ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
К началу апреля мой проект основательно продвинулся. Пушкунг в институтской лаборатории испытал сконструированный им электронный распределитель, результат превзошел ожидания. Лукянский продолжал мутить воду, но меня это не касалось, я так глубоко ушел в свои дела, что лишь по временам до меня доходил отдаленный грохот лавины. На работу приходил рано утром, домой возвращался около полуночи. Даже субботние и воскресные дни проводил на заводе, за исключением тех часов, когда навещал Майю на взморье. Давно не чувствовал такой увлеченности работой. Быть может, потому, что теперь меня уже не одолевали сомнения. Теперь оставалось одно — идти напролом, что я и делал, будучи совершенно уверен, что время и правда на моей стороне.
Как-то вечером после работы, выйдя на заводской двор, я заметил, что на деревьях набухли почки. Воздух, казалось, был напитан весной. Я остановился, как на стену натолкнувшись на этот тучный, плотный, благоухающий воздух, и мысли мои сразу обратились на другое, я засмотрелся на розовевшее, в перламутровых переливах небо, распростершееся над заводским двором, и почувствовал себя человеком, вернувшимся из дальних странствий. Между тем, что я видел, чувствовал, и тем, что сохранила память, зияла пустота, проглядывало недостающее звено, и потому все воспринималось острее и ярче. Постой, какое же сегодня число, похоже, десятое апреля...
У заводской Доски почета с метлой в руках хлопотал Фредис. Загорелое лицо олимпийца — разве немного светлее корицы — растекалось в улыбке.
— Ну, поздравляю, поздравляю! — И он протянул мне свою большую, задубевшую, настолько бурую лапищу, что можно было подумать, она затянута в коричневую перчатку.
— Это с чем же?
— Ну как же, внук Жаниса Бариня, слышал, женится на твоей дочке. Свадьбу-то богатую играть собираетесь?
Проворчал что-то невнятное. Второй раз меня застают врасплох со свадьбой собственной дочери.
— Слыхать, будет богатая, — не унимался Фредис.
(Все тебе надо знать, старый сплетник!)
— Сам я ничего такого не слышал.
(И очень плохо. Уж этим тебе, отцу, хвастать не пристало.)
— Молодежь-то, говорят, очень налаживается, целое представление будто бы сочинили. С песнями, плясками.
— Поживем, увидим.
— И где же — у вас в доме или у Бариней?
(Час от часу не легче. От стыда хоть в землю лезь.)
— Пока твердо не решили.
— Да, странная нынче мода пошла. Где только свадьбы не справляют. На мельницах, в банях. Одни мои родичи, тоже молодежь, студенты, так те свою свадьбу в лесу сыграли — развели костры, гостям шампуры раздали — и порядок, на другой день ни тебе посуду мыть, ни дом убирать. А так подумать, разве раньше было иначе? Помню, в тридцать шестом году, во время олимпиады, борец в наилегчайшем весе Ризий взял тогда в жены новозеландскую пловчиху по фамилии Сомерфильд, так они свадьбу закатили посреди реки, на плоту.
Фредис долго бы еще разглагольствовал, да мне надоел его треп. К счастью, в тот день я был на колесах. Не терпелось поскорей добраться до дома. Что там все же происходит? Обошли меня или сам я отстранился? Почему я ничего не знаю? Почему мне ничего не говорят? Может статься, меня и на свадьбу не пригласят. Вите восемнадцать, совершеннолетняя, поступай как нравится. Ну нет, Вита моя дочь. Тут какое-то недоразумение. Возможно, мне и самому не мешало бы проявить чуточку интереса. Но разве я, Вита, тебе в чем-нибудь отказывал? Устроить свадьбу — долг отца. Мне бы это только доставило радость. Ну хорошо, у меня голова сейчас другим забита, но ты могла бы напомнить, могла потеребить меня. Не верится, чтобы Ливия тут приложила свою руку, не в ее это характере.
Дома никого не застал. Ливия эту неделю дежурила с утра. Где она пропадает? Раньше сидела дома. Зашел в комнату Виты — даже ставни закрыты. Мне всегда нравилась Витина комната, есть в ней какой-то особый уют. Однако на сей раз повеяло запустеньем. Звучно отдавались шаги, будто я расхаживал среди голых стен.
В коридоре на телефонном столике увидел записку. «Мамочка, поехала к Тенису, буду поздно». Когда она написана — сегодня? А может, неделю назад. К Тенису. Значит, на Кипсалу.
Придется съездить на Кипсалу. Если не теперь, то когда же.
Остров Кипсала в моих представлениях был понятием сугубо отвлеченным. Примерно как Мадагаскар. И все же не совсем. С Кипсалой меня связывали кое-какие детские воспоминания, словно видения полузабытого сна. Пароходик из Ильгуциема, на котором я некогда ездил к своей крестной в Подраг, делал остановку на Кипсале; сходившие там пассажиры взбирались вверх по крутой лестнице, на мощенный булыжником берег. Еще там тянулся каменный мол, а в конце его возвышался маяк. У причальных свай лениво плескалась вода, и там держался какой-то особенный крепкий запах — пахло вымоченными в воде бревнами, свежераспиленным тесом, маслянистым корабельным канатом, смолеными лодками. И в студеную зиму тридцать девятого года, когда Даугава укрылась подо льдом и снегом, мы вместе с с Харисом с конца улицы Калкю дошли по льду сначала до сквера таможни, затем, по реке же, к мысу Кипсалы, сплошь заставленному штабелями крепежного леса. Дул занозистый ветер, приходилось в полном смысле слова продираться сквозь него, повернувшись боком; обжигало подбородок, кожа на лице деревенела. Прошло более трех десятков лет, но я до сих пор при одном воспоминании чувствую на своих щеках обжигающую стужу.
До строительной площадки Дома печати в конце понтонного моста дорога была хорошо знакома. Там поворот направо. Меня не покидало ощущение, что вот сейчас я повстречаюсь со своим прошлым, увижу то, что навсегда сохранилось в памяти. Ехал, внимательно приглядываясь, и так растрогался, что даже немного забыл о цели поездки. Балластовая дамба — когда-то на этом месте приходившие налегке парусники высыпали песок из трюмов — теперь превратилась в оживленную улицу. Сновали грузовики-самосвалы, платформы со строительными блоками. Ну да, где-то поблизости строился студенческий городок Политехнического института (Кипсалу задумано превратить в вузовский район).
От старых домиков повеяло потускневшей стариной. Навряд ли еще где-нибудь в Риге увидишь их в таком количестве. Что-то здесь от моряцкой закваски Вецмилгрависа, что-то от средневековой Кулдиги. Резные наличники на окнах, башенки с флюгерами, дворики, калитки, палисадники. Совсем не обязательно быть знатоком архитектуры, чтобы в приземистых срубах с черепичной, местами выкрошившейся кровлей опознать восемнадцатый век; лишь течение Даугавы отделяло латышские халупы от дворца немца Вальтера фон Плетенберга. Рыбацкая улица, улица Чаек, улица Угольщиков... Какие простые и какие капитальные названия.
А вот и пристань. Лестница, пожалуй, та же, старая, но причал вид имел свежий, И маячок на месте. А в здешнем воздухе все еще жил тот восхитительный запах. Сладко защемило в груди.
Навстречу попалась старуха с сеткой картошки.
— Добрый вечер, — сказал я, — вы здешняя?
— Родом отсюда, — ответила.
— Не знаете, где живут Барини?
— Господи, кто же тут Бариней не знает! Чуть проедете, заберете влево. Улица Гипша. Второй .дом с угла.
На память пришли слова Виты: «По крайней мере тринадцать поколений на Даугаве» — и я уж приготовился увидеть невесть какую развалюху, но был немало удивлен. Скорей всего, дом был построен в тридцатых годах. Два этажа, большие окна. Не броско, но основательно. Покуда разглядывал дом с улицы, появились Тенис и Вита. Тенис, должно быть, что-то красил и теперь вытирал перепачканные руки скомканной газетой. Вита во дворе жгла прошлогоднюю траву и листья, пламя гудело, дым поднимался клубами. Приняли меня приветливо, были явно обрадованы. В их сияющих физиономиях я не обнаружил никаких следов заговора.
— Ох, как полыхает, — сказал я, кивнув на костер, толком не зная, с чего начать.
— Как не полыхать, западный ветер, — сказал Тенис— Раньше назывался лососиным ветром.
— Папочка, папочка, — Виту огонь уже не интересовал, — а ты знаешь, что такое кенкис?
— Понятия не имею.
— Кенкисом называют самца лосося во время нереста. А знаешь, что такое батрачок? Это кенкис, который нерестится в первый раз. Тенис, давай покажем папе большую лососиную коптильню.
Свои познания в ихтиологии Вита преподносила не без юмора, но по всему было видно, что новая обстановка пришлась ей по душе.
Добрую часть кухни занимала огромная курземская печь с сужающимся кверху дымоходом. В остальном дом изнутри казался довольно заурядным.
— Значит, род Бариней пошел от рыбаков?
— Вернее было бы сказать, от лодочников, — Тенис пожал своими плечищами.
— А это что-то другое?
— Лодочники работали на перевозе. С семнадцатого века обслуживали сооружаемый из плотов мост.
— Так давно здесь живете?
— Мне кажется, мы тут жили всегда.
— Жанис мне никогда не рассказывал про лососей.
— Он первым из Бариней ушел на завод. А с рекой остался брат его Индрикис.
— Вот оно что. А Индрикис тоже живет в этом доме?
— Индрикис умер лет десять тому назад. Да, и он жил здесь. У Индрикиса был сын Петерис, тоже рыбак.
— Совсем как из Библии.
— Не совсем. Петерис потом онемечился и в тридцать девятом вместе с семьей уехал в Германию.
— Постойте, — сказал я, — но ведь вас, Тенис, тогда и на свете еще не было.
— Мой отец был Янис, сын Жаниса. Он тоже работал на «Электроне».
— Кто ж тогда ловил лососей?
— Индрикис, да и то больше в своих воспоминаниях. Он катал меня на лодке и обучал, как ловить лосося «на глазок».
— А вы тем не менее пошли на «Электрон»?
— Пошел.
— И теперь у вас в роду перевелись рыбаки?
— Пока еще нет. Это лосось перевелся в Даугаве.
Вита тем временем готовила угощение, что-то резала и намазывала, варила кофе.
— Я смотрю, ты тут хозяйничаешь, как в собственном доме, — сказал я ей, в душе надеясь, что разговор как-то удастся перевести на свадебные дела.
— А как же? Здесь и будет мой дом.
— Это решено окончательно? — Я посмотрел на одного, на другого. И они переглянулись между собой.
— Да, окончательно, — сказал Тенис.
— Значит, скоро Юрьев день?
— Полагаю, что так.
— Может, потребуется какая-то помощь?
— Спасибо, папочка, — сказала Вита.
— Спасибо, но, право же, ничего не нужно, — сказал Тенис.
Это было все, что удалось из них вытянуть.
— Тенис, а давай покажем папочке остров! — Вите пришла в голову новая идея.
— Идет, — сказал Тенис — Можем пройтись до старой избы Бариней.
Я согласился, решив, что на прогулке будет легче вернуться к начатому разговору, О свадьбе они пока не заикались. Втроем мы вышли к Балластовой дамбе. Вечер был смирный и тихий, напоенный сладостно-томительным ожиданием, — один из тех вечеров, какие бывают ранней весной, когда дух плодородия вскрывает первые почки и высылает первую траву. Сойдясь тесно, кучно, в лучах заката румянились рижские колокольни: игривое навершие церкви Петра, задумчивый шпиль Иакова, затем Домский собор, по своим очертаниям чем-то похожий на дебелую бабу в безрукавке и широченной юбке. Выгнутые спины мостов, казалось, ждут какого-то откровения, портовые краны в нетерпении вытягивали свои длинные шеи. Даже темный речной поток спешил куда-то не просто так, а с неким умыслом.
— Теперь я понимаю, — -заговорил я, обернувшись к Тенису, — понимаю, отчего вам не хочется уходить отсюда. Для Бариней Кипсала, должно быть, означает нечто большее, нежели один из рижских «микрорайонов».
Улыбка Тениса слегка поблекла, однако насмешливые искорки в глазах не исчезли совсем.
— И все-таки мы уйдем. Как только представится что-то получше.
— Неужели?
— Это решено.
— Все-таки уйдете?
— Да.
— Вопреки всем семейным традициям?
— Не вопреки, а в силу этих традиций. Барини всегда считались людьми практичными, с ясной головой. Взять хотя бы в историческом разрезе. Вы думаете, мы бы стали жить на Кипсале, если бы могли жить в Риге? И стали бы рыбачить, если бы могли пробиться в купеческую гильдию? Но в ту пору латышам запрещалось жить в городе, а из не «немецких» занятий профессия лодочника была самой почетной. Индрикис без сожаления распростился со старой лачугой Бариней, едва смог построить что-то получше, а дед оставил рыболовство, как только сообразил, что завод предоставляет больше возможностей, чем Даугава. Если хотите знать, Барини всегда были в ладах со временем. Конечно, последнее дело, когда не имеешь представления, откуда ты вышел, какого ты рода и племени. Но Бариням, в общем-то, везло. Не считая, конечно, Петериса. Он бы ни за что не уехал, не женись он на прибалтийской немке. Обидно — семь веков продержаться, а потом так сплоховать.
— Может, это вам представляется трагедией, а сам он о том не жалеет.
— Как не жалеет. И знаете, что удивительней всего, прошлым летом из Америки приезжал внук Петериса, молодой человек моих лет. Привез урну с прахом немки-матери и похоронил на одном из рижских кладбищ. Говорят, таково было ее последнее желание.
Закат понемногу догорал. Разговоры примолкли. Мы дошли до канала Зунда и новых студенческих общежитий. От старой избы Бариней осталась только труба. На обратном пути Тенис рассказывал о первой латышской школе в Риге, которую в 1663 году основали стараниями местных рыбаков, и о том, как дед Индрикиса Клав встретился с императрицей Анной. Вита шла, прилепившись к Тенису, слушала жадно, хотя по всему было видно, что для нее эта давняя хроника была уже не новость,
Я спросил напрямик о свадьбе.
— Да, папочка, через неделю, — сказала Вита.
— А где, если не секрет?
Она поглядела на меня с нескрываемым удивлением и назвала адрес загса.
— Во сколько?
— Ничего не изменилось, — сказала она, — все как написано.
— Где написано?
— В приглашении.
— А как получить такое приглашение?
Она переглянулась с Тенисом и смутилась еще больше.
— Приглашение адресовано вам обоим с мамой. Я думала... мы думали, вы придете вдвоем.
На свое остроумие я никогда не надеюсь. Оно у меня как такси: когда нужно, его нет.
— Как же иначе, — сказал я, чувствуя по всему телу растекавшийся жар. — Конечно, с мамой.
— Ну, тогда все в порядке.
— Все в порядке, дочка! — рассмеялся я, стиснув ее локоть.
Вскоре стал собираться домой.
— Ты поедешь со мной? — спросил я Виту.
— Нет, папочка, я еще немного побуду.
Распрощался, сел за руль. Тенис стоял, склонившись над раскрытой дверцей, и что-то еще говорил. Вита тоже шутила, просунув голову в машину. Потом с силой захлопнула дверцу. И нечаянно прищемила Тенису палец.
Отчетливо помню эту картину. Вита вскрикнула, закрыла лицо руками.
— Милый, что я наделала?
Но Тенис обнял Виту, целовал ее руки, которые она все еще боялась отнять от лица.
— Успокойся. От твоих рук не больно.
Похоже, что он не лгал. Это было совершенно ясно. Такой взгляд невозможно подделать, То было очередное чудо любовного наркоза.
Во второй половине дня небо стало хмуриться, но воздух по-прежнему был теплый, душистый, а молодая буйно растекавшаяся зелень вселяла надежду и бодрость.
Майя ждала меня при входе в парк своего санатория.
— Почему сегодня так поздно? — спросила.
— Я пришел минута в минуту.
— Стою здесь битый час. Я почему-то решила, что ты запаздываешь.
— Наверное, потому, что день хмурый, — сказал я.
Она заметно округлилась. А может, мне показалось.
— Куда ты меня повезешь? Хочу на концерт, в кафе, вообще на люди. Знаю, надо бы подождать, но мне жутко надоело. Ты не представляешь, какая тоска разбирает по дому, уюту, когда поваляешься с мое на больничной койке. Прошу тебя, своди меня в кино.
— А вдруг ты разволнуешься? Не повредит вам обоим?
— Пойдем на самый скверный, самый скучный фильм.
У нее на ресницах повисли слезы. Что-то было не так. Чем-то Майя была расстроена.
— Хорошо, согласен, — сказал я, помогая ей сесть в машину.
Ее беспокойство понемногу передавалось и мне. Глаза всматривались с удвоенным вниманием. Подстегиваемый разными домыслами, заработал потревоженный рассудок. Конечно, у нее предостаточно причин чувствовать себя несчастной. Но что на сей раз — просто ли дурное настроение или что похуже? Может, Майя в глубине души уже проклинает меня?
Угрызения совести во мне уживались со страхом. Что, если она вдруг проснется, как сомнамбула, на кромке крыши и спросит себя: что со мной, зачем я здесь? Я всегда опасался — и тайно, и явно, — что такой момент когда-нибудь наступит. Даже в самые счастливые минуты я себя чувствовал немного обманщиком, словно я транжирю деньги, выигранные на фальшивый лотерейный билет. Любовь не уравняла нас. Чаши весов никогда не приходили в равновесие. Сдается мне, не приходили. С самого начала я знал, что посягаю на то, на что не имею права. Знал, что всю жизнь мне быть в должниках. И тем не менее на все был согласен. Вопреки своим годам, ее молодости. Вопреки всему тому, что меня связывало с Ливией и Витой. Неужели я надеялся на чудо? На этот раз она не склонила голову мне на плечо, сидела притихшая, откинувшись на край сиденья.
— Я опять был у Титы. Можем хоть завтра перебираться.
— Ну и прекрасно.
— Вот посмотри, Тита дала мне ключи. — Я вытащил из кармана медное кольцо с ключами.
Майя устало улыбнулась.
— Говорил тебе, выход найдется. Все будет в порядке. Слышишь?
Она кивнула. Но слезы катились по щекам.
— Да, — сказала она, — да.
— Ты что, не веришь?
— Я должна буду остаться здесь по крайней мере еще на месяц. Сегодня доктор мне объявил.
Так вот в чем дело. А я чего только не передумал. Повышенная чувствительность в ее положении вещь самая обычная. Страх сменился жалостью, любовь вспыхнула, как вспыхивает водород — тысячи кубометров в единственный миг. Где-то я видел такую фотографию: перед ангаром объятый пламенем цеппелин.
Остановил машину, обнял Майю. Губы у нее были солоны от слез, будто она только что вышла из моря.
— Что такое один месяц, — сказал я, — слезинка ты моя, грусть моя, вздох мой. Скоро лето, снимем дачу на взморье. Осталось совсем немного потерпеть.
Она молча комкала платок. Маникюрщица, должно быть, давно уже выписалась, у Майи опять были ее обычные девичьи пальчики с круглыми, короткими ногтями, при виде которых меня всегда охватывала нежность и этакая ностальгия по школьным годам.
Ерунда. Зачем преувеличивать молодость Майи? Не перейдет ли это мало-помалу в комплекс? Ей скоро тридцать. Тридцать, В наше-то время. Конечно, выбор «с кем» в основном и решает судьбу женщины. Но выбор этот происходит не абстрактно, не при неограниченных возможностях, все решают конкретные обстоятельства. В данном случае Майе пришлось выбирать между мной и еще одним. Разве тот, другой, ей больше подходит? Смешно, право.
Она не столько молода, сколько моложава. Это черта характера. Ее глаза как бы твердят — я жду чуда. Даже и теперь, слегка располневшая, она мне кажется лианой, которой нужна опора. И тебе с самого начала польстил ее наивный взгляд, и ты его тотчас истолковал по-своему: пожалуйста, покажи мне чудо. Тебя давно никто не просил показать чудо. И это поразило и обрадовало. Ты ведь тоже в чем-то был еще мальчишка и мечтал о каком-нибудь чуде.
Большой летний кинозал «Дзинтарс» был еще закрыт. Поехали в Майори. В «Юрмале» шел итальянский фильм «Регулировщик уличного движения». Возле кассы крутились главным образом подростки. До начала сеанса оставалось много времени.
— Хочешь мороженого? — сказал я по возможности веселее.
Майя оживилась. Серые медузы исчезли из ее глаз. Выплыли золотые рыбки.
Мы устроились на террасе напротив старого парка. На фоне дымчатого неба сплетение веток было похоже на черный орнамент. Под гитару напевал негромко густой баритон. По дорожкам парка дети гоняли кудлатого щенка.
— Как хорошо здесь! — сказала Майя, беспокойно озираясь по сторонам. — Никуда отсюда не уйду, пока нас не выгонят.
— А как же кино?
— Не знаю. Сейчас даже думать не хочется. Нет, все-таки пойдем!
Мысли у нее путались, кружили. Вообще это было типично для Майи. Она легко поддавалась настроению. У нее была своя собственная таблица умножения и свои собственные гаммы, и дважды два каждый раз у нее давал иной результат, и ни одна нота дважды не звучала одинаково. Только учитывая ее непредсказуемость, ее сюрпризы, можно было, наверно, объяснить то, что произошло тогда в Москве и продолжалось по сей день. Иногда мне самому все представлялось невероятным. Но она и в самом деле всегда поступала бездумно, безоглядно. Как и тогда, в Москве, когда я решил, что она рехнулась, и все же, обмирая от волнения, бросился открывать ей дверь, да и теперь я нередко терялся в догадках — отчего она никогда ни в чем меня не упрекала, — и в то же время понимал, что именно это ее бескорыстие и больше всего привязало меня к ней.
— Тебе когда-нибудь приходило в голову, что я на семнадцать лет тебя старше? — спросил я, изо всех сил стараясь сохранить игривость топа.
— Какое это имеет значение? — У нее на лице появилось веселое, но, как мне показалось, немного и лукавое выражение.
— Ну а все же?
Она помотала головой.
— Ну а все же?
— Молодые — все жуткие дураки. Думаешь, у меня не было моложе? Но в конце концов одно и то же: дурень. Школьницей я была без ума от своего отца. И когда я сравнивала его с теми, кто провожал меня с вечеров и пытался целовать в подъезде на лестнице, они все блекли перед ним.
— Может, кто-нибудь из них любил тебя по-настоящему.
— Может быть. Хотя мне кажется, о любви они понятия не имели. Просто слышали, что что-то в этом роде надо делать, вот и петушились. И жутко волновались, как перед упражнениями на снарядах: выйдет или не выйдет.
— И ты ни разу не встретила, кого могла бы полюбить?
— Я встретила тебя, — сказала она другим тоном. — И мне хорошо запомнился тот миг.
— Когда меня встретила?
— Когда поняла, что тебя встретила.
— Но ты ведь знала, что я женат.
— Да я об этом и не думала. Это было как озарение.
— Озарение?
— Да.
— Почему?
Она еще дальше отодвинулась от меня.
— Потому что я поняла, что жизнь моя решена. Я поняла, что на многие годы вперед даже мысль о другом мужчине мне будет неприятна.
В кинозале царило тоскливое ожидание. Немногочисленные зрители сидели порознь между пустыми рядами, как пассажиры в ночном трамвае. Было слышно, за стеной переговаривались механики. В открытые настежь двери запасного выхода залетал воробьиный щебет, мерный шум сосен, оттуда же вползал серый предвечерний сумрак, неуютно мешаясь с тусклым светом ламп. Время от времени кто-то входил, скрипели, грохотали откидные сиденья, кто-то кашлял, где-то говорили, шуршали газетой.
— Могли преспокойно еще побыть в кафе, — сказал я,
— Ничего. И здесь неплохо.
— Если часы мои верны, осталось семь минут.
— Тебе уже надоело?
— По-моему, ждать — это так естественно. Человек всегда чего-то ждет.
— В таком случае я, наверное, не человек, — сказала она с немного комичным вздохом. — Когда ты со мной, мне бы хотелось, чтобы время остановилось. Так редко это бывает. И стоит подумать о том, что часы неумолимо отсчитывают секунды, мне становится не по себе, будто я слышу, как по капле капает кровь.
— По-моему, тебе есть чего ждать. И ты ждешь.
— Нет, мне хочется, чтобы время остановилось,
— Нам вместе с тобой есть чего ждать.
— Вместе — да.
Опять у нее затрепетали ресницы — пыталась сдержать слезы.
— А мне бы хотелось, чтобы время поскорее шло, — сказал я. — Хочется слышать твой смех. Посмотри, моя принцесса на горошине, там экран. Сейчас на нем появится птичка.
— И вовсе не птичка, а Сорди.
— И тебе волей-неволей придется смеяться.
— Хорошо, я буду смеяться. Мне и сейчас уже лучше.
Грянула музыка, из темноты, вращаясь в бесстрастном спокойствии, возник земной шар, перед глазами замелькали пестрые будни планеты: война в Индокитае, бои в Сирии, катание на водных лыжах во Флориде. И вслед за тем, как бы продолжая обзор событий за неделю, на экране появилась Италия, где мелкий чиновник, преследуемый всякими напастями, одержимый множеством безумных затей, мечтает стать наместником бога в моторизованном мире — полицейским регулировщиком уличного движения.
Сорди, как всегда, играл с блеском, истории, в которые он попадал, были просто комичны, глупо комичны, трагикомичны, трогательно комичны. Я, к сожалению, до Италии не добрался — так и остался сидеть в кинозале. При мне безотлучно находилась Майя. Действие разворачивалось как бы в двух планах. Словно я стоял у витрины, с которой мне улыбались пластмассовые манекены, а за плечами шумела многолюдная, многоликая улица, плыли облака, катили трамваи.
Майя тоже фильм смотрела краем глаза. Наши взгляды часто встречались. По-моему, и ей не удалось добраться до Италии. Она взяла мою руку в свою. Припомнились уничижительные слова Ремарка о тех недостойных, кто мешает искусство с любовью, но литературные аналогии ничего не меняли, рассудком я понимал, что со стороны это могло показаться смешным, однако ладонь Майи меня сейчас волновала гораздо больше, чем все итальянское киноискусство, вместе взятое. В меня заронили горячую искру. Я почти позабыл, что такой огонь еще существует.
— Должно быть, мы слишком близко сели от динамиков.
— Действует на нервы?
— Аппараты ужасно шумят. И динамики оглушают. Когда кончится фильм, мне придется сразу возвращаться. А мы почти ни о чем не поговорили.
Вышли на улицу. Теплый вечер кутался в сумерки, зажигались фонари, сверкали витрины.
— Куда поедем? — спросил я. — У моря вроде прохладно.
— Мне все равно.
— Может, хочешь просто прокатиться?
— Нет.
— Давай пройдемся до универмага, — предложил я, зная, как ей нравится делать покупки. — Хочу тебе что-нибудь подарить в память о сегодняшнем дне. Но ты сама должна выбрать.
Она сразу оживилась.
— Вот здорово! Я так давно не была в магазине. Так давно ничего не покупала!
Универмаг нас принял по-вечернему притихший. Кассиры подсчитывали выручку, продавщицы, сдвинув головы, о чем-то болтали, не обращая внимания на запоздалых покупателей. О жарких баталиях прошедшего дня напоминали вороха пустых коробок и будто бы взрывной волной разбросанные чеки и бумажки.
— Как по-твоему, не начать ли нам с трикотажа? — спросила Майя.
Ее пальцы, перебегая от одной кофточки к другой, мелькали, как у пианистки. Она разворачивала, разглядывала пуховые платки и шали, набрасывала их на плечи, куталась в них, теребила их, комкала в кулаке, разглаживала на ладони и встряхивала. Она забавлялась этим с таким же радостным увлечением, как щенок, играющий с собственным хвостом.
После трикотажа были ткани, потом готовое платье. Продавщицы бросали на нас недовольные взгляды, но Майе все было нипочем. Она вертела в руках каждую вещь, разворачивала, примеряла, затем клала или вешала обратно. Но особенно дала себе волю в отделе украшений — с брошками, заколками, браслетами, сережками, кулонами и бусами. Здесь Майя надолго застряла. Горный хрусталь, переливаясь, струился по ее ладоням, она смотрелась в зеркало, перебирала на свету гранатовые камешки, серебристое кружево из металла, позолоченные цветы. Нечто подобное происходило и в отделе парфюмерии с духами, кремами, лосьонами, одеколонами.
— Ты же еще ничего не выбрала, — напомнил я ей.
— Думаешь, это так просто, — сказала она. — Ладно, сегодня воздержимся. Купим в другой раз.
Все же я вернулся к украшениям и купил,ей брошку из желтовато-алого богемского стекла, которую она дольше всего не выпускала из рук.
И тут невесть откуда появился Пушкунг. Я и не заметил, как он подошел, оглянулся, а он стоит рядом с нами, какой-то весь всклокоченный и взъерошенный, в мятом плаще, со связкой аккуратно завернутых книг под мышкой. Увидел нас — сконфузился, растерялся.
— А я и не знал, что вы живете на взморье. — сказал я, поздоровавшись.
Пушкунг поглядел на Майю, поиграл бровями, дернул себя за воротник.
— Я не живу здесь. Приехал за покупками, магазин здесь хороший.
— В самом деле хороший, — сказала Майя.
— Да, — сказал Пушкунг, — широкий выбор чешских клипсов.
— Широкий выбор чего? — Мне почему-то показалось, что я ослышался.
— Клипсов, — сказала Майя, — это такие сережки.
— Да. — Пушкунг упорно отводил глаза. — В Риге таких с огнем не сыщешь.
— Ах, вот оно что. Клипсы.
— А внутри у них отличные пружины. Как раз такие, какие нужны для модели узла переключателя.
— Понятно, — сказал я.
— Всего доброго! До свидания!
Мы с Майей его проводили с каменными лицами и еще долго стояли не двигаясь. Потом Майя повернулась ко мне, надула щеки, и по притихшему этажу универмага прокатился ее смех.
Обратно ехали кружным путем. Вспоминая клипсы Пушкунга, мы с Майей покатывались со смеху. Я ей рассказывал всякие забавные происшествия из жизни нашего КБ. В последний момент, когда за стволами деревьев уже замелькали огни санатория, Майя вдруг крепко взяла меня обеими руками за плечо и сказала:
— Дальше не надо, останови здесь. Прошу тебя, давай пройдемся до моря. На минутку, ладно?
Я рано встал, корпел над проектами, высидел длинное совещание, спорил, волновался, пришпоривал себя. В тот короткий миг, пока Майя выжидательно смотрела на меня, все это откуда-то всплыло; я почувствовал и тяжесть, и усталость. Возможно, виной всему была просто лень, а может, старость, порождавшая лень (вот бы лет двадцать тому назад пулей бы полетел!), но мне действительно казалось, что не стоит затягивать наше прощание. Ну, зачем еще к морю, думал я, однако не хотелось Майю огорчать (...семь, восемь, девять — вставай!), и я уступил.
Туман пригибал к земле дым из труб. Тишина звонкими каплями срывалась с мокрых веток. Размокший песок налипал к подошвам. Взбираясь на дюны, я слышал прерывистое дыхание Майи. Ветер, должно быть, отошел от берега, у моря его совсем не чувствовалось. В темноте лениво плескались прибрежные мели.
Завтра непременно надо будет пробиться к Улусевичу. С одним только Памшем каши не сваришь. Удобнее, конечно, было бы просто позвонить Левину, впрочем, нет, Левин без Улусевича все равно ничего не решит.
— ...словно две серебряные ложки на подушке из черного бархата, — сказала Майя.
Звонить не имеет смысла. Придется идти самому и прямо к Улусевичу. На Улусевича нужно постоянно давить, иначе он пальцем не пошевелит.
— ...тебе не кажется? Иной раз темнота бывает какой-то пустотелой, а сегодня она насыщенная. Мы, — повторила Майя, — словно две серебряные ложки на подушке из черного бархата.
А-а, хорошо, что вспомнил, у меня в кармане все еще лежала купленная Майе брошка. Чуть было не забыл. Все из-за клипсов Пушкунга.
Я расстегнул Майину куртку и, осторожно просунув ладонь под изнанку материи, чтобы ненароком не оцарапать булавкой, приколол брошку на платье. Майя прижалась ко мне всем телом, теплая, трепетная, ждущая. Усталость, лень, тяжелый день, все, что свалилось на меня, осталось опять позади, я бросился Майе навстречу, чувствуя, как силы растут, рвутся наружу, вверх, я распускался, как распускается дерево, я тянулся вверх, я раздавался вширь. Куда девались расслабленность, лень и апатия, я был тверд, как бивень, чувствителен, как живая плоть. Далекой молнией блеснула еще мысль: неужели это ты, моя прозрачная живительная капля вешнего дождя, нежная песня без слов. Мои губы коснулись какой-то горячей жилки у нее на шее, рядом с моим сердцем билось ее сердце, серебряные ложки, подушки из черного бархата тьмы, она взяла мою руку и повела ее по черному бархату теплых подушек, вот здесь, вот здесь, вся она дрожь и трепет, зреющая, ждущая, нетерпеливая и горячая. Она тихо рассмеялась и спросила, чувствую ли я. И губы голубили, губы вопрошали, не больно ли ему. А она смеялась, и вздрагивал ее в благословенной тягости живот, — да нет же, с чего ему будет больно? И руки мои стали сплошным трепетом. Да, сказал я. И в ответ она смеялась — да! Потом уж и я превратился в сплошной трепет. И черный бархат темноты превратился в наковальню, на которой наши сердца перековывали в одно целое.
Поодаль, качаясь на ветру, жалобно скрипели забытые с лета качели. Мы с Майей сидели на скамейке и смотрели в море.
— Вот теперь мне пора, — сказала Майя.
— Значит, так, — сказал я, — в субботу я не приеду. В субботу у Виты свадьба.