Глава вторая
Дорога от моего дома на Эсквилине к дому Цицерона, расположенному на Капитолийском холме, в обычных условиях заняла бы больше часа ровной ходьбы. Тирон, вероятно, добрался до меня вдвое быстрее, но он-то двинулся в путь на рассвете. Мы вышли в самый оживленный час утра, когда улицы Рима запружены народом, который пробудили и растормошили извечный голод, повиновение и алчность.
В этот час на улицах можно встретить больше домашних рабов, чем в любое другое время дня. Они бегают по городу, выполняя миллион утренних поручений, доставляя записки, перенося грузы, занимаясь всякой всячиной, обшаривая в поиске покупок рынок за рынком. От них распространяется тяжелый дух хлеба, только-только выпеченного в тысячах каменных печей по всему городу; над каждой печью, словно ежедневное приношение богам, вьется тонкое щупальце дыма. Рабы пахнут рыбой, всякой всячиной, только что выловленной в Тибре, или более экзотическими плодами моря, доставленными ночью вверх по течению из порта в Остии: вымазанными в тине моллюсками и крупной морской рыбой, скользкими осьминогами и кальмарами. Они пахнут кровью, медленно вытекающей из разрубленных конечностей, туловищ и внутренностей коров, цыплят, свиней и овец, которые завернуты в тряпки и переброшены через плечи, чтобы лечь на стол хозяевам и отяготить их и без того пухлые животы.
В час, когда утро переваливает через половину, ни один из известных мне городов не способен сравниться с легкой бодростью Рима. Просыпаясь, Рим самодовольно потягивается и делает глубокий вдох, прочищая легкие, учащая сердцебиение. Рим пробуждается от сладких грез с улыбкой — ведь каждую ночь он засыпает, чтобы видеть сны об империи. Поутру Рим раскрывает глаза, чтобы заняться делом и сделать сон явью. Другие города дорожат своей дремой: Александрия и Афины видят разгоряченные сны о своем прошлом величии, Пергам и Антиохия кутаются в пестрое восточное одеяло, маленькие Помпеи и Геркуланум посапывают в неге до полудня. Рим радостно стряхивает с себя сон и приступает к дневным делам. Ему есть чем заняться. Великий город — ранняя пташка.
Рим — это множество городов в одном. Часовая прогулка в любом направлении — и перед вами предстанет по меньшей мере несколько его обличий. На взгляд тех, кто, рассматривая город, видит лица, Рим — прежде всего город рабов, которых здесь куда больше, чем граждан и вольноотпущенников. Рабы — повсюду, они столь же вездесущи и неотъемлемы от жизни города, как воды Тибра и свет солнца. Рабы — это жизненная кровь Рима.
Рабы стекаются в Рим со всего света; судьбы их складываются по-разному. Некоторые одного роду-племени со своими хозяевами. Они расхаживают по улицам в лучших одеждах, и вид у них куда более благополучный, чем у многих свободных римлян; возможно, им недостает тоги гражданина, но их туники пошиты из материала ничуть не менее тонкого. Другие имеют вид невообразимо жалкий: таковы рябые, полубезумные работяги, плетущиеся по улице неровными вереницами, нагие, если не считать тряпки поверх бедер, прикованные друг к другу за лодыжки, перетаскивающие тяжелые грузы; за ними приглядывают головорезы с длинными кнутами, их терзают неотступные тучи мошкары. Приближаясь к безвременной смерти, они поспешают на рудники, или на галеры, или на рытье глубоких фундаментов для домов богачей.
Для тех же, кто, глазея по сторонам, обращает внимание не на людей, а на камень, Рим предстает городом весьма и весьма богобоязненным. Он всегда был благочестивым местом и приносил щедрые (пусть и не всегда искренние) жертвы каждому богу или герою, который мог стать его союзником по мечте об империи. Рим почитает богов; Рим воздает почести мертвым. Не счесть храмов, алтарей, часовен и статуй. Ты вступаешь в узкую, извилистую улочку, знакомую с детства, и внезапно натыкаешься на памятник, которого никогда прежде не замечал, — маленькая, грубой работы статуя какого-нибудь забытого этрусского божка поставлена в углублении и скрыта от постороннего взгляда буйно разросшимся кустом сладкого укропа; секрет, ведомый лишь детям, что резвятся в проулке, да обитателям дома, почитающим заброшенного и бессильного идола как домашнего духа-покровителя. Иной раз можно натолкнуться на целый храм, невообразимо древний, настолько старинный, что построен он не из кирпича и мрамора, но из изъеденной червями древесины; его тусклый интерьер давно лишился всех примет обитавшего здесь некогда божества, но его по-прежнему почитают священным, а почему — не вспомнит никто из живущих.
Другие виды теснее связаны со своей округой. Возьмите, к примеру, мою округу, где причудливо сочетаются смерть и вожделение. Мое жилище расположено на полпути к вершине Эсквилинского холма. Надо мной обитают работники погребальной службы, те, что ухаживают за мертвой плотью, бальзамируют ее, втирают в нее благовония, разводят погребальные костры. Днем и ночью над вершиной поднимается массивный столб дыма, более густого и черного, чем любой другой в этом городе дымов, распространяющего тот странный, сладковатый запах горелой плоти, который обычно можно услышать только на поле битвы. Подо мной, у подножия холма, лежит знаменитая Субура — самое обширное скопище притонов, игорных и публичных домов к западу от Александрии. Близость столь несхожих соседей — поставщиков смерти сверху и самых низменных удовольствий снизу — наводит иногда на странные сопоставления.
Мы с Тироном спускались по вымощенной дорожке мимо белых оштукатуренных стен моих соседей.
— Поосторожнее здесь, — сказал я ему, показывая на место, где, как мне было известно, нас поджидала свежая порция экскрементов, вываленных за стену жильцами дома слева. Тирон отскочил вправо, едва не угодив в кучу, и наморщил нос.
— Когда я сюда шел, этого не было, — рассмеялся он.
— Да уж, свеженькая кучка. Хозяйка дома, — объяснил я со вздохом, — происходит из какого-то самнийского захолустья. Тысячу раз я ей объяснял, как работает городская канализация, но она знай себе отвечает, что, мол, так они всегда и поступали в Плутоновой дыре, или как там называется ее затхлая глушь. Куча никогда не залеживается; иногда сосед из-за стены справа посылает раба за дерьмом и тот его вывозит подальше. Не знаю почему: тропинка ведет только ко мне, и любоваться дерьмом или угодить в него рискую, похоже, только я. Может, соседа беспокоит запах. А может, он его крадет, чтобы удобрить свой сад. Я только знаю доподлинно, что дама из Плутоновой дыры с завидным постоянством выбрасывает по утрам через стену дерьмо своего семейства, а сосед напротив убирает его до наступления ночи. — Я подарил Тирону самую сердечную из своих улыбок. — Я объясняю это всякому, кто собирается посетить меня между рассветом и закатом. Иначе можно испортить пару хорошей обуви.
Тропинка расширялась. Дома становились все крохотнее и плотнее жались друг к другу. Наконец мы достигли подножия Эсквилина и вышли на широкую дорогу — Субура. Компания бритых наголо, украшенных варварскими чубами гладиаторов, пошатываясь, вывалилась из Ложа Венеры. Репутация у этого места весьма сомнительная: здесь вовсю надувают клиентов, особенно приезжих, хотя не щадят и римлян; это одна из причин, по которой я никогда не прибегаю к его услугам, хотя оно расположено в такой удобной близости от моего дома. Обманутые или нет, гладиаторы выглядели довольными. Качаясь, они хватали друг друга за плечи, ища опоры, и горланили песню, которая имела столько же мелодий, сколько было певцов, до сих пор не протрезвевших после долгой ночи, отмеченной всевозможными буйствами.
Группка юношей, игравших на краю улицы в треугольник, разбежалась и рассыпалась, уступая дорогу гладиаторам; затем они перестроились и начали новую партию: каждый занял свое место на вершине треугольника, прочерченного в пыли. Они перебрасывались кожаным мячом и громко смеялись — совсем еще мальчишки. Но я частенько видел, как они входят и выходят из боковых дверей Ложа, и знал, что они там работают. Поразительная выносливость: после долгой ночной работы в публичном доме они встали и играют в такую рань.
Мы свернули направо, двигаясь на запад по Субурской дороге вслед за пьяными гладиаторами. Еще одна улица, спускавшаяся с Эсквилина, переходила впереди в широкий перекресток. Правило в Риме: чем шире улица и чем больше площадь, тем гуще она забита народом и тем менее проходима. Нам с Тироном пришлось идти гуськом, пробираясь через неожиданное скопление повозок, животных и временных лавок. Я ускорил шаг и крикнул Тирону, чтобы он поторапливался; вскоре мы поравнялись с гладиаторами. Как и следовало ожидать, толпа расступалась перед ними, словно туман, рассеиваемый мощным порывом ветра. Мы шли за ними по пятам.
— Дорогу! — внезапно раздался громкий голос. — Дорогу мертвой!
Справа показалось несколько одетых в белое бальзамировщиков, спустившихся с Эсквилина. Они толкали длинную, узкую повозку с телом, которое было завернуто в кисею и, казалось, плыло в облаке благовоний — от него пахло розовым маслом, гвоздичной мазью, бесчисленными восточными пряностями. Как всегда, характерный запах издавали их одежды, пропитавшиеся дымом и ароматом сжигаемой плоти в огромных крематориях на вершине холма.
— Дорогу! — кричал вожак, размахивая тонкой деревянной розгой, какой обычно преподают урок собаке или рабу. Он никого не задел, но гладиаторы сочли себя оскорбленными. Один из них выбил розгу из рук бальзамировщика. Вращаясь, она взмыла в воздух и, не увернись я вовремя, ударила бы меня в лицо. Сзади кто-то пронзительно вскрикнул от боли, но я не стал оглядываться. Я пригнулся и взял Тирона за рукав.
Толпа напирала со всех сторон, и деваться было некуда. Вместо того чтобы спокойненько повернуть назад, как советовали обстоятельства, внезапно отовсюду прихлынули зеваки, предвкушая стычку и опасаясь ее пропустить. И их любопытство было вознаграждено.
Бальзамировщик был одутловатым, морщинистым, лысеющим коротышкой. Он поднялся в полный рост, чтобы казаться выше, привстал на носки. Его искаженное яростью лицо почти касалось лица гладиатора. Почувствовав дыхание противника, он сморщил нос — даже до меня доносился перегар скисшего вина и чеснока — и по-змеиному зашипел. Зрелище было нелепым, жалким, вселяющим тревогу. Великан-гладиатор отвечал громоподобной отрыжкой и новым ударом, отбросившим бальзамировщика на повозку. Громко хрустнули кости или дроги или то и другое вместе; бальзамировщик и повозка рухнули друг на друга.
Я крепче ухватил Тирона за рукав.
— Сюда, — шепнул я, показывая на неожиданный просвет в толпе. Прежде чем мы успели туда попасть, брешь заполнилась новыми зрителями.
Тирон издал странный звук. Я обернулся и увидел его перекосившееся лицо. Он смотрел вниз. Мои лодыжки почувствовали резкий, тяжелый толчок. Содержимое повозки вывалилось наземь. Труп покатился нам под ноги, и я разглядел лицо; кисейный саван размотался.
То была женщина, вернее, совсем почти девочка. Она была светловолоса и бледна бледностью, присущей всем мертвецам, из которых выкачали кровь. Несмотря на восковой цвет ее кожи, все свидетельствовало о том, что когда-то она была очень красива. Падение привело в беспорядок ее платье, обнажив белую и твердую, как алебастр, грудь и сосок цвета увядшей розы.
Я пристально поглядел Тирону в лицо. Его губы приоткрылись от непроизвольного, животного вожделения, но их кончики сжались от столь же непроизвольного отвращения. Я поднял взгляд и заметил новый просвет в толпе. Шагнув по направлению к нему, я потянул Тирона за рукав, но он словно прирос к месту. Я потянул сильнее, предвкушая начало настоящих неприятностей.
В этот миг я услышал легко узнаваемый металлический лязг извлекаемого из ножен кинжала и краем глаза уловил блеск стали. Оружие вытащил не гладиатор, а человек, находившийся на противоположной стороне повозки, среди бальзамировщиков. Телохранитель? Один из родственников умершей девочки? Еще мгновение — и неизвестный уже оказался на другой стороне повозки, словно перелетев через нее. Раздался странный режущий звук, едва слышный, но была в нем некая окончательность. Гладиатор согнулся пополам, обхватив живот. Он хрюкнул, затем застонал, но стон потонул в пронзительном визге толпы.
Я не видел ни убийцы, ни самого преступления; я был слишком занят, протискиваясь сквозь толпу, которая рассыпалась, словно зерна из прорванного мешка, едва первые капли крови упали на мостовую.
— Идем! — крикнул я и потащил Тирона за собой. Он по-прежнему смотрел через плечо на мертвую девочку, по-моему, не заметив происшедшего. Но когда мы удалились на безопасное расстояние, когда драка и смятение, не утихавшие у перевернутой повозки, остались далеко позади, он поравнялся со мной и сказал сдавленным голосом:
— Но мы должны вернуться назад, господин. Мы были свидетелями.
— Свидетелями чего?
— Убийства!
— Я ничего не видел. И ты тоже. Ты все время смотрел на мертвую девочку.
— Нет, я видел все, — он тяжело дышал. — Я был свидетелем убийства.
— Откуда ты знаешь? Гладиатор, возможно, придет в себя. Между прочим, он, вероятно, всего лишь раб. — Я заметил боль, промелькнувшую в глазах Тирона, и вздрогнул.
— Все равно мы должны вернуться, — огрызнулся Тирон. — Побоище только начиналось. Посмотри, оно в самом разгаре. В него оказалось втянуто полрынка. — Брови юноши взмыли вверх — его осенила идея: — Будет суд! Наверное, одной из сторон потребуется хороший защитник.
Я изумленно уставился на него:
— Твой хозяин и впрямь счастливчик. Как ты практичен, Тирон. У тебя на глазах разыгрывается кровавое побоище, и что же ты видишь? Потенциальных клиентов!
Мой смех уязвил Тирона.
— Но некоторые адвокаты зарабатывают таким способом кучу денег. По словам Цицерона, Гортензий использует не менее трех слуг, единственное занятие которых — слоняться по улицам и выискивать дела такого рода.
Я снова рассмеялся.
— Сомневаюсь, что Цицерон захочет иметь своим клиентом того гладиатора или его владельца. Точнее говоря, сомневаюсь, что они захотят иметь дело с твоим хозяином или с любым другим адвокатом. Заинтересованные стороны будут искать правосудия обычным способом: кровь за кровь. Если они не захотят выполнить эту работу сами, — хотя, на мой взгляд, друзья заколотого не похожи на трусов или приверед, — они поступят так, как поступают все, и наймут какую-нибудь банду, которая сделает эту работу за них. Банда разыщет нападавшего или брата нападавшего и зарежет его в отместку; семья новой жертвы наймет банду, враждебную первой, и ответит на насилие насилием. И так далее. Таково, Тирон, римское правосудие.
Я попытался улыбнуться, позволяя Тирону расценить все сказанное как шутку. Вместо этого лицо его еще более омрачилось.
— Римское правосудие для тех, — сказал я более мрачным тоном, — кто не способен оплатить адвоката и, возможно, даже не знает, что такое адвокат. Или знает, но не доверяет, считая все суды надувательством. То, что мы видели, очень похоже не на начало, а на продолжение кровавой вражды. Человек с ножом, возможно, не имеет никакого отношения ни к бальзамировщикам, ни к мертвой девочке. Может быть, он только поджидал удобного момента для удара, и кто знает, из-за чего и как давно возникла эта распря? В такие дела лучше не соваться. Никто не услышит твоего призыва и не прекратит бойню.
Последние слова были правдой и постоянным источником недоумения для гостей из чужеземных столиц, для всех, кто не привык жить в республике: в Риме нет полиции. Здесь не существует вооруженного муниципального отряда, способного поддерживать порядок внутри городских стен. Время от времени какой-нибудь уставший от насилия сенатор предлагает создать такой отряд. Но ему тут же возражают со всех сторон: «А кому он будет принадлежать?» И они правы. В стране, где правит царь, стража прямо и непосредственно подчинена монарху. Рим, напротив, является республикой (в то время, о котором я пишу, ею правит диктатор — это правда, — но временный и законный диктатор). Всякий, кто сделается начальником городской стражи, использует ее попросту для личного возвышения, а его фаворитов будет больше всего заботить, от кого принять самую крупную взятку и служить ли этому лицу или нанести ему удар в спину. Полиция окажется лишь орудием одной клики против другой. Она превратится в одну из банд, с которой придется бороться республике. Рим предпочитает обходиться без нее.
Площадь и Субура остались позади. Я ввел Тирона в проулок, который, насколько я знал, позволял срезать путь. Как и большинство римских улиц, он был без имени. Я называю его Тесниной.
В проулке, а точнее, в узкой щели меж двух высоких стен, было сумрачно и затхло. На заплесневелом кирпиче и камнях мостовой выступили капли влаги. Казалось, что вспотели сами стены; булыжник отдавал почти животным, горьковатым и по-своему приятным запахом сырости. Сюда никогда не заглядывало солнце, чтобы осушить проулок своим теплом или очистить его своим светом; в разгар лета такие улицы полны испарений, зимой — залиты льдом, и здесь стоит вечная сырость. Как много их в Риме — крохотных мирков, отделенных от большого мира, мирков замкнутых и самодовлеющих.
Дорога была слишком узкой, чтобы мы могли идти рядом. Тирон следовал за мной постоянно оглядываясь. Судя по тембру, нервничал.
— И часто здесь убивают?
— В Субуре? Постоянно. Средь бела дня. В нынешнем месяце это уже четвертое убийство, хотя и первое, очевидцем которого я стал. Приход тепла этому способствует. Но в Субуре дела обстоят не хуже, чем везде. Коли на то пошло, с той же легкостью тебе перережут глотку на Палатине или посреди Форума.
— Цицерон говорит, что в этом виноват Сулла. — Тирон заговорил смело, но на последних словах дыхание его неестественно пресеклось. Мне не нужно было смотреть ему в лицо, чтобы знать, что он покраснел. Сказано опрометчиво. Гражданин порицает нашего любимого диктатора? Куда опрометчивей, когда за хозяином такие речи безрассудно повторяет его раб. Мне следовало оставить эту тему, но Тирон возбудил мое любопытство.
— Итак, твой хозяин не большой поклонник Суллы? — Я старался говорить небрежно, чтобы успокоить Тирона. Но Тирон безмолвствовал. — Знаешь ли, Цицерон не прав, если думает, что Сулла виноват во всех преступлениях и безобразиях, которые творятся в Риме. Кровопролитие на улицах началось не при Сулле, хотя свой вклад внес, конечно, и он. — Теперь на тонкий лед ступил уже я. Тирон по-прежнему молчал. Он шел сзади, и встречаться со мной взглядом ему было вовсе не обязательно: он просто делал вид, что не слышит. Рабы рано привыкают симулировать удобную им глухоту и рассеянность. Я мог остановиться и обернуться, чтобы посмотреть ему в лицо, но это значило бы перегнуть палку.
И все же я не мог успокоиться. В самом имени Суллы есть что-то такое, что воспламеняет каждого римлянина, будь то друг или враг, сообщник или жертва.
— Большинство людей благодарны Сулле за то, что он восстановил в Риме порядок. Возможно, весьма дорогой ценой и не без кровопролития, но порядок есть порядок, и ничто другое не ценит римлянин так высоко. Но, как я понимаю, Цицерон думает иначе?
Тирон не отвечал. Проулок петлял влево и вправо, так что нельзя было заглянуть дальше, чем на несколько шагов вперед. Время от времени мы проходили мимо дверей и окон, слегка утопленных в стене. Трудно вообразить место более безлюдное.
— Конечно, Сулла — диктатор, — сказал я. — Это претит римскому духу: мы свободные люди, по крайней мере те из нас, что не являются рабами. Но в конце концов диктатор не царь; так говорят законодатели. Диктатура совершенно законна, пока ее одобряет сенат. Разумеется, только при чрезвычайных обстоятельствах. И только на определенный срок. Сулла удерживает свои полномочия три года вместо предписанного законом одного — что ж, пожалуй, именно это огорчает твоего хозяина. Я имею в виду нарушение законного порядка.
— Пожалуйста, — сдавленным голосом прошептал Тирон, — не нужно продолжать этот разговор. Никогда не знаешь, кто тебя подслушивает.
— Ax да, и стены имеют уши — еще одна крупица мудрости из благоразумных уст хозяина Горошины?
Это наконец вывело его из себя:
— Нет! Цицерон никогда не скрывает своих мыслей. Он так же открыто говорит, что думает, как и ты. И о политике он знает куда больше, чем ты полагаешь. Но он не безрассуден. Цицерон говорит: если человек не владеет риторическим искусством как следует, тогда произносимые им на людях слова скоро выходят из-под его власти, подобно листьям на ветру. Невинную правду можно извратить и представить черной ложью. Поэтому он и запрещает мне говорить о политике вне дома. Или с не заслуживающими доверия незнакомцами.
Меня поставили на место. Молчание и гнев Тирона были справедливы: я нарочно его подзуживал. Но я не стал оправдываться или прибегать к тем окольным и лицемерным извинениям, с помощью которых свободные иногда просят прощения у рабов. Все, что помогало мне составить более ясное представление о Цицероне, прежде чем я с ним встречусь, стоило такого пустяка, как обида раба. Между прочим, следует очень хорошо знать раба прежде, чем дашь ему понять, что тебе нравится его дерзость.
Мы продолжали свой путь. Теснина расширилась настолько, что мы могли идти бок о бок. Тирон почти поравнялся со мной, но, как требовала благопристойность, по-прежнему шел чуть позади и слева. Возле Форума мы вновь вышли на Субурскую дорогу. Тирон заметил, что мы быстрее окажемся на месте, если не будем обходить Форум, а пойдем напрямик. Мы шли через самое сердце города, каким его представляют себе приезжие, — мимо пышных дворов и фонтанов, храмов и площадей, где творят суд и поклоняются богам в их прекраснейших жилищах.
Мы прошли мимо самих ростр — высокого пьедестала, украшенного носами захваченных кораблей, откуда ораторы и адвокаты выступали с речами в самых громких процессах римского судопроизводства. О Сулле больше не было произнесено ни слова, но я не мог не задаваться вопросом, не вспоминает ли, подобно мне, Тирон ту сцену, которую можно было наблюдать на этом самом месте всего год назад, когда вдоль Форума выставляли насаженные на кол головы врагов Суллы — по сотне в день. Кровь его жертв по-прежнему напоминала о себе бурыми пятнами на белом, выскобленном камне.