Книга: Отец и сын (сборник)
Назад: Часть первая В сопках Забайкалья
На главную: Предисловие

Часть вторая Орлы над Хинганом

1
В те июньские дни тысяча девятьсот сорок пятого года небо над степью было закрыто мутно-желтым шатром пыли. День и ночь гудела и содрогалась земля от грохота танковых колонн, от рокота самолетных моторов, от рева автомобилей, от топота лошадей.
С наступлением сумерек над степью поднималось яркое зарево, как от гигантского пожара. Это сливались в единое море света огни фар, костры биваков, лучи прожекторных установок противовоздушной обороны.
Живой, бушующий поток людей, машин, лошадей поглощали десятки и сотни эшелонов, прибывавших на неведомые степные разъезды чуть ли не из всех столиц Европы. Воины, прошедшие с боями от Москвы и Сталинграда до Берлина и Вены, с горячим любопытством осматривали однообразное степное раздолье.
Вокруг лежали изрытые сопки. Извилистые противотанковые рвы тянулись на десятки и сотни километров. Траншеи и окопы встречались на каждой сотне шагов. Землянок было едва ли не больше, чем тарбаганьих нор. Миллионы кубометров земли передвинули человеческие руки за эти четыре года.
Сколько же потребовалось на это сил, упорства, мужества?
Ветераны войны знали настоящую цену воинского подвига.
– Хотя о вас не писали в сводках Информбюро, но работали вы знаменито, – говорили они солдатам и офицерам забайкальских полков и дивизий.
Забайкальцы вливались в общую массу войск как равные, со своей особой славой – славой людей, выдержавших великое и тяжкое стояние на восточных рубежах Родины…
Двадцатого июля дежурный по штабу батальона принял срочную телефонограмму, адресованную комбату Тихонову. Точным и энергичным языком в ней предписывалось немедленно прибыть в штаб генерала Разина.
Тихонов и Буткин, пообедав, пришли в свою землянку, намереваясь поиграть часок в шахматы. Они расставили фигуры на самодельной, расчерченной цветными карандашами доске, но начать игру не успели: вошел дежурный. Прочтя телефонограмму, Тихонов молча передал ее Буткину и приказал дежурному готовить лошадь.
Генерал Разин встретил Тихонова радостным возгласом:
– А, майор Тихонов, здравствуй!
– Капитан, – поправил генерала Тихонов.
– Нет, отныне – майор Тихонов. Вот приказ. И так сверх срока почти год в капитанах ходил. Ну, поздравляю, поздравляю от всего сердца. – Генерал протянул через широкий письменный стол сухую жилистую руку и крепко сжал руку Тихонова. – Присаживайся, майор, прошу.
По его сияющим из-под густых, нависших бровей глазам Тихонов понял, что генералу было приятно сообщить ему новость о повышении в звании.
– Как идет время, майор! – воскликнул Разин, приветливо и молодо поглядывая на Тихонова. – Я ведь помню тебя лейтенантом, командиром взвода…
– Мои однокашники по училищу, товарищ генерал, уже полками на фронте командовали, – сказал Тихонов.
– Да, да. Вот и мои товарищи во главе фронтов и армий стоят. Ты знаешь, майор, генерал-полковник, – Разин назвал фамилию известного в стране генерала, войска которого довольно часто отмечались в приказах Верховного Главнокомандующего, – он же полком у меня в дивизии на Халхин-Голе командовал, а генерал армии, – Разин назвал фамилию другого знаменитого советского полководца, – этот в Гражданскую войну начальником штаба у меня был…
– Да, сильно выросли люди, – вставил Тихонов и со вздохом признался: – И, откровенно говоря, товарищ генерал, жалко, что не удалось повоевать на Западе. На днях встретил одного друга – у него на груди вся Европа: Бухарест, Будапешт, Берлин, Прага. Прямо завидно стало. И когда только успел человек!
– Ну что ж, майор, нам обижаться не на кого, а для угрызения совести тоже нет оснований. И мы Родине служили, и по всему видно, неплохо служили.
Генерал поднялся из-за стола, прошел к массивному стальному сейфу и длинным плоским ключом открыл его.
Вытащив желтую папку, он на руке раскрыл ее, отыскивая, по-видимому, какой-то необходимый ему документ.
Тихонов неотрывным взглядом следил за ним. В первые минуты их беседы он решил, что генерал пригласил его к себе, чтоб сообщить о присвоении нового звания. Правда, это можно было сделать по телефону, но генерал мог пожелать увидеть Тихонова лично.
Теперь Тихонов был твердо уверен, что генерал позвал его к себе с другой целью. Во всей фигуре генерала – высокой, сухой и чуть сгорбленной – проглядывала озабоченность, и набухшие кровью жилы на изогнутой шее выражали крайнее напряжение.
«Ну-ну, чем же ты меня порадуешь, старина?» – прислушиваясь к шелесту бумаг, думал Тихонов, не спуская глаз с генерала.
А Разин на несколько секунд задержал взгляд на какой-то бумажке, сунул папку в сейф, закрыл его и поспешно опустился в кресло с высокой резной спинкой.
– Майор, двадцать второго июля вверенному вам батальону надлежит сняться из пади Ченчальтюй и, совершив марш, поступить в распоряжение командующего армией генерала…
Разин произнес это официальным тоном со строгим выражением на моложавом румяном лице, потом откинулся на спинку кресла, заглянул в глаза Тихонову и совсем просто, словно на его месте появился другой человек, сказал:
– Жалко мне, Прохор Андреевич, отдавать тебя другому командующему. Столько лет вместе! Был ты у меня на хорошем счету, и знал я – в решающий час можно тебе доверить самое трудное дело. Ну, ничего, жизнь у нас солдатская. Может быть, еще не раз встретимся.
Тихонов этого не ждал. «Прощай, падь Ченчальтюй», – пронеслось у него в мыслях, а сердце защемило – будто не стенной распадок, а родной дом, в котором он родился и встал на нога, предстояло ему покинуть.
– Разрешите спросить: а замена будет? – взволнованно проговорил он.
Генерал весело засмеялся, понимая, о чем беспокоится комбат.
– Дворцы боишься без призора оставить?
– Хозяйство все-таки, товарищ генерал. Сколько поту пролили. Симочкина похоронили… Помню, как вы мне за его гибель выговор вкатили.
– Замена придет. На ваше место встанет гвардейский минометный полк. Он уже на подходе…
– Достойная смена. Этим не жалко наши дворцы передать, – без улыбки сказал Тихонов, про себя подумав: «На нашем участке, стало быть, артиллерийский кулак готовят. Верно задумано». – Еще разрешите один вопрос, товарищ генерал: батальон вольется в какой-нибудь полк или будет на правах отдельного?
– Это уж как новый командующий решит, однако полагаю, что вашим батальоном усилят один из маршрутов.
Через несколько минут Тихонов распрощался с генералом и, получив у начальника штаба подробные указания о порядке передислоцирования батальона, поехал обратно в падь Ченчальтюй.
…Тихонов любил ездить по степному раздолью. В эти поездки он брал с собой только ординарца Трубку. Было у Трубки одно незаменимое качество – молчаливость. Даже лошадь и ту Трубка ухитрялся погонять молча, легким похлестыванием вожжей по крупу.
Боец не мешал думать. Тихонов дорого ценил эти короткие часы, когда, озирая степь, можно было взвесить жизнь, унестись в прошлое, в будущее, подумать наедине о делах и людях батальона, вообразить встречу с женой, детишками, мысленно вволю наговориться с ними, налюбоваться на милые доверчивые мордашки ребят, незабываемые и в разлуке, какой бы длительной она ни была. Приближался вечер. Зной ослабел, солнце ярко-кирпичного цвета опустилось на вершину одной из сопок и лежало на ней круглое, полное, как переспевшее яблоко. Небо было чистое и высокое, но, невесть откуда взявшись, по степи метался сухой, горячий ветер. Зной и ветер – в других местах это было несовместимым. Забайкалье, как всегда, как во всем, оставалось все таким же своенравным и необычным.
Ветер проносился над головой Тихонова с каким-то ожесточенным шепотом, лихо и стремительно. Когда пришлось проезжать мимо тополевой рощицы, у линии железной дороги, Тихонов слушал, как тревожно трепещет на низкорослых деревцах листва, как по-живому шумят гибкие ветви, словно огромная стая птиц, взлетающая в небо.
Беспокойно и радостно было на душе у Тихонова. Мысли его теснились в мятежном беспорядке. Против обыкновения, ему хотелось сейчас выговориться – выговориться и о прошлом, и о предстоящем, и о себе, и о своих товарищах, но выговориться было не перед кем. Трубка сидел с лицом непроницаемо спокойным и казался бесконечно далеким от всего, что так волновало его, Тихонова.
– Трубка! – возбужденно воскликнул Тихонов.
– Ась? – встрепенулся боец.
– Опять ась! Четвертый год не могу отучить. Эх, Трубка, Трубка! А закурить хочешь?
Трубка скупо улыбнулся и, прежде чем взять папиросу из раскрытого портсигара, прищелкнул пальцем. Этот жест так выразительно передал удовольствие бойца, что Тихонов изумленно подумал: «Вот ведь как без слов привык обходиться!»
– Скажи, Трубка, где ты научился молчать? – не зная, как излить свое возбуждение, спросил Тихонов.
– С малолетства я глазурью посуду расписывал. Работаешь, и все один, один, вот и попривык, товарищ капитан, – пояснил Трубка.
– Я, брат, теперь не капитан, а майор…
– Поздравляю, товарищ майор, – почтительно протянул Трубка.
– Спасибо. А насчет себя ты рассказывал. Помню, помню, ты в колхозе гончаром был.
Трубка прикусил папироску и до конца пути не произнес больше ни одного слова.
Тихонов курил беспрерывно папиросу за папиросой. «И что так лениво Гнедко переваливается! Буткин теперь ждет, все глаза просмотрел. Наверное, не догадывается, какие вести везу я», – раздумывал Тихонов. Он раза два громко прикрикнул на жеребчика, бежавшего и без того спорой рысью. Но Трубка не одобрил его вмешательства. Он посмотрел на него выразительно, словно сказал: «Скотина – она бессловесная, по такой жаре ее и запалить недолго».
Тихонов усовестился, безвольно опустил руки, ссутулился, как бы покорился судьбе: двадцать километров, хочешь не хочешь – сиди, их не перепрыгнешь.
Но через минуту он уже не замечал ни Трубки, ни ветра, ни Гнедка, который постепенно сбавлял резвость.
Он сидел, увлеченно раздумывая.
И многое пронеслось в его мыслях из того, что было пережито, и еще больше из того, что предстояло пережить.
Каков будет новый командующий? Какое дело поручат батальону? Когда начнутся события? Теперь они не могут не начаться.
И что собою представляет вероятный театр военных действий на полтысячи километров южнее того направления, на котором батальон значился теперь? Каковы там будут условия для ведения войны?
Да, теперь ему очевидно, что противника он изучал слишком узко. Все, что лежало от пади Ченчальтюй к востоку на добрых двести километров, он знал наизусть, знал так, словно сам хаживал по этим местам. А юг Маньчжурии? Много ли он о нем знает?
Мысли его неслись и неслись. Перед ним кто-то ставил уже боевые задачи: захват населенного пункта, преследование врага, прорыв укрепленной полосы… И мелькали в воображении офицеры и бойцы батальона, приведенные в движение его волей. Вот и проверится, кто на что способен: бой даст точнейший отпечаток свойств каждого…
Двуколка подпрыгивала, Тихонов подскакивал, как мяч, на железных пружинах. Мысли его время от времени менялись, рождались новые кадры, будто начиналась другая часть того же кинофильма.
«Симочкин… Наказать, чтоб берегли могилу. Завтра же прикажу покрасить оградку…»
«…Ну, вот и кончилось, Тихонов, твое многолетнее сидение в сопках. Сколько же ты горьких дней пережил здесь, сколько крепких слов отпустил насчет этой местности, будь она не лихом помянута… А только и то правда: лучшего места для выучки солдат трудно найти».
Ему вспомнился обрывок разговора Петухова с Егоровым. Петухов по обязанности парторга батальона заполнял какие-то списки. Спрашивает Егорова: «Образование?» Тот говорит: «Гражданское – Иркутский государственный университет. Военное – забайкальская солдатская академия». И, посмотрев друг на друга, они залились веселым смехом.
«Забайкальская солдатская академия»… Ну хоть и не академия, но школой можно назвать, и школой хорошей. Недаром фронтовые офицеры сибирякам и дальневосточникам дают высшую аттестацию.
Каков будет его батальон в бою? На фронт с границы мало брали, и батальон почти не обновлялся. Верно, за эти годы уехали на учебу в академию командиры рот Синеоков и Королев, выбыл еще кое-кто. Он знает каждого, но и его тоже знает каждый… Не слишком ли засиделся народ? Нет. Да и когда было засидеться? То жили в траншеях, то строили укрепления, то ловили диверсантов… И так все эти пять лет!.. А шпионы-то! Первый был… как его… Соловей – будь он проклят, второй Дубинчик, явился в качестве военфельдшера, третьего в бригаде актеров накрыли, четвертый с подложным документом от Генерального штаба приехал, проверять боеготовность оружия, пятый был «шалый». Шел с намерением перейти границу, напоролся на секретный пост, хотел скрыться бегством, но Соколков одним выстрелом продырявил обе ноги… А нарушения границы, пограничного режима? Пусть, кому интересно, посмотрят боевой дневник батальона.
Нет, не могли засидеться в такой обстановке люди, и столько ненависти и ожесточения накопили они, что загорится эта ненависть в бою ярким пламенем… А все остальное от тебя, Прохор Андреевич, будет зависеть. Не зря говорится: каков офицер, таковы и солдаты…
– Тырр! – закричал Трубка так громко и так неожиданно, что Тихонов вздрогнул и, вглядываясь в мягкий сумрак июльского вечера, с удивлением увидел родные землянки Ченчальтюя.
– Быстро, Трубка, домчал ты меня, – не то с радостью, не то с сожалением произнес Тихонов и выпрыгнул из двуколки.
Его тотчас же окружили офицеры. Они собрались сюда, хотя никто их не созывал. По рукопожатиям, по взглядам Тихонов понял их нетерпение и, чтоб не мучить, сказал:
– Через полчаса, товарищи, прошу в штаб на совещание. А пока ты мне нужен, Петр Петрович. – Он слегка обнял Буткина, увлекая его в сторону, за землянки.
2
Восьмое августа на исходе…
Изнурительно медленно тянутся последние минуты. Ночь непроглядно темна. В степи так тихо, что слышно, как тренькают и звенят в воздухе комариные стаи. Где-то далеко-далеко вспыхнет неярким, бордово-желтым светом зарница и, дрожа, загаснет. Степная пичуга, прикорнувшая на ночь в густой траве, по-человечьи вскрикнет спросонья и сразу же замолкнет в страшном испуге.
Степь сомкнулась с небом, а где, в каком месте – не отыскать. Темнота липнет, обволакивает, застилает землю, как дым лесного пожара. Не видно ни танков, ни повозок, ни автомашин, а их вдоль границы – тысячи! Людей еще больше: по степному раздолью залегли батальоны, полки, дивизии.
Последние минуты мира… Третья рота вся в сборе. Нет только командира. Старший лейтенант Егоров – у комбата, где-то тут же неподалеку.
Разговор не вяжется. Все, что думалось об этой войне, – все сказано на митингах: справедливость. Святая справедливость. О ней говорили горячие речи, ее прославляли русским многоголосым «ура», и от переполнивших душу чувств взлетали в небо пилотки и фуражки…
А теперь минуты сокровенного раздумья. Граница рядом. Другой мир рядом. Война рядом. И новая, совсем иная жизнь лежит за недолгими, не утекшими еще в вечность минутами…
Соколков растянулся на траве. Август еще в начале, но по монгольским просторам тянет прохладой. Он подергивает плечом, плотнее прижимается к спине Шлёнкина.
«Буду вместе с ребятами… Буду стоять за них, а они за меня…» – размышляет Соколков, и на душе становится спокойнее, и вспышки чистой, большой радости озаряют его душу.
Не один Соколков разговаривает в эти минуты сам с собой. Темнота скрывает задумчивые лица бойцов.
В кармане гимнастерки Соколкова лежит последнее письмо от Наташи. Ему хочется достать его и еще раз перечитать от начала до конца, но темь такая, что хоть глаз коли. Соколков вспоминает отдельные фразы:
«В университет уже многие вернулись. Приехал без ноги из Берлина доцент Куприянов – командовал полком.
А помнишь Толю Новикова? С химического? Он тоже вернулся. И представь себе – Герой Советского Союза».
Еще бы не знать Тольку Новикова! С первого класса учились вместе. Счастливчик! Герой… И может каждый день видеть Наташу…
«Когда же ты вернешься, Витя? – продолжает вспоминать Соколков фразы из письма. – Посаженный нами с тобой в знак дружбы тополь уже вырос чуть не до крыши, а тебя все нет. Впрочем, не пойми это как отчаяние. Буду ждать тебя еще хоть десять лет…»
Соколков мысленно повторяет эти фразы, потом шепчет их.
– Ты что, молитву бормочешь? – спрашивает Шлёнкин.
– Стихи вспоминаю, – отговаривается Соколков.
– Нашел для стихов время, – с укоризной говорит Шлёнкин.
– А почему нет? Ты что, боишься? – шепчет Соколков.
– Как тебе сказать? Боязни нет, а волнуюсь… Черт ее знает, может быть, нам жить с тобой осталось минуты…
Соколкову хочется сказать: «Ну к чему такие мрачные мысли? Смотри на все бодрее», – но произнести эти слова он не в силах. Нервная дрожь пронизывает и его.
– Все может быть, Терёша, – судорожно позевывая, соглашается Соколков.
Они замолкают, но Соколков перебарывает себя, и вскоре опять слышится его голос:
– А умирать, Терёша, подождем. Наступил и наш черед воевать.
– Да умирать я и не собираюсь. Что ты?!
Итак, договорено обо всем, но Соколков вспоминает, что он забыл сказать Шлёнкину свою наиважнейшую просьбу. Лучше бы о ней умолчать после только что сказанных Шлёнкиным слов о смерти, но удастся ли ее высказать потом? Соколков тянется к уху Шлёнкина, доверительно шепчет:
– Терёша, если меня того… Ты пошли Наташе письмо… в комсомольском билете… Сколько на твоих фосфорических?
Шлёнкин поднимает руку, смотрит на поблескивающие стрелки и цифры:
– Через десять минут…
И снова молчание.
Вдруг слышатся чьи-то торопливые шаги. Они все ближе, ближе. Кажется, что идущий наткнется на бойцов третьей роты. Но вот шаги мгновенно затихают, словно человек провалился сквозь землю, с полминуты слышно лишь, как бренчат на своих однообразных бандурах липкие степные комары.
– Третья, поднимайсь, – коротко приказывает Егоров.
Значит, это он шел, шаркая сапогами о траву.
Все вскакивают, надевают скатки, вещевые мешки, винтовки, ощупывают привычными движениями рук затворы. Рота строится. В темноте не так просто найти свое место в строю, но солдат плечом чует товарища. Рота стоит в ожидании новой команды.
Расчерчивая черное небо узкими полосками, то ало-красными, то фиолетовыми, то зелеными, взлетают ракеты. Вслед за этим, где-то далеко-далеко, словно соперничая с зарницей, вспыхивает короткое заревцо. Оно вспыхивает два-три раза, затем начинает мигать ежесекундно.
– Артиллерия приступила к делу.
– Далеко, даже звука не слышно, – замечают в строю.
Рота стоит без движения еще несколько минут. Ах, как мучительны эти минуты – скорее бы в бой! И тишина! Она угнетает. Ведь где-то уже воюют! В чем дело? Почему нет команды двигаться?
Со свистом взлетает еще одна ракета – красная, с искрящимся продолговатым хвостом. Ракета не успевает еще лопнуть и рассыпаться, как степь оглашается ревом моторов.
Рев танков доносится откуда-то слева. До них, должно быть, тоже не близко, но сколько же их, если под ними дрожит земля и беспокойно колышется воздух! Рев все нарастает, и Егорову приходится кричать во все горло:
– Рота, за мной, шагом марш!
Команду слышат немногие, но опять выручает солдатское чувство плеча: товарищ тронулся, не отставай от него.
Позвякивают котелки, скрипит под ногами песок, кованые каблуки высекают искры из острых степных камней. Рота идет… идет. Бойцы вслушиваются в каждый звук, всматриваются в темень до боли в глазах. Винтовки наперевес оттягивают руки. Где же граница, где японцы? Танки прогрохотали в стороне и смолкли, не затихает только артиллерия. Зарево дрожит, разливается по горизонту, и, чем дальше идет рота, тем оно становится шире, крупнее, ближе.
– Бог войны по японскому укрепрайону жарит.
– Дождались своего и самураи, – негромко переговариваются бойцы.
Но ухо настороже, глаз напряжен.
Каждый думает только об одном: «Ну, где они, где они, эти бахвалившиеся, драчливые вояки? Скорее бы, скорее столкнуться с ними и испытать свои силенки».
Вдруг строчит автомат. Он строчит короткими очередями, и совсем близко. Бойцы рассыпаются, вздымают винтовки к плечу, но команды нет, а эхо от выстрелов прокатилось по степи и затихло.
В темноте кто-то маячит на лошади.
– Егоров! Что остановились? Продолжайте марш!
По голосу бойцы узнают комбата Тихонова. «Он с нами!» На душе у каждого становится спокойнее. Тихонов не даст врагу напасть врасплох. Он умеет видеть даже ночью. Рота идет дальше. Выстрелов больше не раздается, но все их ждут, ждут…
Справа и слева движутся другие роты батальона. Порой они так сближаются, что слышно, как тяжело дышат люди. А ночь уже постепенно светлеет. Поднимается месяц откуда-то с земли, словно он лежал тут, прикорнув до поры до времени на траве. Степь, ранее сокрытая темнотой, предстает перед взором голубоватой и такой широкой, будто нет у нее ни конца ни края. Месяц светит недолго. Сумрак редеет, и в небо вонзаются пламенеющие лучи далекого солнца.
Через час начинает пригревать. Взору открывается такой неохватный простор, что робеет глаз. Над степью висят желтые тучи пыли, они виднеются впереди, позади, слева, справа. Под ними движутся колонны автомашин и танков, идут походным строем роты, батальоны, полки.
Все осматривают степь и понимают, какие несметные силы двинула Родина на Дальний Восток…
3
Близ полудня батальон Тихонова останавливается на привал. По данным карты, здесь должно быть озерко. Тихонов вместе с Буткиным отправляется искать его. Они бродят по кочкам, высокая и упругая, как щетина, трава полирует голенища их сапог. Тучи комаров с противным писком кружат над головами, липнут к потным лицам и рукам.
Озерка нет. Пока картографы чертили и печатали карты, вода испарилась. На месте озерка поблескивает солончаковая лысина.
– Напились, Петр Петрович, водички! – хмурясь, бурчит Тихонов.
Буткин вытаскивает из чехла новую саперную лопату с крашеным черенком, копает. Безнадежно. На воду нет и намека. Сухой песок лежит толстым слоем. Под ним глина – спрессованная, плотная, как кирпич.
– Попробуй тут вот, верь карте, – все так же хмуро говорит Тихонов. Он подзывает Егорова: – Рассредоточьте роту, пошарьте по степи. Возможно, в карте ошибка и озерко показано неточно.
Егоров выстраивает роту веером. Бойцы ходят по степи, приглядываются, ковыряют лопатами землю. Проходит полчаса, час – воды нет.
Батальон обедает. Дымит походная кухня. Белый колпак повара кажется на фоне зеленых просторов степи особенно ослепительным.
Поход походом, а сержант Серёжкин верен себе: опрятность – первая заповедь повара.
Обед сварен на совесть! Щи покрыты желтой восковой пленкой жира. Гречневая каша рассыпается по крупинкам. После такого обеда невыносимо хочется пить. Но воды во флягах – чуть донышко закрыто, а знойный день почти весь впереди.
Бойцы скупо переговариваются. В горле сухо, язык липнет к нёбу. Некоторые с отчаянием машут руками, выпивают воду до последней капли. Более терпеливые делают осторожные глотки и прячут фляги в чехлы.
В течение часа батальон отдыхает. Солнце уже печет нещадно. Воздух горяч, как в жарко натопленной бане. В степи тихо – не колышется ни одна былинка. Бойцы прячутся от зноя под плащ-палатки, засыпают коротким, тяжелым сном.
Наряды боевого охранения зорко оберегают сон товарищей, всматриваются в степное, подернувшееся розоватым маревом раздолье.
То там, то здесь дымятся кухни. А дальше стоят неподвижные столбы пыли, поднятой людьми, лошадьми, машинами.
Прежде чем двинуться дальше, Буткин произносит речь. Морщинистое лицо замполита побронзовело, глаза воспалены от пыли и бессонницы. На гимнастерке проступили пятна. Пот и пыль насквозь пропитали материю защитного цвета.
– Товарищи! Вода будет через сорок пять километров. Надо их сегодня пройти во что бы то ни стало. Японцы отступают по всему фронту. На нашем участке они бегут в предгорья Хингана. Мы должны настигнуть японцев раньше. Хинганский хребет удобен для обороны. Засядут там – вышибать будет нелегко. А потому – вперед! Вперед! И еще раз вперед!
Первым в третьей роте начинает сдавать Шлёнкин. Он дышит все тяжелее и тяжелее. Пот застилает глаза. Плечи ноют. От ремня винтовки немеет рука. Ноги передвигаются тяжело, будто на них гири. Но покидать строй Шлёнкин не хочет и шагает… Шагает…
Рота постепенно растягивается. Кое-кто из бойцов опускается на землю, сбрасывает обувь. Портянки – хоть выжимай. Перекинув ботинки через плечо, солдаты спешат догнать товарищей. Но рота не стоит на месте. Чтоб нагнать ее, надо идти быстрее, чем она, а силы и так на пределе. Отставшие тянутся стайкой на некотором расстоянии от роты.
Соколков чувствует, что Шлёнкин вот-вот выйдет из строя. Терентий дышит уже с какой-то хрипотцой. Нет, Соколков не может допустить этого, он же комсорг, а комбат сказал, что для коммунистов и комсомольцев батальона нет сейчас более важной задачи, чем организованность на марше.
«И отчего его так развезло? Грузный, жиру много. То ли дело вот Прокофий Подкорытов. Идет себе, и даже пота на лбу нет», – сам с собой разговаривает Соколков и посматривает на Подкорытова. И правда, тот шагает свободно, чуть покачиваясь на своих длинных ногах, и кажется, что он идет не с тяжелой поклажей, а налегке.
Шлёнкин спотыкается. От жары у него кружится голова.
– Ты что, Терёшка? – зачем-то спрашивает Соколков.
– Воды бы глоток, – говорит Шлёнкин сдавленным голосом, словно кто-то сжимает ему горло. Пустая фляга его болтается в чехле, пристегнутом к пояспому ремню.
– На-ка вот, приложи к губам тряпочку, – говорит Соколков и, осторожно приложив белый лоскуток к своей фляге, подает его Шлёнкину.
– Хорошо, язык еще чуть смочу, – отзывается Шлёнкин и берет тряпочку в рот.
Через несколько минут его дыхание становится опять шумным, и он, поскрипывая зубами, ожесточенно машет правой рукой.
Соколков и сам-то идет с крайним напряжением сил, но ему становится ясно, что, если сейчас Шлёнкину не помочь, он свернет в сторону, сядет на землю, и тогда его не поднять никакими силами. И Соколков решается на крайнюю меру:
– Терёша, дай мне свою винтовку, передохни малость.
Шлёнкин колеблется, медлит, но отказаться не может.
Соколков повторяет свое предложение более настойчиво. Шлёнкин, не останавливаясь, снимает винтовку. Соколков с готовностью подставляет левое плечо – на правом висит собственная винтовка.
Почувствовав значительное облегчение, Шлёнкин чуть не падает. Стоило облегчить плечо, и ритм ходьбы требует перемены.
Шлёнкин делает несколько неуверенных шагов, но быстро уравновешивает тело. Какое блаженство! Плечо начинает жить. Немота, сковавшая руку, постепенно исчезает, затекшие пальцы восстанавливают прежнюю чувствительность.
Солнце льет на землю огненные струи. Земля накалена. Ноги жжет – кажется, что идешь по раскаленному железу.
Первые сто шагов Соколков делает довольно уверенно, но дальше винтовка Шлёнкина словно прибавляется в весе с каждой секундой. Соколков еще больше горбится, сильно раскачивается из стороны в сторону. Шлёнкин не дает товарищу выбиться из сил окончательно. Он уже чувствует себя способным не только нести свою винтовку, но и помочь Соколкову.
– Давай, дружище, мою «подругу»! – со смешком говорит Шлёнкин. – Спасибо тебе. И вот что, дай-ка на минутку твою. А ты переведи дух.
Соколков возвращает Шлёнкину его винтовку, а минутой спустя отдает ему и свою.
Пятьдесят, от силы семьдесят шагов Шлёнкин несет две винтовки, но как дороги эти секунды! Силы словно возвращаются к Соколкову, и он испытывает в душе глубокую благодарность к Шлёнкину.
Солдаты уже заметили взаимную выручку двух товарищей. Ничто не мешает им воспользоваться их примером – теперь уже никто больше не отстает.
Часам к пяти дня становится так душно, что даже степные птахи, щебетавшие в поднебесье, замолкают, попрятавшись в тени густых трав.
Рота заметно сбавляет шаг. У Соколкова от перегрева течет из носу кровь. Санитар дает ему вату, смоченную в каком-то растворе. Помогает. Пока Соколков лечит на ходу свой нос, его винтовку попеременно несут Шлёнкин и Подкорытов.
Временами сухощавый, жилистый Подкорытов несет три винтовки: свою, Соколкова и Шлёнкина. Он не горбится от тяжести, как остальные, дышит свободно и лишь слегка покрякивает.
В роте появляется старший лейтенант Петухов с лицом густо-пунцового цвета, в пилотке, сбитой на макушку рыжей головы. Петухов – парторг батальона.
Как ни утомлены солдаты – старшего лейтенанта приветствуют громкими голосами. Петухов – желанный гость в роте. Все убеждены, что парторг непременно расскажет что-нибудь интересное. В батальоне знают, что Петухов неравнодушен к колхозной теме, некоторые подшучивают над этой слабостью, но подшучивают дружески, беззлобно.
Петухов входит в середину колонны, и вскоре слышится его голос:
– Товарищи, а кто-нибудь есть у вас из Риги?
Рижан оказывается двое. Это молодые бойцы, присланные в роту незадолго до советско-японской войны из батальона выздоравливающих.
– Радостные вести, товарищи, идут из вашего города, – говорит Петухов. – Только что получен сегодняшний номер армейской газеты…
И Петухов рассказывает, что в Риге уже восстановлено много фабрик и заводов. На двенадцати трамвайных линиях, общей протяженностью более ста километров, нормально работает трамвай. Двадцать семь бань обслуживают население города. Двери двадцати трех кинотеатров открыты для трудящихся Риги.
Солдаты-рижане вносят дополнения по письмам от родных.
– А про Казахстан, товарищ старший лейтенант, слышно что-нибудь? – спрашивает Назир Кукенбаев – пожилой боец с черными усиками «в стрелку».
– О, брат Назир, хорошая слава идет по стране о Казахстане. В ближайшие дни у вас заканчивается строительство завода. Весь завод-гигант оснащен автоматикой. Даже горение в топках и подача воды в котлы регулируются автоматически. Многие насосы и компрессоры включаются без участия человека…
– Хорошо!
Кукенбаев от удовольствия щурит глаза, и они мечут в узкие прорези искорки большой радости. Назир гордо посматривает на бойцов, шагающих рядом, перемешивая русские слова с казахскими, торопливо рассказывает о родных риддерских рудниках, на которых он работал до войны забойщиком.
Постепенно завязывается беседа о родных краях, о письмах, полученных из дому, о той восстановительной горячке, которая царит по всем городам и селам страны. С беседой идти куда легче!
Соколков толкает локтем в бок Шлёнкина, шепчет:
– Терёша, неужели старший лейтенант ничего о колхозах не расскажет?
Обветренные губы Соколкова дрожат от лукавой улыбки, улыбается и Шлёнкин.
– На колхозном фронте, товарищи, нынче большой разворот, – слышится голос Петухова.
Он рассказывает о ходе уборки на Украине, потом вспоминает свой родимый Алтай, называет имена знатных комбайнеров, подсчитывает «средний вес» трудодня в лучших колхозах. Солдаты помогают ему высчитывать то урожайность на гектар, то нормы выработки передовиков, то общие доходы колхозов-миллионеров.
Беседа так увлекает всех, что на время люди забывают о жаре и усталости.
Петухов замечает, что рота подтянулась, даже отстававшие солдаты и те бойко шагают вместе со всеми.
– Ну, бывайте здоровеньки, товарищи. Оружие берегите, сами будьте начеку. Разведка доносит, что японцы спешно создают из своих полков и батальонов летучие отряды.
Петухов уходит в другую роту. Его провожают взглядами, полными глубокого уважения. Кто-то кричит вдогонку:
– Почаще приходите, товарищ старший лейтенант!
Петухов оборачивается, кивает головой.
В роте смолкает разговор. Петухов ушел, но все, что он говорил, запало в душу каждого. Великие дела совершаются там, на Родине! Еще не отгремели бои, а в стране кипит созидательная работа. Скорее, скорее довершить разгром ненавистных японских самураев, уничтожить опасность нашествия врага на Родину с Востока – и за дело, на леса новой пятилетки!
Уже вечером, в сумерках, батальон подходит к озеру, возле которого намечена ночевка. Увидев поблескивание воды, освещенной месяцем, солдаты ускоряют шаг. Жажда невыносима. Она держит в страшном оцепенении не только все тело, но и мозг. Хочешь этого или не хочешь, а мысли твои об одном и том же – о воде.
Солдаты, предвкушая удовольствие, которое сулит озеро, громко разговаривают об этом.
– Полведра без отдыха выпью!
– С ведром управлюсь!
– Залезу в озеро и буду всю ночь лежать!
Когда до озера остаются считанные метры, кое-кто пытается бежать. По путь к воде им преграждает сам комбат. Он сердито кричит:
– Кругом, шагом марш!
В сумраке солдаты успевают рассмотреть, что батальонный врач Тарасенко и начальник штаба Власов вошли по колено в озеро и, пробуя воду, почему-то отплевываются.
Вскоре все проясняется. Приходит Тихонов. Он говорит:
– Озеро, товарищи, соленое, пить воду нельзя.
Кое-кто из более догадливых солдат бросается к обозу.
Там есть бочка с водой – НЗ (неприкосновенный запас). Теперь ее, вероятно, разрешат открыть. Люди не пили целый день. Но, еще не доходя до бочки, солдаты слышат грозный окрик часового:
– Вертай назад!
Солдаты догадываются, что бочка взята уже под особую охрану.
Солдаты возвращаются к кострам, на которых вместо дров дымится степной бурьян.
Буткин беседует с батальоном:
– Придется терпеть, товарищи. Израсходовать последнюю бочку воды нельзя. Мы должны чем-то напоить лошадей. Без пойла они не пойдут, а это значит, что мы растеряем обоз и окажемся небоеспособными.
Солдаты слушают Буткина молча, насупившись. Да, замполит думает мудро, говорит убедительно, но пить, пить все-таки хочется смертельно.
Пока Буткин беседует с солдатами, Тихонов диктует радисту донесение в штаб армии:
– Приказ генерала выполнен. Батальон за истекшие сутки прошел пятьдесят километров. Озеро оказалось соленым. Сидим без пресной воды. Продолжение марша завтра будет протекать в сложнейших условиях – до ближайшего колодца сорок километров…
Поспевает ужин. Повар Серёжкин зазывает солдат к котлам. Но никто не идет. Кому же придет охота есть свиную тушенку с сушеным картофелем, когда хочется выпить хотя бы глоток воды? Серёжкин гасит костер, закрывает котлы до утра.
Ночью почти никто не спит, все бредят водой. Солдаты бродят по берегу озера, отчаявшись, пытаются пить соленую воду, но жажда от этого становится еще более изнуряющей. Кое-кто приспосабливается и слизывает скупую росу с лепестков степной травы.
На рассвете Тихонов поднимает батальон. В степи прохладно, воздух отдает сырцой – время для марша самое лучшее. Днем разгар зноя придется пережидать под раскинутыми плащ-палатками.
Тихонов смотрит на роты со стороны. Шаг у солдат тяжелый, лица сумрачные, под глазами синева. Денек, видно, будет сегодня памятный!
Комбат догоняет санитарные повозки, спрашивает Тарасенко:
– А лекарства, капитан, у вас не слишком далеко лежат?
Военврач понимает, что беспокоит комбата, отвечает:
– Будем наготове, товарищ майор.
Вскоре появляется солнце. Не проходит и часа, а оно начинает уже припекать. Тихонов думает с сожалением: «Не выпал же на наше счастье пасмурный день», – и тревожно осматривает растянувшуюся колонну.
Вдруг из глубин безоблачного неба доносится далекий рокот самолета. Протяжный звук нарастает с каждой секундой. Это, по-видимому, идет на бомбежку советских войск уцелевший после сокрушительных ударов нашей авиации японский самолет.
– Воздух! – подает команду Тихонов.
Батальон рассыпается на мелкие группы. Солдаты ложатся на землю, вздымают винтовки: во время войны с немцами немало сгибло фашистских пиратов от меткого огня советских пехотинцев.
Тихонов подзывает радиста, приказывает, чтоб, в случае если самолет окажется японским, он передал сообщение об этом в штаб армии и соседним частям.
Справа и слева от батальона движутся мощные колонны войск всех родов. Тихонову приказано прокладывать линию наступления между ними и при необходимости вступать с этими колоннами во взаимодействие.
Самолет приближается, увеличиваются его очертания. Вот он над батальоном. Все видят на его огромных крыльях красные звезды.
– Наш! «Воздух» отбой! – слышатся голоса офицеров.
Солдаты поднимаются с земли, обоз стягивается в одно место. Самолет делает круг над батальоном и снижается.
– Уж не думает ли он садиться? – недоуменно переглядываясь, говорят солдаты.
И в самом деле, самолет все опускается и опускается, словно присматривается: хороша ли площадка для приземления.
Через минуту-другую он скользит колесами по земле, катится, вздымая за собой облако пыли. Тихонов, Буткин, Власов бегут к самолету. Солдаты спешат за ними, одни в строю, другие свободно.
Из самолета выпрыгивают пилот, штурман, бортрадист. Командир корабля, офицер с лейтенантскими погонами, спрашивает приближающихся:
– Товарищи, чье это хозяйство? Нам нужен майор Тихонов.
– Вы не ошиблись. Я майор Тихонов, – говорит комбат.
– Я же говорил тебе, Виктор, что прямо в середину батальона тебя привезу, – смеется штурман, кудрявый юноша, поглядывая на лейтенанта.
– Воду вам привезли, товарищ майор. Сам командующий послал. Кроме того, два тюка сегодняшних газет, – говорит командир корабля.
Тихонов бросается к летчику, обнимает его.
– Ну, выручили вы нас! Спасибо! И командующему спасибо. Какие генералы у нас, а? Я ведь ничего не просил, ни на что не жаловался…
Солдаты уже окружили самолет. Весть о том, что самолет доставил воду, передают из уст в уста, загоревшие липа словно расцветают от широких, простых улыбок.
Пока воду переливают из жестяных бочонков в деревянные бочки, стоящие на телегах, солдаты читают газеты, пахнущие еще свежей типографской краской.
На первой полосе напечатано сообщение Советского информбюро о положении на фронте. Буткин прочитывает его вслух, комментирует краткими замечаниями, потом спрашивает летчиков:
– А где вы побывали, товарищи, что повидали?
Летчики смеются, и штурман, встряхивая кудрявой головой, говорит:
– А вы спросите нас, товарищ капитан, где мы за эти дни не бывали? Харбин бомбили, Маньчжуро-Чжалайнурский укрепленный район бомбили, десанты сбрасывали, горючее передовым танковым отрядам возили, водичкой вашего брата пехотинца снабжали, медикам лекарства возили… Да где мы только не побывали?!
Штурмана слушает не только Буткин. Солдаты оторвались от газет, затихли, смотрят на летчиков с изумлением и завистью. «Счастливцы эти крылатые люди!»
– А как там наша пехота воюет? – спрашивает Тихонов.
– Дают самураям дрозда! – восклицает командир корабля.
Он рассказывает о героях, прорывавших маньчжуро-чжалайнурские укрепления. Долговременные сооружения здесь имели мощные прикрытия. Толщина их достигала двух метров. Много было подземных казематов и много амбразурных дотов. Ничто не устояло перед натиском советских воинов.
Дослушав до конца рассказ летчика, солдаты говорят:
– Вот это воюют люди! А у нас воды на один день не хватило – и уже скисли!
Но ни пехотинцам, ни летчикам нет времени затягивать разговор. Опять ревут моторы. Самолет несется по степи, отрывается от земли, делает над батальоном прощальный круг и ложится на свой курс.
Проводив его взглядами, солдаты наполняют фляги водой. Батальон выстраивается в походную колонну. Тихонов подает команду, присматриваясь к солдатам, говорит Буткину:
– Сегодня, Петр Петрович, километров на шестьдесят рванемся вперед. Ты смотри, какое у людей боевое настроение!
Замполит согласно кивает головой.
4
Егоров не устает размышлять. Хотя забот у комроты прибавилось, времени на это хватает. Увлекшись мыслями, легче идти.
Степь, ее однообразная безграничность рождает ожесточение. Временами заболеваешь от пространства – глаза ищут опоры, появляется неутолимая жажда лесных запахов и лесной прохлады. Простор степи, воспетый тысячи раз поэтами, изнуряет, как пытка.
Когда можно, Егоров идет с закрытыми глазами. Шагнет три-четыре шага, посмотрит, гладко ли впереди, и опять закроет глаза.
Никогда ранее не испытывавший склонности к литературному творчеству, он пользуется сейчас, на привалах, свободной минутой, чтоб занести в толстую записную книжку свои мысли и впечатления.
«Внутренняя Монголия. Стоянка в степи возле безвестного озера Табун-Нур.
Сегодня тридцать пять лет. Отправляясь в тридцать шестое путешествие вокруг солнца, хочется прожить сто лет! Берусь подсчитывать: в 1950 году мне будет сорок лет, в шестидесятом году – пятьдесят лет, в семидесятом году – шестьдесят лет, в восьмидесятом году – семьдесят! Но это еще не предел. Сколько же я могу сделать нужного людям, если доживу до тысяча девятьсот восьмидесятого года! Много! Мир широк, и его широта захватывает… Иду в свой тридцать шестой год полный дум, поисков и надежд».
«Новый привал в степи. Углубляемся на вражескую территорию. Японцы бегут, и столкновения с ними еще не было.
Сознание того, что ты участник этих событий, наполняет гордостью. Это переживают все солдаты. Теперь кажется оправданным наше четырехлетнее сидение на границе и все пережитое и перечувствованное в те годы…»
«Думал много о Сашеньке и дочурке. Припомнились слова Тургенева: “Разлуку переносить и трудно и легко. Была бы цела и неприкосновенна вера в того, кого любишь”, – тоску разлуки победит душа».
«Еще один привал в безлюдной степи.
Час назад наткнулись на монастырь, спрятанный среди неожиданно появившейся в степи гряды сопок. Это пока первое человеческое строение, встреченное на нашем пути. Монастырь захламленный, аляповатый, люди ушли неизвестно куда.
Разведчики говорят, что населенные пункты пойдут только после перевала через Хинганский хребет, но до хребта еще шагать да шагать!
Сводки Совинформбюро радостные. Наши войска на других направлениях берут город за городом. Даже завидно становится!
Со ссылкой на иностранное агентство передано сообщение о капитуляции Японии.
Был начальник политотдела армии. Собирал офицеров у комбата, требовал бдительности и высокой боеготовности, заявил, что самое трудное еще впереди.
Быть ко всему готовым – вот мой девиз».
5
Перед закатом солнца батальон Тихонова, миновав зыбкие песчаники, поросшие мелким ивняком, выходит на ровную поляну, окруженную барханами.
До Хингана еще десятки километров, а местность начинает меняться. Изредка перепадают кустарники, пересохшие ручейки, одинокие сопки, похожие на древние могильники.
К барханам жмется двор из глинобитных стен. Посередине двора высокий бревенчатый дом, а вокруг него не менее десяти мрачных, с двумя-тремя маленькими окнами, мазаных домиков.
Напротив двора, через дорогу, огромный монастырь. Крыша отделана желтой медью, сияет от лучей солнца. С какой стороны ни взгляни – первое, что видишь, – отблески меди. Стены монастыря, крыльцо, узкие окна отделаны резным деревом. На них многорукие, хвостатые, многоголовые чудовища.
За монастырем расстилается равнина, как бы вырвавшаяся из-под власти песчаных барханов. Тысячи овец и сотни волов пасутся на этой равнине.
Всем этим владеют тринадцатилетний князек и его мать.
Высланная Тихоновым разведка доносит, что японцы покинули княжество три дня назад. Советских войск здесь не было. Передовые отряды, по-видимому, прошли где-то в стороне.
Тихонов знает коварство японцев, и роты входят в княжество не сразу, а одна за другой, и все с разных направлений.
У ворот Тихонова встречает необыкновенно толстая, с заплывшим лицом княгиня в ярко-цветистом, расшитом золотом халате. Она держит за руку мальчика в дорогой шелковой одежде. Тот ошалело смотрит на Тихонова и бойцов, жмется к пухлому туловищу матери.
Княгиня кланяется. Крепкими подзатыльниками заставляет кланяться сына, но дикие глаза князька полны страха, и он стоит, втянув голову в плечи.
Тихонов рассматривает далембу невиданно хитрой раскраски, приближается к княгине с сыном. Еще за десять шагов до них ударяет в нос крутой запах бараньего сала. От запаха поднимается тошнота. Тихонов останавливается. Только теперь он замечает, что дорогая одежда княгини и сына в жирных пятнах.
Переводчик, прикомандированный к батальону штабом армии, маленький белобрысый офицер, по виду совсем еще подросток, переводит княгине слова Тихонова:
– Он, командир подразделения Красной Армии, должен осмотреть все строения. Чем это вызвано, он не намерен объяснять. У войны есть свои законы. Хозяйка может не беспокоиться – ее имущество будет в полной сохранности, ее права ни в чем не будут поколеблены или нарушены. Он просит об одной любезности: выделить провожатого.
Княгиня кланяется пуще прежнего. Она что-то долго лопочет, посматривая то на Тихонова, то на переводчика, то на взвод автоматчиков, стоящий за офицерами.
Переводчик, терпеливо выслушав ее, переводит.
– О, зачем провожатый?! Она сама проведет господина офицера. Она бесконечно рада приходу Красной Армии. Столько лиха пережила она при японцах. Тысячи, многие тысячи голов скота поставляло ее княжество японской армии. Японцы были жестоки, не давали никакой пощады бедным баргутам. Она так рада приходу Красной Армии, что дарит господину офицеру из своих стад двадцать волов и сто баранов.
Тихонов смущенно благодарит, отказывается принять подарок. Переводчик уже начинает переводить, но его останавливает Буткин.
– Не надо отказываться, Прохор Андреевич, – говорит он. – Княжество, насколько я разбираюсь в делах, от этого подарка не обеднеет. Кроме того, учти местные обычаи: не принять подарка – это значит грубо обидеть хозяина. Бери. Обоз батальона пополнится новой тягловой силой. Многие тяжести с плеч бойцов можно будет переложить на спины волов. Бараны тоже пригодятся. Бойцам осточертели всякие концентраты. Свежее мясо прибавит нам сил в походе.
Тихонов слушает Буткина с изумлением. Умеет же человек видеть всегда главное!
Тихонов просит переводчика сказать княгине, что он благодарит ее за подарок и выделяет для его приема своего помощника. Княгиня подзывает к себе морщинистого старика с выцветшими глазами и велит сейчас же скакать к стадам.
Потом Тихонов осматривает княжеский дом и монастырь. Всюду стоит запах бараньего сала. Воздух насыщен им до головокружения. Тихонов все переносит стойко, считая неудобным на глазах хозяйки зажимать нос платком.
Посетив жилище княгини и монастырь, Тихонов направляется в маленькие серые домики. В них сыро и темно.
По углам сидят на кошме ламы – молодые, крепкие парни угрюмого зверковатого вида. При входе княгини и Тихонова они не спеша встают, закидывая руки за спины.
Тихонов присматривается к ним, улучив удобный момент, шепчет начальнику штаба:
– Власов, пригляди за этими святошами.
Тот немедленно передает приказание выставить у княжеского двора секреты.
…Батальон располагается на ночевку в километре от княжеского двора, у подножия бархана, поросшего редким и мелким кустарником.
К ночи небо хмуреет. Начинает сверкать молния – надвигается гроза. Тихонов приказывает развернуть палатки. Дождь не должен мешать отдыху, – завтра предстоит пройти около шестидесяти километров.
Батальон ужинает. Серёжкин приготовил рагу из свежей баранины.
– Молодец! Быстро развернулся! – хвалят бойцы повара.
Через полчаса бивак затихает. Люди засыпают в одно мгновение. Не спит только третья рота: она сегодня несет караул.
Обойдя часовых, расположение которых обеспечивает батальону круговую оборону, Егоров забирается в палатку. Власов уже спит. Егоров лежит с открытыми глазами, прислушивается. Где-то за барханами заунывно шумит ветер. Доносятся протяжные раскаты грома. Гроза идет стороной. Егоров нажимает кнопку карманного фонарика, смотрит на часы: половина второго.
Невыносимо хочется спать. Голова становится тяжелой. Егоров ставит локоть на землю, кладет голову на ладонь и будто проваливается в небытие.
Просыпается от свиста и грохота. Дождь с остервенением бьет по брезенту. От ударов грома звенит в ушах. Первое, о чем думает Егоров, – о солдатах. «Вымокнут насквозь, а сушить одежду негде». Потом он смотрит на часы: долго ли спал? Без пяти два. Ничего себе отхватил – двадцать пять минут!
Голова уже не кажется свинцовой. Мысли ясные, ощущения отчетливые. Спать больше не хочется. «Через десять минут схожу на поверку постов, – решает Егоров, но тут же передумывает. – Пусть пройдет гроза. Противник тоже ищет лучших условий для боя, вряд ли он полезет в бурю…»
6
Вдруг в раскаты грома врывается резкий выстрел. Егоров вскакивает и вылетает из палатки. Холодные, упругие струи дождя секут его лицо. Ветер сбивает с ног. Яркие вспышки молнии ослепляют, но, пользуясь этим зеленовато-багровым светом, разливающимся по степи, он старается понять обстановку. Раздается еще один выстрел. Вслед за ним строчат автоматы, строчат надсадно, словно хотят перекрыть басовитое рычание грома.
Егоров в неведении не больше десяти секунд. В его ощущении – это вечность. Наконец он замечает, что по склону холма ползут люди. Ему хочется получше рассмотреть, куда они ползут и много ли их, но свет внезапно гаснет. При следующей вспышке удается заметить, что люди прячутся за кустарники и песчаные бугорки, нанесенные тут ветром в великом множестве.
«Ночное нападение смертников. Вот тебе и не полезет противник в бурю», – проносится у него в мыслях. В тот же миг созревает решение: немедленно привести все огневые средства обороны в действие. Японцы могли окружить батальон.
Егоров поднимает автомат и выпускает две короткие очереди трассирующих пуль. Это условный сигнал: огонь!
Теперь земля и небо содрогаются не только от грома и молнии, от ветра и дождя, – трескотня автоматов, пулеметов, винтовок, взрывы гранат сливаются в сплошной гул.
Дождь не затихает, но молния, как назло, вспыхивает реже. Рядом с Егоровым Тихонов, Буткин, Власов. Они ждут каждой вспышки молнии. Как ни прижимаются японцы к земле, молния их демаскирует, а Тихонову помогает направлять огонь с большей точностью.
Батальон в темноте роет дополнительные окопы, углубляет подготовленные с вечера. Японцы пока не отвечают на огонь, но ясно, что они ответят. Надо дорожить минутами.
Гроза затихает мгновенно. Тихонова так и подмывает выдвинуть одну роту в степь преследовать японцев, но кругом темно, силы врага неизвестны, и он решает ждать рассвета.
О сне больше никто не помышляет. Тихонов приказывает через небольшие промежутки времени освещать местность ракетами. Сотни глаз всматриваются в даль. Тихо, безлюдно по склонам барханов. Японцы ушли. Но куда они ушли? С какой целью? Не готовят ли они сосредоточенный огневой налет на советский батальон?
Тихонов не теряет дорогих часов, вносит новые поправки в расположение батальона. По голой равнине японцы нападать не рискнут, следовательно, больше оружия надо сосредоточить в направлении гряды барханов. Пока происходит перестановка сил, начинает брезжить рассвет.
Егоров с ротой направляется за барханы. Возвращается, сверх ожидания, очень быстро. Гряда барханов, а также редкие кустарники, примыкающие к ней, пройдены насквозь – японцев нет, нет и трупов. Неужели стрельба была настолько неумелой? При таком огне у японцев не могло не быть потерь.
– Трупы унесли. Надо осмотреть степь дальше, – говорит сумрачно Тихонов.
Несколько взводов выдвигаются в степь. Вскоре прибывает первое донесение. В километре от стоянки, в балке, запрятано семь трупов японцев. Через пять минут второе донесение от того же взвода: найдено еще четыре убитых японца.
– Вот это другое дело! – говорит Тихонов.
Спустя некоторое время прибывает третье донесение – на этот раз от другого взвода. Тихонов прочитывает его и вдруг свирепо рубит кулаком воздух.
– За княжеской усадьбой в кустарнике, в песке, обнаружены трупы. Раздеты до белья, ножевые удары в сердце и живот, выколоты глаза, на щеках вырезаны звезды. В трупах опознали наших бойцов Афонькина и Толстова.
Все это читает вслух Буткин. Тихонов стоит тут же как гранитное изваяние. Бойцы были выставлены с вечера в секрет. Он хорошо знал этих бойцов, и ему тяжело примириться с мыслью, что их уже нет. Комбат припоминает биографии бойцов. Афонькин из Томска, совсем еще юноша. Техник-строитель. Техникум кончал без отрыва от производства, работая каменщиком. Упорный был паренек. Любил свой город страстно и преданно. «У нас в Томске каждый пятый житель студент», – с гордостью говорил Афонькин. А какая у него семья?.. Мать! Бедная женщина, горькое известие ждет тебя…
Толстов… Черемховский шахтер. Воевал на Халхин-Голе… Трое детей… Член партии…
– Петр Петрович, – обращается Тихонов к Буткину, – насчет Толстова напиши в райком, пусть сирот не забудут.
Буткин стоит с раскрытым блокнотом, еще и еще раз перечитывает донесение о зверствах японцев. Душа его переполнена скорбью и ненавистью. Сейчас на митинге он не скажет ни одного лишнего и пустого слова. Любой звук его речи, прежде чем родиться, пройдет через самые сокровенные тайники сердца, и незримое пламя его души обожжет каждого.
– Стройте, Власов, батальон, – приказывает Тихонов. Пока он думал о погибших бойцах и разговаривал с Буткиным, в уме шла усиленная работа и зрело решение.
Надо окружить усадьбу княжества. Короткая цепочка барханов слишком ненадежное укрытие. Наверняка враг использовал усадьбу. А гибель бойцов, оставленных в секрете? Все нити тянутся прямо в княжеский дом.
Тихонов сообщает о своем замысле Буткину, Власову и командирам рот. Комбат еще не приказывает, а советуется. Его намерение встречает единодушное одобрение. Через несколько минут батальон движется на выполнение новой боевой задачи.
7
И снова Тихонова у ворот встречает заплывшая жиром княгиня с сыном. Она почтительна и угодлива не меньше, чем вчера. Но Тихонов замечает, что в глазах ее под полуопущенными веками не угасает тревога.
Господину офицеру что-нибудь потребовалось? О, она будет рада услужить!
Тихонов не слушает ее. Он спешит в серые, приземистые домики. Теперь его сопровождают взвод автоматчиков и взвод ручных пулеметчиков. Солдаты увешаны связками гранат.
Тихонов входит в крайний домик. Ламы поднимаются. Встревоженно смотрят на вошедших. Прищурившись, комбат одним взглядом окидывает их. Его догадка справедлива! Лам по сравнению со вчерашним наполовину меньше. Тихонов спешит во второй домик, третий… Та же картина!
Комбат говорит переводчику:
– Спросите, младший лейтенант, у княгини, куда девались японские солдаты и офицеры, сидевшие вчера тут под видом монахов.
Княгиня разыгрывает крайнее изумление. Тонкие брови ее изламываются и дрожат, как крылья стрекоз. Глаза закатываются под лоб.
Тихонов передает свое решение княгине относительно полного обыска в усадьбе. Княгиня порывисто выступает вперед, встает на колени и начинает что-то говорить торопливо и долго. Переводчик переводит всю ее тираду одной фразой:
– Она клянется, что в ее доме нет ничего военного.
А обыск уже идет. Им руководит Власов. Вскоре он прибегает сам и докладывает Тихонову, что под княжеским домом обнаружен склад японского оружия: винтовки, гранаты, кинжалы.
Рядом со складом размещена камера японской разведки: найдены фотоаппараты, большое количество негативов, запас литературы, серебряные китайские деньги, несколько ящиков божков и священных шелковых свитков, склянки с ядом и другое имущество, необходимое для диверсий и провокаций.
Переводчик по приказанию Тихонова сообщает о найденном княгине. Он передает ей также предложение комбата добровольно указать, где еще скрыто имущество японской армии.
Княгиня в обмороке падает на землю. Сын валится рядом. Тихонов замечает, что один глаз княгини приоткрывается и напряженно следит за ним.
Не проходит и четверти часа, как Власов вновь прибегает. В подземелье найден склад одежды: первая половина склада – форма японской армии, вторая – халаты лам.
Связь со штабом армии батальон поддерживает при помощи радио. Власов передает короткое донесение о происходящих событиях, просит немедленно выслать команду трофейного отдела для приема имущества и оружия.
Тихонов совместно с Буткиным и Власовым обсуждает вопрос о поимке японских бандитов. Власов предлагает возобновить поиски отряда в степи.
– Дело это заманчивое и может сильно задержать нас. А мы ведь имеем направление и маршрут, расписанный генералом по числам, – высказывает свои опасения Тихонов.
– Что ж, товарищ майор, выходит, эти шакалы останутся невредимы? Наших колонн тут еще немало пройдет, – горячится Власов.
Тихонов молчит. Слышится голос Буткина:
– Убежден, что поиски в степи не принесут успеха. Японцы прячутся где-то недалеко. Единственно, кто может нам помочь, – это пастухи.
Тихонов смотрит на Буткина.
– А правильно, Петр Петрович!
– К ним надо послать сержанта Серёжкина, – предлагает Власов. – Он вчера принимал там скот в подарок и такую дружбу с пастухами завел, что водой не разольешь! Они его бараниной угощали, он их – папиросами. Значок подарил им. Они же не привыкли к такому обращению. Самый последний японский солдат держался с ними как повелитель.
Вызывают Серёжкина. Он выслушивает, какую задачу ставит перед ним комбат, и весь преображается. Наконец и на его долю, долю батальонного повара, выпадает настоящее дело.
Серёжкин отправляется к пастухам вместе с переводчиком. Пастухи узнают его, но, странно, почему они так сдержанны. Не размахивают руками, не кричат, не улыбаются, как это было вчера, когда он уходил от них.
Серёжкин и переводчик подходят ближе и видят, что пастухи чем-то не на шутку встревожены. Они взволнованно переговариваются, посматривают то на Серёжкина, то на усадьбу княгини, то куда-то в степь.
Один пастух, молодой, высокий, гибкий, как ивовый прут, выходит навстречу Серёжкину. Сержант замечает на его груди свой подарок – значок. Огненные глаза пастуха расширены, ноздри раздуваются. Он отчаянно машет рукой. По жестам Серёжкин догадывается, что пастух просит его дальше не идти.
– Что ты, дружище? В чем дело? – говорит Серёжкин и пытается обнять пастуха за плечи.
Но тот отскакивает, лицо его становится еще более встревоженным.
– Чик-чик! Пух-пух! – тыча себя длинным пальцем в шею, шепчет пастух и дико косит глазами; он что-то говорит, изображая всем своим видом испуг и тревогу.
– Что он бормочет, товарищ младший лейтенант? – спрашивает сержант у переводчика. Но переводчик словно не слышит. Он смотрит на пастуха не сводя глаз.
– Можно идти, Серёжкин, назад. Пастух предупредил нас об опасности и рассказал, где скрываются японцы.
Серёжкин жмет руку пастуху, а переводчика просит поговорить с ним на его родном языке. Переводчик говорит. Пастух поражен, он смотрит вначале на переводчика с испугом, но постепенно выражение его лица меняется – глаза веселеют, и в улыбке обнажаются белые, крепкие зубы.
Часом позже, проделав стремительный марш в сторону от своих дорог, батальон приближается к месту, где прячутся японцы. Степь здесь необычна. Русло переставшей существовать реки образовало глубокие балки. Густой кустарник искусно скрывает все щели, но площадь, покрытая ивняком, незначительна.
Тихонов берет кустарник в полуохват. Власов советует не рисковать людьми, залечь, а кустарник накрыть минометным огнем. Тихонов соглашается.
Минометы секут ветки. То в одном месте, то в другом появляются в кустарнике зияющие дыры. С каждой минутой их становится все больше и больше. Но японцы не подают никаких признаков своего присутствия. «Тут ли они? Не ушли ли? Не обманули ли нас пастухи?» – обеспокоенно думает комбат. Он прекращает огонь минометов и приказывает второй роте войти в кустарник. Едва та делает первые шаги, как раздаются винтовочные залпы. Рота залегает. Благо вокруг рытвины, бугры. Пули свистят над головой, ковыряют землю.
У Тихонова созревает новый план: произвести на кустарник сосредоточенный огневой налет, а затем броситься в атаку.
Через несколько минут батальон приводит в действие все свои огневые средства. В этом хоре слышатся голоса винтовок, автоматов, пулеметов, минометов. Батальон оснащен различным оружием по всем правилам, сложившимся на опыте борьбы с гитлеровской армией.
Японцы вначале рьяно огрызаются. Кроме винтовок, они вводят автоматы. Но огонь их производит много шума, а цели не достигает. Сказывается несовершенство и техническая отсталость японского оружия. Пули автоматов падают, не долетая до цепей советских солдат. Правда, без потерь не обходится. Винтовочным огнем японцы убивают во второй роте двух солдат и трех ранят. Тихонов усиливает темп огня. Под его прикрытием вторая рота по-пластунски достигает опушки кустарника.
Однако осуществить второй этап своего замысла комбат не успевает. Над кустарником вздымается палка с белым лоскутом. Тихонов приказывает прекратить огонь.
Весь батальон с напряжением следит за движением палки с тряпкой. Людей в кустарнике еще не видно, но белый лоскут все ближе и ближе к опушке ивняка. Бойцы и офицеры ждут появления японцев затаив дыхание.
– Ну, посмотрим, Петр Петрович, с кем мы имеем дело, – говорит Тихонов Буткину. Капитан стоит, нацелив фотоаппарат. Такой кадр представит большую ценность для истории батальона.
Пробираясь сквозь ветви, выходит низкий, щуплый, в роговых очках, офицер. Он несет в одной руке древко с белой тряпицей, в другой – маузер. За ним выходят еще два офицера, а дальше тянутся гуськом унтера и солдаты.
Тихонов жестом показывает, где складывать оружие. Японцы один за другим подходят, кладут в кучу винтовки, автоматы, револьверы, гранаты, ножи и мечи, кланяются Тихонову и отходят в сторону.
Вид у японцев испуганный, обмундирование изодрано, обувь разбита. Солдаты жмутся друг к другу, с опаской и любопытством рассматривают советских воинов.
Тихонов допрашивает японского поручика. Переводит Власов: пока стояли на границе в Забайкалье, он изучил японский язык.
– Не остались ли в кустарнике раненые японские солдаты? Не требуется ли им оказать медицинскую помощь? – спрашивает Тихонов.
Поручик кланяется, старается даже улыбнуться, но страх еще не покинул его, и вместо улыбки на желтом скуластом лице появляется отвратительная гримаса.
– Не беспокойтесь, господин майор. Раненые японские солдаты не живут. Если ваше высокоблагородие позволит, то разрешите захоронить убитых.
– Сколько их?
– Свыше тридцати.
– Точнее.
– Тридцать девять.
Тихонов, Буткин и Власов понимающе переглядываются. Наивная хитрость японца вызывает усмешку, но они прячут ее.
Тихонов строго спрашивает:
– Что представляет собой подразделение, сдавшееся нам в плен?
– Остатки стрелкового полка императорской дивизии, разбитой советскими войсками в первом же бою.
– Имеются ли у вас склады оружия?
– Никак нет.
– Что известно вам о складах оружия под домом княгини?
– Оружие принадлежит разведывательной служба штаба Квантунской армии.
– Налет во время грозы и зверское убийство двух наших солдат совершены вами?
Поручик опускает голову и молчит.
В полдень прибывают машины трофейного отдела и комендантский взвод для сопровождения пленных в тыл. Тихонов сдает захваченное имущество и оружие, а также пленных.
После обеда батальон продолжает марш на восток.
8
Чем ближе к Хингану, тем богаче и краше убор степи. Изредка выпадают места чисто русские: извилистые, все в крутых петлях, речки с глубокими прозрачными омутами, в которые, как в зеркала, смотрятся с высоты небес августовские кудрявые облака. В зарослях по берегам щебечут взахлеб пичуги, густыми низкими голосами поют шмели, попискивают у своих гнездовищ полевые мыши. В заболоченных лощинах буйно вздымается не покорная никаким ветрам осока.
Взглянешь на такое место, и почудится тебе, что идешь ты по полям Подмосковья или приволжья или по просторам Урала и Сибири. И от одного воспоминания о Родине станет на душе так радостно, что впору песни запевать. И песни поют.
В третьей роте чаще других слышится звонкий тенорок Прокофия Подкорытова:
Много верст в походах пройдено
По земле и по воде,
Но Советской нашей Родины
Не забыли мы нигде.
Подкорытов поет по-своему: не торопится, не выкрикивает отдельных слов, наиболее приглянувшиеся места повторяет по два, по три раза. Мелодии известных песен он варьирует на свой лад, и они всегда звучат свежо и ново.
Песен Подкорытов знает – не переслушать! Когда он поет, все молчат, думают; словно не песню, а самую затаенную, самую сокровенную мечту своей души выговаривает он в эти минуты дорогим, близким людям.
Подкорытов поет, прищурив глаза, с задумчивым видом, и кажется, что вместе с песней он уносится в такую высь, с которой видны все дороги жизни.
– Ах, как поешь ты, Прокофий! – говорит Соколков, когда Подкорытов берется за кисет. – Вот ведь и Шлёнкин петь мастер, а только его пение не берет так сильно за сердце, как твое.
– Шлёнкин для забавы поет, Прокофий – для раздумья, – выражает свое мнение кто-то из солдат.
Подкорытов молчит, словно разговор не о нем.
– Без песни, Витя, жить мне никак невозможно, – наконец произносит Подкорытов. – Сам посуди. Уйдешь, бывало, в тайгу на месяц, на два, живешь где-нибудь в лесной трущобе. Один в лесном океане! Там без песни онеметь можно. Скука, братище, без людей свирепая! А песню запоешь, будто и с женой наговоришься, и товарищей повидаешь…
Подкорытов молчит с полминуты, потом, сверкнув веселыми глазами, в приливе простодушной искренности, говорит:
– Ты хочешь знать, Витя, почему я сейчас пел? С женой, с Настенькой, в думах я разговаривал. Женился я на ней совсем молоденьким. Мне минул двадцатый, а ей еще девятнадцати не было. «Ну, у этих житья не будет. Придут в разум – и окажется, что характерами не сошлись», – говорили люди. Да не вышло по-ихнему! Десять лет вот прожили, и ни разу еще по-настоящему не поссорились.
– Так из десяти-то лет пять надо на войну вычесть, – замечает кто-то из бойцов.
– Это почему же? – возражает Подкорытов. – Живем поврозь, а друг другу еще больше обязаны. В разлуке жить куда труднее.
– Ну а такой мысли нет, Проня: пока ты тут землю ногами меряешь, она, твоя Настенька, там с каким-нибудь тыловичком того-сего разводит? – спрашивает сержант Коноплев.
– Нет, товарищ сержант, такой мысли! Характер у нее не тот. Знаю, как себя.
Подкорытов произносит это убежденно, горячо, и у сержанта Коноплева пропадает охота высказывать сомнения дальше.
– Да, братки, великое это счастье – хорошая жена, – говорит он задумчиво.
– При хорошей бабе, товарищ сержант, жизнь наполовину краше, – вступает в разговор пожилой боец Остап Тарасюк.
Тарасюк рассказывает о своей жене Полине. Его рассказ состоит почти из одних восклицаний: «А какую, братки, она в колхозе свеклу выращивает! А какой она борщ умеет варить! А уж какая она мать заботливая – вовремя накормит, выстирает, сошьет!»
Тарасюк не успевает еще закончить свое повествование о Полине, – слышится голос Емельяна Куделькина:
– А моя-то, Аграфена Петровна, как ушли мужики на войну, взяла в колхозе вожжи в свои руки и, смотри ты, четвертый год в районе впереди всех колхоз наш ведет… – Голос Куделькина звучит то нежно, то гордо.
Атмосфера предельной откровенности, с какой ведется разговор, подчиняет себе одного, другого, третьего. Соколков долго борется сам с собой. Ему тоже хочется сказать что-нибудь о Наташе, но она ведь не жена ему, они пока просто друзья. Преодолевая стыдливость, он говорит, нарочито покашливая:
– Кхе! Моя знакомая девушка, кхе, Наташа, сразу за два курса в университете сдавала…
Солдаты выражают свое удивление вслух. После Вити холостяки смелеют – говорят и говорят без умолку. Они называют имена своих любимых с той доверчивостью, которая бывает только среди людей, близких друг другу.
9
В разговоре не принимает участия только Шлёнкин. Больше того, он хмурится от этого разговора. Он бы и сам сказал о своей любимой теплые слова, но это такая тайна, которую он доверил лишь Вите Соколкову.
Шлёнкин любит врача батальона, капитана медицинской службы Екатерину Тарасенко. Любит давно, с момента ранения на границе, которое нанес ему шпион Соловей.
Больше месяца пролежал тогда Шлёнкин в батальонном околотке. Рана оказалась неопасной, отправлять его в армейский госпиталь за сорок километров не было никакой надобности. Тарасенко уговорила Тихонова оставить раненого в батальоне и всецело положиться на ее знания и опыт.
Каждый день по нескольку раз появлялась она в околотке – всегда веселая, бодрая. Вместе с ней в землянку врывался запах хороших духов. Она внимательно осматривала рану Шлёнкина, расспрашивала о самочувствии, выписывала лекарства, давала различные наставления.
Шлёнкин видел, что после той вьюжной ночи он вырос в глазах окружающих. Не скрывала своего уважения к нему и Тарасенко. Она не раз вспоминала финскую войну, и всегда это звучало так: вот какие люди воевали с белофиннами, они тоже, как и ты, не думали о себе – Родина и воинская честь были для них превыше всего.
Шлёнкину почему-то было и стыдно и приятно от рассказов врача. «Что уж такого особого сделал я? – размышлял он. – Соловей полез с ножом, я его по башке раз-другой трахнул, потом за сигнальную проволоку ногой дернул, тревогу поднял. Доведись до любого, то же самое сделал бы».
Но Тарасенко словно говорила ему: «Что сделал бы на твоем месте другой – неизвестно. А ты вот шпиона задержал, кровь свою пролил. Значит, можешь ты постоять за святое дело. Можешь!»
И это будто оковы снимало с его души. «Можешь ты, можешь!» – трепетала в нем каждая жилка, и он чувствовал, как всем своим существом тянется к новым, трудным делам и подвигам.
Когда лечение приближалось к концу, Шлёнки и почувствовал, что ему невыносимо стыдно обнажать свое тело перед врачом. Это пришло неожиданно и очень встревожило его.
Шлёнкин прятал свое чувство, старался по-прежнему быть с врачом немногословным, сдержанным, как положено по уставу.
После разгрома немцев на Курско-Орловской дуге японцы стали вести себя менее назойливо. Правда, японские авиационные разведчики по-прежнему довольно часто пересекали советскую границу. Ловили наши пограничники и диверсантов, но выводить свои части на границу и бряцать оружием на глазах советских воинов японцы опасались.
Батальон Тихонова большую часть времени жил тогда в пади Ченчальтюй. Солдаты и офицеры напряженно учились. С заводов поступало новое оружие. Фронтовой опыт день ото дня становился богаче. Чтобы не отстать от требований войны, надо было работать, не щадя сил и времени.
Днем на стрельбищах и плацах царило большое оживление. Вечером люди стремились в клуб. Драматический кружок репетировал то одну пьесу, то другую.
Шлёнкин виделся с Тарасенко ежедневно, но о своих чувствах молчал, хотя молчать становилось все тяжелее и тяжелее.
Зимой сорок третьего года драмкружок выехал в Читу на смотр красноармейской художественной самодеятельности. В Чите прожили пять дней. После долгого пребывания в сопках Чита поразила Шлёнкина многолюдней и яркостью электрического света, заливавшего просторные валы окружного Дома Красной Армии.
Шлёнкин будто окунулся в какой-то волшебный мир, о котором раньше приходилось только читать в книгах: сцена, любимая, народ, аплодисменты. Нет, дальше молчать он был не в силах…
Тарасенко выслушала его сбивчивое признание совершенно спокойно. Можно было подумать, что такие признания ей доводилось слушать каждый день.
– Ну к чему все это, Терентий Иванович?! Полюбить меня там, в сопках, ей-богу, не трудно. Я одна у вас, и не мудрено, что кажусь совершенством. Неподходящее место и неподходящее время выбрали вы для любви… – В тоне ее была добродушная усмешка друга и суровая назидательность старшего.
– Вы единственная… – начал было Шлёнкин.
Тарасенко замахала руками:
– Нет, нет, таких слов не слушаю! И вообще, давайте перенесем наш разговор на более поздний срок. Пусть он состоится через год после войны. Мир многое изменит…
– Через год после войны? Пусть будет по-вашему! – прошептал Шлёнкин, уничтоженный и одновременно окрыленный.
Больше о любви они не говорили. Тарасенко оставалась по-прежнему приветливой, внимательной, словно и не было между ними этого необычного разговора.
…Беседа солдат о женах и любимых прерывается внезапной командой:
– Привал на саносмотр!
Шлёнкина передергивает от этой команды. «Батюшки, только бы не она», – проносится у него в мыслях. Но Тарасенко уже приближается к роте. Вместе с ней идут фельдшер и два санитара. «Хоть бы фельдшеру осмотр поручила», – думает Шлёнкин.
Тарасенко идет быстрой, стремительной походкой. На плече у нее матерчатая зеленая сумка с красным крестом. Русые волнистые волосы выбились из-под фуражки, рассыпались на плечи. Лицо, руки, шея загорели, и потому серые с синим отливом глаза кажутся ярче и больше обычного. Стремительность походки придает ее маленькой стройной фигуре черты постоянного порыва вперед.
Начиная с двадцать второго июля, когда батальон снялся с пади Ченчальтюй и начал свой небывалый марш по степям Монголии и Китая, Тарасенко живет в неусыпных хлопотах. Первая ее забота – сберечь ноги бойцов. Ноги для солдата пехоты – это все равно что крылья для птицы. Вторая забота – уберечь людей от тепловых ударов, не допустить желудочных болезней.
Через день-два врач, пользуясь привалами на отдых, осматривает ноги у солдат, расспрашивает их о здоровье.
Желание Шлёнкина не сбывается. Не фельдшер, а сама Тарасенко входит в круг бойцов третьей роты. Шлёнкин смотрит на нее застенчивым, влюбленным взглядом. Девушка здоровается с ротой, обводит солдат глазами, словно ищет кого-то. Увидев Шлёнкина, она кивает ему и чуть улыбается.
– Прошу, товарищи, снять обувь и рубашки.
Тарасенко никогда не приказывает, но бойцы знают, что просьбы врача равнозначны приказу.
– Вчера ведь только, товарищ капитан, осматривали, – говорит один солдат, распутывая сбившиеся обмотки.
– Смотрите у меня: если будете пить воду из каждого ручейка – на каждом привале буду осмотры производить, – говорит Тарасенко и смеется.
– Тогда батальон, товарищ капитан, в месяц до Хингана не дойдет, – отшучиваются бойцы.
– Опять вы неправильно портянку навернули. Видите, какая на пятке краснота образовалась.
Тарасенко подзывает санитара, поручает ему показать солдату, как нужно навертывать на ногу портянку. Через минуту ее голос слышится в другом месте.
– Ремень у винтовки вам надо подтянуть. Иначе на плече потертость появится.
Шлёнкин снял ботинки, гимнастерку и рубашку, сидит в тоскливом ожидании. Ремни от винтовки и вещевого мешка отпечатались на его мясистых плечах. На ногах, натруженных ходьбой, вздулись жилы. Ступня и пятки задубели, пыль пробилась сквозь ботинки и обмотки и въелась в кожу.
– А, черт, хоть бы помыть эти коряги, – озлобленно шепчет Шлёнкин, косясь на свои оголенные ноги.
– Да ничего, Терёша, ты же не Аполлон Бельведерский в музее, а солдат пехоты на войне, – успокаивает Соколков друга.
– Неудобно, если б не она… – морщится Шлёнкин.
Соколкову так и хочется подшутить над Шлёнкиным, но он замечает, что тому не до шуток. Шлёнкин корчится, подтягивает ноги под себя, концом портянки поспешно протирает грязные пальцы. Тарасенко приближается, ее голос слышится совсем рядом. Она осматривает Соколкова. Тот о чем-то разговаривает с ней весело и громко. Они оба смеются. Шлёнкин почти не улавливает их разговор. Поведение Соколкова кажется ему, по крайней мере, странным. Как можно в таком виде о чем-нибудь разговаривать с врачом, да еще так весело?
Шлёнкин не успевает ответить сам себе на этот вопрос. Он вздрагивает от прикосновения к плечу прохладных пальцев врача.
– Ну-ка, Шлёнкин, покажите лямки своего вещевого мешка, – говорит Тарасенко, Шлёнкин покорно подает вещевой мешок, Тарасенко ощупывает лямки пальцами.
– Да разве можно так, товарищ Шлёнкин? Вы смотрите: широкие, удобные лямки у вас свернулись в жгуты, вы же натрете ими плечи! Сейчас же расправьте лямки…
Тарасенко произносит все это строго, требовательно. Но вдруг голос ее становится глуше, в нем слышатся другие, теплые ноты:
– Ну, как самочувствие, Терентий Иванович?
– Самочувствие? Отличное самочувствие. Безлюдие осточертело. Скорее бы перемахнуть Хинган.
– Теперь уже недалеко… А желудок не беспокоит? Воды из речек много пьете?
– Все в порядке, товарищ капитан, – поспешно отвечает Шлёнкин. Он облегченно вздыхает, полагая, что осмотр закончен. Но Тарасенко опускается на колени.
– Дайте посмотреть ноги.
Шлёнкин немеет. Он молча вытягивает ноги и стыдливо опускает глаза. Девушка умелыми, быстрыми движениями рук ощупывает икры. Ему кажется, что она осматривает его ноги не секунды, а долгие часы – осмотр изнуряет его. Врач встает.
«Как хорошо, что они прошли там, в Забайкалье, суровую школу. Без подготовки не выдержать бы им этого перехода», – думает Тарасенко, но говорит совсем о другом:
– Вы знаете, Терентий Иванович, сегодня утром, даже сама не знаю почему, мне вспомнилась оперетта «Корневильские колокола». Я шла и беспрерывно напевала себе под нос. Одно место никак не могла припомнить. Вы наверняка его хорошо знаете…
Упоминание об оперетте словно вырывает Шлёнкина из-под власти кошмарного сна. Трепетное ощущение любви поднимается в его душе. От прежнего смущения, заставляющего цепенеть все члены, не остается и следа. Шлёнкин преображается на глазах всей роты.
– Как же не помнить «Корневильских колоколов»! – говорит он, слегка играя своим бархатистым баском. – Это же, товарищ капитан, не оперетта, а прелесть. Выше ее я ставлю только «Сильву». А место, о котором вы говорите, я помню великолепно…
– Ну, спойте мне, пожалуйста, – просит Тарасенко. Шлёнкин с готовностью откашливается, вполголоса поет. Девушка, улыбаясь, смотрит на него, шевелит губами, стараясь запомнить мелодию.
Они вспоминают известных певцов страны, говорят о лучших спектаклях. Шлёнкин попыхивает своей неизменной трубкой с профилем Мефистофеля. Но Тарасенко принуждена прервать разговор – ее ждут в других ротах.
Она уходит. Шлёнкин провожает ее долгим, неотрывным взглядом. Глаза его сияют, ему хочется совершить что-нибудь такое хорошее, такое геройское, чтобы поняла она, какая сила пробудилась в его душе. «Бои, что ли, скорее начинались бы!»
– А любит она тебя, Терёша, – шепчет Соколков, выждав, когда Тарасенко отошла подальше.
– Ты думаешь? – горячо спрашивает Шлёнкин, и в глазах его вспыхивает беспокойный огонек.
– Убежден. Если бы не любила, другие бы речи вела с тобой.
Шлёнкин долго молчит. Молчит и Соколков.
– Эх, Витя, – говорит Шлёнкин, – ничего ты, брат, не знаешь…
Он охвачен таким порывом, что готов гору свернуть.
– Да уж с твое-то, наверное, знаю, – чуть обиженно говорит Соколков. – А только счастлив ты. Завидно даже. До Наташи-то посчитай – сколько километров.
– Ну, брат, неизвестно еще, до кого дальше, – задумчиво глядя куда-то в степь, говорит Шлёнкин, вспоминая Читу и свои объяснения с Тарасенко.
10
Большой Хинганский хребет – это скопище голых скал, громоздящихся в чудовищном беспорядке.
Назад: Часть первая В сопках Забайкалья
На главную: Предисловие