Книга: Римская кровь
Назад: Глава двадцать девятая
Дальше: Глава тридцать первая

Глава тридцатая

Бледно-голубой свет возвестил наступление майских Ид. Я медленно пробуждался, путаясь в снах и не понимая, где нахожусь; то не был ни мой дом на Эсквилине, ни один из тех домов, где мне довелось побывать за свою непоседливую жизнь. Отовсюду в комнату проникали приглушенные, торопливые голоса. Почему в этом доме царит суматоха в такой ранний час? Я решил было, что ночью кто-то умер, но тогда меня разбудили бы плач и причитания.
Бетесда прильнула к моей спине, обвив мою руку своею, крепко обняв меня за грудь. Ее нежные, полные груди касались моей спины, мягко прижимаясь ко мне с каждым выдохом. Ее теплое и сладостное дыхание ласкало мне ухо. Я начал просыпаться, сопротивляясь пробуждению, как держатся даже за беспокойный сон люди, над которыми нависает беспросветное отчаяние. Мне хватало моих тревожных сновидений и не было дела до глухого волнения, объявшего незнакомый дом вокруг меня. Я смежил ресницы, и рассвет сменился черной ночью.
Потом я снова открыл глаза. Полностью одетая Бетесда стояла надо мной и трясла меня за плечо. Комната была заполнена желтым светом.
— Что с тобой? — спросила она. Я тотчас присел и помотал головой. — Ты не заболел? Нет? Тогда я думаю, что тебе лучше поспешить. Все остальные уже ушли. — Она наполнила чашу холодной водой и протянула ее мне. — Я было подумала, что о тебе совсем забыли, пока Тирон не прибежал назад и не спросил меня, где ты. Когда я сказала, что уже дважды пробовала тебя будить, но ты все равно в постели, он только всплеснул руками и побежал за своим хозяином.
— Давно это было?
Она пожала плечами.
— Только что. Но тебе их не догнать, если ты решишь умыться и перекусить. Тирон просил не беспокоиться, он займет для тебя место рядом с собой перед рострами. — Она взяла у меня пустую чашу и улыбнулась. — Я видела эту женщину.
— Какую женщину? — В моем сознании мелькнул образ Электры; похоже, она мне снилась, хотя я и не помнил этого точно. — И меня конечно же ждет чистая тупика?
Она указала на стул в углу, где были разложены мои лучшие вещи. Должно быть, один из Цицероновых рабов сбегал за ними ко мне домой. Туника была без пятен. Разорванный край моей тоги был заштопан. Даже моя обувь была начищена и смазана маслом.
— Ту самую женщину, — повторила Бетесда. — Ее зовут Цецилией.
— Цецилия Метелла была здесь? Этим утром?
— Она прибыла, как только рассвело, на очень пышных носилках. Среди рабов поднялась такая суматоха, что шум поднял меня с постели. Она дважды впускала тебя к себе в дом, не так ли? Он, наверное, очень пышный.
— Так и есть. Она приехала одна? Я имею в виду, с ней была только ее свита?
— Нет, с ней был еще и этот человек, Секст Росций. В окружении шести воинов с обнаженными мечами. — Она смолкла, с отрешенным видом пытаясь припомнить важные детали. — Один из воинов был чрезвычайно хорош собой.
Я сел на кровать, чтобы закрепить кожаные ремешки на моей обуви:
— На самого Росция ты, выходит, внимания не обратила?
— Обратила.
— И как он выглядел?
— Очень бледный. Разумеется, освещение было слабое.
— Не настолько слабое, чтобы помешать тебе как следует разглядеть воина.
— Я прекрасно рассмотрела бы воина и в темноте.
— Не сомневаюсь. А теперь помоги мне привести в порядок мою тогу.

 

На Форуме царила беспокойная, полупраздничная атмосфера. Так как наступили Иды, и народные комиции, и сенатская курия были закрыты. Но конторы многих ростовщиков и банкиров уже открылись, и если боковые проулки были пустынны, то по мере приближения к центру Форума улицы становились все более людными. Представители всех классов, в одиночку или группами, двигались к рострам с возбужденным, угрюмым видом. Толпа, запрудившая открытую площадку перед самими рострами, оказалась такой густой, что, пробираясь через нее, мне пришлось орудовать локтями. На свете нет ничего, что волновало бы римлянина так, как судебный процесс, особенно если он обещает завершиться чьей-нибудь гибелью.
В самой гуще толпы я очутился рядом с пышными носилками, чьи занавески были плотно задернуты. Стоило мне отступить в сторону, как из-за занавесок метнулась рука и схватила меня за предплечье. Я посмотрел вниз, удивляясь тому, что в этих иссохших пальцах может заключаться такая сила. Пальцы разжались и дернулись назад, оставив после себя глубокие отметины пяти острых ногтей. Занавески разошлись, и та же рука поманила меня просунуть голову внутрь.
Цецилия Метелла возлежала на ложе из ворсистых подушек; на ней было свободное пурпурное платье и жемчужное ожерелье. Ее высокая прическа была заколота серебряной булавкой, головка которой была украшена лазуритом. У ее правого плеча сидел, скрестив ноги, евнух Ахавзар.
— Ну, каково твое мнение, молодой человек? — спросила она хриплым шепотом. — Чем все это кончится?
— Для кого? Для Цицерона? Суллы? Убийц?
Она наморщила лоб и нахмурилась:
— Не шути так. Для молодого Секста Росция, разумеется.
— Трудно сказать. Только авгуры и оракулы умеют читать будущее.
— Но после всех трудов Цицерона, после всей помощи, которую оказал ему Руф, Росций наверняка получит приговор, какого заслуживает.
— Как могу я ответить, если не знаю, каким должен быть приговор?
Она мрачно на меня посмотрела и поднесла к губам свои длинные, окрашенные хной ногти.
— Что ты говоришь? После всего, что ты узнал, ты не можешь верить в его виновность. Разве не так? — Ее голос дрожал.
— Как и каждый порядочный гражданин, — ответил я, — я полагаюсь на римское правосудие.
Я убрал голову, и занавеска опустилась.
Откуда-то из центра толпы до меня донесся голос, окликнувший меня по имени. В настоящее время казалось маловероятным, что кто-нибудь из моих знакомцев желает мне добра; я толкнулся вперед, но группа широкоплечих работников преградила мне дорогу. Чья-то рука схватила меня за плечо. Я сделал глубокий вдох и медленно обернулся.
Поначалу я не узнал этого человека, ведь до сих пор я видел его только на ферме — уставшим после дневных трудов в перепачканной тунике или расслабленным и потягивающим вино. Тит Мегар из Америи выглядел совершенно иначе в тонкотканой тоге, с тщательно уложенными и причесанными волосами. Его сын Луций, еще не доросший до тоги, был одет в скромное платье с длинными рукавами. Его лицо пылало от восторга и возбуждения.
— Гордиан, какая удача, что я отыскал тебя в такой толпе! Ты просто не представляешь, как приятно крестьянину увидеть в городе знакомое лицо…
— Невероятно! — перебил его Луций. — Какое местo, я и подумать не мог, что такое бывает. Такое огромное и прекрасное. И все эти люди… В какой части города ты живешь? Должно быть, удивительно жить в таком месте, где всегда столько всего происходит.
— Надеюсь, ты простишь ему его манеры, — Тит с любовью убрал непослушную прядку волос со лба сына. — Представь себе, что в его возрасте я ни разу не бывал в Риме. Вообще-то говоря, я и был здесь всего три раза в жизни, нет, четыре, но в четвертый раз я приезжал только на день. Посмотри вон туда, Луций, это, как я тебе и говорил, ростры, — вон видишь, огромный пьедестал, украшенный носами захваченных в битве карфагенских кораблей. Оратор поднимается на него по ступенькам с тыльной стороны, а потом обращается к слушателям с помоста на самом верху, откуда он виден всем, кто пришел на площадь. Когда-то я слышал, как выступал с ростр сам трибун Сульпиций, это было еще до гражданской войны.
Я тупо смотрел на него. Гостя в его америйской усадьбе, я был тронут его любезностью и обаянием, его здравомыслием и тактичностью. Здесь, на Форуме, он явно чувствовал себя не в своей тарелке и походил на рыбу, вытащенную из воды, показывая на все пальцами и без умолку болтая, как неотесанная деревенщина.
— Вы давно в городе? — спросил я наконец.
— С прошлого вечера. Мы добирались из Америи два дня.
— Два очень длинных и трудных дня, — рассмеялся Луций, сделав вид, что растирает свои ягодицы.
— Так ты еще не видел Цицерона?
Тит опустил глаза.
— Боюсь, что нет. Но я сумел разыскать конюшни в Субуре и вернул Веспу ее владельцу.
— А я думал, ты собирался приехать вчера. Ты хотел зайти к Цицерону домой и позволить себя расспросить, чтобы он решил, нельзя ли использовать тебя как свидетеля.
— Да, конечно…
— Сейчас слишком поздно.
— Да, думаю, что так, — Тит пожал плечами и посмотрел в сторону.
— Понимаю. — Я сделал шаг назад. Тит Мегар предпочитал не смотреть мне в глаза. — Но ты все-таки решил побывать на суде. Чтобы просто посмотреть.
Его губы сжались.
— Секст Росций — мой сосед… был моим соседом. У меня куда больше оснований быть здесь, чем у большинства этих людей.
— И больше оснований ему помочь.
Тит понизил голос.
— Я уже помог ему: ходатайствовал перед Суллой, беседовал с тобой. Но выступить публично, здесь, в Риме, — я отец, разве ты не понимаешь? Мне нужно подумать о семье.
— А если его найдут виновным и осудят, вы, я полагаю, останетесь и на казнь.
— Я ни разу не видел обезьяну, — радостно сказал Луций. — Ты считаешь, его действительно зашьют в мешок…
— Да, — сказал я Титу, — непременно приведи с собой мальчика. Зрелище, я уверен, будет незабываемым.
Тит посмотрел на меня страдальческим, умоляющим взглядом. Тем временем Луций разглядывал что-то у меня за спиной, позабыв обо всем, кроме предстоящего суда и величия Форума. Я быстро повернулся и скользнул в толпу. Я услышал, как сзади Луций воскликнул звонким мальчишеским голосом:
— Отец, позови его обратно, как мы сможем отыскать его снова? — Но Тит Мегар не произнес ни слова.
Толпа внезапно сжалась, расступаясь перед невидимым сановником, дорогу для которого расчищала свита из гладиаторов, направляясь прямиком к судейским ярусам за рострами. Я очутился в водовороте тел, теснившем меня до тех пор, пока мои плечи не наткнулись на нечто столь же твердое и неподатливое, как стена, — пьедестал статуи, возвышавшейся, словно остров, над морем тел.
Я посмотрел через плечо вверх на раздувшиеся ноздри позолоченного боевого коня. На его спине восседал сам диктатор, одетый по-военному, но с непокрытой головой, чтобы ничто не мешало разглядеть его торжествующий лик. Сияющий, улыбающийся воитель на крупе своего скакуна был заметно моложе того человека, которого я видел в доме Хрисогона, но скульптору хорошо удалось передать сильный подбородок Суллы и безмятежную, повергающую в страх самоуверенность взгляда. Всадник вперил свой взор не на Форум, не в толпу у подножия пьедестала, не на судейские ряды, но прямо в оратора на вершине ростр, так что каждый, дерзнувший подняться на помост, оказывался лицом к лицу с высшим защитником государства. Я отступил назад и прочел простую надпись на пьедестале: Л. КОРНЕЛИЙ СУЛЛА, ДИКТАТОР, НЕИЗМЕННО СЧАСТЛИВЫЙ.
Чья-то рука схватила меня за плечо. Я обернулся и увидел Тирона, опершегося на свой костыль.
— Хорошо, что ты наконец пришел, — сказал он. Я уже боялся… ну да неважно. Я увидел, как ты пробиваешься через толпу. Сюда, следуй за мной. — Он заковылял сквозь толпу, таща меня за собой. Вооруженный страж кивнул Тирону и пропустил нас за заслон. Мы пересекли открытую площадку у самого подножия ростр. Покрытый медными пластинами нос древнего боевого корабля нависал у нас над головами; он имел вид чудовища с рогом на лбу. Зверюга глазела на нас и казалась почти живой. Карфаген не знал недостатка в кошмарах; уничтоженный нами, он передал их Риму.
Пространство перед рострами представляло собой небольшую открытую площадку. С одной стороны толпились зрители, над которыми, словно остров, возвышалась статуя Суллы; они стояли и заглядывали друг другу за плечи, сдерживаемые заслоном, состоявшим из судебной стражи. С другой стороны протянулись ряды скамей для друзей тяжущихся и для зрителей чересчур уважаемых, чтобы стоять. В углу площадки, между зрителями и рострами, стояли скамьи для защитников и обвинителей. Прямо перед рострами в несколько невысоких ярусов были поставлены кресла, в которых восседали семьдесят пять судей, избранных из рядов сената.
Я изучал лица судей. Одни клевали носом, другие читали. Третьи ели. Четвертые спорили между собой. Пятые нервно ерзали в своих креслах, явно не испытывая восторга от возложенной на них обязанности. Остальные, казалось, были заняты своими обычными делами, диктуя рабам и отдавая распоряжения секретарям. Все были одеты в сенаторские тоги, выделявшие их из толпы, теснящейся за заслоном. В былые дни в суды входили не только сенаторы, но и простые граждане. Сулла положил этому конец.
Я бросил взгляд на скамью обвинителей, где сидел, скрестив руки, Магн, свирепо пялившийся на меня злыми глазами. Рядом с ним обвинитель Гай Эруций и его помощники перелистывали документы. Эруций был печально знаменит подготовкой ложных обвинений, иногда за плату, а иногда по злобе; не менее знаменит он был своими победами. Я и сам работал на него, но лишь в тех случаях, когда был очень голоден. Он платил хорошо. Несомненно, ему пообещали кругленький гонорар за смертный приговор Сексту Росцию.
Когда я проходил мимо, Эруций мельком взглянул на меня и, узнав, презрительно хмыкнул, потом повернулся, чтобы погрозить пальцем гонцу, ожидавшему его указаний. Эруций заметно постарел с тех пор, как я видел его в последний раз, и перемена была не в его пользу. Складки жира вокруг его шеи еще больше расплылись, а брови было впору выщипывать. Его пухлые красные губы казались всегда надутыми, а в узеньких глазках застыло расчетливое выражение. Он был самим воплощением адвокатской испорченности. В судах многие его презирали. Чернь была от него без ума. Его вопиющая продажность наряду с вкрадчивым голосом и елейной манерностью развращали и околдовывали толпу, против чего доморощенная порядочность и простая римская доблесть были совершенно бессильны. Имея в руках веские факты, он искусно играл на желании толпы увидеть наказание виновного. Если в его распоряжении имелись слабые доводы, он умел посеять разъедающие сомнения и подозрения. Если дело имело политическую подоплеку, он тонко, но настойчиво напоминал судьям, где именно лежат их собственные интересы.
Гортензий был бы ему ровней. Но Цицерон? На Эруция его соперничество явно не произвело ни малейшего впечатления. Сначала он громко орал на одного из своих рабов, потом обернулся, чтобы обменяться какой-то шуткой с Магном (оба они расхохотались); он потягивался и расхаживал с руками на бедрах, даже не удосуживаясь взглянуть на скамью обвиняемого. Секст Росций сидел там сгорбившись, а у него за спиной стояли двое воинов — те же, что несли стражу у входа в дом Цецилии. Он имел вид человека уже приговоренного — бледный, молчаливый, безжизненный, как камень. Рядом с ним здоровяком выглядел даже Цицерон, вставший, чтобы приветственно пожать мне руку.
— Хорошо, хорошо! Тирон говорил, что углядел тебя в толпе. Я боялся, что ты опоздаешь или совсем не придешь, — он нагнулся ко мне, улыбаясь и не выпуская мою руку, и говорил со мной доверительным тоном, словно я был самым близким его другом. Такой теплый прием после отчуждения последних дней выводил меня из себя. — Взгляни на судей в тех креслах, Гордиан. Половина смертельно скучает; другая половина до смерти напугана. К кому я должен обратить свои доводы? — Он рассмеялся — непринужденно, но с искренним добродушием. Брюзга Цицерон, ворчавший и бранившийся с самого моего возвращения из Америи, казалось, исчез с наступлением Ид.
Тирон сел справа от Цицерона рядом с Секстом Росцием и осторожно убрал свой костыль под скамью. Руф сидел слева от Цицерона вместе с аристократами, помогавшими ему на Форуме. Я узнал Марка Метелла, еще одного молодого родственника Цецилии, и уважаемое ничтожество, бывшего магистрата Публия Сципиона.
— Конечно, ты не можешь сидеть с нами на скамье, — сказал Цицерон, — но я хочу, чтобы ты оставался неподалеку. Кто знает? В последний момент вдруг выскользнет из памяти какая-нибудь дата или имя. Тирон послал раба нагреть для тебя местечко. — Он указал на галерею, где я узнал многих сенаторов и магистратов, в том числе оратора Гортензия и всевозможных Мессал и Метеллов. Я также узнал старого Капитона, выглядевшего сморщенным и маленьким рядом с гигантом Маллием Главкией, чья голова была обмотана повязкой. Хрисогона нигде не было видно. Сулла был представлен лишь своей позолоченной статуей.
По жесту Цицерона с одной из скамеек поднялся раб. Пока я шел к галерее, чтобы занять свое место, Маллий Главкия ткнул Капитона локтем в бок и что-то шепнул ему на ухо. Они повернули головы и уставились на меня, пока я садился двумя рядами выше. Главкия нахмурил брови и злобно искривил верхнюю губу, поразительно напоминая дикого зверя посреди стольких чинных и ухоженных римлян.
Форум купался в длинных утренних тенях. Солнце как раз поднялось над Фульвиевой базиликой, когда претор Марк Фанний, председательствующий на суде, взошел на ростры и прокашлялся. С положенной вескостью он объявил заседание открытым, воззвал к богам и прочел обвинение.
Меня охватила душевная оторопь, с неизбежностью овладевающая всяким разумным человеком, который очутился на суде и со всех сторон омываем океаном соленой риторики, бьющимся о выветренные утесы метафоры. Под монотонное чтение Фанния я изучал лица: Магн медленно разгорался, словно тлеющий уголек, Эруций был напыщен и явно скучал, Тирон пытался подавить волнение, Руф выглядел ребенком в окружении стольких седых юристов. Между тем Цицерон сохранял безмятежное и необъяснимое спокойствие, тогда как Секст Росций нервно озирал толпу, словно загнанное, раненое животное, потерявшее слишком много крови, чтобы дать бой.
Фанний закончил и занял свое место среди судей. Гай Эруций поднялся со скамьи обвинителя и с трудом понес свое дородное тело по ступенькам. Он тяжело отдувался и глубоко дышал. Судьи отложили бумаги в сторону и смолкли. Толпа затихла.
— Уважаемые судьи, избранные члены сената, сегодня я пришел сюда с задачей как нельзя менее приятной. Ибо есть ли что-нибудь приятное в том, чтобы обвинить человека в убийстве? И все же такова одна из необходимых обязанностей, время от времени падающая на плечи тех, кто добивается соблюдения законов.
Эруций опустил глаза долу, чтобы придать своему лицу выражение бесконечной скорби. — Но, уважаемые судьи, моя задача не сводится лишь к тому, чтобы призвать убийцу к ответу. Нет, я должен позаботиться о том, чтобы куда более древний, куда более глубокий принцип, чем законы смертных, восторжествовал сегодня в этом суде. Ибо преступление, в котором повинен Секст Росций, — это не просто убийство (хотя и убийство), но отцеубийство.
Бесконечная скорбь сменилась бесконечным ужасом. Эруций наморщил пухлые складки своего лба и топнул ногой.
— Отцеубийство! — вскричал он так пронзительно, что вздрогнули даже задние ряды слушателей. Я представил себе, как Цецилия Метелла дрожит в своих носилках и закрывает уши. — Вообразите это, если сможете, — нет, не отшатывайтесь от гнусности преступления, но всмотритесь прямо в пасть прожорливого зверя. Мы мужчины, мы римляне и не должны допустить, чтобы врожденное отвращение лишило нас силы смело посмотреть в лицо даже самому омерзительному преступлению. Мы должны подавить отвращение и позаботиться об осуществлении правосудия.
Посмотрите на человека, восседающего на скамье обвиняемого с вооруженной стражей у него за спиной. Этот человек — убийца. Этот человек — отцеубийца! Я называю его «этим человеком», потому что мне больно произносить его имя: Секст Росций. Мне больно, потому что то же имя прежде носил его отец, отец, которого этот человек загнал в могилу. Славное некогда имя ныне сочится кровью, как пропитанная туника, найденная на теле старика, изорванная в куски ножами убийц. Этот человек превратил честное имя, даденное ему отцом, в бранное слово!
Что сказать мне о… Сексте Росции? — Эруций выдохнул это имя со всем отвращением, на какое был способен. — В Америи, городке, откуда он родом, вам скажут, что этот человек как никто далек от благочестия. Поезжайте в Америю, как это сделал я, и спросите местных жителей, когда они в последний раз видели Секста Росция на религиозном празднике. Они с трудом поймут, о ком вы говорите. Но тогда напомните им о Сексте Росции, человеке, обвиненном в убийстве родного отца, и они поглядят на вас с пониманием, вздохнут и отведут взор, страшась гнева богов.
Они расскажут вам, что Секст Росций во многих отношениях — загадка: нелюдим, держится особняком, в богов не верит, неотесан, связи его немногочисленны, и ими он не слишком дорожит. В америйской общине он хорошо известен — или мне следовало сказать, печально знаменит? — одним и только одним: длившейся всю его жизнь враждой с отцом.
Добрый человек с отцом не спорит. Добрый человек почитает и слушается своего отца, не только потому, что так велит закон, но и потому, что такова воля неба. Когда какой-нибудь негодяй преступит этот наказ и вступит в открытую вражду с человеком, подарившим ему жизнь, тогда он выходит на дорогу, которая ведет к всевозможным несказанным преступлениям, — поистине, даже к тому преступлению, из-за которого мы здесь собрались и которое должны покарать.
Что послужило причиной вражды между отцом и сыном? Этого мы точно не знаем, хотя человек, который сидит рядом со мной на скамье обвинителя, Тит Росций Магн, может засвидетельствовать, что самолично видел множество отвратительных примеров этой вражды; его слова может подтвердить и другой свидетель — почтенный Капитон, которого я, возможно, призову после того, как свое слово скажет защита. Магн и Капитон — родственники жертвы, как, впрочем, и этого человека. Они — уважаемые граждане Америи. Много лет с ужасом и неодобрением они наблюдали, как Секст Росций оказывает неповиновение своему отцу и проклинает его за глаза. Они в отчаянии видели и то, как старик, чтобы защитить собственное достоинство, повернулся спиной к этому чудовищу, которое возросло из его же семени.
Повернулся спиной, сказал я. Да, Секст Росций-отец повернулся спиной к Сексту Росцию-сыну, о чем, вне всякого сомнения, ему пришлось еще пожалеть, ибо благоразумный человек не повернется спиной к ядовитой гадине либо к существу с душой убийцы, пусть им будет даже родной его сын, — нет и еще раз нет, если только он не хочет получить в спину нож!
Эруций ударил кулаком о балкон ростр и широко раскрытыми глазами уставился на головы слушателей; выдержав паузу, он отступил назад, чтобы перевести дыхание. После громовых раскатов его голоса на площадь опустилась непривычная тишина. К этому времени он весь взмок. Он вцепился в край тоги и, отерев ею покрытые потом щеки, поднял глаза и посмотрел в небо, как бы ища у него поддержки в изнурительном испытании — отстаивании справедливости. Жалобным голосом, достаточно громким, чтобы все слышали, он пробормотал:
— Юпитер, дай мне сил! — Цицерон скрестил руки и округлил глаза. Тем временем Эруций взял себя в руки, с понурой головой выступил к ростре и начал снова. — Этот человек — к чему произносить его оскверненное имя, если он осмеливается показываться на людях, где при встрече с ним любой порядочный гражданин отшатнется в ужасе? — этот человек был не единственным отпрыском своего отца. Был и другой сын. Его звали Гай. Отец души в нем не чаял, и отчего же нет? По всеобщему мнению, он был образцом того, каким должен быть всякий юный римлянин: благочестивый, послушный отцу, ревнующий о всяческой доблести — словом, молодой человек, любезный во всех отношениях, очаровательный, утонченный. Удивительно, что у одного человека могут быть два таких разных сына! Ах, но у сыновей были разные матери. Быть может, нечистым оказалось не семя, но принявшая его почва. Рассудите: два семени одного виноградника посажены в разную почву. Одна лоза растет сильной и прелестной, принося сладкие плоды, которые дают крепкое вино. Другая же с самого начала оказывается чахлой и какой-то чужой; она вьется по земле и усеяна шипами; ее плоды горьки, вино ее — яд. Первой лозой я называю Гая, второй — Секста!
Эруций вытер лицо, содрогнулся от омерзения и продолжал:
— Секст Росций-отец любил одного сына и не любил другого. Гая он всегда держал при себе, гордо показывая его самому блестящему обществу, на глазах у всех осыпая его ласками и знаками привязанности. Что же касается Секста-сына, то его старик избегал как только мог, сослав его в семейные усадьбы, разбросанные вокруг Америи; он скрывал его от посторонних глаз, словно сын был позорящей его вещью, которую стыдно показать порядочным людям. Это разделение привязанностей зашло так далеко, что Росций-отец давно и твердо решил полностью лишить своего тезку наследства и назвать Гая единственным наследником, хотя тот и был младшим.
Несправедливо, скажете вы. Лучше, когда человек одинаково уважает всех своих сыновей. Когда дело доходит до выбора любимчиков, отец не наживает ничего, кроме неприятностей в этом и следующем поколениях. Все это правда, но в данном случае мы, по моему мнению, должны доверять здравомыслию старшего Секста Росция. Почему он испытывал к своему первенцу такое презрение? Думаю, все дело в том, что он лучше, чем кто-либо другой, видел, какая порочность таится в груди молодого Секста Росция, и в ужасе отшатнулся от нее. Быть может, у него даже было предчувствие насильственной гибели, которую принесет ему однажды старший сын; потому-то он и держал его на таком удалении. Увы, предосторожность оказалась недостаточной!
Повесть Росциев обрывается трагически: ее увенчивает череда трагедий, подлежащих не исправлению, но отмщению, которое по силам только вам, уважаемые судьи. Первой стала безвременная смерть Гая. С ним угасли все отцовские надежды на будущее. Подумайте, существует ли на свете счастье большее, чем подарить жизнь сыну и увидеть в нем собственный образ? Что может быть прекраснее, чем взрастить и воспитать его, обретая в его взрослении как бы вторую молодость? Я знаю это не понаслышке — я говорю как отец. И разве не блаженство, покидая этот свет, оставить после себя новую жизнь — преемника и наследника, порожденного тобою? Оставить ему не только состояние, но и накопленную тобой мудрость и самое пламя жизни, передаваемое от отца сыну, от сына к внукам, чтобы, угаснув своим смертным телом, продолжать жить в своих потомках?
Со смертью Гая надежда на этот род бессмертия умерла в его отце, Сексте Росции. Но, возразите вы, у него оставался еще один сын. Это так, но в старшем сыне он видел не свое подобие — правдивое и незамутненное, какое можно увидеть в чистом водоеме. Наоборот, его образ был искажен, перекошен, уродлив, словно то было отражение на погнувшейся серебряной тарелке. Даже после смерти Гая Росций-отец по-прежнему подумывал лишить наследства своего единственного живого сына. Не приходится сомневаться, что немало было других, более достойных членов семьи, которые могли бы стать наследниками, и не в последнюю очередь двоюродный его брат Магн — тот самый Магн, который сидит рядом со мной на скамье обвинителя, который достаточно любил покойного, чтобы не оставить его убийцу безнаказанным.
Молодой Секст Росций подготовил злодейское убийство родного отца. Точных подробностей мы не знаем и знать не можем. Только этот человек может нам все рассказать, если он осмелится сделать признание. Нам известны лишь голые факты. Одной сентябрьской ночью, покинув дом своей покровительницы, достопочтенной Цецилии Метеллы, Секст Росций-отец был завлечен в район Паллацинских бань и зарезан. Родным сыном? Разумеется, нет! Вспомните о сумятице, царившей в последние годы, высокочтимые судьи. Не буду задерживаться на причинах, ибо мы не на политическом суде, но не могу не напомнить вам о насилии, нахлынувшем на улицы этого города. Такому злоумышленнику, как Секст Росций, не составляло труда подыскать головорезов, которые выполнили бы эту грязную работу. И как хитро придумано: приурочить убийство ко всеобщей смуте в надежде на то, что гибель отца останется незамеченной посреди такого переполоха.
Благодарение богам, нашелся такой человек, как Магн, который держит глаза и уши открытыми и не страшится выступить вперед и призвать к ответу виновного! В ту самую ночь его верный вольноотпущенник Маллий Главкия нашел его в Риме, принеся ему известие о гибели дорогого брата. Магн без промедления поручил Главкии принести эту весть своему доброму брату Капитону, остававшемуся дома в Америи.
И в этот момент наряду с трагедией к повести примешивается ирония — горькая, но неисповедимым образом справедливая. По необъяснимой прихоти судьбы, этому человеку было не суждено унаследовать состояние, ради которого он пошел на отцеубийство. Как я уже говорил, мы не в политическом суде, и дело, рассматриваемое нами, — не политическое. Мы не рассматриваем сейчас тех решительных мер, что были навязаны государству в недавние годы, отмеченные смутой и неопределенностью. И поэтому я не стану объяснять, как и почему случилось так, что Секст Росций-отец, человек, по всему судя, добрый и порядочный, все же оказался в списках проскрибированных, когда некоторые облеченные государственной ответственностью лица глубже вникли в обстоятельства его смерти. Каким-то образом старик ускользал от казни много месяцев! Каким счастливцем или каким хитрецом должен он был быть!
И все же — какая ирония! В расчете на наследство сын убивает отца только затем, чтобы открыть, что наследство уже конфисковано государством! Вообразите его досаду и отчаяние! Как он обманулся! Боги сыграли страшную шутку с этим человеком, но кто откажет им в безграничной мудрости или в чувстве юмора?
В положенный срок имущество покойного Секста Росция было продано с аукциона. Его добрые родственники Магн и Капитон были среди тех, кто предложил лучшую цену, потому что они были знакомы с поместьями и хорошо знали их ценность; так вот они и стали теми, кем и должны были стать, — наследниками покойного Секста Росция. Порой Фортуна вознаграждает праведника и карает порочного.
А что же с этим человеком? Магн и Капитон подозревали его вину; больше того, в ней они были почти уверены. Однако из жалости к его семье они предложили ему поселиться в своих недавно приобретенных поместьях. Некоторое время между родственниками поддерживался неустойчивый мир. Так было до тех пор, пока Секст Росций сам себя не выдал. Во-первых, обнаружилось, что он удержал при себе различные предметы из имущества, официально конфискованного государством. Иными словами, он оказался самым заурядным вором, крадущим у римского народа то, что принадлежало ему по законному праву. (Ах, судьи, вас берет оторопь из-за обвинения в расхищении государственного имущества, и вы совершенно правы, но что такое воровство по сравнению с другим, куда более тяжким его преступлением?) Когда Магн и Капитон потребовали, чтобы он вернул эти вещи, Секст Росций принялся осыпать их угрозами. Будь он трезв, то, вероятно, попридержал бы свой язык. Но после смерти отца он беспробудно пьянствовал, что, как известно, свойственно людям, чувствующим свою вину. И действительно, к остальным своим порокам Секст Росций добавил еще и пьянство, так что трезвым-то его почти и не видели. Он стал невыносим и дошел до того, что осыпал своих хозяев оскорблениями, осмелившись даже угрожать им смертью. Он грозил их убить, и тем самым он, сам того не заметив, сознался в убийстве родного отца.
Опасаясь за свою жизнь и сознавая свой долг, Магн решил выступить с обвинением этого человека. Между тем Росций ускользнул из его рук и бежал в Рим, возвратившись на место своего преступления; но око правосудия заглядывает даже в самые укромные уголки Рима, и в городе на миллион душ укрыться ему не удалось.
Секст Росций был помещен под стражу. В обычных обстоятельствах римскому гражданину, пусть даже обвиненному в самом омерзительном преступлении, предоставляется возможность отказаться от гражданских прав и бежать в изгнание, если он не хочет предстать перед судом, если такова его воля. Но преступление, совершенное этим человеком, было столь вопиющим, что в ожидании суда и казни к нему приставили вооруженную стражу. Почему? Да потому, что совершенное им преступление слишком далеко выходит за рамки проступка одного смертного против личности другого. Это удар по самому основанию нашего государства и тех заветов, что привели его к величию. Это атака на главенство отцов. Это надругательство над самими богами и прежде всего над Юпитером — отцом богов.
Нет, ни государство не может пойти даже на малейший риск, допустив, чтобы столь гнусный злодей избежал своей участи, ни вы, высокочтимые судьи, не можете позволить ему остаться безнаказанным. Ибо если он уйдет от ответа, не приходится сомневаться в том, что на этот город обрушатся божественные кары в воздаяние за его бессилие стереть с лица земли такую скверну. Вспомните о городах, чьи улицы были затоплены кровью, чей народ погиб от голода и жажды после того, как они имели глупость укрыть у себя нечестивца. Не допустите, чтобы то же произошло с Римом.
Эруций смолк, чтобы вытереть лоб. Все люди на площади сосредоточенно, будто во сне, взирали на него. Цицерон и его коллеги адвокаты больше не округляли глаз и не вышучивали Эруция исподтишка; они выглядели несколько усталыми. Секст Росций окаменел.
Эруций продолжал:
— Я говорил об оскорблении, которое нанесли божественному Юпитеру этот человек и его неслыханное, гнусное преступление. Но если мне позволено сделать небольшое отступление, я скажу, что преступник нанес оскорбление и Отцу нашей восстановленной Республики! — В этом месте Эруций картинно развел руки, как бы обращаясь с мольбой к конной статуе Суллы, который, как казалось с моего угла зрения, снисходительно ему улыбался. — Мне даже не нужно произносить его имени, ибо его глаза обращены на нас в это самое мгновение. Да, его зоркий взгляд пристально следит за всем, что мы делаем на этом месте, за тем, сколь добросовестно исполняем мы роль граждан, судей, адвокатов и обвинителей. Луций Корнелий Сулла, Неизменно Счастливый, восстановил суды. Сулла вновь разжег огонь правосудия после стольких лет мрака; мы же обязаны позаботиться о том, чтобы такие негодяи, как этот человек, были испепелены его пламенем. А иначе, я обещаю вам, высокочтимые судьи, что возмездие обрушится сверху на все наши головы, подобно граду, который мечет на землю разгневанное черное небо.
Обвинитель принял театральную позу и выдерживал ее довольно долго. Его палец указывал в небо, брови сошлись на переносице, налитые кровью глаза свирепо уставились на судей. Он говорил о возмездии Юпитера, но в его словах мы все расслышали, что оправдание подсудимого вызовет гнев у самого Суллы. Угроза не могла быть менее двусмысленной.
Эруций подобрал складки тоги, откинул голову и повернулся спиной. Когда он спускался с ростр, в толпе не раздавалось ни криков радости, ни хлопков в ладоши, но стояла леденящая тишина.
Он не доказал ничего. Вместо улик он привел одни намеки. Он взывал не к правосудию, но к страху. Его речь была сплетена из откровенной лжи и лицемерных нападок. И тем не менее кто из слышавших Эруция в то самое утро мог сомневаться в том, что он выиграл свое дело?
Назад: Глава двадцать девятая
Дальше: Глава тридцать первая