ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
— Значит, Катилине конец, — сказал Экон вечером, когда мы закончили ужинать.
Посуду и еду унесли, оставив только кувшин с разбавленным вином. Диана давно спала в своей кровати, а Вифания с Мененией удалились в другую комнату.
— До нынешнего дня, — продолжил Экон, — никто в Риме не был уверен, чем кончится дело. Вполне серьезно ожидали бунта — удачного или нет. Ты и сам мог почувствовать это на улицах — гнев, негодование, беспокойство, стремление к любым переменам. Как будто люди надеялись, что небо откроется и оттуда на них посмотрят совершенно новые боги.
— Ты об этом хотел сказать мне, когда писал, что хочешь поговорить с глазу на глаз?
— Да, и не мог этого передать в письме. Посмотри, что сделали с Лентулом и Кетегом за то, что они были так неосторожны в выражении своих мыслей! Не то чтобы я им сочувствую, но в такие дни нужно быть осторожным — следить за тем, что говоришь, пишешь…
— Глаза и уши консула повсюду…
— Совершенно верно.
— И даже глаза его глядят друг за другом.
— Да.
— Тогда жалко, что косоглазые шпионы Цицерона не споткнулись друг о друга! — вмешался Метон, да так яростно, что мы с Эконом удивились. До этого он тихо сидел на своем месте, пил разбавленное вино и слушал нас.
Экон смущенно посмотрел на своего брата.
— Что ты хочешь сказать, Метон?
— Не знаю, но только что речь Цицерона оказала на меня тошнотворное воздействие, — отвечал он тоном честного и оскорбленного молодого человека. — Как ты думаешь, было ли там хоть слово правды?
— Конечно же, было, — ответил Экон. Я полулежал, наблюдая за их спором. — Ты ведь не думаешь, что письма составил сам Цицерон?
— Нет, но кто придумал весь план?
— Какой план?
— Обратиться за помощью к аллоброгам?
— Вероятно, Лентул, или кто другой…
— А почему не сам Цицерон?
— Но…
— Когда люди уже стали расходиться, я услышал слова одного мужчины. В толпе говорили о том, что аллоброгам не легко под властью римлян. Римские наместники в Галлии такие же жадные и ненасытные, как и везде. Вот почему эти люди и прибыли в Рим, чтобы пожаловаться перед Сенатом…
— Совершенно верно, — согласился Экон. — Зная о их недовольстве, Лентул решил обратиться к ним с просьбой…
— А вдруг Цицерон решил использовать их недовольство в своих целях? Понимаешь, Экон, похоже на то, что аллоброги первые обратились к сторонникам Катилины, а надоумил их на это Цицерон. Он же сказал сегодня, что мечтал любыми средствами вывести их на чистую воду, вот он сам все и затеял! А Лентул с Кетегом просто проглотили приманку, дураки, и оказались в сети нашего консула.
Экон откинулся назад в задумчивости.
— Так говорили люди на Форуме?
— Не вслух, конечно, но у меня хорошие уши.
— Признаю, это не лишено правдоподобия, но все равно безумная идея!
— Почему? Всем же нам известно, что Цицерон предпочитает действовать хитростью и обманом. Думаешь, он не мог разработать план всего предприятия? Это же очень просто. Аллоброги жалуются, но в Сенате на них не обращают ни малейшего внимания. Цицерон же очень влиятельный человек в Риме, и он может помочь им. Но они тоже должны помочь ему — стать его агентами. Они приходят к Кетегу и Лентулу с целью заключить союз. Катилины нет, Лентулу и Кетегу приходится действовать самим, на свой страх и риск, вот они и хватаются за их предложение. Но аллоброгам нужно заверить договор на бумаге — ведь только это удовлетворит Цицерона, — и эти дураки соглашаются. Потом послы делают вид, что возвращается домой. И тут два претора разыгрывают комедию на Мильвийском мосту.
— Почему «комедию»? — спросил Экон.
— Потому что, хотя преторы и всерьез затеяли засаду, но людям на мосту об этом было давно известно, вот они и не сопротивлялись. Все, кроме Вольтурция, были агентами Цицерона. Хотя он тоже мог быть его доверенным лицом.
— И об этом тоже говорили на Форуме?
— Нет, — сказал Метон, смягчаясь и слегка улыбаясь. — Про Вольтурция я сам придумал.
— Но похоже на правду, — вмешался я. — Нам известно, что шпионы Цицерона повсюду.
— Даже в этой комнате, — прошептал Метон, так, что я едва услыхал его.
— Но все же, — сказал Экон, — даже если то, что ты говоришь, — правда и Цицерон на самом деле приготовил им ловушку, то они вовсе не были обязаны попадаться в нее и вовлекать в заговор против Рима иноземцев.
— Да, — подтвердил я, — и Метон прав, называя их дураками. Многие римляне поддержали бы идею восстания изнутри — хотя бы просто намереваясь пограбить, — но непростительно вовлекать в заговор чужеземные племена. Заговорщики становятся предателями. Мне кажется, что ты прав, Экон, и Катилина никогда уже не поправит свое положение. Неудивительно, что Цицерон поблагодарил богов в своей речи — даже сам Юпитер не мог бы придумать более удачного разоблачения его врагов.
Метон заткнул уши.
— Пожалуйста, папа! Не говори о богах! Ты ведь прекрасно знаешь, как Цицерон относится к религии; среди своих интеллектуальных друзей он даже хвастается тем, что вовсе не верит ни в каких богов. А когда выступает перед людьми на Форуме, то становится благочестивее любого жреца и называет себя орудием Юпитера. Такое лицемерие! И разве можно верить этой нелепице о том, как статуя Юпитера послужила предзнаменованием? Это лучше всего доказывает, что он все заранее спланировал.
Экон раскрыл рот, но Метон не желал, чтобы его прерывали.
— И знаешь что еще? Я вовсе не уверен, что Кетег и Лентул хотели поджечь город. Разве есть этому свидетельство — кроме показаний Вольтурция, который наверняка шпион Цицерона? Возможно, они и хотели устроить пожар, а возможно, Цицерон все это придумал, как и восстание рабов, — с целью запугать публику. Ведь больше всего люди боятся двух вещей — огня и рабов, вышедших из-под контроля. Богачи опасаются вторых, а бедняки — первого, способного в мгновение ока лишить их всего имущества. Даже самые бедные, ожидавшие прихода Катилины к власти, теперь от него отвернутся.
— Молнии, метаемые в толпу, — пробормотал я.
— Что ты говоришь, папа? — спросил Экон.
— Мне Катилина сам как-то говорил: девственная весталка, оргия, поджога, анархия, восстание рабов, заговор с чужеземцами, воля Юпитера — Цицерон знает цену словам, с помощью которых он убеждает массы.
— Не забывай о его бдительности, — сказал Метон. Он встал и отложил чашу. Руки его дрожали. — По крайней мере, я один в этой комнате могу сказать, что не служил консулу ушами и глазами.
Потом он резко отвернулся и ушел.
Экон удивленно посмотрел ему вслед.
— Папа, что случилось с моим младшим братом?
— Он стал мужчиной, возможно…
— Нет, я хочу сказать…
— Я знаю, о чем ты. С каждым днем со времени своего дня рождения он становился все раздражительнее.
— Но откуда эти безумные идеи, гнев против Цицерона?
Я пожал плечами.
— Ведь Катилина несколько раз останавливался у сМеня. Кажется, они иногда беседовали, когда я был занят делами. Ты ведь знаешь, как Катилина умеет очаровывать своих собеседников.
— Но эти идеи опасны. Одно дело говорить такое в поместье, а другое — в городе. Надеюсь, он понимает необходимость сдерживать себя на людях. Я думаю, ты должен поговорить с ним.
— Зачем? Я прекрасно понимаю, почему он так говорит…
— Но тебя это не беспокоит?
— Да, когда он вышел из комнаты, я почувствовал не беспокойство. Я почувствовал гордость за него и — да-да, немного устыдился себя.
Иногда в театре наступает мгновение, когда и актеры, и события кажутся более правдоподобными, чем в жизни. Я имею в виду не римские фарсы, хотя среди них попадаются неплохие; нет, речь идет о возвышенных комедиях греков. Всем известно, что за масками прячутся актеры, что они произносят заранее написанный текст, и тем не менее ослепленный Эдип волнует больше, чем настоящая физическая боль, и ужас проникает до глубины души. В воздухе парят боги; их поддерживают специальные механизмы, но тем не менее все зрители испытывают чувство благоговейного почтения.
Дни, последовавшие за речью Цицерона на Форуме, были окрашены для меня той же самой неестественной реальностью. Было нечто величественное и театральное, но вместе с тем неприличное и абсурдное в том, с какой неумолимой жестокостью «провинившиеся» приближались к своему концу. Формально преступников приговорил к смерти Сенат, а не Цицерон. Но обошлось ли здесь без подкупа и убеждения, я не уверен до сих пор.
Согласно римским законам, казнить гражданина может только суд и народное собрание, а вовсе не Сенат и не консул. Но суды слишком затягивают дело, а собрание непостоянно, и его трудно собрать, поэтому в горячее время они ни на что не годятся.
Можно, правда, предположить, что в чрезвычайные полномочия, дарованные консулам Сенатом, входит и право лишать жизни врагов Рима. Но честно ли казнить людей, которые сдали оружие, находятся в плену и больше ни для кого не представляют непосредственной угрозы? Эти вопросы и занимали Сенат в течение следующих двух дней.
Такой аполитичный человек, как я, должен был бы сразу покинуть город, но я не сделал этого. Как и все горожане, я провел эти дни в своего рода полусне, чувствуя, как что-то ужасное нависает над Римом. Все были в мрачном расположении духа, независимо от своих политических взглядов и отношения к происшедшему и к замешанным в этом людям. Словно неведомая болезнь поразила наши души. Мы хотели избавиться от этой болезни. И мы боялись, что наши врачи в Сенате дойдут до того, что не только не излечат наш недуг, но и погубят нас самих в своем рвении.
На следующий день после речи город превратился в водоворот всяческих слухов, а храм Согласия служил его центром. Новости о том, что Красс якобы причастен к заговору, вызвали панику среди торговцев: некоторые размахивали руками и уверяли собравшихся, что Красса обязательно арестуют, а имущество его конфискуют, другие уверяли, что Красс ни за что не допустит такого исхода и уж лучше присоединится к Катилине в его восстании. На самом деле перед Сенатом выступил некий Луций Тарквиний и сообщил, что Красс немедленно выступил с походом на Рим. После некоторого оцепенения сенаторы криками заставили его замолчать. Даже если это и было правдой, никто не хотел разбираться с Крассом, пока он сохраняет видимость верности Сенату. После краткого обсуждения присутствующие проголосовали за доверие самому богатому человеку Республики. Что касается Луция Тарквиния, то решили больше не выслушивать его показаний, если только он не признается, кто подкупил его, вынудив клеветать на такого безупречного патриота, как Марк Красс. Некоторые считали, что Тарквиний желал смягчить наказание пленников — ведь к Крассу не стали бы применять особых мер, Сенат бы содрогнулся от своей жестокости и заодно простил бы и остальных. Другие думали, что Тарквиния подговорил Цицерон, чтобы заткнуть рот Крассу. Луций Тарквиний же настаивал на правдивости своих показаний, но после того, как его отстранили от выступления, он больше не мог вмешиваться в обсуждение судьбы арестованных.
Цезаря тоже подозревали. Не был ли и он замешан в дело аллоброгов и Вольтурция? Не замял ли Цицерон этот вопрос из нежелания идти на конфронтацию? Или это были просто слухи, распускаемые недругами Цезаря? Тем не менее молва разошлась широко. Все это так сильно подействовало на стражников и охранников, стоявших возле храма Согласия, что когда в полдень Цезарь вышел из здания, они сопровождали его криками, озлобленно потрясали мечами. Цезарь сохранял спокойствие, а выйдя из-за ограды, произнес: «Что-то собаки разлаялись, видно, хозяин давно их не кормил».
В этот день сенаторы рассуждали о вине заключенных и признали их всех виновными. Было ли это законным разбирательством или нет — предстояло обсуждать в последующие годы. Сенаторы также проголосовали за выплату солидного вознаграждения аллоброгам и Вольтурцию.
В лавках, тавернах и на площадях пошли слухи о восстании, назначенном якобы на время праздников Сатурналий. Уничтожить должны были весь Сенат и многих знатных граждан, только детей Помпея должны были взять живьем, чтобы тот вел себя подобающим образом. Сотни людей якобы подожгут город со всех концов и разрушат акведуки, чтобы невозможно было погасить пламя; всякого, кто будет нести воду, станут убивать на месте. Что в этих слухах правда, а что — досужие домыслы? Невозможно ответить, потому что на всякое высказывание находилось опровержение в очередной порции сплетен. Торговец серебром, живущий возле Форума, говорил мне, что собственными глазами видел тайник с неимоверным количеством новых мечей, обнаруженный в доме Кетега, и что рабы в его доме — сплошь гладиаторы. Виноторговец, заходивший к Кетегу за два дня до его ареста, сказал, что кроме оружия, развешенного по стенам в качестве украшения, там ничего нет, да и хвороста для растопки там не больше обычного.
Появились свежие слухи — о том, будто Лентул и Кетег собираются бежать. Пленников посадили под домашний арест в домах некоторых сенаторов. Но вольноотпущенники Лентула якобы ходят по улицам и подстрекают бедняков и рабов силой освободить их хозяина, а за городом их уже ожидают свежие силы гладиаторы Кетега. Консул вызвал дополнительное подкрепление для охраны девяти домов, в которых находились обвиняемые. Увеличение же вооруженных людей на улицах дало повод для очередных слухов.
На закате солнца Цицерону пришлось уйти из своего дома по причинам, не имевшим ни малейшего отношения к политике. Настало время ежегодного ритуала в честь благой богини Фауны, на котором должны присутствовать жена консула и девственные весталки. Поскольку к ритуалу мужчины не допускались, то Цицерону пришлось провести ночь в доме своего брата, Квинта. Среди весталок была и Фабия, его родственница, которую десять лет тому назад обвиняли в связи с Катилиной. Среди женщин особой популярностью пользовались слухи как раз об этой самой Фабии. Я же интересовался скорее душевным состоянием жены консула, Теренции. Верила ли она в Фауну или нет, как не верил ее муж в Юпитера, но на предсказания ей также повезло: когда пламя уже почти погасло, а потом взвилось вновь, она послала весточку своему мужу — благая богиня советует ему не проявлять милосердия к врагам Рима.
Декабрьские ноны выдались холодными и пасмурными. Возле храма Согласия толпилась вооруженная группа людей. Прибывшие сенаторы оставляли свою свиту у ступеней, а сами поднимались по лестнице, заходили в храм и решали судьбу заговорщиков. Красс предусмотрительно отсутствовал, как и многие из партии популистов, но Цезарь пришел, пролагая себе дорогу среди своих многочисленных последователей.
Нервное напряжение народа, собравшегося на Форуме, дошло до предела. Люди спорили по поводу того, что сейчас обсуждалось внутри. Вновь поползли слухи — что Лентул сбежал, что Кетега удавили ночью, что Катилина с большой армией уже пересекает Мильвийский мост, что многие районы города уже горят, что на Цезаря напали внутри храма и убили. Из-за этих последних домыслов сторонники Цезаря устроили небольшой бунт и успокоились только тогда, когда Цезарь сам вышел к ним.
Я поймал себя на мысли, что жалею об отсутствии Руфа и что неплохо было бы проникнуть внутрь и услышать, о чем толкуют сенаторы. Вместо этого я узнал о происходящем позднее, и не столько со слов Руфа, сколько читая выступления, ведь Цицерон, провозгласивший в первой речи против Катилины, что неплохо бы записывать у каждого на лбу его политическое кредо, нанял целую армию писцов, и те записывали все речи, чего раньше никогда не случалось. Сам Тирон обучил их особому быстрому письму, согласно которому слова и даже некоторые фразы можно записывать одним движением руки. Теперь от Цицерона не ускользает ни одно слово оппонентов.
Выступление начал новоизбранный консул Силан; он яростно набросился на тех, кто мечтал ввергнуть Рим в пучину бедствий, нарисовал ужасные картины расчлененных трупов детей, изнасилованных жен и растерзанных мужей, разрушенных храмов, домов, сожженных до основания. Богов удовлетворит только «высшая мера наказания», настаивал он.
Последующие ораторы в основном соглашались с ним, только Цезарь заметил, что римские законы допускают изгнание для провинившихся. Он не настаивал на сохранении жизни виновным, он всего лишь напоминал о традициях. «Примите во внимание, что этим вы создаете прецедент для дальнейших приговоров. Вы осудите преступников на казнь, чего они, вне всякого сомнения, заслуживают, но что случится, когда этот закон перейдет в руки менее достойных людей, чем вы, которые захотят применить наказание незаслуженно, ссылаясь на ваш опыт? Никто тогда их не остановит». В таком духе выступал Цезарь, призывая к милосердию, в то время как его самого подозревали в причастности к заговору. Он предложил конфисковать имущество преступников, а самих их отправить в далекие города под стражу в ожидании полного разгрома Катилины или разрешения кризиса.
Цицерон возразил, сказав, что тогда уж их придется держать под стражей всю жизнь, а этому прецедента не было, и что законы, охраняющие жизнь граждан, к ним уже не относятся: «Ведь враг народа уже не может считаться гражданином». Однако Силан проникся убедительной речью Цезаря и сказал, что под «крайней мерой» он имел в виду заключение, что как раз подходит для таких людей, как сенаторы Кетег и Лентул. Но тут со всех сторон послышались крики и возгласы негодования.
Потом последовало еще несколько выступлений, и оказалось, что присутствующие разделились на два лагеря — требующие ссылки и требующие казни. Тиберий Нерон вызвал одобрительный гул голосов, когда сказал, что под горячую руку не следует совершать никаких казней, что лучше всего последовать совету Цезаря, что не нужно ничего решать без законного разбирательства и суда и что трезвых решений не дождешься до тех пор, пока Катилина либо не погибнет в битве, либо не удалится в изгнание.
В это время поднялся Марк Катон. Хотя писцы и обошли вниманием этот факт, но, должно быть, по залу пролетел всеобщий стон. Марк Катон добровольно возложил на себя обязанности «совести» Сената, стараясь убедить своих коллег поступать по суровым законам наших предков.
— Много раз я выступал перед этим собранием и много раз я упрекал своих граждан в мягкотелости, потворстве своим желаниям, лености, жадности, — начал он. — Этим я нажил себе множество врагов, но поскольку сам я никогда не прощал себе дурных деяний, то почему я должен прощать их другим? Вам известны мои принципы, вы слышали о них уже много раз, и я вижу, как вы морщитесь и надуваете губы оттого, что вам придется выслушать их снова. Людям не нравится, когда им напоминают о доблестях и добродетелях предков, особенно тогда, когда эти добродетели у них самих отсутствуют. Предки наши ценой неимоверных усилий построили это государство, а сегодня вы растаскиваете общее добро, в то время как государству угрожает гибель. Должности, которые следует вручать достойным, продаются за деньги. В личной жизни вы давно стали рабами собственных пороков и заботитесь только о собственном удовольствии, в Сенате же вы — всего лишь инструменты, которыми добиваются денег и власти. И к чему же это привело? Когда Республике угрожает опасность, ее некому защищать! Все стоят в сторонке, дрожат, ожидая, когда начнет действовать сосед!
В течение многих лет вы не обращали никакого внимания на мои предупреждения. Вы забывали обо мне и спешили предаться собственным заботам. Но благодаря твердым установлениям наших предков Республика стояла и даже процветала. Теперь же дело не в прочности ваших моральных принципов, а в том станет ли наше государство богаче и обширнее, уцелеет ли оно, или же мы сдадимся на милость врагам! Как в такое время кто-то смеет говорить мне о милосердии и сострадании?
Мы давно уже разучились называть вещи своими именами. Расточение народных богатств называется щедростью; бунтарские идеи называются новыми веяниями; преступников хвалят за смелость. Неудивительно, что нас постигли такие несчастия! Ну хорошо, давайте побудем милосердными за счет тех, кто платит налоги, и проявим великодушие к тем, кто разграбляет казну. Но стоит ли даровать тем, кто убивает, жизнь? Должны ли мы пощадить горстку преступников, чтобы они угрожали нам, честным людям?
Нам советуют подождать, подумать — глядя в пропасть! Мы должны подчиниться букве закона, провести судебное разбирательство, приговорить виновных к ссылке — и это в то время, когда вокруг наших домов раскладывают хворост! Другие преступления можно наказывать строго по закону, но только не это. Нужно подавить ядовитое растение в корне, а не то поздно будет. Стоит только немного подождать, и тогда уже не будет речи ни о каких законах. Когда город захватят, то граждане потеряют все. Все!
Если в вас недостаточно патриотизма, то подумайте хотя бы о себе! Я обращаюсь к тем, кто больше всего заботился о своих виллах, поместьях, предметах роскоши и золоте, а не о собственной стране. Ради Юпитера, если вы надеетесь сохранить все это за собой, проснитесь, пока не поздно, и постарайтесь защитить Республику. Сейчас речь идет не о налогах и не об отдельных преступлениях, а о наших жизнях и свободе!
Мы можем проявить храбрость, а можем и малодушие. Если мы проявим малодушие и помилуем Лентула с товарищами, то это будет знаком Катилине начать восстание. И чем суровее будет наказание, тем больше мы потрясем их храбрость. Стоит только один раз испугаться, и эта свора собак вас съест, разорвет на мелкие кусочки. И тогда уж не зовите богов на помощь. Боги помогают только тем, кто и сам о себе заботится!
Изгнание? Заключение под стражу? Что за безумные полумеры?!
Этих людей нужно наказывать так же, как они намеревались поступить с нами. Если вы застанете человека за тем, что он поджигает дом, станете ли вы рассуждать о том, как его наказывать, или же вы ударите его? А что до сенатора, предполагающего меньшее наказание, ну что ж, возможно, он не так опасается за свою жизнь.
Это было прямым намеком на то, что Цезарь связан с заговорщиками, и поэтому сторонники Цезаря ответили ворчанием, пока он сам не встал и не начал обсуждать предложение Катона. Ничего нового сказано не было, и противники продолжали обмениваться взаимными оскорблениями и намеками. В это время один из секретарей Цезаря передал ему письмо. Тот принялся разглядывать его, поднеся близко к груди, словно оно представляло большую тайну. Катон, очевидно, решил, что письмо пришло от одного из заговорщиков и тайных товарищей Цезаря, он потребовал, чтобы его прочитали вслух. Цезарь отказывался, но Катон настаивал, тогда Цезарь уступил, протянул письмо секретарю и послал его по проходу к Катону, сказав: «Прочти сам, если сможешь».
Катон вырвал письмо из рук секретаря и быстро пробежал его глазами. Под взглядами всех сенаторов он покраснел, словно полоса пурпура на тоге. Цезарь едва сдерживал улыбку, а Катон хмурился, плевался, смял пергамент и кинул его обратно Цезарю со словами: «Возьми его обратно, негодяй!»
— Оказывается, среди спора по поводу жизни или смерти заключенных Цезарю пришло письмо от сестры Катона, довольно легкомысленного содержания. Сервилия всегда служила источником головной боли для великого моралиста. Нарочно ли придумал Цезарь эту сцену, чтобы заткнуть рот своему противнику? Или Сервилия, сидевшая все время дома и мало осведомленная о проблемах государства, вдруг воспылала неожиданной страстью? Даже самый смелый автор комедии не раз подумал бы, прежде чем включать такую в высшей степени нелепую сцену. Но хотя Катона удалось смутить, все-таки он настоял на своем. Сенат проголосовал за применение высшей меры наказания к пятерым из девяти заключенных. Среди них было два сенатора, Лентул и Кетег, два всадника, Луций Сатилий и Публий Габиний Капитон, и один простой гражданин, Марк Цепарий.
Сенаторы боялись, что с наступлением ночи сторонники преступников могут предпринять попытки освободить их, поэтому поспешили с исполнением приговора. Пока преторы пошли за другими, Цицерон в окружении многочисленных сенаторов отправился в дом на Палатине, чтобы привести Лентула. В толпе оказался и я, ощущая биение сердца, потому что настороженно ожидал проявлений восстания. Но никаких выкриков не было, слышалось только гудение голосов. Никогда еще я не замечал, чтобы толпа на Форуме была так молчалива. На лицах людей отображалось благоговейное чувство ужаса перед потрясающим зрелищем. Всех просто заворожил смертный приговор. Я снова вспомнил о театре, где зрители отвлекаются от повседневной реальности и сталкиваются с высшими силами. Сенат Рима провозгласил свою волю, и ничто в мире не отменит его приговора.
Со мной были Экон и Метон. Я хотел было задержаться, но Метон тянул меня вперед. За щитами и поднятыми мечами я увидел самого Цицерона. Одной рукой он поднимал край тоги. Глаза уверенно глядели вперед, подбородок поднят.
За ним последовал еще один сенатор в тоге, с таким же непреклонным выражением лица, только более старшего возраста. Лентул не выказывал никакого страха, и в нем не было ничего мелочного или смешного, не было никакого сарказма, благодаря которому он приобрел свое прозвище. Если бы я не знал их в лицо, то не различил бы, где преступник, а где консул. Лентул на мгновение повернул голову в мою сторону, и это был взгляд человека, идущего на смерть.
Совсем рядом с храмом Согласия в твердом камне Капитолийского холма построена древняя государственная тюрьма. Когда-то давно, еще в незапамятные времена, туда заключали своих пленников цари. С тех пор как Рим стал Республикой, там содержались враги отечества. На моей памяти самым знаменитым ее заключенным был Югурта, царь Нумидии. После того как его и его двух сыновей протащили по всему Риму в цепях, их бросили в глубокую яму, куда вело только отверстие в камне, и держали там в течение шести дней без пищи и воды, прежде чем их задушили охранники. Лентулу оставалось ждать не так долго. Остальные четверо заключенных уже находились в тюрьме. В тюрьме с него сняли тогу, а потом проводили в ту же яму, где лишили жизни Югурту и его сыновей. Как полагалось по рангу, Лентула первым опустили в дыру. Едва его ноги коснулись земли, палачи набросили ему на шею петлю. Потом по очереди спустили остальных и покончили с ними тем же образом.
После окончания процедуры Цицерон вышел из тюрьмы и провозгласил: «Их жизнь окончена», — традиционное выражение, не говорившее напрямую о смерти, чтобы не искушать Рок и не тревожить духов убитых.
После совершения казни огромное напряжение покинуло город и улетело ввысь. Финальные слова произнесены, актеры покидают сцену. Наступает ночь. Толпа начала расходиться. Цицерона окружили охранники, и он пересек Форум. В воздухе раздалось несколько восторженных криков. Люди подбегали к Цицерону, называли его спасителем города. Когда он выступил на богатую улицу, ведущую к его дому на Палатине, матроны выглядывали из окон, приветствовали его, посылали рабов с факелами, чтобы освещать ему путь. Он больше не сохранял серьезного выражения, а улыбался и махал зрителям рукой, как полководец во время триумфа.
Таким вот образом закончились декабрьские ноны, величайший день в жизни Цицерона. Если судить по восторженным крикам толпы, в то время, когда он подымался на Палатин, слава его была безгранична, Успех — вечен. Но вернувшись в дом Экона, мы не заметили на Субуре ни одного восторженного гражданина; никто там не радовался. В окрестностях царила глухая, мрачная тишина.