Книга: Римская кровь
Назад: Глава тридцатая
Дальше: Глава тридцать вторая

Глава тридцать первая

Цицерон встал и решительно зашагал к рострам; тога развевалась вокруг его колен. Я мельком взглянул на Тирона, который обкусывал ноготь на большом пальце, и на Руфа, который сложил руки на коленях и с трудом подавлял восторженную улыбку. Цицерон поднялся на помост, прочистил горло и кашлянул. По толпе прокатилась волна недоверия. Никто не слышал его выступлений прежде; неумелое начало было плохим знаком. На скамье обвинителя Гай Эруций театрально причмокнул губами и уставился в небо.
Цицерон прочистил горло и начал снова. Его голос был нетверд и хрипловат.
— Вы, должно быть, удивляетесь, судьи, почему из всех выдающихся граждан и блестящих ораторов, что сидят вокруг вас, именно я взошел на помост, чтобы обратиться к вам…
— И в самом деле, — пробормотал себе под нос Эруций. В толпе послышались смешки.
Цицерон энергично продолжал:
— Конечно же я не могу сравниться с другими ни возрастом, ни способностями, ни авторитетом. Конечно же они не меньше моего уверены в том, что несправедливое обвинение, состряпанное последними негодяями, возведено на невиновного и должно быть опровергнуто. Поэтому они появились здесь, чтобы наглядно исполнить свой долг перед истиной, но остаются безмолвными — в силу неприветливых обстоятельств сего дня. — Он поднял ладонь, словно улавливая дождевую каплю, упавшую с безоблачного голубого неба, и в то же время, похоже, указывал на конную статую Суллы. В судейских рядах послышался беспокойный скрип кресел. Эруций, разглядывавший свои ногти, ничего не заметил.
Цицерон снова прочистил горло. Голос вернулся к нему, более сильный и звучный, чем прежде. Волнение улеглось.
— Неужели я настолько отважнее этих молчащих мужей? Или я более предан справедливости? Не думаю. Или мне так неймется услышать собственный голос на Форуме, и я жажду похвалы от слушателей? Нет — если бы эту похвалу мог стяжать другой, лучший оратор, произнеся лучшие слова. Что же тогда заставило меня, а не человека более значительного, взять на себя защиту Секста Росция из Америи?
Причина следующая: если бы любой из этих искушенных ораторов поднялся говорить в сегодняшнем суде, и его речи имели бы политическую подоплеку — что в данном случае неизбежно, — то он, несомненно, столкнулся бы с тем, что в его словах будет прочтено значительно больше, чем он действительно сказал. Пойдут слухи. Возбудятся подозрения. Таково положение этих славных мужей, что ни одно их слово не остается без внимания, и ни один намек из их речи не останется без обсуждения. Я же, напротив, могу высказать все, что обязательно должно быть сказано в таком деле, не страшась враждебной придирчивости или неуместных споров. Дело в том, что я еще не вступал на государственное поприще; никто меня не знает. Если я скажу что-нибудь необдуманное, если по неосторожности допущу какой-нибудь промах, то никто этого даже не заметит, а если и заметит, то простит мне по причине моей молодости и неопытности, — хотя я говорю о прощении, помня о том, что в нашем государстве с недавних пор позабыли о том, что такое настоящее прощение и свободное расследование преступления, без которого прощение невозможно.
Кресла задвигались еще энергичнее. Эруций оторвал взгляд от ногтей, наморщил нос и посмотрел прямо перед собой, словно различил невдалеке внушающие опасение клубы дыма.
— Итак, вы понимаете, что я был выделен и избран вовсе не потому, что я самый одаренный оратор, — Цицерон улыбнулся, прося толпу о снисхождении. — Нет, на меня пал выбор просто потому, что все остальные отступили в сторону. Я оказался человеком, который мог представлять интересы подсудимого с наименьшей опасностью для себя. Никто не может сказать, что я был избран для того, чтобы Секст Росций получил наилучшего защитника. Я был избран только затем, чтобы у него был хоть какой-то защитник.
Вы вправе спросить: что же это за страх и угроза, которые разогнали лучших адвокатов и для защиты самой жизни оставили Сексту Росцию всего лишь заурядного новичка? Выслушав Эруция, ни за что не догадаешься, что здесь вообще есть какая-то опасность, ибо он сознательно избегал называть имя своего истинного нанимателя или упоминать порочные мотивы этого таинственного лица, являющегося подлинным обвинителем.
Что это за лицо? Каковы мотивы? Позвольте мне объяснить.
Имущество покойного, убитого Секста Росция, которое при естественном течении событий должно было стать имуществом его сына и наследника, включает в себя усадьбы и владения, чья стоимость превышает шесть миллионов сестерциев. Шесть миллионов сестерциев! Это значительное состояние накоплено за годы долгой и деятельной жизни. И вот все это состояние было приобретено неким молодым человеком, по всей видимости, на публичном аукционе, за смехотворную цену в две тысячи сестерциев. Вот так сделка! Рачительного молодого покупателя зовут Луцием Корнелием Хрисогоном — я вижу, одно упоминание этого имени вызывает оживление, что и неудивительно. Это исключительно могущественный человек. Предполагаемым продавцом этого имущества, представлявшим интересы государства, был доблестный и славный Луций Сулла, чье имя я произношу с уважением.
В этот момент площадь наполнилась приглушенным шипением, подобным падению тумана на разгоряченные камни: люди поворачивались друг к другу и шептались, прикрывая рот рукой. Капитон вцепился в плечо Главкии и что-то закаркал ему на ухо. Аристократы, сидевшие вокруг меня на галерее, скрестили руки и обменивались угрюмыми взглядами. Двое старших Метеллов справа от меня понимающе кивнули друг другу. Гай Эруций, чьи пухлые щеки заалели при упоминании Хрисогона, схватил молодого раба за шею, рявкнул ему какое-то приказание и бегом послал прочь с площади.
— Позвольте мне быть откровенным. Именно Хрисогон сфабриковал эти обвинения против моего клиента. Без каких бы то ни было законных оснований Хрисогон завладел имуществом невинного человека. Не в силах сполна насладиться награбленным добром, чей законный владелец все еще жив и дышит, он просит вас, судьи, избавить его от тревоги и беспокойства, разделавшись с моим подзащитным. Только так он сможет расточать состояние покойного Секста Росция со всей беззаботностью, к которой он так стремится.
Кажется ли вам, судьи, что это законно? Что это порядочно? Что это справедливо? В ответ позвольте мне высказать наши требования, которые, я надеюсь, вы найдете более умеренными и более благоразумными.
Во-первых: пусть негодяй Хрисогон удовольствуется захватом нашего богатства и имущества. Пусть откажется домогаться еще и нашей крови!
Цицерон принялся расхаживать по помосту, следуя своей привычке мерить шагами кабинет. В его голосе не осталось ни малейшей неуверенности, и он зазвучал куда более раскатисто и волнующе, чем я слышал когда-либо прежде.
— Во-вторых, добрые судьи, я молю вас вот о чем: отвернитесь от злодейских происков подлецов. Откройте глаза и сердце для мольбы безвинной жертвы. Спасите нас всех от ужасной опасности, ибо угроза, нависшая в этом суде над Секстом Росцием, нависает над каждым свободным гражданином Рима. Если и впрямь на исходе сегодняшнего разбирательства вы сочтете себя убежденными в виновности Секста Росция — нет, даже не убежденными, но лишь не до конца уверенными в обратном; если хоть малейшая улика подскажет вам, что ужасные обвинения, возведенные на него, могут оказаться оправданными; если вы с чистым сердцем поверите, что обвинители привлекли его к суду не для того, чтобы утолить свою ненасытную жажду добычи, — тогда признайте его виновным, и я не скажу ни слова. Но если единственной побудительной причиной стала хищническая алчность его обвинителей и их горячее желание увидеть уничтожение своей жертвы вопреки правосудию, тогда я прошу вас всех, сенаторов и судей, блюсти свое достоинство и не позволить, чтобы ваши должности и ваши особы превратились в жалкие орудия в руках преступников.
Я заклинаю тебя, Марк Фанний, как председателя этого суда, взглянуть на огромную толпу, собравшуюся здесь сегодня. Что привлекло сюда всех этих людей? Ах, да, неслыханность и чудовищность обвинения. Римский суд уже давно не рассматривал дел об убийстве, хотя в это время вовсе не было недостатка в гнусных убийствах! Собравшиеся здесь устали от убийств; они жаждут правосудия. Они хотят, чтобы на их глазах преступники понесли суровое наказание. Они хотят, чтобы на их глазах преступление было наказано с устрашающей строгостью.
Этого просим и мы: суровости наказания и строгости закона. Обычно с такими требованиями выступают обвинители. Сегодня не то. Сегодня мы, обвиняемые, взываем к тебе, Фанний, и к вам, уважаемые судьи, требуя покарать преступление со всей возможной жестокостью. Ибо, если вы решите иначе — если вы упустите эту возможность показать нам, на чьей стороне римские суды и судьи, тогда мы поймем, что уже пришло то время, когда устранены все пределы человеческой жадности и преступности. Тогда нас ждет безвластие — полное и безграничное. Поддайся вы обвинителям, окажись не в силах исполнить свой долг, и начиная с этого дня убийство невинных более не будет твориться во мраке и под прикрытием юридических уверток. Нет, такие убийства будут совершаться прямо здесь, на Форуме, Фанний, перед тем самым помостом, на котором ты сидишь. Ибо цель обвинителей ясна: они хотят, чтобы воровство и убийство можно было совершать безнаказанно.
Я вижу перед рострами два лагеря. Обвинители: люди, наложившие лапу на имущество моего подзащитного, извлекшие прямую выгоду из гибели его отца, стремящиеся ныне толкнуть государство на убийство невинного. И обвиняемый: Секст Росций, которому его обвинители не принесли ничего, кроме разорения, которого смерть отца обрекла не только на скорбь, но и на нищету, который предстал перед этим судом с вооруженными стражами у него за спиной, приставленными к нему не для безопасности судей, на что глумливо намекает Эруций, но для его собственной безопасности, из страха, что его могут убить прямо здесь, у вас на глазах! Какая из этих двух сторон в действительности призывается сегодня к ответу? Какая из них навлекает на себя гнев закона?
Ни одного описания этих головорезов не хватит для того, чтобы открыть перед вами всю развращенность их нрава. Никакое перечисление их преступлений не сможет показать вам всей степени своеволия, с которым они дерзнули обвинить Секста Росция в отцеубийстве. Я должен начать с самых истоков и изложить перед вами весь ход событий вплоть до настоящего момента. Тогда вы узнаете, до какого унижения был доведен невиновный. Тогда вы полностью поймете дерзость обвинителей и невыразимую жуть их преступлений. И вы также увидите, пусть не сполна, зато с устрашающей ясностью, то бедственное состояние, в котором пребывает сегодня наше государство.

 

Цицерон словно преобразился. Его жесты были сильны и недвусмысленны. Голос был страстен и чист. Если бы я увидел его издалека, то ни за что бы не узнал. Если бы я услышал его из другой комнаты, то никогда бы не поверил, что это голос Цицерона.
Мне случалось бывать свидетелем подобного преображения, но только в театре или на некоторых религиозных торжествах, когда зритель приготовлен к ошеломляющему зрелищу переменчивости человеческой природы. Я, оторопев, созерцал, как оно происходит у меня на глазах с человеком, которого я, по моему мнению, достаточно хорошо знал. Быть может, Цицерон все время отдавал себе отчет в том, что такая перемена произойдет с ним в необходимый момент? Быть может, это знали Руф и Тирон? Да, они не могли этого не знать, потому что иначе невозможно объяснить безмятежной самонадеянности, которая никогда их не покидала. Неужели они разглядели в Цицероне нечто такое, что полностью укрылось от моего зрения?
Эруций развлекал толпу мелодраматическими эффектами и напыщенностью, и чернь была очень довольна. Он открыто угрожал судьям, и они молча стерпели это оскорбление. Цицерон, казалось, был исполнен решимости пробудить в слушателях неподдельную страсть, а его тоска по правосудию была заразительной. Решение в самом же начале обвинить Хрисогона было дерзкой авантюрой. При одном упоминании этого имени Эруций и Магн явно ударились в панику. Судя по всему, они ожидали вялого отпора, речи столь же бессвязной и околичной, как и их собственная. Вместо этого Цицерон погрузился в рассказ по самую шею, ничего не опуская.
Он описал обстоятельства жизни старшего Секста Росция, его связи в Риме и давнюю вражду со своими двоюродными братьями Магном и Капитоном. Он не обошел молчанием их пресловутые нравы. (Капитона он сравнил с израненным и поседелым гладиатором, а Магна — с учеником престарелого бойца, далеко превзошедшим наставника в злокозненности.) Он уточнил время и место гибели Секста Росция и отметил тот странный факт, что Маллий Главкия скакал всю ночь напролет, чтобы доставить окровавленный кинжал и сообщить об убийстве Капитону в Америи. Он подробно остановился на отношениях Росциев и Хрисогона, на незаконном внесении Секста Росция в проскрипционные списки после его смерти и официального окончания проскрипций, на безрезультатном протесте городского совета Америи, на приобретении имущества покойного Хрисогоном, Магном и Капитоном, на их попытках уничтожить Секста Росция-младшего и его бегстве в Рим к Цецилии Метелле. Он напомнил судьям о вопросе, с которым подходил к каждому делу великий Луций Кассий Лонгин Равилла: Кому выгодно?
Когда речь зашла о диктаторе, Цицерон не дрогнул; казалось, он с трудом удерживается от самодовольной ухмылки.
— Я пребываю в убеждении, добрые судьи, что все это произошло без ведома почтенного Луция Суллы и попросту осталось им незамеченным. В конце концов, сфера его деятельности грандиозна и обширна; государственные дела высочайшей важности отвлекают на себя все его внимание, ибо он деятельно залечивает раны прошлого и предотвращает угрозы, исходящие от будущего. Все глаза обращены на него; вся власть сосредоточена в его твердых руках. Заключить мир или объявить войну — выбор между ними и средства их осуществления принадлежат ему и только ему. Вообразите себе толпу жалких прощелыг, окружающих такого человека, следящих и поджидающих, когда его внимание будет целиком поглощено каким-нибудь важным делом, чтобы они могли без промедления воспользоваться удобным моментом. Он воистину Сулла Счастливый, но, клянусь Геркулесом, конечно же среди любимцев Фортуны не найдется ни одного человека, среди многочисленной челяди которого не затаился какой-то нечестный раб или, хуже того — хитрый и бессовестный вольноотпущенник.
Он углубился в свои заметки и опроверг каждый довод Эруция, выставив своего недалекого противника на посмешище. Он не оставил камня на камне от аргумента Эруция, согласно которому безвыездное проживание Секста Росция в деревне было знаком его раздора с отцом; Цицерон пустился в пространное отступление, посвященное ценности и достоинству деревенской жизни, — сия тема всегда ласкала слух пообтесавшихся в городе римлян. Он заявил протест против того, что рабы, присутствовавшие при гибели своего хозяина, не могут быть призваны в свидетели, так как их новый хозяин Магн, прячущий их в доме Хрисогона, отказывается это допустить.
Он говорил об ужасах отцеубийства, преступления столь тяжкого, что обвинительный приговор невозможен без неопровержимых доказательств.
— Я осмелился бы даже утверждать, что судьи должны видеть обагренные кровью руки сына, чтобы они могли поверить в преступление столь чудовищное, столь гнусное, столь противоестественное! — Он описал древнее наказание за отцеубийство, к ужасу и восторгу толпы.
Речь его была столь подробна и обстоятельна, что судьи заерзали в своих креслах, но уже не от страха перед именем Суллы, а от нетерпения. Голос его начал хрипнуть, несмотря на то, что он изредка делал глоток из чаши с водой, спрятанной за ораторским возвышением. Я начал думать, что он намеренно тянет время, хотя и не представлял себе, зачем.
Тирон ненадолго отлучился со скамьи обвиняемого; я решил, что он отошел по нужде, так как сам испытывал растущую потребность поступить так же. Но в этот самый момент, опираясь на костыль, он быстро проковылял по галерее и занял свое место. С вершины ростр Цицерон посмотрел вниз и поднял бровь. Они обменялись между собой каким-то знаком и улыбнулись.
Цицерон прочистил горло и отпил из чаши. Он сделал глубокий вдох и на мгновение закрыл глаза.
— А теперь, судьи, мы переходим к одному подлецу и вольноотпущеннику, по происхождению египтянину, по природе бесконечно алчному, — но поглядите — вот и он: в сопровождении пышной свиты он спустился из своего роскошного особняка на Палатине, где обитает в богатстве и изобилии среди сенаторов и магистратов из древнейших семей государства.
Вызванный Эруцием, наконец прибыл Хрисогон.
Его телохранители незамедлительно очистили последние ряды галереи, где нескольким счастливчикам из толпы удалось занять те немногие места, что оставались после мелкой знати. Когда Хрисогон прошествовал к центру скамьи и сел, все головы повернулись к нему и по площади прокатился ропот. Его свита оказалась столь многочисленной, что части слуг пришлось стоять в боковых проходах.
Я повернул голову вместе с остальными, чтобы мельком взглянуть на его легендарные золотистые кудри, высокий, как у Александра, лоб, сильную, широкую челюсть, прорезанную сегодня жесткой, угрюмой складкой. Я снова посмотрел на Цицерона, который, казалось, готовится к атаке, приподнимая свои узкие плечи и наклоняя лоб, словно наседающий на соперника козел.
— Я навел справки об этом вольноотпущеннике, — сказал он. — Я узнал, что он очень богат и не стыдится показывать свое богатство. Кроме особняка на Палатине, он владеет отменным загородным поместьем, не говоря уже о множестве усадеб, которые расположены на превосходной земле и в непосредственной близости от Рима. Его дом набит делосскими и коринфскими сосудами из золота, серебра и бронзы, и имеется среди них знаменитый самовар, который он недавно купил с торгов за такую цену, что один прохожий, услышав его последнее предложение, решил было, что продается целое имение. Общая стоимость серебряных рельефов, расшитых ковров, картин и мраморных статуй не поддается счету, если только не найдется человек, способный подсчитать точное количество трофеев, награбленных у разных видных семей и сваленных в одном доме!
Но это только его немое имущество. А что же его челядь? Она состоит из огромного числа рабов, отличающихся самыми редкими навыками и врожденной одаренностью. К чему упоминать обычные ремесла — поваров, хлебопеков, портных, носильщиков, плотников, обойщиков, мусорщиков, поломоек, художников, полировщиков, посудомоек, мастеров на все руки, конюхов, кровельщиков и врачей? Для услаждения слуха и успокоения души он владеет такой тьмой музыкантов, что вся окрестность постоянно оглашается голосами, струнными инструментами, барабанами и флейтами. По ночам он наполняет воздух шумом своих оргий — ему в усладу выступают акробаты и декламируют распутные поэты. Когда человек ведет такую жизнь, судьи, представляете ли вы, какие у него расходы? Сколько стоят его платья? Сколько он выбрасывает на щедрые увеселения и расточительные пиры? Его жилище вообще трудно назвать домом; скорее это школа разврата и рассадник порока, пристанище для всевозможных преступников. Всего состояния Секста Росция ему не хватило бы и на месяц!
Взгляните же, судьи, на него самого: поверните головы и смотрите! Тщательно причесанный и напомаженный, расхаживает он с важным видом по Форуму в сопровождении рожденных в Риме граждан, которые позорят свои тоги, показываясь в свите бывшего раба! Посмотрите, как он презирает всех, кто его окружает, никого другого он за человека не считает, кичась и обманывая себя тем, будто у него одного вся власть и все богатство.
Я оглянулся. Всякий, кто в этот миг увидел бы Хрисогона впервые, вряд ли счел бы его красавцем. Его лицо столь вздулось и покраснело, словно его вот-вот хватит удар. Глаза вылезали у него из орбит. Я никогда не видел, чтобы такая ярость была заперта в таком неподатливом теле. Если бы он и впрямь взорвался, меня это ничуть бы не удивило.
Цицерону с ростр было прекрасно видно, какое действие производят его слова, и все же он продолжал, не останавливаясь. Тоже возбужденный и раскрасневшийся, он говорил все быстрее, и все же полностью владел собой, не глотая ни слога, и не путался, подбирая слова.
— Я боюсь, что некоторые могут неверно истолковать мои нападки на это низкое существо, и вы решите, будто я намеревался опорочить дело аристократии, вышедшей из гражданских войн с победой, и ее заступника — Суллу. Людям, меня знающим, известно, что я жаждал мира и примирения противников, но примирение не состоялось, и победу одержала сторона, более правая. Это случилось благодаря воле богов, рвению римского народа и мудрости, могуществу и счастью Луция Суллы. Что победители должны быть вознаграждены, а побежденные наказаны, не вызывает у меня ни малейших сомнений. Но я не верю в то, что аристократия взялась за оружие лишь затем, чтобы ее рабы и вольноотпущенники получили свободу обжираться нашим добром и имуществом.
Я больше не мог сдерживаться. Мой мочевой пузырь мог взорваться одновременно с раздувшимися щеками Хрисогона.
Я поднялся со своего места и прошел мимо аристократов, недовольных помехой и брезгливо одергивавших края своих тог, словно одно прикосновение моих ног могло осквернить их одежду. Пока я пробирался через запруженный народом проход между судейскими рядами и галереей, я оглянулся на площадь и почувствовал удивительную отстраненность безымянного зрителя, покидающего театр в самый разгар событий: Цицерон страстно жестикулировал, толпа восхищенно взирала на него, Эруций и Магн скрежетали зубами. Тирон случайно посмотрел в мою сторону. Он улыбнулся, потом внезапно встревожился. Он изо всех сил замахал руками. Я улыбнулся и ответил ему прощальным взмахом руки. Юноша замахал еще настойчивей и стал приподниматься со своего места. Я повернулся к нему спиной и поспешил по своему делу. Если он хочет напоследок перемолвиться со мной глаз на глаз, ему придется потерпеть, пока я не покончу с более неотложным делом. Только потом я понял, что он пытался предостеречь меня от опасности, маячившей за моей спиной.
В конце галереи я прошел мимо Хрисогона и его подчиненных. В тот момент мне почудилось, будто я действительно чувствую жар, излучаемый его кроваво-красным лицом.

 

Я продирался сквозь гущу слуг и рабов, заполнивших пространство за галереей. Улица позади нее была пуста. Некоторые зрители, не дорожившие своей гражданской гордостью, уже оставили запах мочи в ближайшем водосточном желобе, но мой мочевой пузырь оказался не настолько слаб, чтобы я не мог дотерпеть, пока доберусь до общественной уборной. За святилищем Венеры имелась небольшая ниша, предназначенная специально для этой цели и расположенная как раз над Большой сточной канавой, со слегка скошенным полом и канавками у основания каждой стены.
Седобородый старик в чистой белой тоге как раз уходил, когда я вошел внутрь. Проходя, он кивнул.
— Вот это процесс, как по-твоему? — прохрипел он.
— Так и есть.
— Этот Цицерон неплохой оратор.
— Отличный оратор, — поддакнул я на бегу. Старик удалился. Я стоял у дальней стены, уставясь на изрытый известняк и стараясь не дышать. В силу некой акустической странности я слышал, как декламирует на рострах Цицерон. Голос его был несколько размыт, но отчетлив: «Конечная цель обвинителей столь же очевидна, сколь и предосудительна: не больше и не меньше, как полное уничтожение детей проскрибированных всеми доступными им средствами. Ваш приговор и казнь Секста Росция станут первыми вехами на этом пути».
Цицерон подошел к своим заключительным доводам. Я пытался быстрее покончить со своим делом. Я закрыл глаза, и затворы отворились. Чувство облегчения было непередаваемым.
В этот самый миг я расслышал хриплый посвист за спиной и остановился на полдороге. Я посмотрел через плечо и увидел Маллия Главкию, стоявшего в десяти шагах от меня. Он провел рукой по тунике, пока его пальцы не нащупали кинжал, спрятанный в складках у него на груди, и погладил рукоять с похотливой усмешкой, словно он ощупывал собственный член.
«Будьте бдительны, судьи, потому что иначе в этот самый день и на этом самом месте вы положите начало новой волне проскрипций, куда более кровавой и безжалостной, чем первая. Та, по крайней мере, метила в людей, которые могли защитить себя сами; трагедия, которую я предвижу, будет нацелена на детей проскриптов, на младенцев в колыбелях! Во имя бессмертных богов, кто ответит мне, куда может завести республику такая жестокость?»
— Продолжай, — сказал Главкия. — Заканчивай то, что начал.
Я опустил край туники и повернулся к нему.
Главкия улыбался. Он медленно залез в тунику, вынул нож и начал поигрывать им, проводя острием по стене с царапающим звуком, от которого у меля заломило в зубах.
— Ты понимаешь, о чем я, — произнес Главкия доброжелательно. — Неужели ты мог подумать, что я всажу человеку нож в спину, пока он справляет нужду?
— Весьма похвальное качество, — согласился я, не давая своему голосу дрогнуть. — Чего ты хочешь?
— Убить тебя.
Я быстро втянул в себя воздух, пропахший застоявшейся мочой.
— Сейчас? До сих пор?
— Ты прав. — Он перестал скрести ножом и прикоснулся пальцем к острию. Капелька крови выступила на коже. Главкия всосал ее в себя.
«Судьи, мудрым мужам, облеченным такой властью, как ваша, подобает использовать надежнейшие лекарства для исцеления застарелых хворей нашего государства…»
— Но зачем? Процесс уже почти закончился.
Вместо ответа он продолжал сосать свой большой палец и опять принялся царапать стену ножом. Он пялился на меня как умалишенный, чудовищных размеров переросток. Кинжал, спрятанный у меня в тунике, был не плох, но я рассудил, что его рука длиннее моей на пару ладоней. Преимущество было не на моей стороне.
— Зачем меня убивать? От того, что случится сейчас, ничего уже не зависит; что бы ты мне ни сделал, ничего не изменится. Моя роль в этом деле сыграна уже несколько дней назад. Если ты зол на тот удар по голове, то позавчера ночью тебя ударил не я, а раб. У тебя нет причин быть мною недовольным, Маллий Главкия. У тебя нет причины меня убивать. Ни малейшей причины.
Царапанье прекратилось. Он перестал сосать палец и взглянул на меня очень серьезно.
— Но я уже сказал тебе: я хочу тебя убить. Ты собираешься заканчивать или нет?
«Среди вас не найдется никого, кто бы не знал о славе римского народа как милостивого завоевателя, мягкого по отношению к своим иноземным врагам, но сегодня римляне по-прежнему набрасываются друг на друга с леденящей душу жестокостью».
Главкия сделал шаг мне навстречу. Я отступил назад и оказался как раз над канавкой. В ноздри мне ударила страшная вонь экскрементов и мочи.
Он придвинулся ближе.
— Ну? Ты ведь не хочешь, чтобы тебя нашли всего в кровище и притом с обмоченной тогой, не так ли?
У него за спиной выросла новая фигура — воспользоваться уборной пришел очередной зритель. Я подумал было, что Главкия хотя бы на миг отвернется, и тогда я на него кинусь, быть может, дам ему между ног, — но Главкия только улыбнулся и поднял нож, чтобы незнакомец мог его видеть. Тот дал деру, не раскрыв даже рта.
Главкия покачал головой.
— Сейчас я не могу предоставить тебе выбор, — пояснил он. — Я должен сделать это быстро.
Он был громаден, зато неуклюж. Он сделал выпад, но мне удалось уклониться от него с удивительной легкостью. Я вынул свой нож, надеясь, что мне не придется его использовать, если я только смогу проскользнуть мимо Главкии. Метнувшись в открывшийся зазор, я поскользнулся на залитом мочой полу и упал лицом вниз на твердые камни.
Нож с дребезжанием отлетел в сторону. В отчаянии я пополз к нему. Он находился на расстоянии вытянутой руки, когда что-то с чудовищной силой обрушилось мне на плечи и придавило меня к полу.
Главкия несколько раз пнул меня под ребра, а потом перевернул на спину. Его ухмыляющаяся физиономия, угрожающе опускавшаяся на меня, была самым уродливым зрелищем из всего, что я когда-либо видел. Так вот как это будет, подумал я; я умру не в старости под колыбельную беззубой Бетесды, обволакиваемый ароматом сада, но задохнусь от вони в грязной уборной, со слюнями омерзительного убийцы на лице, под эхо монотонного голоса Цицерона.
Послышался упругий звук перелетающего через камни ножа, и что-то острое ткнулось мне в бок. С простодушием непорочной весталки я искренне поверил, что нож каким-то образом вернулся ко мне лишь потому, что я этого захотел. Я мог до него дотянуться, но в тот момент тщетно пытался обеими руками удержать Главкию. Я заглянул в его глаза и был зачарован лютой ненавистью, которая в них горела. Вдруг он посмотрел вверх, и в следующее мгновение камень величиной с краюху хлеба неведомым образом прилип к его перевязанному лбу, словно он выскочил из его черепа, как Минерва — из головы Юпитера. Камень не двигался, словно приклеенный ко лбу кровью, медленно выступавшей из раны, но нет — камень держали две руки, которые его и опустили. Я закатил глаза и на фоне синего неба увидел Тирона.
Вид у него был безрадостный. Он не переставая что-то шептал, пока моя рука (не ухо) не различила наконец слово нож. Изогнувшись и невероятным образом заведя руку за спину, я схватил нож там, куда отбросил его Тирон, и вертикально поставил его над грудью. В латыни, к несчастью, нет слова для того сверхъестественного ощущения узнавания, которое я в тот миг пережил, как будто то же самое я уже делал когда-то прежде. Тирон поднял увесистый камень и снова обрушил его на расплющенный лоб Главкии; гигант, словно гора, повалился на меня, и клинок Эко погрузился по рукоять в его разорванное сердце.
«Не позволяйте этой злобе и дальше распространяться по нашей земле, — кричал отдаленный голос. — Изгоните, отвергните, оттолкните ее! Многим римлянам принесла она ужасную смерть. Но хуже того, она обессилила наши души. Час за часом, день за днем приучая нас к жестокости, она замкнула наши уста; она задушила всяческое сострадание в народе, который некогда славился как самый милосердный народ на свете! Когда в каждое мгновение, повсюду мы видим акты насилия, когда нас закружило в беспощадном вихре жестокости и обмана, даже самый добрый и мягкий среди нас утрачивает всякое человеколюбие!»
Наступила тишина, сменившаяся громом аплодисментов. Смущенный и залитый кровью, я было решил, что причиной ликования стал я. В конце концов, стены уборной чем-то напоминали стены арены, а Главкия был мертв, как любой мертвый гладиатор. Но, подняв глаза, я увидел только Тирона, поправлявшего свою тунику с выражением отчаяния и отвращения на лице.
— Я пропустил заключительную часть! — проворчал он. — Цицерон будет в ярости. Клянусь Геркулесом! На мне хотя бы нет крови. — С этими словами он повернулся и исчез, оставив меня под содрогающейся глыбой мертвой человеческой плоти.
Назад: Глава тридцатая
Дальше: Глава тридцать вторая