ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Свадьба была в субботу. Несчастье случилось в понедельник вечером.
У меня не было никаких дурных предчувствий, настроение было превосходное, мне казалось, что даже самые запутанные узлы понемногу начинают распутываться. Но, возможно, это и было своего рода предчувствием, помню, бабушка мне говорила в детстве: больно звонко смеешься, как бы плакать не пришлось. Маятник часов отклоняется до предела, затем возвращается обратно. За редкими исключениями, которые в общей сложности выравниваются, в природе сохраняется равновесие. Массы воды, уходящие при отливе, возвращаются с приливом, жаркое лето, как и морозная зима, незначительно меняют среднегодовую температуру. Быть может, люди, как перелетные птицы, нутром своим чувствуют, когда необходимо повернуться в сторону радости, чтобы потом не надломиться под бременем невзгод. Не думаю, чтобы за всем этим приглядывало некое всевидящее око, просто-напросто природа, будучи гениальным конструктором, достигла эффекта непрерывности, соединив все крайности в единую вращающуюся систему, — отсюда и столь яркая драматургия противоположностей: буйство красок осеннего леса перед тем, как ему погрузиться в зимнюю бесцветность, превращение ползучей гусеницы в легкокрылую бабочку и затишье перед бурей.
В четыре утра я стал собираться домой. Уже сняли с невесты венок, надели повойник, уже проводили молодых наверх, в спальню, на белоснежные простыни. А машина свадебного пиршества, основательно прогревшись, работала вовсю, набирая скорость.
В прихожей столкнулся с Ливией, спросил, не поедет ли и она домой. Нет, ответила Ливия, на кухне целая груда немытой посуды, я останусь. Перекинулись еще двумя-тремя фразами, и она мне вовсе не показалась тогда расстроенной или удрученной.
Друзья Тениса устроили мне громкие проводы — вышли по двор, исполнили хор пилигримов из «Тангейзера». Витина подруга, красотка Ева, подарила мне алую розу.
Добравшись до моста через Даугаву, я понял, что это опять тот случай, когда следует немного проветриться. Все равно мне сразу не уснуть, сначала нужно самого себя немного поводить, как жокеи водят разгоряченных лошадей после состязаний. И тогда пришла в голову мысль съездить на взморье к Майе, чтобы там, в темноте, под ее окнами подышать свежим морским воздухом, настоянным на хвое. Идея, прямо-таки скажем, банальная, созвучная стилю, который был у меня в ходу лет двадцать пять тому назад, когда я сходил с ума по Валиде. Но что было делать. Тоска по Майе проникала во все поры, как моросящий дождик, который «дворник» счищал с ветрового стекла и который опять покрывал его своим влажным дыханием.
В воскресенье встал поздно, сделал зарядку, умылся, позавтракал, сел за работу. Словно шутя, разрешил одну немаловажную проблему иннервационного проекта.
Понедельник тоже был удачным. В министерстве пробился к Улусевичу, тот пообещал получить «добро» Москвы на заказ, с которым я связывал большие надежды.
В семь часов вечера в учебном кабинете на курсах по повышению квалификации читал лекцию о будущем телефонии. С воодушевлением говорил о необходимости заменить цифровые диски кнопочным устройством, о модернизированных станциях, позволяющих для одновременного разговора подключаться трем и даже четырем абонентам, о кабелях из стекловолокна, рассчитанных с помощью лазерного устройства на сотни миллионов вызовов... Вошла заведующая курсами Карклиня и положила передо мной записку. Я решил, это какой-то письменный вопрос, и продолжал говорить. Но Карклиня, отойдя на несколько шагов, кивала на записку. В записке стояло шесть слов: вам срочно нужно позвонить по телефону (затем — шесть цифр).
Куда позвонить? Зачем? Срочно звонят в пожарную часть, в милицию, аварийную службу.
Пытался снова вернуться к телефонии, — так перепуганная мышь пытается забиться в нору, — попробовал собраться с мыслями, подытожить сказанное, но чувствовал, как всего меня без остатка обнимает страх, — беззащитный, съежившийся, маленький, метался я по половице, все яснее сознавая, что нет возможности вернуться в нору, что я стал мишенью, меня пронизывает множество глаз. Номер незнакомый. Майя. Что-то случилось с Майей. Но все телефоны на взморье начинаются с шестерки. Тогда, может, с Витой? Что толку гадать. Сейчас все прояснится. Немного терпения.
Прервав лекцию, подошел к Карклине:
— В чем дело?
— Понятия не имею. Сказали, звонят из травматологической клиники, просили срочно позвонить.
— Травматологической?
— Больше ничего не сказали.
Я недоверчиво посмотрел ей в глаза. Она врала мне. На уровне воспитательницы детского сада.
Телефон был рядом, в соседней комнате. Нужно было только собраться с духом, но я не мог себя заставить пойти туда, мне почему-то хотелось сесть. Раз уж что-то случилось, значит, случилось. Мой звонок никого не спасет, ничего не изменит.
Диск аппарата вращался медленно и вяло. В самом деле, пора переходить на кнопочное устройство. Равномерно-бесстрастный гудок был так меланхоличен.
— Говорит Альфред Турлав.
— Одну минутку, — произнес приятный девичий голос. — Сейчас позову.
— Алло, вы слушаете? — Приятный голос сменил другой, стершийся и бесцветный. — Товарищ Турлав, скажите, пожалуйста, ваша жена работает на службе «скорой помощи»?
— Да. Почему это вас интересует?
— К нам поступила гражданка без документов. Шофер «скорой помощи» утверждает, что эта женщина ему знакома. Говорит, она работает в диспетчерском пункте «скорой помощи» и что фамилия ее Турлав. Вы не могли бы к нам подъехать?
Ливия. Вот о ней-то я не подумал. Такая возможность мне даже в голову не пришла. Поначалу был не столько потрясен, сколько попросту удивлен. Ливия? Почему Ливия? С ней-то что могло случиться? Но, понемногу приходя в себя, взглянул на все трезво и ясно, перебрал все возможные причины и следствия. И у меня мороз прошел по коже.
Сейчас вот сяду в машину, старался я отвлечь себя посторонними мыслями, в баке совсем немного бензина, может, сначала заехать на бензоколонку, а потом в больницу. Или все же рискнуть. Нет, о том, что случилось с Ливией, сейчас рассуждать не время. Сейчас я должен сесть в машину, запустить мотор. Выбраться из толчеи на стоянке. Успеть проскочить перекресток до того, как загорится желтый свет. Обогнать вот тот грузовик с прицепом.
Дождь лил уже третьи сутки. Я сидел, наклонившись к ветровому стеклу, видимость была скверная. Зачем я поехал по этой дороге, через станцию Браса было бы гораздо ближе. Какие-то посторонние шумы, наверное в карбюраторе. Слава богу, поутихли. Нет, опять фырчит. В этой части города воздух всегда сладковатый. На сей раз я ощутил это особенно остро. Я задыхался, к горлу подкатывала тошнота.
Во двор травматологического института въехала машина «скорой помощи». Пострадавший кричал не своим голосом, который мог принадлежать как женщине, так и мужчине или вообще не человеку.
После томительных поисков отыскалась сестра, с которой говорил по телефону. Мне казалось невероятным, что в палатах тишина, покой и порядок. На столе стояла белая фарфоровая вазочка с голубыми весенними цветами. Я все ждал, что вот сейчас за стеной кто-то закричит голосом Ливии. Внутренне я приготовился к такому воплю. По правде сказать, я его уже слышал, вернее, меня не покидало ощущение, будто я его слышал.
Сестра положила передо мной на стол записную книжку и связку ключей.
— Вам знакомы эти вещи?
Я повертел в руках книжку, долго разглядывал ключи, хотя последние сомнения рассеялись в тот самый момент, когда увидел эти вещи.
— Да, — сказал я.
— Значит, шофер не ошибся. В таком случае необходимо оформить историю болезни. Документы должны быть в порядке. Тем более что речь пойдет о суде и милиции.
— Что случилось?
— Дорожное происшествие, травма головы. Поврежден также позвоночник.
— Она была в сознании?
— Когда доставили? Совсем недавно.
— Я могу ее видеть?
— Сейчас ее оперируют.
— Тогда я подожду.
— Навряд ли вам имеет смысл дожидаться, — сказала сестра своим бесцветным голосом. — Такие операции обычно длятся пять-шесть часов. Оформим все необходимое, и поезжайте домой. Потом позвоните дежурной сестре. Сегодня вас все равно к ней не пустят.
— Я бы хотел поговорить с врачом.
— Ждать не имеет смысла, — повторила сестра.
Провел по лицу ладонью, усталость была жуткая.
— Как вам кажется? — сказал я и подумал, что никогда не слышал такой апатии в своем голосе. — Ведь вы ее видели. Будет ли это иметь последствия?
Южноамериканские пираньи, маленькие хищные рыбки, в мгновенье ока раздирают зашедшего в реку на водопой быка, сжирают всего, остаются лишь голые кости. Сестра взглянула на меня так, как будто я угодил в реку к пираньям.
— Операция продолжается, — сказала она, — больше ничего не могу вам сообщить.
Вышел во двор. По лужам тренькали капли дождя. Серые, сырые сумерки понемногу сгущались. Поехал в сторону центра. Просто так, безо всякой цели. Где-то у Академии художеств пришла в голову мысль, что нужно бы поговорить с кем-нибудь из свидетелей.
В приемной дежурного ГАИ на повышенных тонах разговаривали возбужденные люди. Насколько можно было заключить из их речей, они приезжали в Ригу на экскурсию, теперь хотели вернуться домой, но автобус куда-то исчез. Наконец они ушли. Я остался.
— У вас ко мне еще какие-то вопросы? — Лейтенант вскинул на меня глаза. Очевидно, решил, что я один из экскурсантов, и не мог понять, почему я не ушел вместе с ними.
— Моя жена попала в автомобильную катастрофу. Сейчас ее оперируют в больнице. Это случилось час или два тому назад...
— Вы имеете в виду несчастный случай в Старой Риге? С неопознанной гражданкой?
— Эта гражданка — моя жена.
— Заключение будет сделано позже, в этом деле есть еще неясности.
Лейтенант говорил по-русски с заметным акцентом уроженца города Лимбажи.
— Заключение меня не интересует, — сказал я ему по-латышски. — Просто хочу знать, как это произошло.
Лейтенант довольно долго потирал нос, потом нажал кнопку на панели связи.
— Слушаю, — отозвался в динамике молодой мужской голос.
— Улдис? Ты выезжал по вызову вместе с Василием Павловичем? Не найдется ли у тебя свободная минутка?
Немного погодя в комнату вошел молодой человек атлетического сложения, интеллигентной наружности, который вполне мог сойти и за ученого, и за актера. Именно такой тип в последнее время все чаще сменяет устаревшую модель сотрудника милиции.
— Муж пострадавшей желает знать подробности, — пояснил лейтенант.
Атлет (по званию тоже лейтенант) расстелил передо мной городскую схему.
— Могу лишь в общих чертах изложить ситуацию. Только что по телефону предложили свои услуги двое очевидцев. Место тут, прямо скажем, отвратное, — проговорил он, тыча карандашом в схему. — Старая Рига, район Пороховой башни, там, где к перекрестку улиц Валню и Смилшу выходят еще две улицы.
Странно. Что Ливии понадобилось в Старой Риге, да еще в тот момент, когда ей следовало быть на работе?
— Как удалось установить, пострадавшая шла от Бастионной горки, вначале пересекла бульвар Падомью. На перекрестке улицы Смилшу, пройдя немного вперед, — вот здесь — собиралась пересечь улицу Валню. Легковая машина «Волга» ехала в направлении... Несчастный случай произошел здесь. — Отточенный конец карандаша опять уткнулся в схему. — А здесь стоял микроавтобус «Латвия». Как свидетельствуют сделанные на дорожном полотне замеры торможения...
Припомнился последний разговор с Ливией в прихожей дома Бариней на Кипсале. Она совсем не казалась удрученной или расстроенной. Тем хуже. Особых причин для радости у нее не было. Просто бодрилась.
— Ну вот, — сказал я тогда Ливии. — Одним Турлавом стало меньше.
— На свадьбе каждый думает о своем...
— Свадьба уже кончилась.
— Для тебя, может, кончилась. Для меня пока нет.
— Все равно кончилась.
— Мне торопиться некуда. У меня ведь другой не предвидится.
Глазами Ливии глядел на меня атлет-лейтенант.
— ...необходимо учесть и плохую видимость, — продолжал он, — дождь, туман. А также психологический момент. В такую погоду люди менее внимательны, апатия снижает реакцию.
Должно быть, переутомилась, подумал я, бессонные ночи, предсвадебные волнения, может, лишний бокал вина. Но все-таки что ей было делать в Старой Риге? В столь поздний час, когда все учреждения закрыты?
— Она переходила улицу в неположенном месте?
— Во всяком случае, произошло это на проезжей части. Расследование продолжается.
— Спасибо.
Протянул ему на прощанье руку. Он взглянул на меня сначала недоуменно, потом с добродушной, почти детской улыбкой. Я кивнул дежурному и вышел.
Ни о чем не думая, ни на что не рассчитывая, поехал в Старую Ригу. Вышел у Пороховой башни. Мокрый асфальт, пестрящий огнями витрин, фонарей. Сверкающая капель, решетящая лужи. Втянув головы в плечи, сквозь дождь скользили люди, совсем как бутылки на конвейере моечного аппарата. Напротив места происшествия лежали штабеля разобранных металлических лесов. На асфальте виднелись какие-то пятна, но это были следы пролившейся краски. Рядом со мной, нещадно сигналя, затормозила машина. Обычный городской перекресток. Попробуй тут разберись.
Минут через двадцать я снова входил в приемную дежурного ГАИ.
— А, хорошо, что вернулись, — сказал дежурный. — Забыли записать фамилию пострадавшей.
— Ливия Турлав, — сказал я.
— Адрес?
Назвал адрес.
— Ну вот, — сказал лейтенант, — как будто все.
— У меня к вам просьба. Вы не могли бы дать мне адрес того шофера?
По всему было видно, я начинал надоедать дежурному. Все же он снял трубку, нажал нужную кнопку. Это был номер местного коммутатора.
И опять я сел в машину, поехал на ту сторону Даугавы. У моста попал в пробку. На улице Даугавгривас проскочил нужный поворот, пришлось возвращаться. Район Ильгуциема преобразился — не узнать. Наконец нашлась и улица Лилий, короткая, сплошь перерытая, грязная, — между конечной остановкой трамвая и горами желтого песка свежих траншей для канализации. Дом был новый, на лестнице пахло краской. Дверь открыл смуглолицый мужчина, на руках он держал девочку лет трех.
— Вы Петерис Опинцан?
— Да, — сказал он. Сказал так, как будто он ждал меня.
— Пришел... — Я осекся. Объяснить, зачем я пришел, было совсем не просто.
— Понимаю, — сказал он, — она умерла.
Слово «умерла» больно резануло, — точно я увидел какую-то отсеченную часть самого себя.
— Умерла? С чего вы взяли? Час назад она была жива.
Он смотрел на меня не мигая. Девочка вырывалась у него из рук, просилась на пол, но он, казалось, не замечал этого.
— Вы ее муж?
— Да.
— Есть дети?
— Дочь. Взрослая.
Должно быть, впервые сказал об этом, не чувствуя сожалений.
— Питер, чего ты встал как столб, зови человека в дом, — послышался старушечий голос.
Мужчина, как бы опомнившись, отступил от двери. Старуха, скользнув по мне взглядом, ушла на кухню. И девочка, освободившись наконец из отцовских рук, скрылась за стеклянной дверью. Тотчас там заплакал другой ребенок, поменьше.
— Присядьте, — сказал мужчина, второпях снимая со спинки стула какую-то одежду. Пол был усыпан детскими игрушками.
Я так и остался стоять посреди комнаты. Мужчина ходил вокруг меня, сначала собирая раскиданные вещи, потом ходил просто так, без видимой причины, должно быть оттого, что не мог успокоиться.
— Семнадцать лет работаю шофером, — заговорил он, — а у меня и первый талон еще не был проколот.
Ребенок за дверью захлебывался в крике.
— Замолчишь ты, пострел этакий! — заругалась женщина.
— И вдруг на тебе! Как обухом по голове. Сам не понимаю, как это случилось. Ну да, лил дождь. Да не такой уж сильный, чтобы совсем не видать. И не темно еще было. Ехал нешибко, впереди перекресток. Вдруг из-за микроавтобуса — женщина! Во все глаза на меня глядит! Ну, думаю, видит, — значит, остановится. А она — прямо под колеса.
— Думаете, поскользнулась?
— Не знаю. Как-то сразу все получилось. Я и ахнуть не успел, уж она снопом валится. Еще вперед руки выбросила. Вот так.
— И смотрела на вас? Видела?
— А может, не видела. Откуда я знаю.
— Тормозить было поздно?
— Шага два оставалось, не больше.
— Да-а.
— Крутанул влево, да куда там.
— Да-а. — Достал сигареты. Взгляд остановился на валявшемся на полу резиновом мишке. Сунул сигареты обратно в карман.
Мужчина спиной ко мне стоял у окна.
— Такое дело, — сказал он, — прямо как обухом по голове. Машина подпрыгнула, ну, думаю, — там, внизу.
Он повернулся ко мне, его широко раскрытые глаза еще больше раскрылись — вот-вот потекут. Одна слеза скатилась, повисла на кончике носа, заискрилась на свету.
— Послушайте, — сказал я, — а вам не кажется... Вы полностью отвергаете возможность, что она... — Я замолчал.
Он воздел кверху руки и позволил им свободно упасть. Звучно шлепнули ладони по бедрам.
— Не знаю, — сказал он, — чего не знаю, того не знаю. Как-то сразу все получилось. Помню, плащ у нее такой симпатичный, с цветочками.
Из Ильгуциема опять поехал в больницу. В лучах фар серебрились ветки деревьев, оперявшиеся первой зеленью. Открылся вид на Кипсалу, на баржи, пароходики в канале Зунда.
Подумал, не заехать ли к Вите, но не мог никак решиться. Сначала надо узнать, как прошла операция. Такая причина показалась достаточно убедительной.
Проехал мост, позади остался Театр драмы и высвеченный прожекторами Музей искусств. Настоятельно сигналя, поблескивая огнями-блицами, меня нагоняла машина «скорой помощи». Я знал, что пункт назначения у нас один и тот же, но с готовностью посторонился. Это я мог. Но я не мог совсем остановиться, не мог совсем не ехать, уж это было не в моей власти. У каждого несчастья своя гравитация. По правде сказать, я давно вращался вокруг несчастья Ливии, как шарик, привязанный на нитке, и оно, это несчастье, держало меня на своей орбите крепче стального троса.
В Паневежском театре. Несколько лет тому назад. Тогда все ездили в Литву, Паневежис, смотреть спектакли. Даже присказка такая появилась: в Паневежисе гуси на улицах, в Риге — на сцене. Банионис играл коммивояжера. Глубоко несчастного человека, которого доконала жизнь. Любовница, дети, шеф. Коммивояжер неудачно пытается отравиться газом, потом, застраховав свою жизнь, умышленно врезается в стену на автомобиле. Последняя сцена у могилы. Одетые в черное люди. Венки. Цветы. Надгробные речи.
Где-то в середине действия Вита заплакала. Ну, подумаешь, не велика беда, решил я про себя, у девочки чувствительное сердце, вот что значит прекрасный театр. Но она все никак не могла успокоиться, всхлипы перешли в рыдания, Вита кусала губы, плечи у нее дрожали. На нас оборачивались. Опустился занавес, послышались аплодисменты, актеры вышли раскланиваться, в зале зажгли свет. А Вита все плакала. Она была совершенно подавлена, вконец разбита, тряслась от плача, всхлипывала, утирала слезы. Никто не мог понять, в чем дело. Одни с интересом поглядывали в нашу сторону, другие тактично отворачивались. У вас в семье, случайно, никто не умирал? А может, девочка просто переутомилась? Я и сам терялся в догадках. Прямо наваждение какое-то. Переходный возраст лихорадит? Может, как раз тот случай. Или какое-нибудь стечение обстоятельств.
Все это припомнилось, пока стучался в дверь дома Бариней. Одно окно нижнего этажа еще светилось.
На пороге, в сумраке коридора, предстал передо мною обнаженный по пояс парень.
— Извините, Янис, что так поздно. Мне бы с Витой переговорить.
— Да ведь они наверху живут.
— Извините. Совсем из головы вылетело.
Ощупью взбираясь по темной лестнице, вспомнил, как укладывали молодых. Свадебное празднество казалось уже таким далеким.
Тенис безо всяких вопросов распахнул дверь. Не видя, кто перед ним, жмурился, зевал во весь рот.
— В чем дело? Сами не спите и другим не даете.
— Так получилось, Вита уже спит?
— А-а-а-а, — узнав меня, протянул Тенис. — Я думал, кто-то из брательников.
Взглянул на меня и нахмурился, собираясь с мыслями.
— Который час? Что, уже утро?
— Нет, — сказал я, — половина двенадцатого.
Тенис опять взглянул мне в глаза, на этот раз по-другому. (Он был почти голый — тугие комки мускулов, пушок на белом животе.)
— Проходите, пожалуйста. Я сейчас. Один момент.
— Тенис, свет не зажигай, — донесся из комнаты голос Виты. — Кто там? В чем дело?
— Твой отец, — сказал Тенис.
— Папочка, ты? Заходи же. Нет, свет не зажигай. У нас тут страшный беспорядок.
Понемногу глаза свыклись с темнотой. Впрочем, было не так уж темно. Окно выходило на улицу, неподалеку светил фонарь. Никакого «страшного беспорядка» я не заметил. На спинке стула белело полотенце. Вита торопливо облачалась в ночную рубашку. Тенис успел натянуть брюки, застегивал ремень.
— Садись, папочка, на кровать, стулья все еще внизу, — сказала Вита, отодвинувшись к стене.
— Ничего, постою.
— Да нет же, спокойно можешь сесть. Вот сюда, на одеяло.
Хорошо знакомый запах свежих простынь, теплого тела, запах любви уловили ноздри.
Еще тяжелее навалилась тоска, еще крепче вцепилась в меня усталость, когда понял, как я не вовремя заявился.
Присел на край кровати. И не мог из себя выдавить ни слова. Вита отодвинулась подальше, вроде бы для того, чтобы лучше видеть мое лицо, а может, чутьем уже чувствуя что-то недоброе, и, как удара, ждала моих слов.
Молчание, по правде сказать, было недолгим, но и недвусмысленным. Вита отвела от меня глаза, обхватила руками плечи, словно укрываясь от принесенного в комнату холода.
— Папочка, что случилось?
Я молчал.
— Папочка, что?
— С мамой.
— С мамой?
— Да.
— С мамой! Но что?
— Очень плохо.
Вита отодвинулась еще дальше. Зачем-то скинула с себя одеяло, казалось, сейчас встанет, но так и осталась сидеть.
— Попала под машину. В половине седьмого у Пороховой башни. Я только что из больницы. Переходила улицу и...
Нет, Вита все-таки встала с постели. Вытянув руку, добрела до стены, включила свет. Все это не спуская с меня глаз. Будто не поверила моим в темноте произнесенным словам и хотела получить подтверждение прямо из моих глаз.
Тенис ей кинул на плечи халат, босиком, без каблуков, она была Тенису до подбородка.
Я все ждал, когда же она заплачет, примерно так, как тогда в Паневежисе, но она не плакала, просто смотрела на меня оцепенелым взглядом и мотала головой.
— Не может быть, не может быть.
— Четыре часа оперировали, — сказал я. — Я ездил на то место. Все удивляются, как это могло произойти.
— Она была одна, — тихо сказала Вита.
Я так и не понял, был ли это вопрос или ответ.
— Одна, — сказал я.
Вита поднесла к губам руку и покачала головой.
— Какая жестокость.
И на том же месте, у выключателя, у нее подкосились ноги, и она рухнула на пол.
Ничего подобного я не ожидал, даже вскочить не успел, поддержать. Вдвоем с Тенисом мы уложили ее обратно в постель. Вскоре она пришла в себя.
— Ничего, это пройдет, — говорил Тенис, растирая ей виски.
Но Вита, глядя на меня застывшими, стеклянными глазами, все повторяла:
— Какая жестокость.
Тенис уговаривал меня остаться ночевать. Я отказался. Понемногу приходил в себя, мысли уже не метались, напротив, — застыли, затвердели, окаменели. Я по-прежнему видел, слышал, понимал, но больше в меня ничто уже не просочится, голова была налита затвердевшей лавой. Ливия лежала в больнице, а я ехал домой. Хоть немного поспать. Завтра на работу. В баке осталось пять литров бензина. Я сижу за рулем. Светофор на перекрестке вспыхнул зеленью. Кошка перебежала дорогу. Рабочие ремонтируют трамвайную линию. Прикуривая сигарету, большим пальцем прикоснулся к раскаленной спирали. Запахло паленым, палец болит. У человека, который сидит за рулем машины и которого зовут Альфредом Турлавом, болит палец.
Как обычно, поставил машину в гараж. Как обычно, проверил, хорошо ли закрылась дверь. Как обычно, кинул взгляд на окна. Как обычно, в будуаре Вилде-Межниеце светился оранжевый абажур. Потом свет погас. И отворилось окно. (Тоже — как обычно.) Вилде-Межниеце что-то сказала. Чтобы я поднялся к ней наверх или что-то в этом роде. Скрипящая дубовая лестница. Запах воска. Духи Вилде-Межниеце. Суар де Пари. Келькё Флер. Таба. (Где-то попадались мне эти названия.) Запах высохших лавровых венков. Запах грима. Запах кофе.
— Вам известно, сколько сейчас времени? — В голосе Вилде-Межниеце металлический призвук.
— Без четверти три.
— Вот именно! А вам не кажется, что без четверти три мне бы полагалось быть в постели?
— Вполне возможно.
— А я не могу уснуть. Я дожидаюсь вашу жену. Просто слов не нахожу. В пять часов пополудни она по моей просьбе едет в сберкассу взять деньги, но вот уж три часа ночи, а ее все нет!
Глаза Вилде-Межниеце, подобно двум отбойным молоткам, вонзились мне в лоб. Казалось, я слышу, как громыхают эти молотки. Гулкими, короткими очередями, (Так громыхают отбойные молотки, взламывая асфальт.) Мне показалось даже, что искры посыпались. В ушах стоял оглушительный грохот. В моем затвердевшем, как лава, мозгу что-то треснуло. А из трещины, мне самому на удивление, ударил целый фонтан догадок и чувств.
— Она пошла для вас взять деньги?
— Вас это удивляет?
— Да. В общем — да.
— Я места себе не нахожу. Я понимаю, могут возникнуть всякие непредвиденные обстоятельства, но ведь можно позвонить. Есть у вас ее рабочий телефон? Дайте мне.
— Рабочий телефон Ливии?
— Не сомневаюсь, она сейчас как ни в чем не бывало сидит у себя в диспетчерской.
Я видел обиженно надутую верхнюю губу. Видел презрительные складки на пористом лбу поверх сдвинутых бровей, видел симметричные морщины, наподобие скобок спускавшиеся по щекам до заносчиво выпяченного подбородка. И постепенно я переполнялся такой злостью, какой никогда еще к ней не чувствовал. Всю оцепенелость мою как рукой сняло, внутри у меня что-то разваливалось, расщеплялось. И все же нашлось достаточно сил, чтобы сдержать те слова, что криком ломились наружу.
— Сначала она мне сказала, что неважно себя чувствует и на работу не пойдет, — обиженно продолжала Вилде-Межниеце. — Я отдала ей сберкнижку и попросила, чтобы она занялась этим, когда почувствует себя лучше. У меня ведь не горит, потом она передумала, объявила, что за деньгами все-таки зайдет. Однако по дороге, должно быть, еще раз передумала.
— Ничего она не передумала, — сказал я, — и сейчас она не на работе, а в больнице.
— Все равно. Из больницы тоже можно позвонить.
— Она при смерти! Если это вас вообще интересует, в чем я сильно сомневаюсь. Отправляясь за вашими деньгами, она попала под машину. Что касается денег, можете не беспокоиться. Завтра же все выясню. Вы ничего не потеряете, И книжку свою получите!
Вилде-Межниеце смотрела на меня скорее презрительно, чем осуждающе. В остальном выражение ее лица нисколько не изменилось.
— Благодарю вас, — сказала она. — Вы чрезвычайно любезны.
— Завтра же я с вами рассчитаюсь!
— Je regrette beaucoup de ne pouvoir rien faire pour vous.
— Только я думаю, у эгоизма тоже есть свои пределы.
— Тем самым вы хотите сказать, что вы не эгоист? Что вас очень волнует судьба Ливии?
— Да. Меня волнует судьба Ливии.
Она рассмеялась коротким, колючим смехом.
— После того, как она угодила под машину, да? И не стесняйтесь, можете кричать. Может, вам станет легче. Всегда становится легче, когда отыщется кто-нибудь, на кого можно свалить вину. Вот ведь все как просто: Вилде-Межниеце послала вашу жену за деньгами, и потому она попала под машину...
На меня опять нашел столбняк.
— Вы же знаете, это неправда. Задолго до сегодняшнего дня и до того, как она попала под машину, вы ее сами раздавили, Турлав. Вы сами.
Как хорошо, наконец наступило лето, и озеро Буцишу звенит, выкатывая волны на разноцветные прибрежные голыши. Омытые, они блестят, как лакированные, а просохнут на солнце, — такие серые, монотонные. На ветру шелестят аир, рогоз, осока. Над кувшинками млеют голубые стрекозы. Вода мягкая, светло-коричневая, по цвету как пиво. Катится к берегу, взбивает пену, пускает радужные пузыри, и те плывут себе среди тростниковой трухи и так пристально вглядываются в небо, совсем как большие глаза. Положив руки под голову, я лежу на траве. Надо мною склонились марена, тмин, таволга, тысячелистник. И божья коровка качается на ромашке. И большой гудящий шмель сучит ножками в белой кашке. Но выше всех поднялся жаворонок. Можно подумать, он немного не в себе, ведь со своих высот он видит то, чего не видит шмель, — озеро со всеми семью островами, всеми заливами, берегами. А вокруг леса, луга, холмы и рощи, и опять озера, и опять леса, луга, холмы и рощи — необъятный простор до самого горизонта, сквозящего синими борами. По обе стороны от дороги малинники. Голенастая малина вперемежку с крапивой. А мы ломимся дальше, туда, на солнцепек, на гудящую пчелами вырубку. Ягоды крупные, алые, так и тают, только дотронься, алый сок стекает по рукам до самых локтей. Пальцы красные, ладони красные, лица красные. Больно жалит крапива. Вита кричит, потирая красные ладони: папочка, скорей на подмогу! Змеится красное пламя под закоптелым котлом. Синий дым и пекло. Варится варенье, булькает лениво. Мир полон малиновым духом, словно баня паром. Кружат черно-желтые осы, ползут по черенку ложки, усами пошевеливают, садятся на кромку котла, валятся в манящее кроваво-красное варево. Чуть свет я спускаю на воду надувную лодку, поджидаю лещей. Над озером — дымком от костра заночевавших на лугу косарей — стелется туман. Прохладно, поеживаюсь. В прибрежных зарослях щуки гоняют пескарей. Туман все плотнее, все гуще, сомкнулся вокруг меня. Синевато-серая гладь озера слегка дымится, даже красного поплавка как следует не видать. Солнце, должно быть, уже низко. Туман отливает перламутром. И вода как будто оживает, на нее ложатся легкие тени. А потом, наподобие звонкого, торжествующего крика трубы, туман пронзает солнечный луч. Вот он рассекает клубящуюся дымку, как рассекает волны нос корабля, ныряя в них, исчезая, опять возникая, покуда туман совсем не загустеет, и тогда пора выбираться на берег. Со дна лодки, с трудом разевая рот, недвижным зрачком глядит лещ. Есть у тебя заветное желание? — спрашивает лещ. Да, отвечаю, а сам гребу к берегу. Есть у меня заветное желание. Хочу сфотографировать облако поверх заходящего солнца. Рука вытянута, и солнце лежит у меня на ладони. Над солнцем облако с золотой каймой. Прекрасная композиция. А какой у тебя аппарат? — спрашивает лещ. «Зенит-ЗМ», отвечаю, с телеобъективом. Раньше у меня был старенький «ФЭД». Седьмой год сюда езжу, все хочу сфотографировать облако поверх заходящего солнца. Старуха ель громоздится над озером. Мохнатая, колючая. Ствол в молочно-белых смоляных оплывах. Совы испятнали нижние ветки. Я взбираюсь до самого верха, привязываюсь к стволу, чтобы руки были свободны. На воде легкая зыбь. Блестит, как рыбья чешуя. Сверху озеро кажется малиновым варевом. Запах малины щекочет ноздри, сладко першит от него в горле. Ливия, когда ты наконец перестанешь возиться с вареньем, кричу вниз Это только седьмой котел, отзывается Ливия, хлопоча у костра. Сверху вижу ее загорелую спину. Я пытаюсь сделать фототрюк — подставить под солнце ладонь. Словно огромную ягоду малину, буду держать на ладони солнце. Рука должна быть красной. Все должно быть естественным. Плывет по небу серебристое облако. Медленно плывет на запад, светозарное. Как раз такое облако мне и нужно. Такое облако я ждал все эти годы. И ветер гонит его в нужном направлении. На нужной высоте. Глазам не верю, нет, в самом деле, солнце, словно спелая ягода, сейчас повиснет над горизонтом, а облако своей нижней кромкой коснется окружности солнца. Так и было задумано. Да, сегодня все как надо. Сегодня мне повезло. Все удивительно совпало. Скорость погружения солнца и угол движения облака, направление ветра и место нахождения ели. Сейчас, сейчас можно будет щелкнуть. Сию минуту. Еще немного терпения. Раз. Два. Три. Вот опоясала облако золотая каемка. Вот покраснела рука. Теперь все как нужно. Но где фотоаппарат, где мой «Зенит-ЗМ». Нет аппарата. Пуст чехол. На груди болтается ремешок, сухо поскрипывает кожа. А облако уплывает. Солнце садится в алое озеро. Никогда мне больше не представится такая возможность. От малинового духа кружится голова. И это вовсе не чехол от аппарата поскрипывает на груди, сердце поскрипывает. Мне хочется крикнуть, но ни единого звука не срывается с губ. Смотрю вниз, где Ливия варит малину. И Ливии больше нет. У котла стоит Майя и еще там олимпиец Фредис. Майя помешивает кипящее варево. Я расскажу вам, что приключилось со мною тогда в Берлине, говорит Фредис. В руках у него карандаш, к концу карандаша привязан блестящий металлический кубик. Не переставая говорить, Фредис стегает Майю кубиком по голым рукам, и на том месте, куда угодит кубик, остается малиновая отметина. Чувствую, в жилах стынет кровь. В груди так же пусто, как в кожаном чехле. Грудь совсем пуста, высохла от зноя и жажды. Я чувствую, как в пустой груди что-то шуршит. Только что же там может шуршать. И откуда этот размеренный, четкий такт, все сильнее, все ближе. Протягиваю руку, хватаю часы. У меня не осталось ни одной лишней секунды. Четверть седьмого.