Глава двадцать девятая
Последнее собрание нашей группы проходит в помещении театра, там же, где все и началось. Банни превратила сцену в своего рода алтарь. Нам всем было велено принести фотографии тех, кого мы потеряли, и мы раскладываем их в центре круга рядом со свечами и разноцветными шарфами, которые Банни разложила для пущей торжественности. Идея в том, говорит Банни, что сейчас нам комфортно друг с другом, и теперь нашего доверия друг к другу достаточно, чтобы мы «удержались в рамках». Она часто так говорит – «удержаться в рамках». Думаю, так называется то, когда ты даешь другому говорить, не перебивая его, не задавая вопросы и не пытаясь давать советы.
Я сижу рядом с Банни, стул с другой стороны от меня пустует в ожидании Колина. Последние три недели я гадала, как пройдет наша встреча. Станем ли мы делать вид, что ничего не случилось? Насколько неуютно будет каждому из нас раскрываться перед группой, зная, что другой слушает?
Мне не суждено это узнать.
– Колину неожиданно пришлось уехать, – объявляет Банни, закончив с обустройством «алтаря». – Он просил меня передать вам – ему очень жаль, что не удалось попрощаться с вами и пожелать всем света и исцеления.
Я смотрю на свои руки, лежащие на коленях, и во мне поднимается буря эмоций. Ярость из-за того, что он не удосужился попрощаться с группой. Облегчение из-за того, что он вернулся к своей прежней жизни, в свой настоящий мир – если он действительно вернулся туда. Но сильнее всего меня мучает подозрение, а говорила ли с ним Банни вообще. Маловероятно, что она лжет, но что-то с трудом верится, что он мог упомянуть свет и исцеление.
Банни спрашивает, готовы ли мы, мы киваем, и воцаряется торжественное молчание. Первой начинает Лиза. Она говорит о том, как сильно боится забыть всякие мелочи из прошлого. Как разрывается между двумя желаниями: чтобы дети помнили отца и чтобы жили нормальной жизнью и были счастливы. Еще она не знает, как ей быть, когда в конце месяца их выкинут из дома. Она рада, что у нее появилось столько добрых друзей. Она знает, говорит Лиза, что если проявит терпение, жизнь наладится. Я закрываю глаза и мысленно говорю ей, что считаю ее очень храброй, что она отличная мать. Мне ужасно хочется обнять ее.
Следующая – Карен. Ей жаль, что они с мужем так мало путешествовали, она дает слово, что обязательно поедет туда, где они мечтали побывать вдвоем.
Марта, которая чаще всего отмалчивалась, удивляет нас тем, что говорит дольше всех. Она сбивчиво рассказывает о своем муже, который был дантистом, о том лете, когда они переехали на остров и он открыл здесь свою практику. Рассказывает, как была молода и любила, что изменилось за долгие годы, а что – нет. Рассказывает, как скучает по хлопанью дверцы его машины в конце дня, по его шагам. Она плачет и говорит, как ей жаль, что дети еще не вступили в брак, как трудно ей представить, что они создадут свои семьи.
Когда каждый из нас заканчивает, никто не произносит ни слова. Тот, кто говорил, ложится в середину круга, остальные собираются вокруг и прикасаются к нему, просто кладут на него руку, куда придется. Многие плачут, но это не нарушает тишины. Все выглядит чересчур сентиментально, но при этом, как ни странно, очень трогательно. Правда, говорить в такие моменты нечего. «Все будет хорошо. Ты справишься. Жизнь продолжается». Все это слова, которые говорятся с добрыми намерениями, но ничего не значат, и никто, по сути, в них не поверит, пока они не сбудутся.
Все уже высказались, и Банни спрашивает, готова ли я. У меня нет выбора.
– Готова, – отвечаю я.
В комнате какое-то неуловимое движение, и я понимаю, что все ждут. Мне предстоит чем-то заполнить это пространство. Странно, я все еще не знаю этих людей. Я знаю их имена. Знаю, как умерли их супруги. Немного знаю, чем они занимаются, как они борются. Но я не знаю о них ничего по-настоящему личного, такого, что знала бы о близкой подруге или о своем парне. Однако почему-то мне с ними хорошо и уютно.
Как будто тот факт, что одна и та же беда сломала нам жизни, облегчает взаимопонимание. Как будто мы члены одного клуба – причудливого клуба печальных, юных в смысле опыта, но совсем не юных в смысле возраста вдов.
– Думаю, сегодня я чувствую себя нормально, – начинаю я, потому что так начинали все остальные. – То есть мне лучше. Этот год был… очень странным.
Раздаются тихие смешки, и я быстрым взглядом окидываю круг. Это так противоестественно – говорить с людьми, которым запрещено реагировать на твои слова. Это все равно что кричать в каньоне. Я решаю, что если смотреть в пол, будет легче.
– Я это делать не люблю, – наконец продолжаю я. – Рассказывать. У меня плохо получается. Никогда не получалось. Вы бы об этом не догадались, потому что я много говорю. Это своего рода… думаю, это защита. Я научилась этому, когда умерла мама. Я была маленькой, и мне все твердили, что нельзя держать переживания в себе. И тогда я стала много говорить. Научилась говорить то, что люди хотели от меня услышать. Но это не означало, что я понимаю, о чем говорю. Или верю в то, что говорю. Это не означало, что я исцелилась.
Банни издает нечто вроде «гм», я поднимаю голову и вижу, что некоторые кивают. Я уже замечала, что в такие короткие мгновения взаимосвязи люди показывают, что они все еще здесь. То, что они не реагируют, не значит, что они не понимают. И они хотят показать, что ты не одна.
– Одно я уяснила точно: скорбь не проходит, – говорю я. – В последнее время я думаю о маме больше, чем когда она умерла. И о Ное… Знаю, что даже не начала понимать, как на меня подействовала его смерть. Продолжаю думать, будто мне становится лучше, будто я разобралась в себе. И вдруг – ба-бах! – совершаю какую-то глупость или слишком бурно реагирую на чьи-то слова, и тогда мне опять очень тяжело, я чувствую вокруг себя безнадежность и несправедливость. Я как будто зациклилась, бегу и бегу по кругу, и что бы ни делала, выскочить мне из него не дано. – Мой голос дрожит, и я сглатываю. Потом делаю несколько глубоких вдохов. – Один человек как-то сказал, что мне повезло, потому что я так молода. Потому что у меня впереди много времени, чтобы начать сначала. – Я вижу, что Лиза улыбается. – Выслушав вас, все ваши истории, я жалею, что мы с Ноем прожили так мало. Ной был… Я знаю, что больше никогда не встречу такого, как он. Я знаю, что обязательно встречу кого-то, может, и не одного, но никто не будет таким, как он. Я никогда не узнаю, как мы жили бы, если бы у нас было побольше времени. И от этого… и от этого больнее всего.
Я оглядываю группу. Глаза Карен закрыты, Марта кивает своим коленям. Молчание затягивается, и я чувствую на себе взгляд Банни. Я набираю в грудь побольше воздуха и продолжаю.
– С осени я собираюсь учиться в колледже, – говорю я. – Если поступлю. Я чувствую… даже не знаю. Мне радостно. И в то же время как-то дико. Как будто я предаю Ноя. И дело не в том, что он не дал бы мне поступать, если бы я захотела. Как раз напротив. Просто все по-другому, все это сильно отличается от той жизни, которую мы бы построили. И иногда я спрашиваю себя, что бы он почувствовал. Что он чувствует, если знает.
У меня по щекам текут слезы, и я вытираю их. Я думала, что сегодня буду сильной. Я видела, как все наши ломаются один за другим, но не сомневалась, что со мной будет иначе. Но теперь я знаю, что иначе не получается.
– Я продолжаю работать над собой, – говорю я. – Я думала, что если пройду через все это – через группу, школу, в общем, через все то, чего от меня хотели, – думала, что тогда я все разложу по полочкам. Преодолею, что ли. Но не раскладывается. Почти всегда я чувствую себя так же, как после смерти мамы, когда мне было десять. Я очень тоскую по ним. Мне не хватает Ноя, – сдавленно произношу я. – И я ужасно скучаю по маме.
Я не сразу понимаю, что плачу, мне кажется, что громкие, уродливые всхлипы издает кто-то другой. Раздается шорох, и я чувствую, что все подходят ко мне. Я чувствую их руки – на своих коленях, плечах, макушке. Я так и не легла в центр круга, но никого это, кажется, не волнует. Иногда люди могут встретить тебя на полпути.
* * * * *
– Мне понравилось, – говорит Банни. Я забыла забрать фотографию Ноя и, вернувшись за ней, увидела, что Банни в одиночестве задувает свечи и собирает шарфы. Без нас, сидящих кружочком, зал кажется меньше. – Все, что ты говорила, было в нужной струе. Ты казалась очень искренней.
– Я и была искренней, – говорю, стараясь не раздражаться.
Я прошла долгий путь с группой, с Банни, с ее штанами и благовониями, но временами мне очень хочется, чтобы она заговорила как нормальный человек.
– Знаешь, иногда я спрашиваю себя, зачем я этим занимаюсь, – продолжает Банни. – Этими группами. Я думаю, они и в самом деле помогают. Ведь человек оказывается среди тех, кто понимает, через что он прошел, но я уже говорила в начале – книги, теории… Никто не знает, что сказать.
Я киваю. Думаю о Колине, о том вечере, когда мы поцеловались. Он знал, что ни у кого нет ответов. Помню, как Банни в машине предупреждала меня, что он еще не готов. А я хотела, чтобы он был готов. Я нуждалась в этом. Мне было нужно, чтобы он оправился от горя и имел возможность сказать мне, что со мной тоже все будет хорошо. Но он не оправился, и это не его вина. А моя, потому что я не дала ему достаточно времени.
– Эти стадии горя – депрессия, гнев, принятие – они скорее как фазы. Это не уровни, – говорит Банни. – И они не следуют друг за другом в четком порядке. Они наваливаются сразу. Иногда скопом, иногда по очереди. И никогда не проходят. Просто со временем они растворяются в повседневности. «Я ненавижу своего мужа за то, что он умер, я влюбилась в новую схему для лоскутного одеяла. Я обижена на ребенка за то, что он мне не звонит, я дико боюсь стареть в одиночестве». Со временем все выравнивается, и вскоре в твоей жизни уже не только горе. Вот так, честное слово.
– Спасибо, – говорю я. Обнимаю ее за мягкую, как подушка, талию. Она, кажется, ошеломлена, и я спрашиваю себя, когда в последний раз хоть кто-то «держался в рамках», чтобы дать ей выговориться.