10
Улдис:
— Рядовой, ты знаешь, что такое порядок? Это роковая власть, которая ставит тебя на левый фланг, велит равняться направо и наконец дает команду: «Вперед, шагом марш!» Куда? Рядовой, прикуси язык, тебя не спрашивают, ты должен исполнять приказ. Carpe diem (пользуйся днем)! Следя за тем, как хорохорятся и разгуливают гоголи при нашивках и петлицах, я чувствую зависть — так калеки завидуют цветущей, гогочущей здоровой плоти. Но в подсознании эти пьяницы наверняка трепещут перед лотереей, которая им неизбежно предстоит и где много выигрышей в виде березового креста. Не знаю, уместна ли тут моя зависть, но я завидую, часто кашляю, слышу проклятый скрип в своих легких, а порой и соленый вкус во рту.
Дом, где я обитаю, находится на когда-то оживленном, а теперь заглохшем перекрестке. Из всех видов городского транспорта работает только трамвай, а военный транспорт течет по Гитлерштрассе. Здесь находится конечный пункт четвертого трамвая. Время от времени подползает вагончик, минуту подождет, заберет пассажиров, звякнет и катит. Снова тишина, редкие прохожие (вечером хоть наплыв в кино «Свет»), редкие покупатели в пустых магазинах, совсем пустой заснеженный Зиедоня-парк. Проживающие в доме, явившись в свои квартиры, стараются не беспокоить друг друга, не бродят по двору и по лестницам и, даже торопясь, закрывают парадную дверь бережно, без шума. Все совсем как в церкви перед заутреней. И вот так уже два года — притихло, но не застыло. И, кажется, сохранилось еще какое-то брожение, а отсюда накапливается давление, которое надо как-то разрядить. Квартира за квартирой выбивают затычку и выплескивают необычную пьянку, которая состоит из разных шумов, бурной жажды жизни и безудержного разгула. Долго постящееся ханжество хочет оседлать самый гребень волны. Далеко за полночь тишину терзают патефонные вопли, и они перекликаются через стены, из квартиры в квартиру. Порой слышен звон бутылок, иногда даже пальба из револьверов, с револьверным звуком начинает хлопать и парадная дверь. Если сначала была одна-другая дама, которую навещали немецкие солдаты (фу, какая!), и делалось это тихо, конфузливо, обычно под покровом темноты, то теперь мундиры объявлялись с песнями, громким говором, просто с ревом, и дамы ответствовали им громким смехом и весельем, словно бросая вызов всем добродетелям и всем святошам. Моей ближайшей соседкой была полная дамочка, швейка, которая умела вышивать белые рунические знаки СС на черных петлицах. У нее была своя машинка, но не хватало черного сукна. Извольте, молодые легионеры, приносите хоть вырезки из отцовских штанов и быстро и дешево получите себе нашивки. Дамочка нашла хороший источник дохода, она думала только о шитье, но нашлись и желающие. Дамочка долго не ломалась — не стоит строить из себя святую, лучше скопить воспоминаний на старость. Не из этических, а из чисто эстетических соображений я злился на ее клиентов, которые оставляли грязные следы на площадке. Этажом ниже жили две молодые девицы — блондинка и брюнетка; к ним ходили чины СД, ночью пели о трех увядших розах, о том, что еще не все потеряно, вели себя довольно шумно, но в потолок не стреляли, а мне, право, не хотелось угодить под шальную пулю. Для единственной в нашем квартале женщины, жившей этим ремеслом, настали тяжелые дни: приходилось поломать голову, как заработать на кусок хлеба, если столько молодых красоток даром или почти даром приносят себя на алтарь любви. В смятении металась она со своим предложением по темнеющей улице: «Мальчики, перед фронтом любви не хотите? Курс — пятьдесят марок». Но улица высокомерно отказывалась: «Катись к бесу, старая подстилка, много чести будет, если эсэсовец с тобой и даром переспит!» Но немецкий устав не давал этим хвастунам права ни на ношение рун СС, ни на звание эсэсмана, они были всего лишь легионеры при СС, так как сам легион был лишь в рамках СС. Но сейчас все выглядело так, точно весь мир был выломан из рам и косяков, и если наша нещадно разбиваемая парадная дверь еще держалась, то это было одно из тех чудес, которые так просто не истолковать.
Разгульная жизнь меня никогда особенно не влекла, но наблюдаемый вокруг смертельный фарс с ядовитой беспощадностью напоминал, что аз есмь только без пяти минут покойник.
Так прошли жаркие майские, июньские, июльские дни. Гогочущее разгульное веселье угнетало меня все больше, болезнь тоже. Зачем я живу, как смею осквернять своим дыханием смертника и бациллами этот пустившийся во все тяжкие дом, ведь я должен уже быть покойником! Придис старался убедить меня, что я слишком мрачно смотрю на состояние своего здоровья. «Не будь мобилизации, ты бы и не думал о здоровье, эти врачи тебя с ног свалили», — пытался он убедить меня, присовокупляя весьма поносные слова насчет врачебной премудрости. Какая-то правда в этом была, потому что до врачебной комиссии я, в общем-то, весьма безмятежно разгуливал по свету. Но все же резоны Придиса оставались вне моего сознания, куда уже вторглось угрюмое предчувствие смерти. Наверное, большинство чахоточных убивают не бациллы, а страх.
Все это время Придис был со мной мягок, улещал меня, но настал момент, когда он просто разъярился и этим, наверное, спас меня.
В тот солнечный августовский день я, как обычно, торчал у себя, сражался с мухами и читал «Das Land ohnne Herz», это я хорошо помню, хотя я в то время пролистал гору печатной бумаги. Меня потревожил Придис, ворвавшийся так, что все ходуном заходило.
— Во что это ты уткнулся?
— Читаю, — буркнул я.
— Вижу. По-немецкому читаешь. Ну-ну. А по-нашему это про что будет?
— Страна без сердца. В общем-то довольно интересно, про Америку, понятно, жуткая пропаганда, но много и правды.
— Плешь все это, — заявил Придис с воинственным презрением. — Фрицы ненавидят Америку, потому что эти лоботрясы из «золотых фазанов» там не смогут доллары зашибать. Работать не хотят, ремесла не знают, все только палкой да автоматом норовят. Страна без сердца?! Ишь, сердечные… горлохваты!
Я вновь уткнулся в книгу. Неожиданно книга исчезла — Придис выхватил ее и свирепо швырнул в угол.
— Ты что?
— Я уже обо всем договорился. Собирай свои шмотки, через час будет машина. Да поживей, не пяль глаза! Барахлишка мы не много нажили, книжки здесь останутся, пусть их дьявол читает и чахотка.
— Ты, ты…
— Будешь мне еще буркотеть, я тебя пришибу! — взревел Придис. Его округлое лицо пылало, в глазах стояли злые слезы. — Ключ от мастерской я передал Карклинихе, сказал, что мы сматываемся. Да что ты копаешься, будто старая дева на бал собирается!..
Я тупо поднялся, тупо последовал за Придисом на заезжий двор на Дерптской улице, где ждала машина какого-то сельского потребительского общества. Только когда мы уже катили мимо Кекавы, я осведомился, за каким чертом он решил меня похитить и куда.
— В мои места, — последовал веселый ответ. — В тех лесах не один легочник вылечился.
Придис растерял свою злость, ее словно унес дорожный ветер, он снова был добродушным круглолицым сельским парнем. И я ожил, подхватил его веселую песню и впервые за долгое время взахлеб смеялся. Но тут на меня навалился приступ кашля, я сплюнул красный сгусток за борт машины, но не стал поддаваться отчаянию. Мир был так залит солнцем, что в нем уже не было места для мрачных предчувствий.
Час за часом мы болтались на ухабах шоссе, глотали пыль, пели, курили. Придис мне ничего не запрещал, как будто я совершенно здоров. За Вецумниеками мы свернули на Аугшземе, и за Валлес кончилась полевая Земгалия. Мы очутились в дымчатой полосе лесов; какое-то время ехали по берегу Мемеле, здесь река проходит границей между Латвией и Литвой. Леса, леса, есть и поля, но вдали все равно высится чаща. Машина шла на Нерету. Мне было все равно куда, но тут меня охватило желание покинуть этот пыльный ящик и побрести по сосновому бору, вслушиваться в птичьи голоса, утопать ногами в мягком мхе, пробовать ягоды. Словно угадав мое желание, Придис забарабанил по крыше кабины:
— Эй, придержи!
Мы вылезли в пустынном месте. Перепрыгнули через канаву и вырезали себе палки. Весело продирались мы сквозь заросли, пока не попали в смешанный березово-еловый молодняк. Где-то вдалеке проглядывали серые крыши крестьянских усадеб, но Придис вел меня все дальше в лес. Ну и что?! Такое чувство, как у беглого каторжника, которого в любом лесу ждет только свобода. К самым березовым стволам припало ячменное поле, и остистые колосья тихо клонились от своей спелости; в уши мне ударили хлопки пивных пробок, шлепки пены на пол, веселые застольные песни. Янтарная горечь, эстафета пьющих пронесла тебя от колыбели цивилизации — от плодородных речных долин, через жаждущие пустыни, до полей латвийского края. Может быть, пьяное веселье — сильнейшее выражение человеческой сущности. И моралисты всего мира, что борются с ним, воюют с ветром, так же как и обличая грешные формы Афродиты, поскольку в холодный мрамор воплощена смертная женщина. Божественная жажда любви, мысли, опьянения, неуемная, всю жизнь томящая жажда. И влага переливается через край, поцелуи возбуждают, звезды манят к себе — можешь ли ты что-то свершить, все равно, здоров ли ты как бык или изнурен подлой болезнью. Так что пейте, братцы! Придис сказал, что в здешних краях из ячменя пекут лепешки, и вкусные. А похлебка со сметаной, м-м!.. Я поинтересовался:
— Может, ты знаешь хорошие брусничники?
Придис отрицательно покачал головой. Здесь места для него незнакомые, да и вечер уже, надо с ночлегом устроиться.
И я спросил:
— Да куда же мы идем?
Это далеко, завтра еще целый день придется мотать. Но походить по лесу — это для меня только на пользу. Я решил, что в таком случае надо поскорее сговориться с кем-нибудь насчет ночлега. Придис был не согласен: а зачем надо к кому-то проситься? Да еще в душную комнату? Здесь много покосов, можно и в сарае переночевать, а еды малость и своей есть.
Скоро мы наткнулись на лесной покос и увидели небольшой завалившийся сарай. Самое время устраиваться с ночлегом, сумерки уже сгустились.
Летняя ночь, когда лето уже на исходе, последняя теплая пора. Вокруг лес, словно тайна, — может быть, из чащи выйдет красивая добрая колдунья Лаума и заворожит меня. Усталость убаюкивала мою плоть, но кровь беспокойно мчалась от сердца к мозгу. Всевышний шутник, пошли мне в этой жизни сказку, заставь расцвести чудесным цветом источенную бациллами грудь, и я навеки прославлю твое величие и щедрость, даже все-все утративший и, яко червь, в смятении извиваясь. Я хочу захмелеть, жизнь так коротка, а смерть так холодна! Эти размышления звучали во мне чем-то вроде молитвы. Придис как лег, так и не шелохнулся, я чувствовал себя совсем одиноко во тьме, поэтому я то стыдился, то отдавался приливу сентиментальных чувств. Может быть, эта гнусная болезнь сама разжигает такую неудержимую жажду жизни — я был молод, но кашлял, как старец. Я был вытолкнут из хода жизни, хотя рассудок подсказывал, что мне надо только радоваться этому, так как теперешний ход событий с мобилизациями, легионами, геббельсовской тотальной войной — это жуткая чехарда, которая не может кончиться добром. И все же я не хотел быть несчастным, хворым страдальцем. Подступала глубокая горечь, настоящий приток желчи, и хотя я не очень завидовал здоровым, все же хотелось кричать о несправедливости, о том, почему и я не могу быть здоровым. Почему именно я? Я видел Лаймдоту, румяную, уютную, довольную собой, видел Эдгара, напыщенного от сознания своей студенческой мудрости и добровольческой доблести, видел всех этих веселых гуляк — здоровых, и только здоровых. Я не хотел смириться с тем, что мне выпала доля страданий, угнетающих мир; уже сама война была ненормальностью, она выплеснула целое море отчаяния и боли… Правители, суровые законы, война и всяческие хвори и напасти всегда терзали человечество, а я не хочу терзаний, в мире не одни страдания, есть и счастье, я требую свою долю. Разве у меня нет нрава жить, если я не мешаю другим? Может ли быть, что хозяином жизни вечно останется этот Талис с его автоматом, с его здоровыми легкими, идиотски распушенным хвостом и всяким ярким оперением? На это клюнула и та девушка… Мне она понравилась в тот раз, когда пришла в наш подвал к Придису. Думать о ней не хотелось, и все же я видел ее. Она стояла тихая, бледная, и словно не слышала тех поношений, которыми я мысленно осыпал ее. Придис спал, а я долго не мог заснуть…
Проснувшись утром, мы отыскали ручей, помылись, перекусили и пошагали дальше.
Наткнулись на большой брусничник и хорошо поели; была и черника, она уже сделалась водянистой, но казалась сладкой после недозрелой брусники. Мы петляли вдоль извилистых лесных дорог, встречали жнецов, приветствуя их заведенным «бог в помощь!»; побеседовали с пастушонком, а на перекрестке встретили старика, который тащил большой мешок с яблоками. Он щедро одарил нас. Завернули в одну усадьбу и попили свежего молока. Придис сказал, что уже недалеко, поспеем вовремя. Он веселился, подражал птичьим голосам и без конца рассказывал всякие вероятные, полувероятные и вовсе невероятные охотничьи были.
Мы вышли на берег петляющей речушки.
— Это Виесите, — сказал Придис.
Речка была не шире семи-восьми метров, извилистая, со многими старицами. Берега обрывистые, местами и пологие, там легко было перейти поперек быстрого течения; местами заросшие ольхой излучины с глубокими омутами. Вот из такого, наверное, Придис вытащил «во какую здоровенную» щуку. Вдоль реки луга, дальше стена леса, на опушке кое-где стоят сенные сараи, точно такие же, в каком мы провели ночь. Полуденное солнце палило, я предложил выкупаться. Придис согласился. Мы скинули мешки и освободились от одежды. Вели мы себя так, словно были одни, но окрестность не была безлюдной: слева хутор, а из леса, который здесь подобрался к самой реке, доносилось коровье мычанье.
Придис первый кинулся головой в омут и, вынырнув у того берега, сообщил, что чуть не ударился о затонувшее дерево. Я был не из хороших ныряльщиков, но плавать умел прилично, чтобы без опаски пересекать эту речку взад-вперед. Мне скоро стало холодно, я вылез с гусиной кожей и, одевшись, еще долго стучал зубами. Придис вылез, только когда подошло стадо с пастухом — мальчишечкой от горшка два вершка.
Пастушонок изнемогал от любопытства, но слишком робел, чтобы произнести еще что-нибудь, кроме приветствия. Он встал в сторонке и уставился на нас широко раскрытыми глазами. Наверное, так таращились бы мы, доведись нам встретить на лесной дороге сохатого с десятком развилок на рогах.
— Ты, наверное, сын Налимовой Зенты? — спросил Придис. Услышав робкое «да», он захотел узнать возраст парнишки. Но тот только пялил глаза. — Верно, годков шесть есть, и уже таким стадом заправляешь. Лихой малый, — похвалил его Придис, но так как пастух пребывал в безмолвии, мы направились к усадьбе «Налимы», которую было видно отсюда. Я выразил свое удивление:
— Какая странная фамилия — Налим!
Придис объяснил:
— А это не фамилия, а прозвище. Все к нему привыкли. Чужого или того, у кого своей усадьбы нет, зовут по ремеслу или по тому, у кого он работает. Ежели Янис у Спрунгиса в работниках, так и будет он Спрунгисов работник Янис, а просто Спрунгисов Янис — это уже сам хозяин или его сын. Меня вот зовут Придис-машинист. Хозяина в «Налимах» фамилия не то Шмит, не то Шульц, не помню толком…
Вот оно что. Уж не хочет ли Придис сделать меня Налимовым работником Улдисом?
В «Налимах» как раз свозили в овин снопы. Здесь ездили не на телеге, как в Видземе, лошадь была запряжена в длинную узкую фуру. Не знаю, какие преимущества как у первого, так и у второго средства передвижения. С фурой, кажется, легче перевернуться. Обитатели «Налимов» не слишком торопились и в честь гостей даже выпрягли лошадь. Их было трое: сам хозяин, уже больше чем средних лет, но еще крепкий и сильный мужчина, хозяйка, нагулявшая хорошие мяса, и дочка, ничуть не уступавшая матери в пышности. Четвертый домочадец пастушил, отца его никто не упоминал. Довольно радушные люди — тут же накрыли на стол и понимающе выслушали Придисовы объяснения, что мы решили несколько месяцев пожить в деревне.
— В Риге в такую славную пору дышать нечем, как только вы там терпите! — в один голос согласились хозяин с хозяйкой. Работу они нам не могут обещать. Так пожить какое-то время можно, но дармоедничать ни мне, ни Придису и в голову не пришло бы. Поля в «Налимах» уже сжаты, хотя в округе еще звенят косы. Неудивительно, так как поля у них маленькие, все трое — работники хорошие, да еще Густ помочь приходит. Видимо, этот Густ имеет отношение к Зенте и ее мальчику, хотя жить здесь не живет.
Глядя на Придиса, хозяйка сказала:
— К молотилке тебе уж не воротиться, а отец твой… Девчонкой его только что наградили… — она осеклась, потому что Придис явно разозлился. Хозяин же деловито заявил, что работники нужны в «Клигисах», а то у них хлеба осыплются. Поля большие, один он из кожи лезет.
— Чудной он, — вставила Зента.
— Хороший человек, — строго сказал хозяин. — Я его насквозь знаю. Ступайте туда. Чем глубже в лес, тем вас дольше не унюхают в волости. Теперь таких молодых парней в легион гонят.
Ага, это у Налима подозрения насчет наших документов и отношения к мобилизационной комиссии. Придис коротко сообщил, что мы оба непригодны к службе, но они как будто только сделали вид, что поверили.
В тот же вечер мы отправились в «Клигисы», километрах в трех в гуще леса. Зента проводила нас до коровника и на прощанье сказала мне:
— Там можно каждый день пить парное молоко. Клигис не скупится, а молодому парню нельзя быть таким тощим.
Я усмехнулся, но почувствовал себя задетым. А молодой женщине можно быть такой бочкой? Лицо круглое, вся, как печка. Ах, я совсем не понял эту добродушную, душевную женщину, я с самого начала был слишком строптивым, чувствительным к уколам со стороны, гримасам, дружеским ухмылкам. Тонкая кожица самолюбия! Зента была освежающе теплой, как дыхание осиновой рощи в полуденный зной. Школьный диплом, она училась в Екабпилсском (местные зовут его не городом, а местечком) коммерческом училище, магазинная брошка на блузке, красивые модные туфли, которые она поспешила надеть ради нас, — все это было только внешнее, она могла выйти из глухой старины в холстинном облачении и сказать: я женщина сельская, прими привет мой, смешной костлявый горожанин.
Сначала мы шли вдоль реки. За омутом, где мы купались, взобрались на высокий берег и свернули в лес. Дорога была извилистая и такая узкая, что еле разминутся две телеги. Вокруг сосны, и бодрящий смолистый воздух наполнял мои больные легкие. Я дышал глубоко, ублаженно. Придис рассказал, что леса здесь всякие: сырой осинник, смешанный, чистые сосновые боры. Старые еловые пущи, те больше к Сауке.
— Тут такие подходящие места! — восторженно сказал он.
А я так и не понял, что он понимает под «подходящими местами».
Придису-то все было ясно, он бы чрезвычайно удивился, начни я приставать с назойливыми расспросами об очевидных вещах. Это лес, который он знал, как свой дом родной, это работа в поле, которую он делал с удовольствием, забывая про весь остальной мир, от всего остального отворачиваясь. Из леса его, по несчастью, изгнали, а поля, даже крошечного клочка, у него никогда не было. Я знал, что, работая на чужом поле, он всегда тосковал по своему. Быть хозяином — сам себе работник и указчик; слышать, как у твоего плеча тихонько ржет гнедой, по воскресеньям запрягать этого гнедого в рессорную коляску и ехать в церковь. Набожности в Придисе не было никакой, но будь он хозяином да будь у него своя запряжка, так уж он бы непременно и за кучера служил. Что ни воскресенье, так в церковь. «Шесть дней делай, и сотворивши вся дела твоя, в день же седьмый суббота господу богу твоему». Только господом этим был бы Придис сам себе. Порой он подумывал, не пойти ли в примаки. Хозяева здесь были некрупные, бедноватые, никто не откажется выдать дочку за работящего, хоть и голого парня. Но хозяйств с единственной дочкой-наследницей было не так уж много. Да и еще была одна помеха, тут я чуял что-то, а сам он не говорил. Так Придис и оставался кочевым работником, все вздыхающим «по своему углу, своему клочку земли».
Вот и сейчас, когда мы шли по лесной дороге, он просто принюхивался к нивам, находившимся где-то за сосновой и еловой чащей, принюхивался к запаху вспаханной земли, коровьего хлева, жаркого пота жнецов… И совсем иные мысли крутились у меня в голове. А вдруг это заколдованный сказочный бор и наша дорога приведет в древний королевский дворец? После долгого пути мы увидим деревянные башни, высящиеся над вершинами деревьев, стена леса расступится, открыв сочные луга, где пасутся пестрые коровы с черными пятнами (но почему коровы и почему именно чернопестрые?), высокий частокол ограждает жилые строения — такие я видал на театральных декорациях, — солнце заиграет на крытых соломой крышах и вощаных окнах. Нас встретят добродушный, обутый в постолы король и седобородый жрец с украшенным янтарем жезлом. С башни донесется нежный голос, поющий под звучание гуслей о героях и их славных деяниях. Певица эта — дочь самого короля. Такая привлекательная и возвышенная… В воспоминаниях моих вновь всплыла та девушка, знакомая Придиса, которая всю ночь гуляла с оравой из СД. Что-то острое, противоречивое врезалось в мою душу…
Собачий лай дал знать, что мы приближаемся к «Клигисам».
Первое, что я увидел, это была действительно соломенная крыша, но она была не золотистая, а серая, местами замшелая. Коровник вместительный, но уже покосившийся, готовый завалиться, точно накренившаяся лодка. Такие же просторные, но старые, вконец запущенные были все прочие строения, включая жилой дом. А вместо нежного пения нас сопровождал лай сердитого пса. Усадьба напоминала разрезанное вдоль яйцо: закинутый в лес небольшой взгорок, по которому проходит дорога с тупого конца к острому. Мы вышли в тупом конце, где находились строения. Поля по обе стороны дороги спускались к сырой луговине, которая полосой лежала между лесом и полями и медленно зарастала кустарником.
От строений у меня возникло чувство глубокого разочарования. Второе разочарование я пережил, когда увидел хозяйскую семью на овсяном поле. Солнце уже сползло с небосвода, а они еще возились в поле. Даже мать хозяина, сварив похлебку на ужин, спешила сюда. Хозяин весело и радушно поздоровался с нами. Этот одноглазый человек ничуть не напоминал короля: длинный, с удивительно маленькой головкой, явно кретинского облика, да еще больной гноящийся глаз. Постолы на нем были к тому же из невыделанной кожи, потому что выделанная давно исчезла в лавке. Жена его — низкорослая, в свое время, кажется, довольно красивая, но вымотанная тяжелым трудом. Старая хозяйка — костлявая, скрюченная и вроде бы хитрая старуха. К тому же три дочери: первородная Мария, тринадцати лет, средняя Анна, одиннадцати, и младшая Ильза, пяти лет от роду. Вот тебе и прекрасная королева! И жреца что-то не видать.
Покуда Придис вел дипломатические, окольные переговоры с хозяином — в деревне не принято прямо приступать к делу, — я поближе познакомился с обитательницами усадьбы. Девочки сами сообщили, как их зовут и сколько им лет. Ильза принесла красивый камешек, который она считала драгоценной игрушкой, но тем не менее добровольно уступила его. Мария сообщила, что учится в школе, а бабушка присовокупила, что голова у нее тугая, зато вот Лелле все дается легко. Мать тут же рассерчала:
— Далась вам эта Лелле, давно пора уже своим именем звать!
Хозяин наконец поладил с моим приятелем, пришлось оставить детей и тут же браться за работу. Этот захудалый хозяин не был никаким эксплуататором, просто работа сама подгоняла. Не надо было быть землеробом, чтобы видеть, в каком состоянии овсы — даже самые мелкие колосья вот-вот осыплются.
Мы убрали часть скошенного поля и затемно пошли ужинать. Я изо всех сил старался сдерживать кашель и потел от страха, что Клигис учует правду. Придис предупредил, что мужик он хоть и отходчивый, но вспыльчивый. Я заметил, что противный скрип в груди не унимается. Чахоточник, смертник… Удрученно сел я к столу, но простая забеленная похлебка с ржаным хлебом и творогом пришлись мне по вкусу. Я усердно работал ложкой, но тут заметил, что застенчивая девочка все жмется ко мне.
— Ты, дядя, из Риги? — спросила она.
Так как рот у меня был набит, я только кивнул.
— А Рига такая, как про нее в книжках пишут?
— Да, — подтвердил я, наконец проглотив кусок. — В точности такая. В книжках пишут правду… — Я помялся и уточнил: — Хоть и не во всех.
— В Библии каждое слово — истинная правда, — строго произнес Клигис.
— А ты рижанин?
В голосе девочки был такой детский восторг, что мне захотелось ее слегка подразнить.
— Я принц.
— Как принц?
— Ну, заколдованный принц. Ты что, сказок не читаешь?
— Читаю. И бабушка рассказывает. Мне они нравятся.
— Вот я и есть такой сказочный принц. Если хочешь, могу наколдовать себе золотые доспехи; это можно сделать в тринадцатый месяц, тринадцатого числа, в тринадцать часов, после того как произнесешь тринадцать заговоров.
Вся семья смеялась, даже обе сестры, старшая и младшая, наверное, потому, что это делали взрослые. Сама Лелле притихла. Похоже, что глубокие сумерки привели ее в такое состояние, что постороннее веселье не задевало. Она вновь спросила:
— А что ты делаешь в наших местах? Отгоняешь колдунов?
— Ищу себе жену. Когда вырастешь, я возьму тебя, если ты усердная, трудолюбивая и будешь слушать старших.
— Вот видишь, какая ты должна быть, — сказала мать. А старшая сестра, Мария, тут же презрительно фыркнула.
— Я же не принцесса, — жалобно произнесла Лелле.
— Станешь моей женой, станешь и принцессой, — успокоил я ее.
Снова веселье.
— Ну, ты, брат, и шутник! — сказал хозяин.
Я почувствовал, что девочка ко мне привязалась. Странно, ведь как будто и смышленая и не такая уж маленькая; может быть, она не сказку приняла за быль, а в были старается увидеть красивую сказку, так же как я, бредя сюда по лесной дороге.
Очевидно, я произвел хорошее впечатление, так как сам хозяин собрал одеяла и отвел нас в завозню. Здесь он вдруг прервал разговор о завтрашних работах и неожиданно сурово сказал:
— Знаешь, Придис, чтобы в моем доме этого баловства не было!
И, кинув одеяла, ушел, только из-за двери послышалось:
— Доброй вам ночи.
Я ответил, Придис нет. Сопя, он забрался на груду сена. Мне показалось, что сопит он от гнева. Устроились мы удобно. Придис хмуро спросил:
— Нравится тебе здесь?
— Чудно, — ответил я. — Один лесной воздух чего стоит. Люди как будто хорошие, такие простые. А тебе?
Придис посопел и не ответил.
Я проявил назойливость:
— А что тебе хозяин хотел сказать? Насчет чего-то… Может, пойдем в другое место?
— Еще чего! — буркнул Придис. — Старик мой на пять волостей раструбил.
Наконец он рассказал все.
— Отец у меня лесник, я у него единственный сынок, гордость. Так оно и шло, пока мать не померла. Папаша уже был не бог весть какой лев, еще в ту пору, как на матери женился, молодые годы давно проводил. И не жену бы ему надо было, а хорошую хозяйку. Бабка моя, материна мать, приглядела там одну работящую и путную вдову, если уж не по карману работницу держать. Да вот ведь эти упрямые старцы — иной раз ветер оседлать норовят, и мой выкинул штуку — взял да и на скорую руку окрутился с совсем молоденькой девкой, о прошлом годе еще в пастушках ходила. Людям на смех: когда она по лесным выгонам пасла, парни так туда и бегали… Ну, девка! А старик свое: это все злые языки норовят сиротку обговорить, это все те со зла наговаривают, кто попусту к ней подкатывался. Он ей и за мужа будет, и за отца. Насчет отца — это у него получалось, а вот по мужниной части тут уж кое-как… В первый год родился у меня сводный братец. Ну, папаша мачеху на руках носит, любое хотенье ее по глазам читает. Только главное хотенье все меньше может исполнить, чай, в годах ведь уже. Я в ту пору по округе ездил с молотилкой и искал еще какую-нибудь оказию заработать — большой парень уже, стыдно у отца на шее сидеть. Бедно мы не жили, в этих лесных местах лесник большой человек, лесничий — это тебе как в старину барон, а уж главный лесничий — сам господь лесной бог. Вот как-то приехал я к отцу, пивка выпили, болтаем. И она встревает в разговор. Шуточки всякие. Я, говорит, старичок, больше на твою сношку смахиваю, чем на жену. И всякое такое… А глаза у самой жадные, как у голодной кошки. Гляжу я, она моему старику только что в бороду не плюет, а он жмурится, как опоенный. Выпили еще по кружечке, и она свое пропустила. Пошли спать. Мое место, как всегда, в кухне. С утра старый пошел в обход по лесу, он всегда с зарей подымается. И я, бывало, с ним, я же прирожденный охотник. А в то утро повернулся на другой бок и дальше храпеть: все же гость. А она встала, гремит посудой по кухне, потом присела на кровать и давай меня щекотать. Мне как-то совестно, но все за шутку принимаю. Ну, шутки да шутки, а она — хлобысть! — ко мне в постель. Ну, я уж, понятно… И как раз тут старый входит. Угораздило его что-то дома забыть. Она тут же всю вину на меня — шла, дескать, коров доить, а я сгреб и в постель. Ну бог с ним, что было — было, пусть меня и жеребцом этаким выставили, только на что было сор из избы выносить. Надо же и стыд понимать. А старик каждому любому, кого встретит, в три горла орет, что нет у него больше старшего сына. Вот и Клигис суется… Охота мне была с его заезженной старухой… Вот сволочи! Сделали из меня выродка какого-то…
Мне страшно хотелось смеяться, но я сдерживался, боясь поссориться с приятелем.
На этом наш разговор кончился. На меня свалился сон, дорогу за день прошли немалую, да и поработали. И Придиса сморило, к тому же он никогда не поддавался трагическим переживаниям. Ощущение довольства, тепла и надежности переполняло нас обоих. Вокруг лес, я свободен, дышу свежим сосновым воздухом, завтра новый яркий день, а я молод…