8
В ту ночь, когда умер Мэтью Грейвс, Энни с братом гостили у своих друзей в Голубых Горах на Ямайке. До конца рождественских каникул оставалось еще несколько дней, и родители не стали забирать их с собой, видя, что в гостях им понравилось. Энни и Джордж спали в большой двуспальной кровати под сеткой от москитов. Сюда-то однажды ночью пришла мать их друзей – в одной ночной рубашке. Включив ночник, она села на краешек кровати и разбудила их, дожидаясь, пока они придут в себя. За спиной этой женщины маячил ее муж в полосатой пижаме, тень от сетки падала на его лицо.
Энни не забыть странную улыбку на лице женщины. Позже она поняла, что улыбка эта была вызвана страхом перед тем, что ей предстояло им сказать, но в тот момент, спросонья, выражение лица женщины показалось Энни неподдельно веселым, и поэтому, когда та сообщила страшную новость, Энни решила, что это шутка. Совсем не смешная, но все же шутка.
Много лет спустя, когда Энни решила, что надо как-то обуздать бессонницу (та накатывала на нее каждые четыре-пять лет, и ей приходилось платить бешеные деньги врачам за то, что они говорили ей то, что она и без них знала), она отправилась на консультацию к гипнотерапевту. В основе лечения лежал принцип поиска травмы в прошлом. Врач вместе с пациентом докапывались до события, вызвавшего начало заболевания. Затем врач погружала пациента в гипноз, внушала ему, что он находится в прошлом, и заново моделировала с ним ту, прежнюю, ситуацию.
После первой встречи, стоившей Энни сто долларов, гипнотерапевт – бедная женщина – была обескуражена тем, что Энни не могла припомнить ничего такого, что могло бы показаться причиной бессонницы. Энни мучилась целую неделю, стараясь отыскать в прошлом что-нибудь подходящее. Она поделилась своими затруднениями с Робертом, и тот вспомнил: в десять лет Энни разбудили, чтобы сообщить о смерти отца.
Врач от восторга чуть не свалилась со стула. Энни тоже испытывала удовлетворение, словно была одной из тех школьных отличниц, ненавидимых ею всей душой, которые, сидя на первых партах, изо всех сил тянут руки, чтобы учитель понял: они все знают. Вы не засыпаете, потому что боитесь, что кто-то близкий может умереть. Все отлично сходилось. Только было непонятно, почему первые двадцать лет Энни отлично спала. Но это врача не беспокоило.
Она расспрашивала Энни о ее чувствах к отцу, а потом – к матери. А когда Энни все рассказала ей, предложила сделать «одно маленькое упражнение по расставанию». С радостью, сказала Энни. Женщина изо всех сил старалась загипнотизировать ее, но была настолько возбуждена, что у нее ничего не получалось. Чтобы ее не разочаровывать, Энни по мере сил имитировала погружение в транс, с трудом сохранив серьезное выражение лица, когда женщина назвала именами родителей тарелочки из фольги и с торжественным видом прощалась с ними, выбрасывая на улицу.
Но если смерть отца никак не повлияла на сон Энни (в этом она ни минуты не сомневалась), на все остальное в ее жизни влияние ее было огромным.
Не прошло еще и месяца после смерти отца, а мать уже продала дом, расставшись с вещами, так много значившими для детей. Она продала лодку, на которой отец учил их гребле и брал с собой на необитаемые острова, где они ловили в коралловых рифах омаров и бегали нагишом по золотому песку в окружении зеленых пальм. А их собаку, черного лабрадора по кличке Белла, мать отдала соседям, с которыми была едва знакома. Проезжая мимо на такси, которое везло их в аэропорт, дети увидели свою собаку у чужих ворот.
Они прилетели в Англию – в эту странную, сырую, холодную страну, где никто не улыбался, и мать оставила их у своих родителей в Девоне, сама же отправилась в Лондон улаживать, по ее словам, дела мужа. Себя она, однако, тоже не забыла и, занимаясь делами мужа, уладила и свои, потому что через полгода снова вышла замуж.
Дедушка был милым, мягким человеком – неудачником, который курил трубку и любил решать кроссворды. Больше всего на свете он боялся вызвать гнев или хотя бы просто недовольство жены. Бабушка – низенькая злобная женщина с крутым перманентом на седых волосах, сквозь которые, словно тайное предупреждение, проглядывал розовый череп, – не любила детей, но они не являлись исключением: она не любила и все остальное человечество. Однако дети, в отличие от абстрактного человечества, которому было наплевать на нее, находились под рукой и могли испытывать большие неудобства по ее желанию, а она старалась вовсю, превратив месяцы, что они у нее провели, в сущий ад.
К Джорджу бабушка относилась чуть получше, но не потому что он ей больше нравился, – просто она стремилась поссорить детей, сделав таким образом Энни, в чьих глазах она читала вызов, еще более несчастной. Бабушка все время повторяла, что жизнь в колониях сделала из внучки вульгарную грязнулю, и боролась с «дурными» привычками, отправляя ее в постель без ужина и за ничтожные провинности больно хлопая длинной деревянной ложкой по ногам. Мать, приезжавшая в конце недели, внимательно выслушивала жалобы детей и по свежим следам проводила расследование, пугавшее своей холодной объективностью. Тогда Энни впервые поняла, что факты при надлежащем освещении могут представлять самые разные точки зрения.
– У девочки слишком богатое воображение, – говорила бабушка.
Энни ничего не оставалось, как тихо презирать в душе несправедливых к ней людей и делать им мелкие пакости, – она воровала из сумочки старой карги сигареты и курила их за осыпающимися рододендронами, печально размышляя, что любить никого не стоит, – ведь те, кого ты любишь, умрут и оставят тебя одну.
Отец был веселым щедрым человеком, он один считал, что она на что-то годится. Со времени его смерти вся ее жизнь была подчинена одному: во что бы то ни стало доказать, что он не ошибался. И в школьные дни, и позже – в студенческие, в голове у нее была одна цель – показать этим сукиным сынам, кто она есть.
На какое-то время после рождения Грейс она успокоилась. Это розовенькое личико, беспомощно прильнувшее к ее груди, привнесло в ее душу покой – казалось, с гонкой покончено. Пришло время самоопределяться. Теперь, сказала себе Энни, я могу наконец быть самой собой, а не тем, кого во мне видят. А потом у нее случился выкидыш. Потом еще один, и еще, и еще – неудача следовала за неудачей, и вскоре Энни опять превратилась в бледную измученную девочку, прячущуюся за рододендронами. Что ж, она им уже показала раньше и покажет опять!
Но так было не всегда. Когда она работала для «Роллинг Стоун», в средствах массовой информации ее называли «блистательной и страстной». Теперь, перевоплотившись в главу собственного журнала, – в свое время она клялась, что никогда не займется такой работой, – Энни сохраняла первый эпитет, но второй – «страстная» – журналисты заменили на «безжалостная», признав, что былое пламя стало больше походить на холодный огонь. Энни и сама подчас удивлялась собственной жесткости, которую она часто проявляла на новом месте.
Прошлой осенью она встретила бывшую подругу, в свое время они вместе учились в частной школе, и когда Энни рассказала ей, как лютует в журнале, та рассмеялась и напомнила, что в школе Энни играла в спектакле леди Макбет. Энни никогда не забывала свой актерский опыт, считая в глубине души, что сыграла роль хорошо.
– Помнишь, как ты окунала руки в ведро с жидкостью, имитировавшей кровь, и начинала монолог – «Прочь, проклятое пятно…»? Руки у тебя были обагрены до самых локтей.
– Как же! Ничего себе пятнышко.
Энни рассмеялась, а расставшись с подругой, долго думала, насколько соответствует ей этот образ, пока наконец не решила, что нет, он не имеет к ней никакого отношения: леди Макбет делала все ради мужа, а не ради собственной карьеры. На следующий день, как бы подтверждая эту мысль, она уволила Фенимора Фиске.
Сейчас, пользуясь сомнительными преимуществами вынужденной изоляции, Энни размышляла о своих прошлых деяниях и о тех комплексах, которые их породили. Кое-что всплыло в ее памяти еще тем вечером в Лит-Бигхорне, когда она, привалившись к памятнику с высеченными именами погибших, неудержимо лила слезы. Здесь же, на другом конце страны, все припомнилось с предельной ясностью, словно сама весна вызвала к жизни прошлое, открывая все новые тайны. Шел май, и на глазах утратившей покой Энни мир вокруг постепенно согревался и зеленел.
Она ощущала себя частью этого мира, – но только когда рядом был Том. Еще три раза подводил он к дверям домика лошадей, и они с ним ехали в те места, которые Том хотел показать ей.
Теперь Дайана всегда по средам забирала Грейс из клиники, а иногда и в другие дни – когда она или Фрэнк отправлялись в город. Тогда Энни с нетерпением ждала звонка Тома с предложением покататься, а дождавшись, старалась приглушить так и прорывающуюся в голосе радость.
Разговаривая на днях по телефону с редакторами, она случайно бросила взгляд наружу и увидела Тома, который вел к дому Римрока и молодого жеребца, уже оседланных. Она тут же потеряла нить дискуссии и только с трудом через какое-то время осознала, что ее нью-йоркские собеседники замолкли.
– Энни, что с тобой? – спросил один из старших редакторов.
– Простите, – извинилась Энни. – Какие-то помехи. Я не расслышала последнюю фразу.
Переговоры еще не закончились, когда Том возник на крыльце, и Энни махнула рукой, приглашая его зайти. Сняв шляпу, он вошел в дом, и Энни одними губами попросила подождать, а пока выпить кофе. Он так и поступил и, усевшись на подлокотник, ждал, когда она закончит.
На столике лежали последние номера ее журнала, и Том, взяв один, стал его листать. Увидев ее имя, шедшее первым наверху страницы, где перечислялись сотрудники, он изобразил на лице почтительную мину. И тут же заулыбался, раскрыв журнал на статье Люси Фридман о моде, озаглавленной «Новые веяния в рабочей одежде». Манекенщицы, привезенные в арканзасскую глубинку, демонстрировали на фотографиях туалеты, как говорится, «на натуре» – в окружении мрачных, накачанных пивом верзил с татуировками на теле; из окон пикапа неподалеку торчали дула винтовок. Энни не понимала, как в таком окружении не простился с жизнью их фотограф, не упускавший случая бросить вызов обществу – он подводил тушью глаза и хвастал металлическими колечками на сосках.
Минут за десять до конца совещания Энни, остро чувствующую присутствие Тома, охватило непривычное для нее смущение. Она вдруг поняла, что изъясняется каким-то странным языком, более напыщенным, что ли, и тут же почувствовала себя идиоткой. Люси и все остальные, кто сидел сейчас в нью-йоркском офисе у телефона, должно быть, не понимали, что с ней происходит. Когда совещание наконец закончилось, Энни повернулась к Тому:
– Простите, что задержала вас.
– Ничего. Мне нравится смотреть, как вы работаете. Кроме того, теперь я знаю, что надо брать с собой из одежды, когда отправляешься в Арканзас. – Он бросил журнал на кушетку. – Занятная у вас работа.
– Это не работа, а сплошная головная боль.
Энни уже оделась для верховой езды раньше, и они тут же направились к лошадям. Энни сказала, что хотела бы немного опустить стремена, и Том показал, как это делается: сама она не привыкла к таким ремешкам. Чтобы научиться, Энни подошла совсем близко к этому мужчине, впервые ощутив его запах – теплый и чистый аромат кожи с легкой примесью неизвестного ей мыла. Их плечи слегка соприкасались, но ни один не отстранился.
Этим утром они поехали к южной речке и медленно поднимались вверх по течению к тому месту, где, по словам Тома, жили бобры. Но увидели они только два новых островка – замысловатые постройки – и никаких следов самих строителей. Спешившись, Энни и Том сели на выбеленный за зиму ствол упавшего тополя, а лошади тем временем, прильнув к своему отражению, пили из реки.
Выпрыгнувшая рыбка или лягушка всколыхнула воду перед молодым жеребцом, и тот испуганно отскочил, совершенно как в мультике. Видавший виды Римрок посмотрел на него как на идиота и продолжал пить. Том рассмеялся. Поднявшись, он подошел к жеребцу и положил одну руку на его шею, а другую – на морду. Некоторое время Том стоял так, не шевелясь. Энни не слышала, говорил ли он с конем, но тот, казалось, прислушивался, а потом без всяких уговоров вернулся к речке и, опасливо фыркнув, снова прильнул к воде. Идя к Энни, Том видел, что она улыбается и качает головой.
– В чем дело?
– Как вы это делаете?
– Что?
– Заставляете поверить, что все в порядке. – А он и так знал, что все в порядке. – Энни ждала, когда Том подойдет ближе. – Он любит иногда прикидываться испуганным.
– А откуда вам это известно?
Том посмотрел на нее с любопытством, как и в тот раз, когда она засыпала его вопросами о жене и сыне.
– Этому учишься. – Том замолчал, но что-то в ее лице сказало ему, что она могла истолковать его слова как скрытый упрек, и тогда он, улыбнувшись, продолжил: – Вы ведь представляете себе разницу между «смотреть» и «видеть». Надо долго смотреть, и если ты делаешь это правильно, то начнешь понемногу видеть. То же самое и в вашей работе. Вот вы сразу понимаете, какая статья хорошая, потому что давно занимаетесь своим делом.
– Вроде той – о «новой рабочей одежде»?
– Точно. Я бы и за тысячу лет не додумался, что это будет интересно людям.
– А им неинтересно.
– Почему же? Забавная статья.
– Чушь собачья.
Энни произнесла эти слова так решительно, что они прозвучали приговором, и на какое-то время воцарилось молчание. Том пристально смотрел на нее, и Энни, почувствовав смущение, улыбнулась извиняющейся улыбкой.
– Материал глупый, фальшивый и снобистский.
– Но попадаются и серьезные статьи.
– Да. Но кому они нужны?
Том пожал плечами. Энни бросила взгляд на лошадей. Они напились и теперь пощипывали молодую травку.
– То, что делаете вы, – вот это настоящее, живое дело.
По дороге домой Энни рассказала Тому о книгах, прочитанных ею в публичной библиотеке, где говорилось о шептарях, колдовстве и прочих таинственных вещах. Том, посмеявшись, сказал, что, конечно, он читал некоторые из этих книг и не будет скрывать: ему тоже иногда хотелось стать колдуном. О Салливане и Дж. С. Рэри он тоже знал.
– Некоторые из этих ребят – я говорю не о Рэри, он по-настоящему знал и любил лошадей, – делали вещи, которые выглядели колдовством, а на самом деле граничили с садизмом. Сыпали, например, в ухо коню дробь, а люди, глядя на парализованное страхом животное, говорили – только взгляните, каким покорным стал этот безумный конь! Они не знали, что негодяй, возможно, погубил его.
Том рассказывал Энни, что часто в начале лечения больной конь чувствует себя хуже прежнего, и здесь важно выждать время – он должен дойти до конца, испытать все муки ада и только потом постепенно приходить в себя, возвращаясь к жизни. Энни молчала, понимая, что Том говорит не только о Пилигриме, а о чем-то неизмеримо большем, во что вовлечены они все.
Энни знала, что Грейс подробно рассказала Тому о том, что случилось в тот трагический день, но узнала она это не от Тома, а случайно услышала, как Грейс пересказывала содержание разговора Роберту. Грейс словно наслаждалась, что мать узнает обо всем из вторых рук, – так четче выступала их обособленность друг от друга. В тот вечер Энни принимала ванну и, лежа в воде, слышала через открытую дверь, как Грейс разговаривала по телефону с отцом – дочь не делала никаких попыток понизить голос, прекрасно понимая, что мать ее слышит.
Не вдаваясь в подробности, Грейс просто сказала отцу, что ей удалось многое вспомнить, и она рада, что поговорила с Томом. Энни некоторое время ждала, надеясь, что Грейс поделится с ней, но в душе знала, что этого не случится.
Она даже разозлилась на Тома, как будто он насильно вторгся в их жизнь. На следующее утро после разговора Грейс с отцом Энни холодно спросила у него:
– Я слышала, Грейс все рассказала вам о несчастном случае?
– Да, – ответил Том, не прибавив больше ни слова. Очевидно, считал, что это касается только его и Грейс. Однако когда Энни справилась с охватившим ее гневом, то стала еще больше уважать этого человека, напомнив себе, что не он вторгся в их жизнь, а скорее они – в его.
Том редко говорил с ней о Грейс – только о чем-то конкретном. Но Энни чувствовала: он знает, какие у них на самом деле отношения. Впрочем, это было видно за версту.