Глава двадцать первая
Световид ходил по гостиной взад-вперед, но ни единым грубым словом не высказал злости. Он просто молчал и ждал, хотя давалось ему это нелегко. Федька же сидела в уголке и пыталась читать старый номер «Живописца», в котором обнаружила словарь щегольского наречия. Дамы и кавалеры так уже не говорили, и Федьке казались забавными модные устаревшие словечки, особенно насмешило именование любимого предмета болванчиком.
Потом явились разом Выспрепар, Дальновид и Потап, сильфы принялись докладывать о своих подвигах, перебивая друг дружку.
— С дансеркой можно встретиться и узнать, как вышло, что ее в отравлении обвинили, — говорил Выспрепар. — Я уж дал денег кому надобно…
— У них там бешеный дом! Сперва не поняли, что девица отравлена, потом как-то догадались! Так мало им полиции — откупщик Красовецкий примчался, госпожу Васильеву чуть не прибил! — выкрикивал Дальновид. — Орал на всю Итальянскую: вы-де все тут вороны бессмысленные, дуры бестолковые, отдавайте мне девку, я вылечу! Двух немцев докторов с собой привез, там доктора у постели чуть в драку не полезли. А как узнал, что отрава была замешана в малиновое варенье — его чуть удар не хватил! Он-то варенье и посылал в подарок!
— Помолчи ты, Христа ради! Откупщик ее травить не станет, а дансерка что-то знает, с ней нужно срочно встретиться…
— Сам не встревай! Туда родня съехалась, и там же наш фигурант был замечен, его Лисицына привозила! Уж не для того ли, чтобы на него поклеп взвести?!
— Можешь ты помолчать?! — возмущенный нелюбезным Дальновидовым поведением Выспрепар взял его за плечи, развернул лицом к дверям и вытолкал из гостиной, проводив пинком пониже спины, не сильным, а скорее символическим. — Я знаю, кто девицу отравил, но без дансерки доказательств не имею!
— Ничего ты знать не можешь, — сказал Световид. — Тебя при том не было.
— Ну, ладно, не могу. Но голова-то у меня на плечах есть?
Тут ворвался Дальновид с обнаженной шпагой.
— Вот только сунься! — пригрозил он Выспрепару. — Световид, выслушай! И ты, Фадетта! Сейчас нас логика приведет прямиком к отравителю! Все ведь очень просто — если в отравлении винят кого-то не богатого, не чиновного, того, кто за себя постоять не может, значит, очень удачно след заметают, и истинный виновник хохочет во всю глотку! Кому смерть девицы нужна?
— Да Платовой и нужна, только это не она, уж больно там все подстроено, отрава в пудренице-де лежала, — сказал Выспрепар. — Спрячь шпагу, дуралей, не то отберу и поломаю. Еще нужна, может статься, княгине Ухтомской. Коли начнется судебное дело и ее сыночков ненаглядных обвинят в убийстве Глафиры Степановой, денег понадобится великое множество. Сейчас госпожа Васильева их бережет и не тратит, хочет дочке дать знатное приданое, а дочки не станет — она будет старшей сестрице и племянникам помогать, тут все очень просто.
— Да, это резонно, — согласился Световид. — Но вы уж все сказали, что достоверно, и предаетесь вымыслам, а Потап ждет. Кликните его скорее.
Великан вошел, поклонился и развел руками.
— Прости дурня, Дмитрий Иванович. Я ведь фигуранта упустил.
— Как это вышло? — спросил Световид. — Ты не казнись, а рассказывай, как есть. Садись, Потап Ильич.
— Как? Он повел меня к Мойке, где его товарищ квартирует, тот Василий, которого велено сыскать. И мы его нашли — сидел дома, валяные сапоги подшивал. Я сел с ним толковать, а этот голубчик возьми и сбеги. Ну, доложу я, твердый орешек. Руки у меня чесались его в зубы брязнуть. Знать ничего не знает, доносчиком, вишь, быть не желает! Насилу я из него вытянул, где может обретаться Шляпкин. Это, говорю, не такой секрет, коли не от тебя — от других узнаю, да только время упущу. Может, он в беде, а из-за тебя, дурня, ему вовремя помочь не сможем. С тем я и пошел. И пришел к Покровскому храму, и поворотил направо, как велено, и стал искать зеленые крытые ворота, и вдруг слышу: стой, стой! Гляжу — а это Василий за мной бежит. Такой, вишь, чудак…
Федька поневоле расхохоталась.
— В береговой страже еще и не такие водятся, — утешил Потапа Световид.
— Ну, пошли мы к Шляпкину вдвоем — а у него дома сидит злющая баба. Как спаслись — сам не ведаю. Изругала нас матерно, велела искать Шляпкина у его баб. Мы выскочили. Василий говорит: повезло Трошке с женой, ее заместо цепного пса ночью на двор выпускать. Но, говорит, я знаю, к которой куме он мог бы податься, она от меня неподалеку живет. Пошли к ней, она божится, что с год его не видала. Василий гаркнул, оплеух посулил. Тут правда и обнаружилась. Шляпкина-то травили, едва жив остался, до кумы еле дополз, она его в чулане сдуру спрятала.
— А статочно, не сдуру, — заметил Выспрепар. — Когда он к ней приполз? Спросил?
— Как не спросить. Приполз в самом начале Масленицы, а в понедельник или во вторник — того она с перепугу уж не упомнит. Упал у порога, думала — покойник. Но она баба сообразительная, затащила внутрь, стала отпаивать молоком, еще чем-то, травами, что ли. И он оказался крепок. Только струхнул и выходить из дому не желал. И к нам не вышел. Кого-то он здорово боится, — сказал Потап. — Сейчас лежит, рвет его, заговаривается, но жив, и, сдается, будет жить. Там с ним Василий остался. Он мне так сказал: с тобой говорить не станет, а мне проболтается, кто его употчевал. Мы, сказал, береговая стража, мы с чужими толковать не любим.
— При нужде Василию есть чем отбиваться? — спросил Световид.
— Так я чаял, мы этого Шляпкина сюда перевезем. Андронушка за тем страдальцем ходит, и за Шляпкиным бы присмотрел.
— У нас собирается полк свидетелей, — вдруг сказал Дальновид. — То-то кашу заварим! Надобно написать господину Моське.
— Перестаньте вы звать его Моськой! — вдруг рассердился Световид. — Не дай бог, при чужих брякнете. У него есть имя, он вам не мальчишка.
— Это все Мироброд. Как приклеит словечко — с песком не ототрешь, — нашел виновника Выспрепар. — Он ведь и некоторую персону Слоном прозвал, прямо картинку нарисовал — идет преогромный слон, силищи немеряной, а у ног его вьется крошечная черная моська, и брешет, и брешет…
— И Мироброду пора бы поумнеть.
Федька слушала одним ухом. Ей было о чем поразмыслить. Она пыталась в голове совместить события с годами.
Когда она, еще девочкой навестив деда, услышала историю о человеке, которого вытащили из воды у самого берега. Там лед был потоньше, он провалился и погиб бы, потому что впридачу был ранен, но по странному стечению обстоятельств Федькин дед ночью оказался там же, на берегу. Он не рассказал внучке, что там делал зимней ночью, и она ломала голову над несообразностью — дед всегда был в здравом рассудке, и что за ночные слоняния у пожилого человека?
Как всякому ребенку, он казался ей старым, словно праотец Адам. О том, что пятидесятилетний мужчина может сдружиться с какой-нибудь бойкой кумушкой и навещать ее в отсутствие мужа, а в итоге улепетывать, едва успев натянуть штаны, она и помыслить не могла. И, поскольку дети не метят воспоминания датами, то почти невозможно было понять, когда дед рассказал про того человека.
Был и другой вопрос — мог ли знать о спасенном Устин Карпович, обитатель Федькиной недвижимости. Она решительно не помнила, когда он появился.
Дед умер два года назад, это Федька помнила точно, а Устин Карпович, овдовевший муж его сводной сестры, появился, кажись, пятью, не то шестью годами ранее. Федька тогда училась в Театральной школе и не могла зимой часто навещать деда; она даже обрадовалась, что два старика, съехавшись, будут друг за дружкой присматривать. Устин Карпович в присмотре как раз нуждался — он был из отставных унтер-офицеров, имел несколько ранений и порой тяжко от них страдал. С другой стороны, дед занимался огородом и шил на продажу кожаные рукавицы, которые лишь зимой нужны, а Устин Карпович, человек богомольный, кормился при церкви, трудился в свечной мастерской, так что дома всегда были свечки.
По всему выходило, что нужно съездить на Васильевский. Ведь если дед вытащил на берег раненого, то, может, услышал от него что-то любопытное.
— Фадетта, Румянцев исчез, и это плохо, — сказал Световид. — Мог бы хоть записку прислать…
— С кем? — спросил Выспрепар. — Да он, сдается, невеликий любитель писать записочки. Сильно я сомневаюсь в его грамотности.
— Нет, когда надобно — он пишет, — возразила Федька. — Сейчас принесу.
Она сходила в палевую комнатку, принесла крошечное послание, которое думала сжечь — да не сожгла, и предъявила сильфам. Хохота она никак не ожидала — однако смеялись все, и очень громко.
— Это почерк Дальновида, матушка, — сказал Выспрепар. — Вот кто к нему в секретари нанялся!
Федька выхватила у него записку и сунула в печь.
— Тебе, Дальновид, придется опять нанести визит Лисицыным. Может, они уже вернулись. И если наш вертопрах там — извлечь всеми средствами. Положение осложняется тем, что девица, которая ему вдруг полюбилась, опасно больна, если только вообще жива, и он от расстройства может наделать дурачеств, — тут Световид нахмурился. — Выспрепар, ты должен завтра встретиться с Платовой и как следует ее расспросить. Если ее сразу потащили в казематку, значит, есть основания. Видно, она болталась возле васильевского дома и была замечена. Но она и сама могла в таком случае что-то заметить. По крайней мере мне бы очень этого хотелось.
— С утра этим займусь.
— Потап Ильич, возьми Пахомыча, возьми Тимошку, поезжай и привези Шляпкина. Да поскорее!
— Исполню. Того плясуна, Василия, с собой брать?
— Как сам пожелает.
— Фадетта, для тебя дела пока нет. Не хочешь ли поехать с Дальновидом вызволять Румянцева из когтей прелестницы? — игривые эти слова Световиду не удалось произнести весело.
— Я никогда не имела дела с прелестницами.
— Да тебе и ни к чему. Все вооружены? — вдруг спросил Световид.
— Да, — нестройным хором ответили сильфы и Потап.
— Я напишу Мироброду — пусть тоже приходит ночевать. Мироброд у нас — слабое звено в цепи. Его похвалят за скрипичные экзерсисы — а он и расхвастается будущим журналом.
Федька смотрела, как он распоряжается, и желание проучить этого спесивого гордеца крепло наливалось силой, становилось прямо-таки бронзовым. Она знала, как это можно сделать. Оставалось дождаться утра.
В назначенный час Федьку позировать не позвали, но Григорий Фомич, принеся ей завтрак, велел опять одеться по-мужски.
Она вышла в гостиную и обнаружила там всех сильфов. Световид, сидя в углу возле клетки с Цицероном, писал какое-то письмо, Выспрепар, уже готовый к выходу, заново раскладывал по карманам всякое добро — платок, табакерку, деньги, какую-то книжицу, сложенные бумаги.
— И скажи частному приставу, что его десятские проворонили ночную драку, — напомнил Световид. — Кабы не потаповы кулачищи, имели бы мы мертвое тело.
— Ну, Пахомыч тоже расстарался, — усмехнулся Выспрепар. Улыбка вывернутых губ была уродлива, он сам знал это, и усмешка оказалась краткой. — Надо его особо наградить. Он-то нас всех и спас. Скажу непременно.
Федька поняла, что ночью привезли Шляпкина.
Дальновид, быстро набрасывая ровные строки, одновременно допекал птицу просьбами:
— Цицеронушка, скажи: справедливость восторжествует!
Попугай молчал, молчал, да и заорал сердито:
— Р-р-ромашка амур-р-р-рчик!
— Кто?! — вскинулся возмущенный Дальновид. — Кто выучил?!
Выспрепар засмеялся — и был таков.
— Как Шляпкин? — спросила Федька.
— Лежит. Статочно, оживет и еще будет плясать. Натура у него прочная, — сказал Световид. — Не ходи к нему, Фадетта. С ним наш Андронушка возится. Когда ему полегчает — навестишь.
Федька кивнула и уселась в углу. Световид неожиданно подошел и сел рядом.
— Скучаешь по театру? И по береговой страже?
— Чего по ним скучать, — буркнула она, не желая признаваться, что странная жизнь сильфов ее не радует, а музыки уже до боли недостает. Но он усмехнулся и покачал головой, как взрослый, которого пытается надуть дитя.
— Мир велик, — сказал Световид. — А человеку свойственно сужать его до размеров чуть ли не собственного гроба. Ты играешь в шахматы?
— Нет.
— Отчего?
— Мне это скучно. Хотя, если бы я хотела ставить танцы, шахматы бы пригодились, это очень удобно — там есть первые и вторые дансеры и есть фигуранты.
— И белые фигуры непременно были бы дамами, а черные — кавалерами? Это хороший ответ. Продолжаем?
Федька пожала плечами.
— Однажды я играл в шахматы с дедом. Мне было тогда лет десять. Доска лежала на большом столе, мы увлеклись, и фигуры в нашем воображении ожили, обрели рассудок и нрав. Вдруг на доску шлепнулась черная лапа и потащила к себе ферзя, за которого я только что брался. Я даже вскрикнул. А это мы не заметили, как на стол прыгнул кот и стал наблюдать за игрой. Шахматисту очень удобно — он знает количество фигур и ходы каждой. Не напоминает ли тебе это береговой стражи? А коли бы вдруг на доске появилась фигура с новыми свойствами — вы бы пришли в отчаяние. Дед изобрел для меня игру. Мы с ним придумывали такую фигуру, чтобы оживить игру и приблизить ее к жизни. Додумались до кентавра. В трудную минуту игры можно обменять своего коня и ладью на эту фигуру, совершающую гигантские скачки. Потом додумались до ловушки-невидимки. Перед началом игры каждый задумывает на своем поле одну клетку и записывает ее на бумажке. Попав туда, вражеская фигура погибает — и своя тоже, если игрок растяпа. Если привыкаешь всю жизнь двигать шестнадцать фигур, а нечистая сила вдруг подсовывает семнадцатую — можно сойти с ума. Ты жила в береговой страже, словно пешка на шахматном поле, где правила неизменны, и могла дружить только с себе подобными. Чем и объясняется твоя любовь — ничего лучше на этом поле не нашлось.
— Я не хочу говорить об этом, господин Световид.
— Я пережил это, Фадетта. Мне было примерно столько же лет, сколько тебе, но мой мир был даже более узок — люди, которые любили меня, книги, живопись, музыка, породистые кони, охота. Даже врагов не было — так мне казалось. Когда все это рухнуло… Знаешь ли, я даже благодарен людям, из-за которых лишился того мира. Я увидел новые просторы, новые возможности, завел, наконец, друзей. Правда, все это получилось не сразу. Цыпленку, который пробивает клювиком скорлупу, тоже, наверно, неуютно, когда кругом столько пустого места. Но если он останется в скорлупе, то никогда не станет петушком или курочкой.
Вошел Григорий Фомич.
— К вашей милости господин Надеждин.
— Проси, — велел Световид. — Одно благо — ему в середине марта сдавать словарь в типографию, и эта кара Божья кончится. Я только сперва загляну в наш лазарет. Идем, Дальновид. Может, то, что услышишь, пригодится при визите к Лисицыным.
Тут Федька поняла, что все складывается отменно — еще миг назад она не знала, что Бориска ей необходим, а теперь отчетливо это поняла.
— Мне не нравится, что у них там творится, — сказал Дальновид. — Я ходил спозаранку за стрелой — так к забору не подойти, сторожа ходят кругом и перекликаются, как стрельцы на кремлевских башнях при царе Алексее. Что-то у них стряслось, что — не понять. И дальше крыльца меня, боюсь, не пустят.
— Тогда вся надежа на Миловиду. Она что-нибудь придумает. Надо бы послать туда Тимошку, пусть послоняется, авось что поймет.
Бориска этим утром был в странном состоянии человека, завершающего длительный труд, который в смятении ищет, чего бы еще туда добавить для полного восторга и благолепия.
Великий пост — это целая неделя отдыха от плясок. И Бориска решил целиком посвятить ее своему «Танцовальному словарю». С утра обложившись французскими книгами, он в прекрасном расположении духа откапывал всякие полезные и забавные сведения.
Он вдруг раздобыл превосходное и весьма длинное описание бала, который дал Людовик Четырнадцатый по случаю бракосочетания герцога Бургундского. Надобно было лишь хорошо перевести, а это он наловчился. А что длинное — так даже хорошо, книжка получится толще и продать ее можно будет дороже. Потом нашлось французское описание греческого танца, именуемого «кандиот», да еще снабженное гравюрами. Оно прямо-таки взывало: меня перетолмачь, сперва — меня!
За перевод Бориска взялся с трепетом.
Греческие танцы ему доводилось исполнять — как же без них в балетах, где отплясывают античные боги, нимфы, фавны и просто влюбленные поселяне? Но сейчас он мог прикоснуться к подлинно греческому танцу — тому, который упоминал сам Гомер в изображении Ахиллесова щита. Для человека, не знакомого с Гомером, это служило почтенной рекомендацией. Если бы Бориска нарочно полез за тем щитом в «Илиаду», то был бы немало удивлен — греческий слепой певец разместил на круге чуть более аршина в поперечнике столько всякого добра, что поневоле рождалось сомнение: фигурки, которых там по самым скромным подсчетам было не менее сотни, следовало бы разглядывать через лупу, а какой в этом смысл?
На гравюре древние греки с гречанками изображали нечто вроде русского хоровода. Но картинка скорости не передает, и Бориска старательно переводил: «… все собрание танцует в кругу с толикою точностию и скоростию, что оборот колеса не может сравниться с быстротою оного; иногда же круг танцующих как бы разрывается, и все, держась рука за руку, делают множество кругов и оборотов…»
Наконец дошло до гравюры, где изображались банные танцы. Этот жанр хореографии привел Бориску в смущение. Танцовщик конечно же ходил в баню — зимой она была и отрадой, и исцелением. И девиц, весьма вольно одетых, видывал — в театре оно как-то само собой получается. Но его смутило описание: «Гречанки часто собираются в банях, где неоднократно можно видеть образец живой Горациевой картины; ибо тут женщины сии находятся совсем нагие и танцуют точно так, как грации с нимфами». Он не понимал, отчего бы этим древним гречанкам не одеться и в чем прелесть скакания голышом.
Гравюра и описание так соответствовали друг другу, как если бы литератор творил, не отводя взора от юных дев в высоко подпоясанных платьях и высоких сандалиях, отделанных жемчужными раковинами и золотым шитьем. Бориску не смутило, что пеплос назван флеровой рубашкой, — французскому сочинителю виднее. А сочинитель живописал гравюру с нежностью и страстью, так что Борискино перо, черкая по бумаге, невольно сими чувствами заражалось, и танцовщик сам с восторгом перечитал последнюю фразу: «Платье из легкого штофа, как бы наклеенное на ея теле, показывает всю ея приятность и тонкость».
Отвлекшись от перевода, он затосковал — когда еще на российском театре появятся легкие и удобные для танца одеяния; когда бедные дансерки перестанут туго шнуроваться, так что лишь долгий и опасный обморок даст всем понять: бедняжка брюхата и месяца через три ей рожать.
То, что древние гречанки танцуют старую французскую бранль, Бориску не смутило. Он наслаждался собственным успехом, страницы лексикона так и мелькали. Вдруг он удержал нависшую было над бумажным листом руку с пером — но не сумел удержать сорвавшуюся чернильную каплю, которая расплющилась в преогромную кляксу.
С горя Бориска лег спать. Наутро он собрал весь «Танцовальный словарь» в кучу. Образовалась гора бумаг, которую в руках не унесешь, а разве что в наволочке. Бориска отыскал длинную веревку и увязал свое сокровище. Потом некоторое время смотрел на будущий словарь и вздыхал — во-первых, предчувствовал, как мучительно будет расставлять все словарные статьи по местам, а во-вторых — совершенно не желал расставаться с трудом, который занимал его более года. Он бы охотно и дальше копался на досуге в книжках, делал выписки, сличал измышления французов с собственным опытом. Писать о танце оказалось увлекательнее настоящих танцев.
Потом он отправился к господину Шапошникову — задавать последние вопросы.
В гостиной он обнаружил Федьку, одетую в мужской костюм. Это его совершенно не удивило.
— Здравствуй, — сказала Федька. — Садись. Что нового откопал?
И улыбнулась приветственно — она действительно была рада видеть приятеля.
— А что я узнал! Наша чакона придумана была итальянцами! — воскликнул Бориска. — Они это произносят то ли «чьякона», то ли «сьякона», не понять, а происходит от слова, означающего «слепой». Оказалось, движения чаконы выдуманы слепцом!
— Вранье! — отвечала Федька. — На что слепому танцы?
— Так написано!
Вошел господин Шапошников.
— Ну, здравствуй, изыскатель, — сказал он. — Какие еще заботы тебя гнетут? Давай уж все сразу вываливай.
— Вот, — Бориска развернул исписанный лист. — Это, сдается, все. Потом расставлю статьи и повезу в типографию.
— Слава те, Господи, — с чувством произнес Световид. — Ну, займемся. Ого…
Он присвистнул, изучая список вопросов.
— Если бы нашелся журнал, где возьмут статью о театральных декорациях, я бы написал, — сказал Бориска. — Да только никому наш балет не нужен, это ж не ода на победу русского оружия…
— Я сам бы ее написал. В Париже ходил в театральные мастерские и заметил любопытные вещи. Там пытаются приблизить зрелище на сцене к действительности. У нас — тоже, но хоть какого гения поставь заведовать задниками и декорациями, хоть самого Пьетро Гонзаго из Рима пригласи, все упрется в малограмотного балетмейстера. Когда художник пишет картину, где вдали виден Юпитер на Олимпе или Аполлон на Парнасе, разве он не рисует их крошечными, куда меньше, чем, скажем, нимфы на первом плане? Рисует! Ибо создает иллюзию правдоподобия. А если живописец подчиняется законам перспективы, то отчего балетмейстер их презирает?
— Но как же быть, если Аполлон должен спуститься с Парнаса и станцевать чакону или пассакайль?
— Ничего нет проще. Одеть Аполлоном мальчика лет десяти, он спустится с вашего Парнаса и уйдет за боковую декорацию, а из-за нее тут же выйдет взрослый танцовщик — и пусть себе пляшет на здоровье! Это исправно проделывают в Европе. Разве в Театральной школе не найдется подходящих мальчишек?
Федька задумалась — а нужны ли балету такие тонкости? Существует договор между публикой и балетмейстером, по которому все передается языком прыжков и жестов, а зритель принимает это как должное. Если в финальном дуэте Альцесты и Адмета радость выражается под музыку, бризе и кабриолями, а не воплями и объятиями, как в жизни, и все довольны, то отчего нужно приспосабливать Аполлонов рост и вносить ощущение действительности?
— С этой вашей береговой стражей, охраняющей жуткие берега, тоже не все ясно, — сказал Световид, пробежав взглядом страницу. — Если следовать закону распределения света, то она должна быть обряжена в платье неярких тонов. Сильным основным цветам место на переднем плане, затем идут цвета менее живые, и там, где уже задний план, тона нежные, дымчатые, затуманенные. Это соответствует природе человеческого зрения. Только так возможно водворить на сцене гармонию. Сколько раз я наблюдал — самый хороший балет убивают костюмы. Плохое распределение красок и их резкие сочетания просто оскорбляют взор, в глазах рябит от движущихся фигур, хотя все они вырисованы точно. Вот что бывает, когда художник не желает ничего приносить в жертву, — все богато, все блистает красками, и это неуместное равенство уничтожает общую картину. Как мало балетмейстеров, которые пожелают подняться над сочинением танцев и представить публике цельную картину.
— Погодите, погодите, Дмитрий Иваныч, я запишу! — и Бориска заметался в поисках пера.
Федька вскочила и принесла чернильницу из рабочей комнаты. Когда вернулась — Световид уже толковал о ином, и во всех бедах винил балетмейстеров.
— Симметрия хороша! Но на своем месте! — заявлял он. — Она терпима в выходах, где все шествуют чинно. Они служат для того, чтобы дать отдохнуть первым танцовщикам — разве нет? Симметрия хороша в па-де-катре, в па-де-сиз, но когда на сцену является действие — оно симметрию изгоняет! Вот представьте — толпа нимф, увидев подкравшихся фавнов, обращается в бегство. Соблюдают ли нимфы симметрию? А фавны? Они преследуют, останавливаются, чтобы нимфы успокоились, опять преследуют — я прямо вижу этот бег вокруг сцены, в котором фигуры возникают лишь в нужные моменты и напрочь лишены симметрии! Знаете, как это называется? Прекрасный беспорядок!
— Но коли начать приближать балет к действительности — танца вовсе не останется! — возразил Бориска, и Федька мысленно с ним согласилась.
— Танец должен знать свое место! Ты же читал Новерровы письма. А приближение к действительности иными средствами достигается. Должно быть, надобен царский указ, чтобы с голов древних римлян убрали букли с тупеем и надели шлемы. Когда у воина Горация загнуто по пять буклей с каждой стороны и при каждом его прыжке с головы слетает облако дешевой пудры, — что прикажете делать образованной публике, как не хохотать во всю глотку?
— Я читал о действенном танце! Но ежели его делать главным средством — тогда останутся лишь сцены пантомимические и необходимые по сюжету дивертисманы. Вот, вот… — Бориска вынул из середины кипы листки, показал Световиду.
— Сам сочинил? — удивился тот.
— Про дивертисман я сочинил сам! Надоело, не хочу и не могу врать! Кто-то ж должен наконец сказать правду! Не то от вранья уж все мы сдурели! Как же и двигаться вперед, коли сами себе врем?!
Федька отродясь не видала, чтобы Бориска так кипятился.
— И что ты написал? — осторожно спросила она.
— А вот! «Дивертисман!» — это слово Бориска выкрикнул с непередаваемой издевкой и, выхватив у Световида, сунул Федьке под нос листок. — «Сим именем называют известныя собрания танцев и песен, которые обыкновенно в Париже помещают в каждое действие оперы, балета или трагедии. Сие продолжение плясания происходит без всякого порядка, связи и начального действия».
— Отчего ж только в Париже? — удивился Световид. — У нас — иначе?
— Не иначе, сударь… да только неловко… Но содержание должно быть связано хоть каким действием! Иначе нет главнейшего на театре!
— Чего же?
— Ожидания!
— Ого! — Световид подошел и дважды хлопнул Бориску по плечу. — А ты не дурак! Послушай — как избавишься от словаря, иди к нам в компанию. Возясь с балетными статьями, ты выучился занятно писать, ты нам пригодишься.
— Верно? — спросил ошарашенный Бориска.
— Верно. Вот видишь ли, у каждого человека, если это человек с разумом и душой, возникают особые отношении со своим делом. И нужно уметь вовремя сказать: то, что мог, я совершил, могу с чистой совестью уходить и браться за другое дело. Ты несколько лет танцевал в береговой страже, ты отменно знаешь все танцевальные дела, тебе захотелось вступить в спор с общим мнением, ты вступил и спор выиграл, — Световид указал на кипу исписанных листов. — Можешь ли ты еще что-то дать балету? Может ли балет что-то дать тебе? Вот она — твоя точка! Твои отношения с балетом завершены. А теперь, выпустив словарь, переходи к нам, дело для тебя найдется.
Бориска слушал Световида, приоткрыв по обыкновению рот.
— Это не шутка?
— Нет, не шутка. Я убедился в твоем упрямстве и в способности трудиться, ни на что не взирая. Ну что, Надеждин, начнешь новую жизнь?
— Как же я уйду из театра?
— Очень просто — напишешь рапорт в дирекцию и уйдешь. А я, так и быть, помогу тебе довести твой «Танцовальный словарь» до приличного вида. Оставь его мне.
Бориска улыбнулся — и по улыбке Федька поняла, что прощание с театром, кажется, состоялось.
— Я должен подумать, — сказал он. — Походить, подумать…
— Бог в помощь. Будь к ужину. Потолкуем о твоих новых занятиях.
Бориска пошел в сени, где оставил шубу с шапкой, Федька выскочила следом.
— Погоди! Подожди меня на улице, — сказала она. — Пойдем вместе.
Она видела, что в доме Световида неладно. Одно то, что на подоконниках лежали заряженные пистолеты, должно было ее озадачить и удержать от подвигов. Но уж больно хотелось проучить язвительного сильфа.
Федька чувствовала, что может принести важные сведения. И представляла себе лицо Световида — в кои-то веки не каменное, а изумленное. Видела она и себя со стороны — уверенную, независимую, даже высокомерную, именно такую, какая могла бы поставить Световида на место.
Выскользнув из дома незаметно, она подбежала к Бориске и потащила его за собой.
— Что ты затеяла? — спрашивал он. — Куда ты собралась?
— На Васильевский, — отвечала Федька. — Вон, вон извозчик!
— На что тебе?
— Мне нужно на Васильевском кое-что разузнать. Едем вместе, вдвоем веселее! У тебя же все равно других дел нет. А так — покатаешься, по дороге подумаешь, ты же обещал господину Шапошникову подумать! Эй, эй, стой!