — колхозный тракторист, триста пятьдесят рублей в месяц, мать — телятница, триста рублей в месяц. Summa summarum — шестьсот пятьдесят рублей в месяц. И все для единственного сыночка. Хоть в собственном автомобиле разъезжай с нанятым шофером. Ну да встань же, сынок, покажись...
Названный Иваром, давно привыкнув, должно быть, к подобным выпадам, сидел в черепашьем спокойствии, втянув свою круглую головку в широкие плечи.
— Чтоб ты лопнул, зубоскал, лучше вот съешь бутерброд, чем людей есть поедом.
— Родиться у стоящих родителей — это все равно что выиграть в спортлото, — подала голос пышногрудая девица.
— Как сказать, — возразил Ивар. — Было время, когда старички вдвоем за год зарабатывали пятнадцать рублей старыми деньгами.
Проблема эта Турлаву была знакома. На заводе работало немало молодых людей, для которых зарплата была небольшой прибавкой к ежемесячному вспомоществованию, получаемому от родителей. В основном это были выходцы из деревни, — аттестат об окончании средней школы и никакой специальности. Работали оттого, что «надо же что-то делать», заработки их мало интересовали, занимаемая должность — и того меньше. Так они и плыли по течению, бесцельно растрачивая молодость. Потом, глядишь, спохватятся, да уже поздно. Этот юноша, по крайней мере, учился и как будто не похож на лоботряса.
Разговор переходил с одного на другое. Говорили о книге Ватсона «Двойная спираль», об операх биг-бита, новейшей лазерной технике, об использовании вычислительных машин для толкования снов. Говорили все, за исключением молодого человека в очках, с короткой стрижкой. Тот сидел у торшера и читал газету.
— Э-э-э, вы только послушайте, цитатка просто прелесть, — вдруг подал он голос— «Кто побеждает в групповых велозаездах? В кажущемся хаосе этих заездов есть свои закономерности. Побеждает, во-первых, тот, кто в целости сохранит кожу и кости, во-вторых, кто сбережет техническую оснастку — шины, колеса и прочее, в-третьих, не спасует перед трудностями состязаний, до конца не утратит хорошего настроения и быстроты реакции...» Колоссально ведь, а?
Раздался смех.
— Милый Робис, а про ум ничего там не сказано? — спросила Вита.
— Как же не сказано, — отозвался Робис, вертя в руках газету. — Здоровый ум в здоровых костях.
— В самом деле колоссально, — проговорил Эдмунд. Вита включила магнитофон. Долго терпеть тишину они не могли. Задыхались в тишине, как рыбы на песке.
 
Еще часок можно было поработать, — всего-навсего начало одиннадцатого. Но мысли путались, ветер какой-то в голове, и такое чувство, будто он сидел не в своей комнате, а на вокзале; поезд только что ушел, стук колес затихает вдали, и тишина после суматохи особенно разительна. Нет, он не жалел о потерянном времени. Встреча с молодежью была полезной.
Он потянулся, снял с полки старинный том в роскошном кожаном переплете. Откуда он тут? Должно быть, Вита что-то искала, попутно наводя свой порядок.
Когда-то в старом двухэтажном доме на окраине, у песчаного холма Гризинькалн, прямо над ними жил отставной штурман дальнего плавания Кристап Плите. Невысокий человечек с густыми бакенбардами и острой козлиной бородкой. Мальчишки прозвали его папашей Буль-буль. Летом сорок первого шальной снаряд, разорвавшийся во дворе, отнял у штурмана жизнь без каких-либо заметных повреждений тела. На улицах свистели пули, за ворота нос не высунешь, и потому пришлось закопать папашу Буль-буль прямо во дворе, за поленницей.
Позднее откопали, положили в гроб, чтобы похоронить на кладбище. Вдове покойного все это было не по силам, пришлось помогать. После похорон соседка зазвала его наверх и предложила что-нибудь взять на память из вещей Кристапа. Вся комната пропахла каким-то приторным запахом; казалось, он исходил от мягкой, обитой плюшем мебели, от плотных бархатных портьер, бесчисленных полок, шкафов, сундуков. Ему не терпелось поскорее выбраться на свежий воздух, и он второпях кивнул на книжную полку. Так ему достались «Афоризмы» Шопенгауэра.
Турлав полистал плотные страницы, пытаясь вникнуть в хорошо знакомый когда-то текст. Его немецкий был все еще хорош, чтобы схватывать инженерно-технические новшества, однако распутывать хитросплетения шопенгауэровского остроумия стало трудновато. Одно приобретаешь, другое теряешь, это понятно. Но где та грань, за которой начинаешь больше терять, чем приобретать?
Он рано и безошибочно вышел на верную дорогу. Везло ему и в том, что повсюду встречались люди увлеченные, знающие, у которых было чему поучиться. На завод пришел с четвертого курса на должность старшего инженера. Заочно получил диплом, стал начальником цеха. Его пытались переманить радисты, сулили все мирские блага, но он остался с телефонией, скорее сердцем, чем разумом понимая, что эта отрасль таит в себе огромные возможности и более интересную работу. Из монтажного цеха перевелся в конструкторское бюро — шаг опять же был правильный. Группе, которой он руководил — тогда ему было двадцать шесть лет, — поручили сконструировать новый телефонный аппарат. Созданная ими модель была признана лучшей в Союзе. В тридцать один год он стал начальником конструкторского бюро телефонии. Еще через четыре года под его руководством была запущена в производство усовершенствованная автоматическая телефонная станция.
Он с блеском защитил диссертацию, переоценке в ней подвергались важные положения не одной только телефонии, но и всей электроники. Он получал дипломы, почетные звания, золотые медали различных международных выставок, к тому же он получал премии и довольно значительную зарплату. Запатентованные им изобретения использовались в нескольких странах. Его рационализаторские предложения в общей сложности дали сотни тысяч рублей экономии. Теперь перед ним стояла задача: создать АТС принципиально новой конструкции.
А все эти мысли об успокоении — какая чушь! У каждого возраста свои ритмы, свои скорости. Ему был год от роду, он сидел за столом, его кормили кашкой, а он болтал ногами. В пять лет во время еды он уже не болтал ногами. Но разве он успокоился? Ну ладно, Шопенгауэр в оригинале ему уже не по зубам, но в своей отрасли он именно теперь способен сладить с трудностями, которые прежде ему были не по плечу. Сейчас он в своей наилучшей форме. Все предшествующее можно считать подготовкой. Главное — впереди.
На голову ему опустилась рука, к щеке прижалась щека.
— Ну что, устал?
— Об этом поговорим в другой раз.
— Глаза, наверное, сами слипаются?
— Осталась еще кое-какая работа. Она, как известно, не заяц, сама не убежит.
— И когда ты только поумнеешь.
— И об этом поговорим в другой раз. Завтра у меня важный разговор с директором.
Ливия вышла в соседнюю комнату стелить постель.
За окном дождик шелестел о жесть подоконника.
Он решил, что она заснула, но она не спала. К нему приникло теплое, ждущее тело. В самом деле, он так устал и в первый момент почувствовал только досаду. Ласки жены отскакивали от него, точно от неподвижного многопудового колокола. И все же их оказалось достаточно, чтобы колокол загудел.
Они шли навстречу друг другу без наигрыша и притворства, и если их что-то еще удивляло, ,так это то, что привычное, хорошо знакомое все еще влекло и манило. Казалось, они прямо-таки созданы друг для друга. В чем еще раз могли убедиться. Впрочем, они давно это знали, ни минуты в том не сомневались. Особенно теперь, двадцать лет спустя, когда их супружество превратилось в некое тождество. Они были как бы двумя половинами единого целого. Соответствие было полное, один раскрывал другого и замыкался на нем. По сей день все оставалось в силе, и всякий раз тому приходилось только удивляться — их двое, но как бы один.
Они были словно натянутые луки с тугой тетивой и очень старались ее удержать. Лук, обращенный к нему, все более круглился, изгибался, он хорошо это чувствовал, будто тот лук был из гладкого и теплого металла. Потом стрелы все же сорвались, это он тоже почувствовал, до того отчетливо, что, казалось, увидел: вот вырвались стрелы и полетели, потому что сила, пославшая их, была сильнее той, что стремилась их задержать, и стрелы летели по синему небу, озаренные солнцем, совсем как стрижи в летний день над любимым его озером Буцишу.
Он расслышал вздох Ливии, так недвусмысленно льстивший мужскому самолюбию. Сколько ему лет? Сорок шесть? А почему не двадцать шесть? Впрочем, возвращение к двадцати шести годам его не очень привлекало, в ту пору он нередко делал глупости, растрачивал себя попусту.
Лицо жены на белой подушке в темноте казалось молодым и ясным, как и в тот раз, когда он впервые увидел Ливию на факультетском вечере. Это лицо, в иное время такое обычное, с морщинками на лбу, с гусиными лапками в уголках глаз, с увядающей кожей и чуточку запавшими глазами, теперь как будто все лучилось изнутри.
Он откинул одеяло, нащупывая в темноте шлепанцы, и вдруг подумал, что у любви есть свой особенный запах. Чем-то схожий с запахом засыпанных зерном амбаров.
— Послушай, — заговорила Ливия, и голос ее прозвучал мечтательно, — я как-то рассказывала о хоре мальчиков, они пели ангельскими голосами.
— Да, помню.
— А ты тогда рассмеялся: где это я слышала ангельские голоса?
— Ну и что?
— Ничего. Просто так.
Он вернулся, снова лег под одеяло.
— А правда, ты никогда не слышал ангельских голосов?
— Нет.
— Очень жаль.
Ему не хотелось думать, не хотелось говорить. Кровать плыла в темноте, точно пригретый солнцем плот.
Ливия расспрашивала, как прошел день на работе, у нее возник новый план, как провести отпуск, на автобусной остановке она встретила тетушку Берту, а Вита сегодня получила письмо.
— Ну и пусть на здоровье получает, — отозвался он. Слова Ливии приходили издалека. — Когда же, если не сейчас, получать.
— Говори потише, может, Вита еще не спит. Вчера зашла к ней в комнату, а вы здесь разговаривали — так отчетливо слышно.
— Бедные родители. Даже ночью в постели приходится детей остерегаться.
— А мне бы хотелось знать, кто ей пишет.
— Что ж, могу тебе сказать: Эдмунд.
— Эдмунд? С какой стати! Они каждый день видятся.
— Так что же? Эдмунд по уши влюблен в Виту, у него на лбу это написано.
— Опять ты паришь в облаках, опять все путаешь. Эдмунду Вита нравилась до одиннадцатого класса, но это было несерьезно. Теперь Эдмунду нравится Ева, и это всерьез. А в Виту влюбился Ивар. Но почерк Ивара я знаю, у него он прямой, а этот наклонный.
— Ева? Та светловолосая девочка? — При мысли о стройной красотке с пышным бюстом ему зачем-то захотелось помянуть недостающую пуговку, но он промолчал.
— Она, только не девочка, уже побывала замужем. Год, как развелась. Жила в Москве.
Над ним зажурчал назидательно-печальный рассказ о заблуждениях юности: легкомысленное увлечение, опрометчивое решение, дурные последствия...
Он дослушал до того места, когда Ева, разругавшись со свекровью, отправилась ночевать на вокзал. Он еще успел подумать: не везет этим Евам в любви. Но потом навалился сон. До него все еще долетали отдельные слова, но они тут же рассыпались; смысл их терялся, и только звуки равномерно плескались вокруг, словно волны о край плота, понемногу окатывая и захлестывая его.
...Опять я проснулся, опять не сплю. Почему? Ничего у меня не болит, ничего мне не нужно. Только во рту почему-то сухо, и сердце стучит, словно после пробежки. Ливия дышит ровно, свернувшись, как белка, в комочек на своей половине кровати. Тихо, темно. Прислушиваюсь — не прогремит ли гром, не полыхнет ли шипящая вспышка молнии, не захлебнется ли от лая Муха за стеной. Нет, ничего не слышно.
И понемногу возвращается память. Это похоже на то, когда черпаешь воду из бочки: поначалу лишь взбаламученная поверхность, волны, брызги, завихрения, а когда все успокоится, даже дно увидишь. Конечно, виной всему все тот же надоевший до чертиков сон. Отвратительный сон, и всякий раз он начинается по-разному, с безоблачных детских воспоминаний, с приятных картинок минувших дней, с веселых встреч с давними друзьями, потом словно западня защелкнется. В конце всегда одно и то же: я играю в шахматы, мой ход, а я не знаю, какую фигуру куда двинуть. Со стола исчезли клетки. А часы продолжают тикать, и они подключены к адской машине. Время рушится, падает, рассыпается в прах.
Отчего меня так преследует этот сон?
Часы тикают. Почти так же громко, как во сне. Каждый вечер Ливия из кухни приносит будильник, ставит на тумбочку. Завести часы перед сном — для нее такой же ритуал, как молитва для верующего. В половине седьмого будильник зазвонит. Потому что его завели. Шестеренки, колесики, пружинки во времени смыслят не более, чем заступ могильщика в законе сохранения материи.
Сейчас ход часового механизма вовсе не страшен, он деловит и не навязчив. До половины седьмого еще далеко. Но перед глазами разбуженные сном воспоминания детства: вот отец ведет меня за ручку погулять, я босиком брожу по лужам. И все как будто близко. Где-то рядом, рукой подать. А времени в обрез.
Совещание у директора. Если проектирование новых АТС поручат нашему бюро, это станет работой на несколько лет. Хочу ли я этого? Отдать часть жизни проекту, в который не верю. Проекту, которому суждено прозябать в моделях и опытных образцах. Который в производство, скорей всего, не будет вообще запущен. Ничего себе старт велогонки, когда знаешь заранее, что у тебя спускает колесо. Неужели к этому я готовил себя долгие годы? И как раз теперь, когда по силам то, что лет через шесть или семь уже мне будет не поднять.
Матери своей я не помню. Меня за ручку ведет отец. Летний погожий день, сквозь щели забора вижу солнце, оно слепит глаза. Отчетливо вижу отцовское лицо, крупное, грубоватое, будто топором тесанное из старой колоды, слегка тронутой древоточцем. Отчетливо чувствую запах отцовской щеки, когда прижимаюсь к ней носом.
Отец давно умер, его лицо теперь ношу я. У меня отцовский лоб, отцовский нос, у меня запах его кожи. Индусы верят в то, что души людей после смерти вселяются в собак, кузнечиков, кошек. Я верую в то, что душа человека после смерти живет в его детях.
Нет у меня сына, кому бы я смог передать свое лицо и запах своей кожи. Цепь разорвана. Может, потому и снится мне этот дурацкий сон. Жизнь не всегда складывается так, как мы того хотим и ожидаем. Каким дородством еще пахнет наша любовь. Но это одна только видимость.
Операцию Ливии делали два часа. Потом я вошел к доктору. Хирург сидел на диване в белой сорочке, в белых брюках, похожий на уставшего пекаря после выпечки булочек. Пил кофе, покуривал.
— Все в порядке? — спросил я.
— Полагаю, что да, — отозвался доктор, поглядывая на меня со странной улыбкой. — Ведь у вас уже взрослая дочь...
До чего же громко могут тикать такие вот часики. Под подушку их, что ли, положить? А может, самому под подушку засунуть голову? Страус в пижаме. Давай шевели мозгами — твой ход. Или спи.
Назад: МУЖЧИНА ВО ЦВЕТЕ ЛЕТ
Дальше: ГЛАВА ВТОРАЯ