Часть первая
Высокое и низменное
Глава первая
Раб, который пришел за мной этим не по-весеннему жарким утром, был молодым человеком, от силы лет двадцати.
Обычно за мной посылают самого захудалого раба — замухрышку, калеку, недоумка с конюшни, от которого разит навозом, а налипшая на волосы солома заставляет его то и дело чихать. Того требуют приличия: когда нуждаются в услугах Гордиана Сыщика, соблюдают определенную дистанцию и сдержанность. Можно подумать, что я прокаженный или жрец какого-нибудь нечистого восточного культа. Я к этому привык. Я не принимаю этого близко к сердцу, пока мои счета оплачиваются вовремя и сполна.
Раб, стоявший перед моей дверью этим утром, был, однако, весьма опрятен и подтянут. Его скромные манеры были почтительны, но далеки от подобострастия, — учтивость, какую ожидаешь встретить в юноше, обращающемся к мужчине десятью годами его старше. Латынь его была безупречна (лучше моей), а переливы хорошо поставленного голоса напоминали флейту. Не замухрышка с конюшни, но, ясное дело, образованный и обласканный слуга дорожащего им хозяина. Раба звали Тироном.
— Из дома достопочтенного Марка Туллия Цицерона, — добавил он, слегка наклонив голову, чтобы видеть, говорит ли мне что-нибудь это имя. Оно мне ничего не говорило. — Пришел искать вашей помощи, — добавил он, — по рекомендации…
Я взял Тирона за руку, сделал ему знак молчать и ввел в дом. Лютая зима сменилась весенним удушьем; несмотря на ранний час, было чересчур жарко, чтобы стоять в открытых дверях. К тому же было слишком рано, чтобы прислушиваться к щебетанию этого молодого раба, сколь бы ни был певуч его голос. В моих висках рокотал гром. Где-то в уголках глаз вспыхивали и гасли тонкие росчерки молний.
— Скажи мне, — спросил я, — не известно ли тебе лекарство от похмелья?
Юный Тирон посмотрел на меня искоса, озадаченный переменой темы, не доверяя моей внезапной фамильярности.
— Нет, господин.
— Наверно, ты и не знаешь, что такое похмелье?
Он слегка покраснел:
— Нет, господин.
— Твой хозяин не позволяет тебе пить вино?
— Конечно, позволяет. Но, как говорит хозяин, умеренность во всем…
Я кивнул и невольно содрогнулся. Малейшее движение доставляло мне мучительную боль.
— Умеренность во всем, кроме выбора часа, когда он посылает раба стучаться ко мне в дверь.
— О-о. Простите меня, господин. Может быть, мне прийти позже?
— Это было бы пустой тратой нашего с тобой времени. Не говоря уже о времени твоего хозяина. Нет, ты останешься, но не будешь говорить о деле, пока я тебе не разрешу, и позавтракаешь со мной в саду, где воздух прохладней.
Я снова взял его за руку, провел через атрий, вниз по сумрачному коридору, и наконец мы вышли в перистиль, помещавшийся в центре дома. Я видел, что брови его вздернулись от изумления; не знаю, что его так поразило: то ли размеры, то ли запущенность этого места. Конечно, я привык к своему саду, но незнакомцу он должен был показаться настоящими зарослями: буйно разросшиеся ивы со свисающими до земли ветвями, которые касаются пыльной чащи высокого сорняка; в центре давно пересохший фонтан с мраморной статуэткой Пана, испещренной отметинами времени; матовая полоска петляющего по саду застойного пруда сплошь заросла густым египетским тростником. Сад одичал задолго до того, как я унаследовал дом от отца, и я не предпринимал ничего, чтобы исправить положение. Мне он нравился таким, какой есть, — вольное урочище дикой зелени, спрятавшееся под самым носом у чинного Рима, немое — до хаоса — отрицание оштукатуренного кирпича и угодливых кустарников. Кроме того, я нипочем не расплатился бы за труд и материалы, необходимые для того, чтобы вернуть сад в пристойное состояние.
— Полагаю, все это совсем не похоже на дом твоего хозяина. — Осторожно, чтобы не потревожить голову, я опустился на один из стульев и жестом указал Тирону садиться на другой. Я хлопнул в ладоши и тут же пожалел о шуме. Не показывая, что мне больно, я громко позвал: — Бетесда! Где эта девчонка? Сейчас она принесет нам завтрак. Поэтому я и открыл двери сам — она возится в кладовой. Бетесда!
Тирон откашлялся.
— В действительности, господин, он куда больше, чем дом моего хозяина.
Я посмотрел на него бессмысленным взглядом: в желудке у меня сейчас грохотало почище, чем в висках.
— О чем ты?
— О доме, господин. Он больше, чем у моего хозяина.
— Тебя это удивляет?
Он потупил глаза, боясь, что меня это оскорбило.
— Ты знаешь, юноша, чем я зарабатываю на жизнь?
— Не совсем, господин.
— Но ты знаешь, что занятие это не слишком почтенное — по крайней мере, если допустить, что в Риме еще остались вещи, заслуживающие почтения. Но и не противозаконное — по крайней мере, если допустить, что законность хоть что-то значит в городе, где правит диктатор. Итак, ты с удивлением нашел, что я обитаю в таком просторном, хотя и довольно ветхом жилище. И ты совершенно прав. Иногда я и сам удивляюсь. Вот и ты, Бетесда. Поставь поднос здесь, между мной и моим нежданным, но весьма приятным молодым гостем.
Бетесда повиновалась, но окинула нас косым взглядом и чуть слышно презрительно фыркнула. Сама рабыня, Бетесда не одобряла моего непринужденного общения с рабами, и уж совсем ей не нравилось то, что я кормлю их собственными припасами. Кончив разгружать поднос, она стояла перед нами так, словно ожидала дальнейших указаний. Поза, и ничего больше. Не знаю, как Тирону, но мне было очевидно, что главным ее желанием было повнимательнее разглядеть моего гостя.
Бетесда глазела на Тирона, который, казалось, был не в силах встретиться с ней взглядом. Уголки ее рта втянулись, верхняя губа сжалась и выгнулась тонкой дугой. Она усмехнулась.
Усмешка мало красит большинство женщин и чаще всего свидетельствует об отвращении. С Бетесдой не все так просто. Усмешка ничуть не портит ее смуглое и чувственное очарование. Наоборот — иногда оно даже усиливается. В небогатом, но выразительном словаре ее гримасок усмешка может означать что угодно — от угрозы до бесстыдного приглашения. Подозреваю, что в данном случае то был ответ на благовоспитанность потупившего глаза Тирона, реакция на его робкую стеснительность: так ухмыляется плутовка-лиса, глядя на застенчивого кролика. А я думал, что все ее желания были утолены прошлой ночью. Мои-то уж точно.
— Не потребуется ли моему хозяину что-нибудь еще?
Она стояла, опустив руки по швам; грудь ее высоко вздымалась, плечи были отведены назад. На ее опущенных веках все еще видна была краска, оставшаяся с прошлой ночи. В голосе слышался пылкий, слегка пришепетывающий выговор Востока. Еще чуточку кокетства. Бетесда явно приняла решение. Юный Тирон, неважно, раб или нет, заслуживал того, чтобы опробовать на нем свои чары.
— Больше ничего, Бетесда. Можешь идти.
Она кивнула, повернулась и пошла покачивающейся походкой в дом, между опущенных ивовых ветвей. Стоило ей повернуться к нам спиной, робость Тирона пошла на убыль. Я проследил за взглядом его широко раскрытых глаз, нацеленным чуть выше мерно колыхавшихся ягодиц Бетесды, и позавидовал его застенчивости и робости, его голоду, его красоте и юности.
— Твой хозяин не позволяет тебе пить или, по крайней мере, напиваться, — сказал я. — Позволяет ли он тебе время от времени бывать с женщиной?
К моему изумлению, румянец, заливший его щеки, был густ и насыщен, подобно кроваво-красному закату над открытым морем. Так краснеть могут только гладкие, нежные щеки и лоб юноши. Даже Бетесда была слишком взрослой, чтобы краснеть таким образом, если она вообще не утратила этой способности.
— Не обращай внимания, — сказал я. — Я не должен был спрашивать тебя об этом. Вот, возьми хлеба. Бетесда печет его сама, и он лучше, чем кажется на первый взгляд. Рецепт передала ей мать в Александрии. Так она, во всяком случае, говорит — я-то подозреваю, что у Бетесды никогда не было матери. И хотя я купил ее в Александрии, ее имя не греческое и не египетское. Молоко и сливы должны быть свежими, а вот за сыр я не поручусь.
Мы ели молча. Над садом по-прежнему лежала тень, но я чувствовал, как солнце — осязаемо, почти угрожающе — крадется вдоль гребня черепичной крыши, словно грабитель, затевающий набег. К полудню весь сад зальет нестерпимо жаркий, ослепительный свет, но сейчас здесь было прохладнее, чем в доме, еще не остывшем от вчерашнего зноя. В углу внезапно завозились павлины; самый крупный самец издал пронзительный крик и с чванным видом распустил хвост. Тирон бросил взгляд на птицу и вздрогнул, не готовый к этому зрелищу. Я молча жевал, морщась от непредсказуемых вспышек боли, от которой раскалывались челюсти и виски. Краем глаза я посмотрел на Тирона, юноша перевел взгляд с павлина на пустой дверной проем, в котором скрылась Бетесда.
— Это помогает от похмелья, господин?
— Что это?
Он повернулся лицом ко мне. Выражение абсолютной невинности на его лице слепило ярче, чем солнце, внезапно проглянувшее над верхушкой крыши. Его имя могло быть и греческим, но все черты его лица, за исключением глаз, были классически римскими — плавная округлость лба, щек и подбородка, чуть выпяченные губы и нос. Меня поразили его глаза: никогда прежде не встречал я глаз такого бледно-лилового оттенка, в котором, вне всяких сомнений, не было ничего римского, — вклад матери-невольницы или невольника-отца, привезенных Бог весть откуда в самое сердце империи. Глаза Тирона были слишком невинны и доверчивы, чтобы принадлежать римлянину.
— Это помогает от похмелья, — повторил Тирон, — провести утро с женщиной?
Я громко рассмеялся:
— Едва ли. Гораздо чаще это часть самой болезни. Или побудительная причина, чтобы поправиться до следующего раза.
Он посмотрел на лежащую перед ним еду и вежливо, но без восторга подцепил двумя пальцами кусочек сыра. Очевидно, что даже рабская доля приучила его к лучшей пище.
— Тогда, может быть, хлеб и сыр?
— Еда помогает, если от нее не стошнит. Но лучшему лекарству от похмелья научил меня в Александрии один мудрый врач лет десять тому назад — кажется, мне было тогда примерно столько же, сколько и тебе, и был я охоч до вина. С тех пор оно всегда меня выручало. Видишь ли, его теория состояла в том, что, когда человек напивается, некоторые соки, содержащиеся в вине, вместо того, чтобы раствориться в желудке, поднимаются, подобно гнилым испарениям, в голову. Из-за этого выделяемая мозгом флегма отвердевает, вызывая распухание и воспаление мозга. В конце концов эти соки рассасываются, и флегма размягчается. Потому-то никто не умирает от похмелья, сколь бы мучительной ни была боль.
— Выходит, что единственное лекарство — время?
— Если не считать более быстродействующего: мысли. Сосредоточенное упражнение разума. Видишь ли, если верить моему приятелю, мышление осуществляется в мозге, используя в качестве смазки выделившуюся флегму. Когда флегма загрязняется или отвердевает, начинается головная боль. Однако мысленное усилие производит свежую флегму, которая размягчает и растворяет старую; чем напряженнее думаешь, тем больше производится флегмы. Таким образом, напряженная сосредоточенность мысли ускорит естественное выздоровление от похмелья, промыв воспаленную ткань от вредных соков и обновив смазку между перепонками.
— Понимаю. — Моя речь явно произвела впечатление на Тирона, но до конца его не убедила. — Звучит очень логично. Разумеется, приходится принимать на веру исходные посылки, доказать которые невозможно.
Я откинулся на спинку стула и скрестил руки, жуя корочку хлеба.
— Доказательство — само исцеление. Видишь, я уже чувствую себя лучше, потому что должен был объяснять, как действует это лекарство. И я подозреваю, что буду совсем здоров через несколько минут, после того как изложу тебе причину твоего прихода.
Тирон осторожно улыбнулся:
— Боюсь, что лекарство не помогает, господин.
— Да?
— Ты перепутал местоимения, господин. Это я собираюсь объяснить тебе причину моего прихода.
— Напротив. Ты можешь судить по выражению моего лица, что я ничего раньше не слышал о твоем хозяине. Как бишь его зовут, Марк не-помню-как Цицерон? Совершенно с ним незнаком. И все-таки кое-что о нем я могу тебе рассказать. — Я сделал паузу — достаточно долгую, чтобы все внимание юноши обратилось на меня. — Он происходит из очень гордой семьи и в полной мере наделен этим фамильным качеством. Он живет здесь, в Риме, но родина его предков находится где-то в другом месте, возможно, на юге; они поселились в городе не так давно — самое большее поколение назад. Они более чем состоятельны, хотя и не баснословные богачи. Пока все сходится?
Тирон смотрел на меня с подозрением:
— Пока да.
— Этот Цицерон молод, как и ты сам; думаю, он чуть-чуть постарше. Он с жадностью учится ораторству и риторике и в известной мере не чужд греческой философии. Не думаю, чтобы он был эпикурейцем; возможно, стоик, но не слишком ревностный. Правильно?
— Да. — Было видно, что Тирон чувствует себя все более неуютно.
— Что же до причины твоего прихода, то вам нужны мои услуги в судебном деле, с которым Цицерон выступит перед рострами. Цицерон — адвокат, только начинающий свою карьеру. Тем не менее, дело это серьезное и весьма запутанное. Что касается человека, порекомендовавшего вам мои услуги, то это, пожалуй, величайший из римских защитников. Разумеется, это Гортензий.
— Разумеется, — выдавил из себя Тирон еле слышным шепотом. Глаза его сузились, рот был широко раскрыт. — Но как тебе удалось?..
— Какое именно дело? Думаю, об убийстве.
Тирон смотрел на меня искоса, не пряча своего искреннего изумления.
— И не о простом убийстве. Нет, хуже того. Нечто гораздо худшее…
— Ловкий трюк, — выдохнул Тирон. Он резко повернул голову, ему стоило немалых усилий отвести взгляд. — Ты проделал это, прочитав что-то в моих глазах. Колдовство.
Я сжал виски кончиками пальцев и широко развел локти, отчасти, чтобы унять сильное биение в висках, отчасти, чтобы напустить на себя театральную таинственность.
— Нечестивое преступление, — прошептал я. — Отвратительное. Несказанное. Смерть отца от руки родного сына. Отцеубийство!
Я отпустил виски и откинулся на спинку стула. Своему молодому гостю я смотрел прямо в глаза.
— Ты, Тирон из дома Марка Туллия Цицерона, пришел просить меня помочь твоему хозяину в защите некоего Секста Росция из Америи, обвиняемого в убийстве отца, имя которого он носит. И — мое похмелье окончательно прошло.
Тирон несколько раз беспомощно моргнул, уселся поудобнее и провел указательным пальцем по верхней губе, задумчиво сдвинув брови.
— Это какой-то фокус, да?
Я подарил его самой жидкой улыбкой, на какую был способен.
— Почему? Ты не веришь, что я могу читать твои мысли?
— Цицерон говорит, что не существует второго зрения или разума, читающего или предсказывающего будущее, что прорицатели, знамения и оракулы — это в худшем случае шарлатанство, в лучшем — лицедейство, а люди этого сорта пользуются доверчивостью толпы.
— А ты веришь всему, что говорит твой хозяин Цицерон? — Тирон покраснел. Прежде чем он заговорил, я поднял руку. — Не отвечай. Я ни за что не попрошу тебя говорить против твоего хозяина. Но скажи мне вот что: посещал ли Марк Туллий Цицерон Дельфийский оракул? Видел ли он святилище Великой Матери в Эфесе и отведывал ли молоко, что сочится из ее мраморных грудей? А может быть, он взбирался глубокой ночью на великие пирамиды и вслушивался в голос ветра, воющего среди древних камней?
— Нет. Думаю, что нет, — Тирон потупил взгляд. — Цицерон никогда не бывал за пределами Италии.
— Зато я, юноша, бывал.
На мгновение я погрузился в мысли, не в силах вынырнуть из потока образов, картин, звуков, запахов прошлого. Я оглядел сад и внезапно увидел, сколь он запущен и нелеп. Пристально посмотрев на еду на столе, понял, что хлеб сух и безвкусен, а сыр безнадежно прокис. Я взглянул на Тирона и вспомнил, кто он такой; как глупо тратить столько сил на то, чтобы поразить воображение какого-то раба.
— Я испытал все это, видел все эти места. Все равно я подозреваю, что во многом я еще больший скептик, чем твой недоверчивый хозяин. Да, это всего лишь трюк. Логическая игра.
— Но разве простая логика может дать новое знание? Ты говорил, что до моего прихода ничего не слышал о Цицероне. Я не сказал о нем ровным счетом ничего, и все же ты смог в точности изложить причину моего появления. Это похоже на изготовление монет из чистого воздуха. Как тебе удается создать нечто из ничего? Или открыть истину в отсутствие доказательств?
— Ты не улавливаешь главного, Тирон. Это не твой недостаток. Я уверен, ты способен мыслить не хуже любого другого. Проблема порождена той логикой, которой учат римские риторы. Они заставляют учеников заново рассматривать старинные судебные дела, сражаться в древних битвах, учить грамматику и право назубок, не задумываясь, и все это только затем, чтобы научить их, как перетолковывать закон в пользу клиента, не придавая значения справедливости и несправедливости, честности и бесчестию. И уж конечно, не придавая значения простой истине. Вместо мудрости — ловкость. Победа оправдывает все. Думать разучились даже греки.
— Если это всего лишь трюк, то скажи мне, как он тебе удался.
Я рассмеялся и взял кусочек сыра:
— Если я тебе объясню, ты станешь уважать меня меньше, чем если бы я оставил все это в тайне.
Тирон насупился.
— Я думаю, ты должен сказать мне, господин. Иначе где я найду лекарство, если мне посчастливится мучиться от похмелья? — Сквозь его хмурость проступила улыбка. Тирон умел строить замечательные гримасы не хуже Бетесды. Или меня.
— Прекрасно. — Я поднялся, вытянул руки над головой и с удивлением почувствовал, что их омывает жаркий солнечный свет, столь осязаемый, словно я погрузил ладони в горячую воду. Сад был наполовину залит солнцем. — Мы прогуляемся по саду, пока не развеялась прохлада. Бетесда! Я разъясню свои умозаключения, Бетесда уберет еду — Бетесда! — и порядок будет восстановлен.
Медленным шагом мы огибали пруд. На другом берегу кошка Баст подкрадывалась к стрекозам; ее черный мех мерцал на солнце.
— Итак, откуда мне известно то, что я знаю о Марке Туллии Цицероне? Я говорил, что он происходит из гордой семьи. Это с очевидностью явствует из его имени. Не просто родовое имя Туллий, которое я слышал и прежде, но и когномен — Цицерон. Как правило, когномен римского гражданина обозначает ветвь рода: в нашем случае фамильную ветвь Цицеронов в роду Туллиев. Если же фамильного имени не существует, когномен может принадлежать одному лицу и обычно описывает его характерную особенность. Назоном называют человека с большим носом, Суллой — как нашего уважаемого и почтенного диктатора — человека с красноватым цветом лица. В любом случае, имя у Цицерона очень примечательное. Это имя происходит от названия гороха и едва ли присвоено из лести. А как обстоит дело в действительности?
— Цицерон — это старинное фамильное имя. Говорят, что оно было дано их предку, который имел на кончике носа уродливую шишку, раздвоенную посередине и весьма напоминавшую горошину. Ты прав, звучит оно странно, хотя я настолько к нему привык, что почти не замечаю этого. Некоторые друзья хозяина советуют ему отказаться от своего имени, если он собирается заняться политикой или правом, но он не желает и слышать об этом. Цицерон говорит, что если его семья сочла подходящим взять себе такое странное имя, то человек, носивший его первым, наверняка был незаурядной личностью, пусть никто и не помнит, в чем. Он утверждает, что заставит весь Рим повторять и уважать имя Цицерона.
— Гордец, как я и предполагал. Но это, конечно, относится едва ли не к каждой римской семье, и уж несомненно, к каждому римскому адвокату. Что он живет в Риме, я счел само собой разумеющимся. Что корни его семьи где-то на юге, я заключил из имени Туллий. Помнится, я не раз слышал его по дороге в Помпеи — может быть, в Аквине, Интерамне, Арпине.
— Именно так, — кивнул Тирон. — У Цицерона имеются родственники во всех этих местах. Сам он родился в Арпине.
— Но он не живет там лет с девяти-десяти.
— Да, ему было восемь, когда семья переехала в Рим. Но откуда ты это знаешь?
Баст, которой наскучило ловить стрекоз, терлась о мои лодыжки.
— Подумай сам, Тирон. Десять лет — это возраст, когда гражданину надлежит начинать свое образование, и, учитывая познания Цицерона в философии и твою эрудицию, я решил, что твой хозяин воспитывался не в сонном городишке, который расположен в стороне от Помпейской дороги. Что его семья осела в Риме самое большее поколение назад, я заключил из того факта, что имя Цицерон мне незнакомо. Живи они здесь еще во времена моей юности, я наверняка хотя бы что-то услышал о них, а такое имя забыть невозможно. То, что Цицерон молод и богат, что он увлечен риторикой и философией, — все это очевидно: достаточно одного взгляда на тебя, Тирон.
— На меня?
— Раб — зеркало своего хозяина. То, что ты незнаком с опасностями вина, что ты был так застенчив с Бетесдой, свидетельствует о том, что ты служишь в доме, где на первом месте стоят сдержанность и благопристойность. Такие порядки могут быть заведены только самим хозяином. Ясно, что Цицерон — человек строгой нравственности. Это может свидетельствовать и о чисто римских добродетелях, но твое замечание об умеренности во всем — признак того, что в доме знают толк в греческой добродетели и греческой философии. В доме Цицерона также весьма ценят риторику, грамматику и ораторское искусство. Сомневаюсь, чтобы ты получил хоть один правильный урок в этих областях, но раб может немало почерпнуть из постоянного соприкосновения с ученостью. Это видно по твоей речи и манерам, по отточенным интонациям твоего голоса. Вне всяких сомнений, Цицерон учился в риторических школах долго и усердно.
Все это, вместе взятое, может значить только одно: он стремится стать адвокатом и участвовать в судебных процессах перед рострами. К этому заключению я пришел бы в любом случае, ведь иначе ты не явился бы сюда искать моих услуг. Большинство моих заказчиков — по крайней мере, респектабельных заказчиков — это или политики, или адвокаты, либо те и другие сразу.
Тирон кивнул.
— Но ты также знал, что Цицерон молод и только начинает свою карьеру.
— Да. Ведь будь он признанным адвокатом, я бы о нем прослышал. В скольких делах он уже участвовал?
— Только в одном, — признался Тирон. — Ничего такого, что могло бы привлечь внимание, — простое дело о компаньонстве.
— Что еще раз подтверждает его молодость и неопытность. Как, впрочем, и то, что он вообще послал тебя ко мне. Я не ошибусь, если скажу, что ты раб, которому Цицерон больше всего доверяет? Его любимый слуга?
— Личный секретарь. Я нахожусь при нем всю свою жизнь.
— Носил за ним книги в школу, натаскивал его по грамматике, готовил его заметки к первому процессу перед рострами?
— Именно так.
— Тогда ты не принадлежишь к тому типу рабов, каких посылает большинство адвокатов, когда они желают позвать Гордиана Сыщика. Только неопытный адвокат, вопиюще неосведомленный в общепринятых обычаях, снизойдет до того, чтобы послать к моим дверям свою правую руку. Я польщен, хотя и знаю, что лесть эта непреднамеренная. В знак благодарности я обещаю не проронить и слова о том, какого дурака свалял Марк Туллий Цицерон, послав своего лучшего раба за жалким Гордианом — исследователем навозных куч и разведчиком осиных гнезд. Эта оплошность Цицерона даст куда лучший повод для смеха, чем его имя.
Тирон нахмурил брови. Кончик моего сандалия зацепился за корень ивы у самого водоема. Я споткнулся и процедил проклятие.
— Ты прав, — спокойно и очень серьезно молвил Тирон. — Он очень молод, как и я. Ему еще не известны все эти мелкие законнические хитрости, эти дурацкие жесты и пустые формальности. Но он знает, во что верит, чего не скажешь о большинстве адвокатов.
Я внимательно осмотрел пальцы на ноге и с удивлением обнаружил, что крови нет. В моем саду живут боги — деревенские, дикие, неряшливые, как и сам сад. Они покарали меня за поддразнивание простодушного молодого раба. Я это заслужил.
— Преданность тебе к лицу, Тирон. Сколько же лет твоему хозяину?
— Ему двадцать шесть.
— А тебе?
— Двадцать три.
— Вы оба чуть старше, чем я предполагал. Выходит, я старше тебя не на десять, а только на семь лет. Впрочем, иногда даже разница в семь лет имеет немалое значение, — добавил я, задумавшись о питаемой молодыми людьми страсти к изменению мира. На меня нахлынула нежная волна ностальгии, подобная слабому ветерку, шелестевшему в ветвях ивы у нас над головами. Я бросил взгляд на пруд и увидел наши отражения в сверкавшей на солнце чистой воде. Я был выше Тирона, шире его в плечах и коренастее; мой подбородок сильнее выдавался вперед, нос был более плоским и крючковатым, а в карих, типично римских глазах не было ни малейшего бледно-лилового оттенка. Казалось, только смоль непослушных вьющихся волос была у нас одинакова, да и то в моих кудрях уже проступала седина.
— Ты упомянул Квинта Гортензия, — сказал Тирон. — Откуда ты узнал, что рекомендовал тебя Цицерону именно он?
Я улыбнулся.
— Я этого не знал. Не знал наверняка. Это была всего лишь догадка, но хорошая догадка. Твое изумление немедленно подтвердило мою правоту. Когда я установил, что в дело вовлечен Гортензий, все мне стало ясно.
Позволь тебе объяснить. Дней десять тому назад здесь побывал человек Гортензия, выпытывая меня об одном деле. Он всегда приходит ко мне, когда Гортензий нуждается в моей помощи; одна мысль об этом создании заставляет меня содрогнуться. Где такие люди, как Гортензий, выискивают подобных отвратительных типов? Почему все они оканчивают свои дни в Риме, перерезая друг другу глотки? Но тебе, разумеется, пока не стоит знать об этой стороне профессии адвоката. Еще не время.
Как бы то ни было, этот посланец Гортензия появляется у моих дверей. Задает мне самые разные, бессвязные вопросы, сам ничего не рассказывает — вдоволь таинственности, вдоволь позерства, обходительность, какую обычно используют такие типы, желая разузнать, не обращались ли ко мне в связи с этим делом их противники. Они всегда думают, что недруг подобрался к тебе первым, что ты будешь поддерживать их и делать вид, что всячески им помогаешь, а в последнее мгновение нанесешь им удар в спину. Подозреваю, что именно так они и поступили бы на моем месте.
Наконец, он убирается восвояси, оставив в прихожей вонь, которую в течение трех дней никак не могла выскрести Бетесда. Уходит, оставив мне только два намека на существо дела — имя Росций, городок Америя: знакомо ли мне это имя, бывал ли я в этом городке? Росцием зовут знаменитого комедианта, одного из фаворитов Суллы, это конечно же всем известно. Но речь не о нем. Америя — городишко среди холмов Умбрии, милях в пятидесяти к северу от Рима. Это не повод, чтобы там побывать. Если только не собираешься заняться земледелием. Итак, оба моих ответа были отрицательными.
Прошел день или два. Подручный Гортензия больше не появлялся. Я был заинтригован. Несколько вопросов здесь и там, и без особых хлопот все проясняется: речь идет о деле отцеубийцы, которое вскоре будет слушаться перед рострами. Секст Росций из Америи обвиняется в заговоре с целью убить здесь, в Риме, родного отца. Странное дело: мало кому известны подробности, но каждый советует держаться от этого подальше. Омерзительное преступление, говорят мне, и, несомненно, процесс будет столь же омерзительным. Я ждал, что Гортензий свяжется со мной снова, но его клеврет больше не появлялся. Два дня назад я услышал, что Гортензий отказался защищать подсудимого.
Я искоса посмотрел на Тирона. Во время моего рассказа он смотрел в землю, почти не глядя на меня, но я почти чувствовал его напряжение и сосредоточенность. Он был отменным слушателем. Не будь он рабом, из него вышел бы замечательный ученик, подумалось мне; и быть может, в другой жизни, в другом мире, из меня вышел бы замечательный наставник юношества.
Я покачал головой.
— Гортензий, его клеврет и этот таинственный процесс — я полностью выбросил все это из головы. Затем ты вырастаешь у моих дверей, говоря, что я «был рекомендован». — Кем? Возможно, подумал я, Гортензием, который, видимо, счел благоразумным передать дело об отцеубийстве кому-нибудь другому. Вероятно, адвокату помоложе, менее опытному. Начинающему защитнику, которого вдохновляет перспектива громкого дела, по крайней мере, дела, чреватого таким устрашающим приговором. Адвокату, который вряд ли знает и вряд ли в состоянии узнать все то, что известно Гортензию. Как только ты подтвердил, что меня порекомендовал именно Гортензий, мне не оставалось ничего иного, как спокойно следовать к окончательному выводу, руководствуясь на каждом шагу тем, что написано у тебя на лице, которое, между прочим, читается с такой же легкостью, как и Катонова латынь. — Я пожал плечами. — В какой-то мере, логика. В какой-то — предчувствия. В моей работе я привык пользоваться и тем и другим.
Некоторое время мы прохаживались в молчании. Затем Тирон улыбнулся и рассмеялся:
— Итак, тебе известно, зачем я пришел. И тебе известно, о чем я собираюсь просить. Мне нечего добавить. Ты очень упростил мою задачу.
Я пожал плечами и развел руки в типично римском жесте ложной скромности.
Тирон наморщил лоб.
— Хотелось бы мне читать твои мысли, но боюсь, что это потребует известного навыка. А может быть, тот факт, что ты принял меня столь благосклонно, уже означает, что ты согласен предоставить свои услуги Цицерону, который в них так нуждается? Гортензий рассказал ему, как ты работаешь и на какую плату рассчитываешь. Ты возьмешься?
— Возьмешься за что? Боюсь, что на этом мое умение читать мысли прекращается. Тебе придется изъясняться поконкретнее.
— Ты придешь?
— Куда?
— К Цицерону. — Видя непроницаемое выражение моего лица, Тирон попробовал выразиться яснее. — Чтобы с ним встретиться. Чтобы обсудить дело.
Пораженный, я резко остановился, и из-под моих шаркающих сандалий взметнулось облачко пыли.
— Твой хозяин действительно настолько несведущ в приличиях? Он зовет меня к себе домой. Зовет меня, Гордиана Сыщика? В гости? Как странно. Да, я думаю, что мне очень хочется повидать этого Марка Туллия Цицерона. Он, ей-Богу, нуждается в моей помощи. Странный он, должно быть, человек. Да, конечно, я приду. Позволь мне только переодеться во что-нибудь более подходящее. Я имею в виду тогу. И туфли вместо сандалий. Это не займет много времени. Бетесда! Бетесда!