Часть первая В сопках Забайкалья
1
Все перевернула по-своему война, всех задела, заглянула в каждый уголок, и малому и большому дала дело, и каждого заставила жить не как он хочет, а как ей, войне, надобно.
Не избежал этой участи и Филипп Егоров. И его настигла она на двадцатый день. Этот день стал в жизни Филиппа вехой: потекла жизнь по другому руслу.
А случилось все так.
В знойный июльский полдень прибежал из военкомата запыхавшийся посыльный с повесткой. Филипп был уже наготове, начиная со второго июля ждал он этого со дня на день, с часу на час. Подумывал даже: не забыт ли он, сам справлялся в военкомате, но ушел оттуда успокоенный. «Помним о вас, потребуетесь – позовем», – сказал ему худощавый, смуглолицый военный, с покрасневшими от бессонницы глазами.
И вот свершилось то, что так ждалось, мерещилось все эти двадцать тревожных дней…
Филипп стоял у окна, смотрел на мигающие огоньки уплывающего в темноту города. Огоньков становилось все меньше и меньше, они мигали все реже и реже и наконец исчезли совсем. Из темноты в стекло стучались упругие струйки дождя и светлыми полосками, поблескивавшими от горевшей свечки, стекали за окно. Потом мелькнул высоко в небе ярко-красный огонек радиомачты и тут же загас.
Вглядываясь в темноту, Филипп подождал еще с минуту, надеясь, что огоньки появятся снова, но не дождался – окраины города кончились и начался лес, подступавший к самому полотну железной дороги.
– Всё. Всё. Кончено. Всё, – шептал Филипп, уже не видя даже окна, так как слезы застилали глаза и на губах от них было неприятно солоно.
Он и сам не знал, почему плакал. В душе его не было ни горечи разлуки с близкими, ни боли расставания с родным городом, ни страха перед неизвестным будущим. Все это было уже пережито и перечувствовано раньше. Сейчас ему было необыкновенно легко, просто, и тихая, безотчетная радость наполняла его до краев.
«Отчего тебе так хорошо? Не оттого же, что ты покинул надолго, а может быть и навсегда, дорогую семью, оставил любимую профессию и пустился в неизведанное?» – не без упрека подумал о самом себе, как о постороннем, Егоров. Но раскаяния от этой мысли он не почувствовал.
«А, да это предчувствие!» – ухватился он за новую мысль. Люди, бывавшие на войне, утверждали, что человек, которому суждено погибнуть, чувствует это задолго до смерти. Чувства же его, Филиппа, были светлыми, какими-то возвышенными, и он воспринял это как счастливое предзнаменование.
Он постоял несколько минут у окна, испытывая наслаждение от мысли, что впереди будет день его возвращения домой, и повернулся посмотреть, чем заняты товарищи.
Они сидели по полкам безмолвные, взгляд их был не то что притушен, а как бы обращен внутрь самих себя. Лица у всех были задумчивыми, строгими, и печальная сосредоточенность проглядывала в каждой черте.
«Да, видно, и они переживают то же, что и я», – подумал Филипп, и мысль о предчувствиях, только что занимавшая его, показалась ему вздорной. «Нет, тут дело не в предчувствиях, – продолжал размышлять он. – Люди едут защищать отечество, они берут на свои плечи судьбу народа, а сознание всего этого свято…»
Он отошел от окна и, не желая мешать товарищам, вскочил на верхнюю полку и лег лицом к стене.
И только лег, в памяти всплыли картинки из пережитого…
Двадцать второго июня он вышел с парохода по узкому, зыбкому трапу на крутой, изрезанный красными прожилками, высокий яр. Стояло тихое, светлое утро. Небо было нежно-голубое и бездонное.
Ночью над тайгой прошел дождь. Воздух был свежий, легкий, смешанный с запахом смолы, меда и земли. Зелень трав и березовой листвы, омытая дождем, стала еще нежнее, ярче и поблескивала, будто подернутая лаком.
Дождевая вода, скопившаяся в размытых ложбинах, уже отстоялась, и большие лужи, как огромные зеркала, отражали небо, деревья, разбросанные по берегу сараи и амбары пристани.
Филипп расспросил у рыбаков, суетившихся возле лодок, путь на опытную полеводческую станцию и не спеша зашагал по дороге, ведущей в густой сосновый лес.
Шел он долго. Местами лужи так разлились, что приходилось их обходить, петлять по гривам и холмикам. Путь до станции увеличился чуть не вдвое.
А день с каждым часом становился солнечнее. Уже припекало. Лес наполнился звоном: пели наперебой птички, без умолку строчили кузнечики, шмели кружились в воздухе с протяжным, монотонным жужжанием. Все живые существа выползли из щелей и потайных мест, в которых они спасались от дождя, и суетились сейчас на просторе, наполненном теплом и светом.
Взойдя по подсохшей дороге на горку, Филипп увидел впереди девушку в красном, светящемся на солнце платье и высокого кудрявого парня в вышитой белой рубашке-косоворотке, подвязанной пояском, в широких шароварах, спущенных на сапоги. Девушка и парень шли навстречу Филиппу, но не замечали его. Парень то и дело останавливал девушку и целовал ее в губы, в глаза, в щеки. Она всякий раз обвивала его шею руками и радостно вскрикивала. И это счастье, которому они отдавались на таежной глухой дороге, так сливалось со звоном, стоявшим над землей, с торжественностью, царившей в густом, величавом лесу, с неуемной суетней разнообразных живых существ, ошалело кружившихся в воздухе, что Филипп невольно усмехнулся и подумал: «Жизнь… Всюду жизнь…»
Парень и девушка прошли мимо Филиппа в пяти шагах, даже не взглянув на него. Они были опьянены своим счастьем – мир, звенящий, поющий, сверкающий тысячами красок, в эти часы существовал только для них, он безраздельно принадлежал только им…
Филипп поднялся на взлобок и не утерпел – взглянул назад. Не зависть, а какое-то другое чувство, трудно объяснимое, но более чистое, пробудилось в его душе при встрече с парнем и девушкой. Ему стало хорошо, радостно, радостно безотчетно, просто потому, что он движется, обоняет самые тонкие запахи, видит небо, лес, счастье других и живет сам в этом лучистом, звенящем дне как ого миллионная частица.
Сам того не замечая, влекомый новым приливом сил, которые поднялись в нем вместе с этим ощущением слитности с окружающим миром, Филипп запел что-то бессвязное, но идущее из самых сокровенных глубин его души, и зашагал еще быстрее.
Он прошел уже достаточно большое расстояние, но усталости не чувствовал. Полнота ощущений и переизбыток физических сил, которые сегодня владели всей его высокой, худощавой фигурой, несли его вперед и вперед.
Филипп остановился не скоро – солнце повернуло за полдень, сквозь лес проглядывали постройки, сооруженные из чистых ровных бревен, цвета топленого воска. Он одернул на себе легкий серый пиджак, поправил на ощупь галстук, очистил веточкой налипшую на ботинки грязь и направился в поселок.
Опытная станция была расположена на веселой лужайке, на берегу реки, поросшем черемушником и гибким ивняком. Все домики были новые, опрятные, с крашеными белыми наличниками, с маленькими уютными террасками и аккуратными трубами из красного кирпича.
На середине лужайки, огороженной новой оградкой, размещался метеорологический пункт: башенка с лестницей, флюгер на длинном шесте, два-три ящичка на невысоких деревянных подставках.
Лужайка была окружена густым лесом – сосняком и пихтачом. Должно быть, когда-то лес выходил к самой реке – десятки невыкорчеванных пней чернели между домами.
Филипп оглядел постройки станции, подумал: «На веселом месте пристроились» – и, тут же спохватившись, начал глазами искать посевы, размышляя про себя: «Ну, посмотрим, что они тут за пшеницу вырастили».
Нетерпение охватило его, и он заспешил к станции чуть не бегом.
У крайнего домика Филипп увидел низкорослого мужика с черной окладистой бородой, в широкой рубахе без пояса, в клетчатых, тщательно разглаженных брюках, в желтых начищенных ботинках.
Подперев руками бока, тот стоял не шелохнувшись и, прищурив глаза, внимательно осматривал приближающегося незнакомца. «Как прифрантился!» – подумал Филипп, тоже внимательно осматривая мужика.
Еще на пароходе Филипп обратил внимание на одежду здешних крестьян. Прошло лишь пять-шесть лет, как появились в этой таежной стороне колхозы, а облик мужиков переменился. Теперь не было видно ни домотканых шабуров, ни бродней, исчез и дедовский обычай носить летом теплые бараньи и заячьи шапки-ушанки.
«Годков через пять проложат тут автострады, запустят на поля тракторы и комбайны, и тогда совсем не узнаешь прежних кержаков», – подумал Филипп.
– Здравствуй, отец! – приветствовал он мужика.
– Здоровенько бывал! – ответил мягким, вкрадчивым голосом тот.
– Скажите, пожалуйста, где живет директор станции?
– А вот домик под зеленой крышей, там они и проживают, – с готовностью ответил мужик, указывая рукой.
Филипп направился к домику под зеленой крышей, но директора не оказалось. Не было дома и сотрудников станции – агрономов. Рано утром они ушли на свои опытные участки, расположенные где-то в пихтачах.
В поселке было пусто. Ребятишки удили в заводи, под яром, женщины разбрелись кто куда: в лес за цветами, на поля, в поселок на базар. Филипп сел на пенек с понурым видом: директор и сотрудники станции вернутся с полей только вечером, а до вечера еще добрых пять-шесть часов.
Но в одиночестве Филипп просидел не больше получаса. Позади послышались осторожные шаги. Подошел мужик в клетчатых брюках.
– Не застали? Их с утра нету. И жди теперь не раньше полночи. Никанор Петрович, директор наш, днюет и ночует там, на поле.
Филипп, не вставая с пенька, повернулся к подошедшему, подумал: «Вот и хорошо. Начну разговор с тобой».
– А вы кем здесь служите? – спросил Филипп, приглашая мужика жестом руки присесть на соседний пенек.
– Сторожем я тут, с самого основания станции, – проговорил тот, но на пенек почему-то не сел.
Филипп взглянул на мужика и заметил, что лицо его, прежде спокойное, почти непроницаемое, было сейчас бледным, глаза смотрели с тревогой. Филипп не успел еще подумать о причинах этой перемены, как мужик заговорил вновь:
– Как, товаришшок, в год-два разобьем?
– Вы о чем?
– О германцах. Войной они пошли на нас. Города наши сегодня ихние самолеты бомбили. Радио вон у меня в избе только об этом и говорит.
Филипп посмотрел на мужика – не вздумал ли тот пошутить. Нет. К сожалению, нет. Бородатое, крупное лицо его было неподвижно хмуро, и большие добрые глаза под редкими, выцветшими бровями смотрели обеспокоенно и просяще, словно искали у него, Филиппа Егорова, опоры. Филипп встал, чувствуя, что сердце от этого известия вначале будто оборвалось, а потом заколотилось сильными, редкими ударами.
О чем он, Филипп Егоров, подумал в этот первый миг? О себе? О своей новой судьбе? Нет. Он вспомнил встретившихся ему в лесу парня и девушку. Они, должно быть, идут еще по таежной дороге, наслаждаются своим счастьем и не знают того, что над этим счастьем занесен смертный меч…
2
– Стоп, дальше ехать некуда!
Возглас прозвучал где-то за вагоном, когда поезд еще не остановился.
Филипп уже проснулся от сильного толчка, но подниматься не спешил, выжидая, не ошибка ли. Дневальные были неопытные, не привыкшие еще к четкому несению воинской службы.
Но на этот раз ошибки не было. За вагоном разговаривали:
– Товарищ капитан, когда прикажете разгружаться?
– Немедленно, Власов.
Через минуту в стену вагона забарабанили. Задремавший дневальный, услышав стук, заорал благим матом:
– Подъем, ребята!
Разбуженные тревожным криком люди повскакали со своих мест и в страшной суете, мешая друг другу, принялись одеваться. Вскоре они выскочили из вагона и, не отходя от него, встали в ряд, в точности так, как их учили.
Была ночь. Темень стояла такая, что хоть глаз коли. Филипп всматривался в темноту, но разглядеть ничего не мог. Даже фигуры товарищей, с которыми он стоял бок о бок, потеряли очертания.
– И куда только нас завезли? Ни язвы не видно! – бранился кто-то.
– Да город-то где? Или тут нету города? – настойчиво допытывался другой голос.
– Город?! Рассвет наступит – увидишь, – сказал кто-то важным баском, и в тоне, которым были произнесены эти слова, всем послышалась угроза.
– А, гляди, как бы не провезли дальше, – попытался кто-то сгладить впечатление безнадежности от этого угрожающего восклицания. Но тот же басок, теперь уже с явным ожесточением в голосе, изрек:
– Провезут? А куда провезут? К черту на рога?!
Теперь уже никто ничего не посмел возразить, тем более что подошел начальник эшелона капитан Тихонов вместе с дежурным по эшелону и во всеуслышание сказал:
– Вот, товарищи, мы и приехали. Дальше ехать некуда. За сопкой, в трех километрах отсюда, граница. Давайте разгрузимся тихо, бесшумно, чтоб не привлекать внимания кого не нужно…
Что значило это «кого не нужно», поняли не все, и чей-то голос выразил общее любопытство:
– А что тут, товарищ капитан, город какой или какое другое селение?
Капитан почему-то засмеялся в ответ на этот вопрос, заданный вполне серьезно, и сказал почти то же самое, что все уже слышали:
– Вот наступит рассвет, и сами все увидите.
Обладатель баска тотчас же отозвался из темноты с торжествующей ноткой в голосе:
– Ну, что? Не то ли я вам говорил?
Начальник эшелона и сопровождающий его командир отдали старшему по вагону указания о разгрузке и удалились. По тому, как скрипела под их ногами земля, Филипп определил, что почва здесь песчано-каменистая.
Прислушиваясь к удаляющимся шагам командиров, он позавидовал их умению свободно двигаться в такой кромешной темноте. «Я бы и пяти шагов тут не сделал», – подумал он о себе. Но это было преувеличением. Вскоре началась разгрузка. Из вагона пришлось вытаскивать тюки с продовольствием, оружие, корзины, наполненные посудой, тяжелые кипы каких-то бумаг.
Филипп, как и все остальные участники выгрузки, быстро освоился с темнотой и безошибочно сновал между вагоном и складом, устроенным прямо на земле, в ста метрах от железной дороги.
Разгрузка шла дружно и с сохранением возможной при таких обстоятельствах тишины. Но как ни были люди заняты работой, все с нетерпением посматривали на небо и ждали рассвета.
Еще задолго до рассвета совершенно неожиданно воздух наполнился треньканьем и протяжным писком. Тучи комаров, скрытые сумраком ночи, набросились на людей. Они были отвратительно липкие и ухитрялись проникнуть в уши, в нос, в глаза, роем облепляли руки, шею, забирались под одежду. Откуда они появились – было неизвестно. Можно было подумать, что их принес ветер, как он приносит тучи с ливнем и громом. Но над землей стоял покой, и на ветер не было ни малейшего намека.
– Вот это привезли, язви их, в местечко! – ожесточенно отбиваясь от комаров, ругался кто-то.
Филипп замотал шею платком, второй платок надел под пилотку, прикрыв им лоб. «Держись, Егоров», – мысленно сказал он себе, стараясь быть спокойным. Он убедил себя в том, что впереди предстоят тяжелые испытания, и решил не растрачивать сил на пустяки, беречь их для будущего, которое рисовалось ему пока что крайне неясно.
Рассвет наступал медленно. Сумрак был вязкий, неприятно серый и расползался с трудом, нехотя. Но чем больше светало, тем сильнее щемило сердце у Филиппа, тем чаще слышались горькие возгласы.
Басок со своим «рассвет наступит – увидишь» настроил всех на мрачные мысли и безрадостные ожидания, но то, что люди увидели, превзошло даже самые худшие предположения.
Вокруг, насколько хватало глаз, тянулись песчаные сопки, чуть-чуть поросшие жидкой травой. Они были унылые, похожие одна на другую. Узкие извилистые долины поблескивали обширными плешинами. Вероятно, когда-то давно на этих местах были озера. Потом вода испарилась, и вместо нее остались бесплодные солончаковые пятна.
Да и небо здесь было совсем иным. Оттого что обзор местности был ограничен, горизонт смыкался с землей за первыми же сопками.
Облака тут висели низко, и казалось, что весь этот безрадостный клочок земли живет под каким-то стеклянным колпаком.
С первой же минуты Филипп почувствовал в себе желание подняться куда-нибудь на высокую гору и взглянуть за пределы этого колпака.
Когда после окончания выгрузки и отдыха раздалась команда о построении, Филипп встал в строй с большой охотой. Он знал уже, что жить им придется где-нибудь в другом месте, находящемся от железной дороги на значительном расстоянии, и ему хотелось скорее оказаться в движении, чтобы увидеть новые сопки и долины и развеять ощущение скованности, которое рождалось при виде неба, колпаком опустившегося над сопками.
Дорогой, после каждого поворота, Филипп жадно всматривался в даль. Но картина была однообразной и вызывала только тоску.
Шли по команде «вольно», и в строю кто-то громко философствовал:
– А что, неужели, ребята, можно в этом краю прижиться и полюбить его не по службе, а так, добровольно, по расположению сердца? Ну места! Тут не токмо человек, зверь не станет жить. А все природа-матушка. Нет, чтоб по справедливости, поровну всю красоту поделить, она взяла собрала ее в отдельных местах. Байкал-то какой! Век гляди – не налюбуешься!
В сознание Филиппа этот бойкий голосок врывался какими-то обрывками, отдельными фразами. Филипп думал о себе:
«Хватит ли у меня сил жить тут так, как надо. Место унылое, безлюдное… Какие удручающие душу сопки, а земля-то… Песок… песок… Даже в глазах от желтизны режет…»
От железной дороги было пройдено уже километров десять, когда из передних рядов, возле которых шагал капитан Тихонов, передали, что за следующей сопкой – остановка.
– А что – остановка на отдых или насовсем? – спросили из задних рядов.
Вопрос тотчас же передали из уст в уста и вскоре получили ответ, вызвавший оживленное обсуждение.
– Капитан сказал, что остановка будет на зимние квартиры…
– На зимние квартиры?! Стало быть, тут казармы, да и городок, наверное, какой-нибудь есть.
– Ну, ясно: раз на зимние квартиры, то уж точно городок, а казармы – это обязательно.
– Выходит, зазимуем здесь. Это что-то неподходяще. Там, на западе-то, без нас, пожалуй, успеют управиться…
– Да ведь как война там пойдет. Вишь, как он, немец-то, жмет.
– У него все наготове было…
Когда до сопки, о которой говорил капитан, осталась сотня-две шагов, разговоры в строю смолкли. Люди настороженно смотрели вперед.
Колонна обогнула сопку. «А где же казармы и городок?» – спрашивали друг друга бойцы.
– Ошибка! Капитан не об этой сопке говорил. Вот за той сопкой остановка, – успокоил кто-то. И все в это поверили.
Но почти в ту же минуту послышалась команда самого капитана:
– Направляющий, стой!
Колонна остановилась, и люди замерли, испытывая недобрые предчувствия. Капитан вышел к середине колонны, повернул строй лицом к себе, сказал:
– Товарищи, эта падь, – он энергичным взмахом руки очертил полукруг, – называется Ченчальтюй. Тут мы будем жить и трудиться. Помните: у солдата родной дом там, где его рота, где он несет службу своему отечеству. Полюбите это место!
Капитан помолчал, намереваясь что-то добавить, но как бы придержал невысказанную мысль до другого раза.
– Рразойдись! – произнес он совсем неожиданно.
Бойцы не были готовы к исполнению этой команды и стояли еще несколько секунд без движения. Потом строй распался на мелкие группы, и над бойцами заструился сизоватый дымок цигарок.
«Полюбите это место! Легко сказать! Что же здесь можно полюбить?» – подумал Филипп, осматривая падь, окруженную голыми сопками.
Уже теперь, после такого краткого пребывания здесь, Филипп почувствовал, что его мутит от этого унылого однообразия.
«А вдруг тут придется жить и год и два? Надо стать ближе к людям, завязать с ними дружбу», – размышлял он.
Ему захотелось свое решение привести немедля в действие. Он окинул взглядом своих товарищей по эшелону, рассыпавшихся по пади. К кому подойти? Кому предложить свою руку на крепкую братскую дружбу?
Неподалеку от него стоял в группе бойцов молодой щупленький паренек, с виду совсем еще мальчишка. Это был Викториан Соколков, призванный в армию с первого курса историко-филологического факультета.
Еще дорогой, находясь с ним вначале в одном вагоне, а после перегрузки на большом железнодорожном узле – в одной теплушке, Филипп проникся к Соколкову уважением.
Филипп не дошел до Соколкова. Дорогу ему преградил высокий круглолицый детина с трубкой во рту, украшенной острым профилем Мефистофеля. Филипп посмотрел на детину, на его широкую грудь, подумал: «Богатырское здоровье».
– Не взойти ли на вершину сопки? Мрак на душе, – скорчив кислую гримасу, проговорил детина. По голосу Филипп опознал обладателя того самого баска, который в сумраке ночи зловеще кричал: «Рассвет наступит – увидишь!»
Чувство неприязни к этому человеку почему-то поднялось в душе Филиппа, но, взглянув в доверчивые и зовущие, прозрачно-голубые глаза детины, он поспешил заглушить это чувство.
– Что ж, можно и на сопку взойти. На душе действительно мерзко, – сказал Филипп.
Детина протянул ему руку:
– Будем знакомы: Шлёнкин Терентий.
– Егоров, – тихо сказал Филипп.
3
Земля была крепкая, как железо. Тяжелый лом отскакивал и звенел. Филипп норовил ударить в щель, между камней, но это требовало удара точного, ловкого и удавалось не часто.
Рядом с Филиппом с кайлой в руках работали Соколков, Шлёнкин и с десяток других красноармейцев, с которыми Филипп был еще незнаком – они ехали в других теплушках.
Работа была тяжелой, требовала напряжения всех физических сил, но работающие оживленно разговаривали:
– Что я жил? Я жил – кум королю, племянник императору. Работал я в системе Всесоюзной конторы «Утильсырье» в должности разъездного ревизора. Семьсот целковых основное плюс командировочные плюс премиальные за перевыполнение плана, – рассказывал Шлёнкин. – Квартирка у меня была – лучше некуда, в центре города, с паровым отоплением, с водопроводом, с ванной. Подкопишь, бывало, деньжонок, позовешь хозяйку: «Анастасия Илларионовна, готовьте обед на восемь персон, будут друзья и начальство». Соберется тут весь цвет: управляющий конторой, его заместитель, главный бухгалтер, все с супругами. Стол накрыт по всем правилам…
– Ты подхалим, Шлёнкин! Будь я твоим начальником, я бы выгнал тебя с работы за эти подхалимские штучки, – с возмущением сказал Соколков, перебивая Шлёнкина.
Шлёнкин осекся на полуслове, бросил на Соколкова рассерженный взгляд, горячась, проговорил:
– Выгнал с работы! Что ты понимаешь? Ты еще балласт на государственной шее. Что ты полезного дал государству?
– А хотя бы то, что ни перед кем не подхалимничал!
Шлёнкин отвернулся от Соколкова, давая этим понять, что он не намерен считаться с его мальчишескими выпадами.
– Обед окончен, – продолжал Шлёнкин, – наготове полсотни пластинок. Поочередно провальсируешь с женами управляющего, его зама, главбуха. Попробуй одну из них пропустить! Потом упреков не оберешься. «Терентий Иванович, вы были вчера почему-то особенно внимательны к Клеопатре Арнольдовне (это жена заместителя управляющего). И чем только приворожила вас эта сухоребрая лошадь?» Ну а пока вальсируешь, близится вечер. Билеты в оперетку у тебя в кармане. Ты их преподносишь гостям в качестве сюрприза. Дамы, конечно, в восторге. Кому из них не хочется лишний раз прослушать: «Сильва, ты меня не любишь! Сильва, ты меня погубишь!..»
Шлёнкин пропел это своим бархатистым баском, посматривая на всех окружающих с видом превосходства.
– И вот, извольте, после всей этой жизни – пустыня. И самое обидное то, что была возможность достать броню, но военкомат до того был нетерпелив, что оформить ее не успели…
– Неужели вы остались бы? – спросил Филипп, слушавший Шлёнкина с нарастающим раздражением.
– Конечно! Там я больше бы принес пользы. Какой из меня толк в армии? Я необученный. А как ревизор, специалист своего дела, я незаменимый.
– Незаменимых людей не бывает, – вставил кто-то из красноармейцев, без устали работавших лопатами.
Шлёнкин сделал вид, что не слышал этих слов:
– Уж такова жизнь: люди опытные, умелые, полезнее для дела, чем необученные и незнающие.
Молчать дальше Филипп не мог.
– Вы не правы, Шлёнкин. Сейчас каждый человек, способный носить оружие, должен стремиться в армию. Родина в смертельной опасности. Нужно же, наконец, понять, что значат эти слова. Кто мы без Родины?
– Постой, постой, Егоров, ты мне здесь большую политику не подводи, – яро запротестовал Шлёнкин. – По-твоему выходит, что я не для Родины работал? А знаешь ли ты, что нашей системой сам Совнарком занимался?
– Ну и что же? Что же из этого следует? Вы, вы лично, молоды, здоровы, воспитаны советской властью, и ваш прямой долг встать на ее защиту. А нового ревизора – найдут. Уверяю вас.
– Найдут! – поддержал Филиппа веснушчатый, рыжеватый красноармеец Василий Петухов, работавший с кайлой в руках и до сих пор молчавший. – Я тоже был не на маленькой должности, – продолжал он. – Шесть лет ходил председателем колхоза «Красные зори». Колхоз – ничего себе, жить можно. В прошлом году одних зерновых выдали по семь кило на трудодень, да овощи были, да мясо, да мед, да деньгами по три рубля… Баланс тоже славный – миллион сто тысяч рублев. А вот нашли замену, из своих же, из бригадиров нашли. И мне можно было зацепиться за бронь, а только разве я утерпел бы? Тут враг на нашу землю лезет, а я сидел бы там! Да я бы и райком и военкомат разнес, а своего б добился.
– Ну вот ты и добился! Привезли тебя в забайкальские сопки, к черту на кулички, за десять тысяч километров от фронта. Воюй! – с ехидцей проговорил Шлёнкин.
– Придет срок – буду! – воскликнул Петухов и, ожесточаясь, заговорил так громко, будто выступал на митинге: – А обедами ты не хвались! Подумаешь, удивил – восемь персон! Я на сорок персон обеды давал, и костюмов у меня было шесть, и велосипеды у всех членов семьи были, и чего только у меня не было… Да у меня ли одного? У всех колхозников так было… Я так жене сказал: «Не жди меня. Раз немец хочет нашу жизнь распорушить, прятаться я от него не буду. Гордость мне этого не позволит».
– Э, да ты о фронте опять толкуешь! Будь я на фронте, и я бы по-другому пел, – поспешно проговорил Шлёнкин.
– А что бы вы там делали, необученный, не умеющий владеть даже винтовкой. Вы вон и лопатой-то не научились работать, а собираетесь воевать. Вас в первой же стычке отправят на тот свет, – послышался громкий, уверенный голос. Все оторвались от работы и увидели капитана Тихонова. Он подошел сюда никем не замеченный и долго стоял молча, слушая разговор молодых красноармейцев.
Капитан Тихонов был невысокого роста, с крупным продолговатым лицом, с мясистым носом и пухлыми обветренными губами. Глаза у него были какого-то неопределенного цвета, пристальные, с усмешкой. Капитан щурился и частенько подергивал носом. Казалось, он к чему-то присматривается и принюхивается. Эта привычка была не из приятных, и капитан на всех, с кем он встречался впервые, производил впечатление бесчувственного службиста.
– Ну, пропал Шлёнкин, он ему сейчас покажет фронт, – толкнув Соколкова в бок, с ноткой сожаления в голосе сказал Егоров.
– Дернул же его черт подойти. Мы бы и сами поставили Шлёнкину мозги на место, – не прекращая работы, отозвался Соколков.
А капитан Тихонов, ссутулив плечи, продолжал между тем стоять возле Шлёнкина и все тем же громким, уверенным голосом говорил:
– Нет, нет, Шлёнкин, фронт гораздо сложнее, чем вы предполагаете. Фронт требует выучки, тренировки, знаний. А вы вот лопатой в землю тычете, и я вижу: сноровки у вас пока нет никакой…
Все бойцы ожидали, что капитан Тихонов после этих резких слов накажет Шлёнкина. Но, помолчав, капитан совсем спокойно сказал:
– Дайте мне вашу лопату.
Шлёнкин все еще стоял по команде «смирно», с тем подчеркнуто неловким видом, который бывает у всех необученных бойцов. Он неумело, раскачиваясь всем туловищем, повернулся через правое плечо «кругом», поднял с земли лопату и подал ее капитану. Тихонов зачем-то подбросил лопату в воздух, схватил ее на лету, ощупал гладкий, будто отполированный, черенок.
– Смотрите, Шлёнкин, как нужно работать, – сказал капитан. – Лопату вы берете так, чтобы одна рука была ниже, а другая выше. Дальше, так как грунт здесь каменистый, вы лопату втыкаете не под прямым углом, как это бывает обычно, а как бы кладете ее. Ваша роль вспомогательная. Вы выбрасываете то, что наковыряли вам ломами и кайлами. Глубже вам не проникнуть, не тычьтесь зря и не тратьте свои силы попусту.
Тихонов нагнулся и быстрым движением рук показал Шлёнкину, как надо работать.
– А ну, попробуйте теперь вы, – сказал он, подавая Шлёнкину лопату.
Тот принялся за работу.
– Вот хорошо! Хорошо! – с какой-то по-детски искренней и бурной радостью воскликнул Тихонов. – Только двигайте руками еще быстрей! Быстрей! Поддел – и в сторону! Раз, два! – Тихонов замахал руками в такт движениям Шлёнкина.
– Ну, вот и освоились! Наука хоть и не хитрая, а сноровки требует, – заключил Тихонов, продолжая наблюдать за работой Шлёнкина.
Когда Шлёнкин разогнулся, чтоб передохнуть, Тихонов взглянул на него и весело засмеялся:
– Употели? Жаркая работка!
Шлёнкин молча вытер рукавом лицо, стоял, тяжело отдуваясь. Тихонов переждал минуту-другую, пока Шлёнкин придет в себя, спросил:
– Каково самочувствие-то?
– Какое там самочувствие, товарищ капитан, – вяло сказал Шлёнкин, полузакрыв глаза.
Тихонов всмотрелся в Шлёнкина, заговорил с той ноткой участия в голосе, которая сразу настраивает даже незнакомых людей на задушевный разговор:
– Тяжеловато, знаю. Я-то здесь привык – восьмой год служу. А когда приехал – небо казалось с овчинку. Я попал сюда прямо из Ленинграда, из училища. Всю жизнь до армии я провел в большом городе, среди людей. Туго мне тут вначале было. Не скрою – случались минуты тягостные. Но ничего, все пережил, все преодолел… Что ж, надо! Да и кому надо? Народу, государству! Бывало, как подумаешь об этом – и тоска долой! Наоборот, даже гордость почувствуешь. Как-никак, мол, Тихонов, ты ведь на краю земли советской стоишь, ты страж ее. Как раскинешь вот так мозгами, смотришь, на душе у тебя светло, празднично станет, и ничто уже тебя не страшит…
Вступив в разговор с Терентием Шлёнкиным, Тихонов преобразился даже внешне. Его загоревшее на ветру и солнце крупное лицо необыкновенно одухотворилось. Глаза заблестели, резкие, грубоватые черты приобрели сосредоточенность и строгость.
– Вам раньше приходилось служить в армии? – спросил Тихонов.
– Впервые я… – еще более вяло промолвил Шлёнкин, как-то страдальчески вытягивая шею.
– Прожить почти тридцать лет на свете и ни одного дня не служить в армии… Как вам это удалось? По состоянию здоровья?
– Нет. Система хлопотала… Отсрочку от призыва давали, потом в терчасти зачислили, а уж тут проще простого. Летом надо на сборы идти, а мне командировочное удостоверение в зубы – и на периферию.
– Система системой, а вы-то полноправный гражданин, вам надо было возмутиться такими порядками. Ну, не беда, не отчаивайтесь! Все это дело наживное, сегодня вы – боец молодой, неопытный, завтра у вас будут и знания и закалка.
Тихонов посмотрел на Шлёнкина с доброй, ободряющей улыбкой, которая как бы говорила: «Выше голову, дружище!», и хотел отойти.
– Товарищ капитан! – остановил его Шлёнкин.
Тихонов задержался.
– Вопрос задать разрешите?
– Пожалуйста, товарищ Шлёнкин, – сказал Тихонов, настораживаясь.
– Видите ли, это даже не вопрос, а, скорее, просьба, – понижая голос, сказал Шлёнкин. – Довелось от бойцов слышать, что вы ищете писаря в штаб батальона.
– Да, писарь мне нужен.
– Я хотел просить вас назначить на эту должность меня, – стараясь смотреть Тихонову в глаза, сказал Шлёнкин.
– Кого? – зачем-то переспросил Тихонов.
– Меня, товарищ капитан, – поспешил Шлёнкин. – У меня есть некоторый опыт: в системе мне приходилось работать и делопроизводителем, и секретарем, и управделами. Даю слово – быстро овладею техникой.
Тихонов отступил на полшага и пристально вгляделся в Шлёнкина, будто видел его впервые. В глазах капитана запрыгали чертики. Можно было ожидать, что он закричит на Шлёнкина. Некоторые бойцы прервали работу – это были те, которым удалось невольно слышать этот разговор, – и напряженно ждали ответа Тихонова.
– Нет, Шлёнкин, взять вас писарем не могу, – неожиданно спокойно сказал капитан.
Шлёнкин кинул на Тихонова вопросительный взгляд.
– Вы ищете место, где бы вам было легче. Я не могу в этом пойти вам навстречу. Это не вяжется с общими интересами и вредит лично вам. Вы меня поняли?
Шлёнкин опустил глаза, пробормотал:
– Ваше дело, а только в системе никто меня не попрекал…
– Ну, этим не хвалитесь, – жестко сказал Тихонов. – Я не уверен, что это пошло вам на пользу… Приступайте к работе.
Тихонов быстро повернулся и пошел по линии, прочерченной лопатами и обозначавшей порядок расположения будущих землянок.
4
Бойцы не успели еще приступить к работе, как послышался крик капитана Тихонова:
– Винтовку мне! Винтовку!
Из палатки, стоявшей на склоне сопки, выскочил младший лейтенант Власов. Увидев его, Тихонов замахал рукой, громко крича:
– Голубь в воздухе! Стреляйте!
Бойцы не поняли, чем так обеспокоен капитан, и с недоумением смотрели на него. Они не обратили внимания на птицу, летевшую со стороны границы. Когда же та приблизилась настолько, что они могли увидеть ее прямо над собой, все решили, что Тихоновым овладел охотничий азарт.
Младший лейтенант Власов был маленького роста, плотный, круглолицый, с короткими толстыми ногами, но поразительно ловкий и шустрый. Он был проворен на работе, горяч и неутомим в пляске, и уже в дороге бойцы прозвали его вьюном.
Власов в одну секунду понял, что требует от него капитан. Он выскочил из палатки с винтовкой в руках. Еще до возгласа Тихонова «стреляйте!» он сообразил, что нести винтовку капитану нельзя – птица в это время скроется в небесах. Опустившись на колено, он приложил винтовку к плечу, взял птицу в оптический прицел и выстрелил. Пуля, должно быть, просвистела где-то возле голубя. Он круто начал набирать высоту. Власов принялся палить раз за разом. После четвертого выстрела голубь перекувырнулся и, распуская крылья, стал падать.
– Глядите, чтоб не уполз в траву! – прокричал Тихонов, привлекая этим возгласом внимание всех бойцов, работавших по склону сопки.
Самые дальние из бойцов кинулись к месту падения птицы и подхватили ее еще в воздухе.
– Осторожно с ней! Осторожно! – не унимался Тихонов.
– Что, товарищ капитан, суп теперь из нее варить будем? – шутливо спросил кто-то из бойцов, продолжавших думать, что Тихонов затеял ловлю голубя ради забавы. Тихонов не успел ответить, так как в ту же минуту боец, подхвативший птицу, удивленно крикнул:
– Товарищ капитан, у голубя на ноге колечко!
Бойцы, не бросая лопат, сгрудились возле Тихонова.
Капитан осторожно взял голубя за края крыльев и, растянув их, долго рассматривал. Потом так же осторожно он снял с ножки голубя металлическую оправку, сделанную в виде широкого колечка с застежкой, и вытащил оттуда клочок белого нерусского шелка. Тихонов торопливо развернул полоску шелка. Вся она была испещрена двумя столбиками цифр, написанных черной тушью.
Некоторые бойцы потянулись посмотреть на шелковку, но бдительность стала второй натурой Тихонова. Он зажал шелковку в руке.
– Голубь этот, товарищи, не простой, – проговорил Тихонов. – Он летел из-за границы, и, по-видимому, не с пустой вестью. Что это за весть – трудно сказать, но одно ясно: в наших краях бродят чужие люди, и нам надо быть начеку.
Бойцы посмотрели друг на друга, потом на Тихонова, и один из них простодушно признался:
– А мы-то, простофили, думали, что капитан эту птичку себе на жаркое ловит.
Бойцы поговорили о голубе еще несколько минут, и Тихонов приказал возобновить прерванную работу.
Разошлись без особого желания, и разговор о взволновавшем всех происшествии продолжался.
– Вот видел, Шлёнкин, что делается? – долбя землю ломом, говорил Егоров. – Ты о фронте мечтал, о западе, а, гляди, и тут нам найдется дело.
– Самураи – пакостная порода. Раз они в прошлые годы задирались, теперь от них хорошего не жди, – сказал Петухов.
– Шибануть их шибче надо. Мы им в тридцать девятом году на Халхин-Голе показали такой «банзай», что они и ног не унесли, – заговорил смуглолицый и веселоглазый Прокофий Подкорытов.
– Смотри, ребята, капитан куда-то на коне поехал, – сказал Соколков, приставляя ладонь к глазам.
Бойцы оторвались от работы. Тихонов ехал по пади на низкорослой рыжей лошадке, а вслед за ним, неловко подпрыгивая в седле, торопился коновод. По его мешковатой посадке чувствовалось, что коновод был из молодых бойцов.
– Наверное, он начальству шелковку повез, – высказал свое предположение Егоров.
– Скажите-ка: в этих местах, кроме нас, стоит кто-нибудь? – неопределенно махнув рукой, спросил Шлёнкин.
– Говорили, будто неподалеку дивизия стояла, да ушла на днях на запад, – проговорил Соколков.
– Выходит, что, если японец пойдет войной на Советский Союз, мы первые его встретим, – сказал Егоров.
– Выходит, так, – подтвердил Василий Петухов и, взглянув на Подкорытова, спросил:
– А что, Прокофий, японец силен, нет ли?
– Ну как тебе сказать, – против обыкновения вполне серьезно, без всяких чудачеств проговорил Подкорытов, – с нами их не сравнишь, но и шапками японца не закидаешь, братуха. Солдат у них обучен, втянут и, сказать по правде, драться умеет.
– Ну вот, обученных красноармейцев всех отсюда на запад угнали, а мы что? Ни то ни се, – проговорил Шлёнкин.
– Далось тебе одно: не обучены да не обучены! – живо отозвался Подкорытов. – Мы в тридцать девятом году на Халхин-Гол приехали тоже не бог весть какие. А как начали воевать, быстрехонько обучились. Бывало, как пойдем врукопашную, самураи повертывают и так улепетывают, что аж пятки втыкаются.
Подкорытов употребил тут несколько непечатных слов, от которых даже сумрачный Шлёнкин залился веселым смехом.
– Гляди, ребята, гляди, верховые! – воскликнул Соколков.
В самом деле, на вершине одной из сопок показались двое верховых. Должно быть, увидев их, Тихонов повернул свою лошадь и помчался к ним навстречу.
– Да это пограничники! Видите, макушки у фуражек зеленые, – щуря свои острые, веселые глаза, сказал Подкорытов.
Вскоре пограничники и Тихонов съехались, спешились и, оставив лошадей под присмотр молодого коновода, отошли в сторону и остановились, разговаривая.
Бойцам было теперь не до работы. Неотрывно они наблюдали за тем, что происходило там, на вершине сопки. Они видели, что вначале пограничники долго и внимательно рассматривали голубя и шелковку, потом они что-то рассказывали Тихонову, и тот часто вскидывал руками, а затем, нагнувшись, черенком плетки долго вычерчивал на песке какой-то чертеж.
Наконец разговор закончился. Тихонов пожал руки пограничникам, и они вскочили на лошадей. Переждав, когда они скроются за сопкой, Тихонов сел в седло и помчался под гору, к своей палатке, с такой быстротой, что страшно было смотреть.
– Отчаянная головушка! – с мальчишеской завистью сказал Соколков. Егоров мысленно повторил его слова и подумал: «И скачет он так не из пустого азарта, как не зря он ловил этого злополучного голубя…»
5
Тихонов пробыл в палатке несколько минут. Он вышел оттуда вместе с младшим лейтенантом Власовым, голос которого разнесся по всей пади:
– Прекратить работу и построиться!
Работа у котлованов была начата недавно, и эта внезапная команда о построении всех озадачила.
Шлёнкин отбросил лопату и, встревоженно глядя на Филиппа, спросил:
– Что, Егоров, война?
– Черт ее знает, все может быть, – стараясь казаться спокойным, сказал тот.
Когда батальон выровнялся, Власов подал команду «смирно» и обратился к комбату с рапортом:
– Товарищ капитан, батальон построен для следования на выполнение боевой задачи.
Тихонов осмотрел батальон придирчивым, оценивающим взглядом опытного командира, негромко сказал:
– Вольно!
– Во-ольно-о! – протяжно и звонко прокричал Власов.
Однако бойцы продолжали стоять не шелохнувшись. Они слышали, как Власов, отдавая рапорт капитану, сказал: «Батальон построен для следования на выполнение боевой задачи», – и ждали, что скажет Тихонов.
– Японцы подтягивают на нашем участке свои силы, – сказал Тихонов, поглядывая в сторону границы. – Может случиться, что они полезут на нашу землю, и тогда нам придется драться. Через час мы выступаем занимать рубеж. Проверьте и подготовьте оружие. Лица, окончившие высшие учебные заведения, ко мне, остальные – рра-зойдись!
Бойцы кинулись к своим винтовкам, стоявшим в разных местах в козлах, а Филипп Егоров и еще двое бойцов подошли к Тихонову.
– Военные дисциплины в вузе проходили? – спросил он одного из подошедших к нему бойцов.
– По болезненному состоянию здоровья в то время от сдачи военных дисциплин был освобожден, – ответил боец.
– Идите, – слегка кивнул головой Тихонов, давая бойцу знать, что разговор с ним окончен, и обратился к другому бойцу:
– А вы?
– Я заканчивал институт заочно, без отрыва от производства, и военных дисциплин не сдавал.
– Так. Идите, – сказал Тихонов и, проводив бойца взглядом, спросил:
– Ну а вы, Егоров?
Филипп про себя отметил, что Тихонов обладает отличной памятью, так как помнит его по одному мимолетному разговору, состоявшемуся еще в дороге.
– Я сдавал все военные дисциплины, проходил трижды лагерные сборы, был аттестован на комвзвода после специальной стажировки, – проговорил Филипп.
– А почему вы призваны как рядовой? – спросил Тихонов.
– Не знаю, военкомат, – неопределенно пожав плечами, сказал Егоров.
– Ах, эти военкоматы! Не научились еще они четко работать! – вздохнул Тихонов. – А какова ваша гражданская специальность? – почему-то очень строго осведомился он.
– Я учитель географии и любитель-селекционер.
– Что же вы вырастили?
– Я пытался вывести устойчивые северные виды пшеницы, – торопливо сказал Егоров, понимая, что не это же главное в их разговоре.
– Вот как! Интересно! – с воодушевлением сказал Тихонов, и по его возгласу Филипп заключил, что, начнись этот разговор в каких-нибудь подходящих условиях, Тихонов с удовольствием пустился бы в обстоятельные расспросы.
– Ну вот что, географ и селекционер, – помолчав немного и в упор глядя на Егорова своими пристальными глазами, проговорил Тихонов, – вы приобретете сейчас еще одну специальность: я назначаю вас командиром третьей роты.
Егоров до того был этим изумлен, что в первые мгновения не нашелся что сказать. Он стоял молча, с полуоткрытым ртом, и краска заливала его узкое, худое лицо.
– Как, как… вы сказали? – заикаясь, с усилием произнес Егоров.
– Вы примете команду над третьей ротой, – повторил Тихонов.
– Но я… я и взводом-то только на стажировке командовал, – растерянно поглядывая на Тихонова, проговорил Егоров.
Тихонов как-то сразу нахохлился, отчего вид его стал крайне угрюмым и озабоченным.
– Иного выхода, Егоров, нет. Батальон сформирован, а командиров не хватает. Я сомневаюсь, чтоб нам прислали их даже в ближайшие недели.
– Но я же не имею ни опыта, ни знаний, – с предельной искренностью проговорил Егоров.
Тихонов расправил плечи, улыбнулся скупой, но по-детски чистой улыбкой. Глаза его засияли теплым, ласковым светом.
– Скажите, Егоров, ваше имя и отчество.
– Филипп Иванович.
– Вы знаете, Филипп Иванович, – тоном сердечного расположения произнес Тихонов, – я часто думаю о людях, которые совершали нашу революцию и начинали строить советское государство. Откуда они брали знания? Где они приобрели опыт? Ведь они были зачинатели, пионеры… Вспомните, в годы Гражданской войны вот сюда, в забайкальские сопки, партия прислала Сергея Лазо. В то время ему было двадцать четыре года от роду, в армии он был всего лишь прапорщиком, а партия поручила ему командовать целым фронтом. Нелегко, должно быть, приходилось ему…
– Ну что ж, я не отказываюсь, я готов, только б суметь, – сказал Егоров, когда Тихонов, умолкнув, взглянул на него.
Тихонов схватил Егорова за руку и крепко пожал ее.
– Да, кстати, вы партийный или нет? – спросил капитан.
– Член партии.
– Хорошо! Итак, товарищ Егоров, пойдемте, время у нас дорого, и я представлю вас роте.
6
Рубеж, который занимала рота Егорова, проходил через вершины двух сопок и с обеих сторон в глубине падей смыкался с участками других рот батальона. До узкой, трехсотметровой, нейтральной полосы, опаханной с советской стороны плугом, отсюда было едва ли больше двух километров.
Эти два километра представляли собой группу сопок, одна меньше другой, как бы ниспадающих к востоку. Линия границы проходила на этом участке по ровному и широкому плато. Особенно обширным плато было со стороны Маньчжурии. К северу оно простиралось до маленького маньчжурского городка Н., а к югу тянулось до трех больших сопок, стоявших полукругом и походивших на специально сооруженные форты.
Наблюдательный пункт Егорова был расположен на одной из самых высоких сопок. В глубоком окопе, похожем на гигантскую букву Т, слегка прикрытом изодранной маскировочной сеткой, возле стереотрубы стоял наблюдатель. В углах окопа с винтовками в руках расположились бойцы боевого охранения. В центре окопа с биноклями в руках стояли капитан Тихонов и командир артиллерийского подразделения, приданного батальону вышестоящим командованием.
Артиллерист был молодой, щеголеватый. Фуражка его с черным околышем и красным кантом была сдвинута набок, под козырьком русыми завитушками торчал непокорный чуб. Артиллерист был на голову выше Тихонова, и когда что-нибудь говорил капитану, то выгибал шею.
Егоров появлялся в окопе через каждые десять – пятнадцать минут. Он входил в окоп, осведомлялся у наблюдателя, нет ли чего нового, и когда тот, не отрываясь от стереотрубы, отвечал, что изменений в секторе обзора не произошло, Егоров уходил обратно.
Третья рота, над которой Егоров принял командование, работала на западных склонах сопок, сооружая свои позиции.
Близость границы и неизвестность предстоящего настроили всех тревожно. Работали молча. Не было слышно ни певучего баска Шлёнкина, ни звонкого смеха Соколкова, ни степенного, рассудительного голоса Василия Петухова. Молчал даже Прокофий Подкорытов, любивший потешать бойцов анекдотами и частушками с самыми неожиданными концовками.
Егоров ходил то в один взвод, то в другой. Ему все казалось, что бойцы работают вяло, хотя он видел, что они долбят каменистый грунт с большим упорством.
– Быстрее, товарищи, надо работать, – сказал он бойцам в одном месте, но тут же усовестился своих слов. Бойцы работали и без того не разгибая спины. Нетерпение обуревало его, и, желая как можно скорее видеть сооружение обороны роты законченным, он сам брался то за лопату, то за лом.
Когда после такого обхода взводов он вновь вошел на наблюдательный пункт, то, несмотря на то что все в окопе было по-прежнему, почувствовал, что в секторе обзора произошли перемены.
– Изменения есть, Симочкин? – спросил он наблюдателя.
– В шестнадцать пятьдесят две по дороге Городок – артполигон проскакал всадник, в шестнадцать пятьдесят семь туда же прошли две грузовые машины, – проговорил наблюдатель, не отрываясь от стереотрубы ни на одну секунду.
– Ну как, Орлов? – продолжая какой-то ранее начатый разговор, спросил Тихонов.
– Это люди, товарищ капитан.
– А ну, Егоров, посмотрите вы, – проговорил Тихонов и подал Филиппу свой бинокль.
Егоров приложил бинокль к глазам и долго вглядывался в сопки, раскинувшиеся от маньчжурского городка справа.
Вначале ему показалось, что Орлов ошибся. Вершины сопок были усеяны каменистыми валунами и их легко можно было принять за людей.
Филипп собрался уже сказать об этом Тихонову, но вдруг один из таких валунов приподнялся и быстро передвинулся в направлении границы. Задвигались и другие «валуны».
– Японцы там передвигаются, товарищ капитан, – сказал Егоров. Тихонову, видимо, не понравилось, что Егоров сказал все это нервным тоном, и он посмотрел на него укоряющим взглядом.
– Как, Орлов, могут они нас угостить артогнем? – обратился Тихонов к артиллеристу.
Орлов словно ждал этого вопроса. Он заговорил охотно, как говорят, впрочем, все специалисты своего дела, когда чувствуют, что их делом интересуются серьезные, основательные люди.
– На дороге Городок – артполигон показалась колонна войск, – прерывая негромкий говорок артиллериста, сказал наблюдатель.
Тихонов переглянулся с Орловым, кинул мимолетный, но значительный взгляд на Егорова и, подойдя к наблюдателю, прильнул к стереотрубе. Он смотрел в нее долго, несколько раз менял положение туловища и, зная, что Егоров и артиллерист с напряжением ждут его сообщений, вслух рассуждал о том, что видел:
– Так… Ясно… Движется второй эшелон… Склады, кухни, повозки с имуществом… Гм, вот вопрос: когда прошли основные силы?.. Ночью? Вчера? Сегодня? Симочкин, кто нес ночное дежурство? – спросил Тихонов, на секунду оторвавшись от своих наблюдений.
Услышав вопрос капитана, Симочкин вытянулся, прижимая руки к бедрам, доложил кратко, но по-военному исчерпывающе:
– Дежурил, товарищ капитан, я, боец Симочкин.
– Что было ночью?
– Ничего особенного. Раза три на дороге вспыхивали фары, но сразу же гасли. Время этих происшествий засечено и записано в журнале наблюдений.
– Хорошо, Симочкин, продолжайте наблюдать, – отходя от стереотрубы, проговорил капитан и подозвал к себе Егорова и артиллериста.
По узкому ходу сообщения они вышли из окопа и остановились неподалеку от него.
– Ну-с, обстановка ясная, – проговорил Тихонов, – утром могут начаться события…
7
Вечером на участке батальона Тихонова побывал генерал Разин. Он приехал на легковой автомашине вместе с комендантом укрепрайона полковником Дубовым. И генерал и полковник служили в этих местах пятнадцать лет и знали тут каждую сопку, каждый бугорок.
Случайно или намеренно, но произошло так, что вместо штаба батальона они попали прямо в роту Егорова.
Генерал и полковник осмотрели окопы роты, посетили наблюдательный пункт. Вскоре подоспел и капитан Тихонов, извещенный о появлении генерала по телефону. Тихонова генерал встретил дружелюбной улыбкой, говоря:
– Ты нас извини, капитан, что мы без тебя бродим по твоим ротам.
Тихонов в ответ на эти слова понимающе усмехнулся и, пожимая руку генералу, спросил:
– Как находите позиции этой роты, товарищ генерал?
– Позиции избраны правильно, и хорошо, что окопы полного профиля. У нас часто недооценивают это.
– Это молодой комроты постарался, – кивнув в сторону Егорова, проговорил Тихонов.
Генерал посмотрел на Егорова таким взглядом, в котором было сразу и что-то строгое и ласковое, и спросил его:
– Давно командуете ротой?
– Первый день, товарищ генерал.
Тихонов рассказал историю с назначением Егорова на должность командира роты. Генерал выслушал, посматривая то на Егорова, то на Тихонова. Потом все они направились к бойцам.
Работа по сооружению окопов была уже закончена, и бойцы отдыхали, наслаждаясь наступившей вечерней прохладой. Говорили все об одном и том же: нападут ли японцы на Советский Союз. Тринадцатого апреля в Москве Иосука Мацуока подписал от имени японского правительства пакт о нейтралитете Японии.
– Самураям верить ни на грош нельзя! – говорил Подкорытов, к голосу которого в роте прислушивались, потому что имел Прокофий за участие в боях на Халхин-Голе медаль с огненными словами «За отвагу».
Увидев приближающегося генерала, бойцы дружно поднялись и встали по стойке «смирно». Генерал спустился в один из окопов, сел на бруствер, сказал бойцам, чтоб и они сели.
– Ну, как, товарищи, жизнь, настроение? – обратился генерал ко всем сразу.
– А настроение такое, товарищ генерал, – полезет японец на нашу землю, мы всыплем ему, как когда-то всыпали на сопке Песчаная…
– На сопке Песчаная? Откуда вы ее знаете?
– А я служил, товарищ генерал, в той самой дивизии, которой вы на Халхин-Голе командовали.
– Вот оно как! Старый знакомый! Ну, жму руку! – проговорил генерал и долго тряс Подкорытову руку. Лицо генерала просияло, спокойные глаза повеселели, и чувствовалось, что ему эта встреча так приятна, что он готов обнять бойца. – Вот видел, полковник, какой народ идет к нам! С таким народом нам никакой микадо не страшен. С таким народом, полковник, ты знаешь, мы… – Генерал закашлялся, выпуская изо рта клубок дыма, и не договорил, что же можно сделать с таким народом, но этого и не требовалось: бойцы без слов поняли мысль генерала.
– Ну а ты еще не воевал? – спросил генерал с улыбкой, присматриваясь к Соколкову, юный вид которого не мог не поразить старого генерала. Соколков, обычно острый на язык и сообразительный, несколько растерялся:
– Не приходилось, товарищ генерал. По годам не выходило.
Генерал задымил трубкой, засмеялся, дружески или, скорее, по-отцовски потрепал Соколкова по плечу и принялся расспрашивать других бойцов – откуда, из каких мест они прибыли.
– Ты смотри, полковник, какой народ идет к нам! То инженер, то учитель, то студент, то председатель колхоза! Цвет народа, а?!
Генерал еще несколько минут поговорил с бойцами и поднялся.
– Тихонов, – обратился он к капитану, – ты вот что, на удобство своих позиций не надейся. Японцы мастера ночного боя. На Халхин-Голе они частенько этим нас допекали…
8
Тридцать лет прожил Филипп Егоров на белом свете, но такой ночи переживать ему не приходилось. Вскоре после того как уехал генерал, где-то за сопками, к западу от границы, послышался рокот моторов. Вначале у Филиппа шевельнулась мысль: уж не прорвались ли где-нибудь и не пошли ли в обход японские танки. Граница тут простиралась на многие сотни километров, и организовать ее оборону хорошо в одинаковой мере было немыслимо. Но скоро он успокоился: пришел Тихонов и сообщил, что это передвигаются на новые позиции наши танковые части. В дороге, продолжавшейся не один день, Егоров своими глазами видел сотни эшелонов, следовавших с востока на запад. Они шли с быстротой курьерских поездов и были загружены самолетами, пушками, танками и прочим военным имуществом. Если, несмотря на это, на востоке действительно что-то оставалось, то это означало, что правительство в свое время хорошо позаботилось о незыблемости советских восточных границ.
Близ полночи до расположения третьей роты донесся такой топот, что от него дрожала земля. Все бойцы всполошились. В кромешной темноте по неопытности можно было вообразить, что это, перемахнув границу, развернутым строем, с обнаженными шашками, скачет японская кавалерия.
Топот приближался и нарастал с каждой минутой. Когда из темноты прямо в район расположения роты вырвалось несколько всадников, Егоров переживал такое напряжение, что готов был отдать приказ об открытии огня. Он искренне обрадовался, услышав, как на окрик часовых, охранявших подступы к роте с тыла, послышалась русская речь. Он побежал к верховым узнать, что им нужно. Осветив кавалеристов ручным фонариком, Егоров увидел батальонного комиссара и с ним двух всадников в плащ-палатках. Батальонный комиссар спросил, как называется падь, за которой располагалась рота Егорова, и, ругаясь по поводу того, что кавалеристы уклонились в сторону, поскакал в темноту. Его молчаливые спутники со свистом замахали плетьми и помчались вдогонку. Вскоре топот замолк, и установилась тишина.
И если рокот моторов и топот лошадей рождал тревогу и заставлял усиленно работать воображение, то и тишина не принесла никакого успокоения.
Было уже, наверное, недалеко до рассвета, когда вдруг раздался глухой, но довольно мощный взрыв. Он произошел не близко, но до сопок, на которых сидел батальон Тихонова, докатился содрогающий землю гул.
«Ну вот и началось!» – подумал Егоров. В том, что это было начало войны, а не что другое, он теперь нисколько не сомневался. В эту минуту грозного события ему захотелось почему-то повидать Витю Соколкова. Невзирая на разницу лет, а теперь и на разницу в служебном положении, Егорова тянуло к этому пареньку. Он бросился во второй взвод.
– Витя… Соколков… – почти шепотом, но тоном, полным невыразимого и большого значения, проговорил Егоров.
Соколков с готовностью кинулся навстречу Егорову.
– Филипп Иваныч… Товарищ комроты… – Они обменялись в темноте крепким рукопожатием, и Егоров побежал на командный пункт.
– Комбат не звонил еще? – спросил Егоров телефониста, неотрывно сидевшего у телефона.
– Никак нет, товарищ комроты, – ответил телефонист и опять приложил трубку к уху.
Ответ телефониста изумил Егорова. Он был убежден, что за короткие минуты его отсутствия весь батальон пришел уже в движение и ему остается поднять свою роту. Но минуты текли, а все оставалось по-старому. Телефон попискивал, но звонка, того важного звонка от комбата, которого Егоров ждал не минутами, а секундами, все не было и не было.
После взрыва прошло не менее получаса, когда наконец полевой телефон запищал протяжно и взывающе. Егоров выхватил у телефониста трубку, притиснул к уху и замер как вкопанный: он узнал голос Тихонова.
Не слушая ничего, Егоров заторопился:
– Я «Ракета», я «Ракета»! – и приготовился выслушать то, что ему казалось уже неотвратимым. Но капитан звонил совсем по другому поводу.
– Ну, каков взрыв-то? Коза на наше минное поле забежала. Представляю, какой переполох сейчас у японцев… Почаще посты проверяйте, чтоб не задремал кто-нибудь…
Егоров отдал трубку телефонисту и засмеялся. Вот что значит неопытность! Недаром в армии любят повторять старую русскую пословицу: за битого двух небитых дают.
Только перед утром, когда сумрак стал понемногу редеть и Егоров почувствовал от непрерывных ожиданий усталость во всем теле, неожиданно телефон захрипел часто и требовательно.
– Вас, товарищ комроты, – проговорил телефонист, подавая Филиппу трубку.
Говорил Тихонов:
– Внимание, Егоров! Японцы начали продвигаться к нашей границе. Еще раз предупредите всех бойцов, что за стрельбу без команды – расстрел. И запрячьте всех до единого в окопы!
– Есть, товарищ капитан! – прокричал в трубку Егоров и бросился во взводы выполнять приказ капитана.
Прошло, пожалуй, не меньше часа, пока сумрак расползся по падям. Теперь не только в бинокль, а даже простым глазом Егорову хорошо было видно, как из распадков выползают колонны японских войск.
Когда основная часть людей, повозок и автомашин оказалась за пределами сопок, стало ясно, что это был пехотный полк со всеми приданными ему подразделениями. В конце одной из колонн двигались тупорылые пушки и несколько подвод с имуществом саперов и связистов. Глядя на стройные колонны солдат, на хорошо увязанные грузовики и повозки, на полевые кухни, дымившиеся синеватым кудрявым дымком, казалось, что японцы отправились в продолжительный поход и совершают его не у самой границы с Советским Союзом, а где-нибудь в глубине Маньчжурии, в полупустынной местности.
Но еще через полчаса, когда до границы осталось не больше километра, колонны начали дробиться, расползаться, и полк быстро развернулся в боевой порядок.
Отсюда, с советской стороны, наблюдали за всем, что происходило у японцев, с напряженным вниманием. Подкорытов лежал рядом с Соколковым, припав к ложу винтовки. Он лежал не шевелясь, упершись крепкими ногами в каменистый край окопа. Соколков слышал, как Подкорытов скрипел зубами и посылал длинные и витиеватые матюки в адрес японцев. Сам Витя, смотревший вначале на все, что происходило возле границы, лишь с мальчишеским любопытством, чувствовал, как с каждой минутой в его груди нарастает злоба и нетерпение. Василий Петухов, разместившийся от Соколкова справа, то и дело прикладывал свою винтовку к плечу и с каким-то сожалением опускал ее, вздыхая шумно и глубоко.
Егоров ощущал сейчас полное спокойствие. На душе была ясность, позволяющая думать трезво и о себе, и о людях, во главе которых он был поставлен.
Мысль о смерти шевельнулась в его сознании, но не показалась страшной. «Чем же ты лучше тех, которые сегодня, как и вчера, умирают там, на западе? Ты во всем – и в правах и в обязанностях – равен с ними».
А японцы все приближались к советской границе. Глядя, как они смешно покачиваются на своих коротких ногах, малорослые, согнувшиеся под тяжестью походной амуниции, словно нацеленные одной невидимой рукой, Егоров с гневом припоминал сообщения газет о пограничных конфликтах. «Что им надо? Что им надо? Сколько лет они не дают нам покоя? Открыть по ним огонь и… в трибунал», – подумал он. Но сознание его не перешло еще той грани, за которой оно уже не в состоянии бывает управлять поступками человека. Очень кстати протяжно запищал телефон.
– Еще и еще раз, Егоров, предупредите бойцов, – кричал Тихонов в трубку, – за самовольную стрельбу – вышка, да, да… и вам тоже вышка…
Голос Тихонова был совсем не обычный – спокойный и вразумляющий, а какой-то клокочущий, с визгливыми подголосками, словно кто-то сжимал ему горло. Егоров понимал, какие чувства теснились в душе капитана. Разве таким бы голосом прокричал он в трубку, доведись ему отдавать приказ об открытии смертоносного огня по этим копошащимся цепям японцев? Нет, у него нашлись бы и голос, и воодушевляющие слова. Но не от него ли, не от Тихонова ли, слышал Егоров фразу: «Мацуока? Вы бросьте в подпись Мацуоки верить. Верьте в себя. Мир на востоке больше теперь зависит от нас. Японец надеется, что мы тут ослабеем. Будет брать нас на испытку. Пусть обманется!»
«Пусть обманется! Да… Если это провокация – нас не спровоцируешь, ну а всерьез если, не жалей, Егоров, живота своего», – сказал сам себе Филипп. Он побежал по траншеям. Предупреждение Тихонова было своевременным. Вид у бойцов был настолько настороженным, взгляды их выражали такое беспокойство и в то же время решимость, что выстрел в японцев мог произойти в любое мгновение.
– Шлёнкин! Ты куда целишься?! – закричал Егоров, увидя, что боец приложился к винтовке и тщательно наводит ее на какую-то цель.
Шлёнкин нехотя оторвался от винтовки, виновато улыбаясь, сказал:
– Примеряю, товарищ комроты.
– Оставьте, если не хотите, чтоб я вас наказал, – сердито бросил Егоров и побежал в третий взвод.
А японцы продолжали продвигаться вперед. Вот до границы осталось двести, сто метров, пятьдесят, а они все шли и шли. Вот они вступили на узкую нейтральную полосу. Теперь до советской границы оставались считанные шаги.
Вдруг японцы остановились и замерли.
Не менее четверти часа они стояли без движения. Можно было подумать, что они совершают какой-то религиозный обряд, ради которого шли сюда. Но вот крайние зашевелились, задвигались, и тотчас вся равнина ожила: зафыркали лошади, загудели грузовики, засуетились на своих коротких ногах маленькие, смешные человечки.
Японцы двинулись, но двинулись не на русскую землю, а вдоль нее, по самой кромке границы. Они шли все так же медленно, шли до самых сопок, замыкавших равнину высокой стеной.
Когда сопки преградили им путь, они вновь построились в колонны, и эти колонны, похожие издали на извивающихся змей, поползли по распадкам к востоку.
9
После этого случая еще трое суток просидел батальон Тихонова на сопках вблизи границы. Японцы больше не появлялись, но разве можно было поручиться за то, что они не появятся и не вздумают углубиться на святую, политую потом и кровью многих поколений, прославленную и в трудах и в битвах, древнюю, но вечно юную русскую землю?!
Положение на советско-германском фронте с каждым днем осложнялось. Уже шли бои под Смоленском, враг блокировал Ленинград, на юге немцы осаждали Киев, Одессу, Севастополь. В ожидании сигнала большой войны против Советского Союза японская военщина дрессировала свои отборные банды на провокациях и пограничных стычках.
В те незабываемые дни августа – сентября сорок первого года на всем огромном протяжении советско-маньчжурской границы была отмечена особая активность японцев. Это никак не вязалось с выступлениями официальных государственных деятелей в Токио, которые продолжали ссылаться на верность пакту о нейтралитете с Советским Союзом. Советское командование, каждодневно видя действительную цену этим заявлениям, принуждено было увеличить в Забайкалье численность войск, ускорить их обучение, начать подготовку к зиме, что являлось делом настолько сложным и трудным, что оно одно, само по себе, требовало от советских воинов подвига.
Дни томительного сидения на границе всем надоели, и потому, когда батальон Тихонова вернулся в падь Ченчальтюй, бойцы с большой охотой принялись за земляные работы.
Хотя войны с японцами пока не случилось и бойцам не пришлось побывать в обстановке боя, пережитые дни как-то сразу сплотили всех, и батальон, созданный всего лишь несколько дней назад, производил уже впечатление сколоченного, повидавшего виды, поевшего немало солдатской каши и выпившего немало крепкого, прозванного чаелюбами «строевым», чая. Правда, бойцы батальона все еще не умели правильно поворачиваться кругом, нечетко докладывали командирам об исполнении приказа и на сборку оружия затрачивали времени в два раза больше, чем старослужащие красноармейцы. Но выход на границу в полной боевой выкладке был первым серьезным испытанием молодых воинов.
– Что ж, японцев мы теперь в глаза повидали, коли полезут на нас, нам с ними легче будет управиться, – говорили в батальоне.
Стояли знойные, необычайно длинные дни. Небо было таким высоким и прозрачно-голубым, что не верилось, будто когда-нибудь на нем могут появиться тучи, из которых забрызжет живительной влагой долгожданный дождь. В полдень над степью воцарилось такое спокойствие, такая тишина, что цепенели даже легкие, как пушинка, стебельки сизоватого ковыля. В пади Ченчальтюй, окруженной высокими сопками, температура в середине дня поднималась до шестидесяти градусов. Трава на склонах сопок выгорела, и земля зияла зигзагообразными трещинами. Временами в воздухе становилось так сухо, что люди хватались за грудь, не в силах дышать. Несколько бойцов-узбеков, попавших в батальон Тихонова по нарядам военкоматов Средней Азии, щурясь на солнце, вспоминали свою родину, смеясь над тем, что Сибирь, рисовавшаяся их воображению страной льдов, оказалась не менее щедрой на тепло, чем их благодатная Фергана.
Работать в такую жару было почти невыносимо, но не работать было нельзя. Вышестоящий штаб предписывал быстрее закончить сооружение землянок, клуба, гаража, складов и приступить к усиленной боевой учебе. Но сделать все это было невероятно трудно. Леса для строительства почти не было, его едва-едва могло хватить на поделку дверей, окон и настил крыш. Все остальное нужно было ухитриться сделать из земли и камней.
Целую неделю батальон Тихонова работал не щадя сил. Люди не то что не замечали жары, нет, не замечать ее было невозможно, так как солнце жгло немилосердно, – они уже втянулись в работу. Всех мучила жажда. В такой зной хотелось пить и пить бесконечно. Вода же выдавалась строго ограниченно – две фляги на день. Введение пайка на воду вызывалось не только соблюдением правильного питьевого режима, от чего во многом зависело состояние здоровья людей, – воды было вообще мало. Ее возили на лошадях из полевого колодца, расположенного от батальона в двух километрах. Вода сочилась из-под земли настолько медленно, что за ночь ее набиралось не больше четырех-пяти бочек. Больше половины забирала кухня, остальное делили между людьми и оставляли для лошадей и грузовика. А ведь кроме всего этого людям надо было умываться, стирать портянки, гимнастерки, носовые платки. О купании даже и не поминали – это было недосягаемой мечтой.
К концу недели вся черновая работа по отрытию котлованов была закончена. Тихонов обошел все котлованы, осмотрел их и остался доволен: бойцы потрудились на славу – котлованы были емкие, вместительные, возле них лежали груды земли, щебня, песка. Сюда же на машине и подводах подвозили глину, найденную в одном из распадков, неподалеку от расположения батальона.
Среди бойцов оказались бывшие строители – печники, каменщики, штукатуры, и они, посовещавшись с капитаном, принялись месить глину, подбирать камень, годный для кладки печей и стен, трамбовать полы.
Дня через два-три у некоторых землянок были выложены стены, и печники заложили основания для печей. По подсчетам Тихонова, требовалась еще неделя упорного труда, чтобы считать наконец всю работу законченной. Хотя этот срок и превышал тот, что был установлен вышестоящим штабом, все-таки окончание строительных работ было серьезной победой батальона.
Но все произошло не так, как думал Тихонов, не так, как планировал в своих бумагах штаб, и не так, как того хотели сами бойцы.
Прекрасной бывает забайкальская холмистая степь в час восхода солнца. Освеженная ночной прохладой, даже в знойную погоду она расстилается волнистым зеленым ковром, похожим при первых ломких солнечных лучах на море, неровные, пенящиеся волны которого катятся, догоняют одна другую и никак не могут догнать. В этот час скудная, наполовину выгоревшая растительность степи кажется богатой и обильной – ступи на нее ногой, и нога утонет в этой мягкой зеленой мураве.
Высокое и ярко-голубое, без единой тучки, просторное небо ласково – смотри на него час, другой и ни за что не насмотришься.
Как ни тихо бывает в это время по распадкам, по самой низине невесть откуда движется невидимый, ощутимый только кожей, поток свежести, которая приятно щекочет тело, врывается в легкие и вселяет в душу радость жизни.
Утренний подъем в батальоне Тихонова в этот день протекал дружно, организованно, уже без той неразберихи и суетни, которые непременно сопутствуют новым армейским подразделениям в первые дни их существования.
После пробега по подножию сопки и гимнастических упражнений бойцы принялись за умывание. Умывальники не были еще устроены, и бойцы поливали друг другу из стеклянных фляжек, запрятанных в парусиновые чехлы. Воды на умывание отпускалось очень немного, и потому ее расходовали бережно, стараясь использовать каждую каплю с большей пользой.
Наступал новый день… И как ни трудно было жить и работать в такой зной, при таких сжимающих острой болью сердце известиях с фронта, все-таки наступление нового дня встречалось шумной радостью. По всей пади Ченчальтюй слышался смех, плеск воды; человеческие голоса сливались с нарастающими с каждой минутой трелями жаворонков, которые пели так рьяно, с такой страстью, что казалось, звенит сам воздух.
Тихонов поднимался вместе с батальоном. Он вышел из своей палатки, где временно размещался и штаб, и, пройдя шагов пятнадцать – двадцать, остановился, чтоб сделать утреннюю зарядку. Сбросив с себя нижнюю рубашку, он взмахнул раз-другой руками и опустил их, испытывая какую-то неловкость внутри. Тихонов принюхался к воздуху, закинув голову, посмотрел на небо. В воздухе витали какие-то новые запахи, напоминающие запах припаленной шерсти. Небо было, как обычно, ясным и высоким, только на юго-западе, над самым горизонтом, мутным пятном висела лохматая, похожая на непричесанную женскую голову, туча.
Тихонов подпрыгнул, широко разбрасывая ноги, и замахал руками, стараясь освободить грудь от этой неловкости, мешавшей ему дышать глубоко и свободно.
Вскоре подошел Власов. Он был в одних трусах, и его полное, коричневое от загара тело, освещенное ранним солнцем, поблескивало, словно лощеное.
– Кажется, на дождь повернет, дышится тяжело, – сказал Тихонов, когда Власов встал с ним рядом и, отбиваясь от комаров, принялся размахивать руками и ногами и крутить головой. Но Власов был гораздо моложе Тихонова, и ему еще не было дано этой способности чувствовать приближение перемен в природе. Он промычал в ответ на слова капитана что-то неопределенное и, изогнувшись так, что тело его изобразило букву Г, начал проделывать руками легкие, пластичные движения. Потом Власов, вытянув вперед свои сильные руки, упрямой бычьей походкой пошел на Тихонова, и они, сцепившись, пытались то поднять друг друга, то столкнуть с места, то повалить на мелкий, будто просеянный сквозь сито, песок.
После завтрака батальон приступил к работе. Тихонов подписал кое-какие бумаги, заранее приготовленные Власовым, исполнявшим временно должность адъютанта старшего, и направился к котлованам. Ощущение неловкости в груди не проходило, и он впервые с тоской подумал: «Старею, что ли?»
А день уже разгорался, набирал силы. Час от часу воздух становился гуще, горячее, и по тому, будто окаменевшему спокойствию, которое царило над землей, чувствовалось, что день будет небывало знойным и тяжким.
Но часов в десять утра вдруг над одной из сопок поднятый вихрем взметнулся в небо столб рыжей степной пыли. Он с легкостью и стремительностью пронесся по горбатому хребту сопки, перескочил на другую сопку и, промчавшись по ней, рассыпался в воздухе на несколько бешено крутящихся мячей.
Еще через пятнадцать – двадцать минут эти мячи запрыгали по всей степи. Воздух сразу заполнился мельчайшей пылью, и вокруг стало серо и сумрачно. Желтое, лучащееся солнце поблекло и вскоре приобрело цвет жженого кирпича. Теперь становилось буквально нечем вздохнуть. Поднятая вихрем пыль лезла в глаза, забивала ноздри, хрустела на зубах.
Многое уже повидали бойцы батальона Тихонова за те недолгие дни, которые провели в Забайкалье, но то, что совершалось сегодня, было им еще в новинку. Они не знали, что этот сухой ветер, перемешанный с пылью, является страшным предвестником надвигающихся монгольских суховеев. Если внезапно не прорвется сюда дождь и не приостановит это горячее дыхание раскаленной степи, суховеи будут дуть неделю, две, месяц. Они испепелят землю, поднимут в воздух тонны песка и будут кружить его, бросать, наметая серые сугробы; они будут с остервенением хлестать людей по лицам, рассекая до крови кожу и забиваясь в глаза. А солнце будет жечь по-прежнему, и при температуре в шестьдесят градусов вся эта взбаламученная степь станет настоящим адом.
Тихонов подозвал Власова, и тот, подходя еще, заговорил о том же, о чем собирался сказать капитан:
– Суховеи начинаются, товарищ капитан. Беда, если надолго.
– Да-а, – протянул Тихонов, пожевав губами, и, помолчав, озабоченно спросил: – А как у нас, Власов, колодец плотно закрыт, не забьет его песком, не останемся мы в эту чертову погодку совсем без воды?
– Я уже послал туда, товарищ капитан, старшину третьей роты с двумя бойцами, приказал им закрыть колодец плотно досками, а на доски положить побольше камней, чтоб не унесло их ветром.
– Воды, Власов, надо с завтрашнего дня прибавить бойцам. Выдавайте три фляжки. Иначе можем погубить людей. Раз в сутки посылайте грузовик на разъезд. Пусть привозят оттуда.
– Горючего, товарищ капитан, нету. Осталось полтонны мобзапаса.
– Мобзапас не трогайте. Японцы полезут, а нам не на чем будет боеприпасы подвезти. Сократите расходование воды на кухне. Повара льют воду когда надо и не надо.
Тихонов собирался что-то сказать еще, но налетевший вихрь с таким ожесточением ударил его по лицу, что он весь сжался, не замечая даже, как новый порыв ветра сорвал с него фуражку и понес ее по распадку.
Власов, закрывая глаза ладонью, кинулся за фуражкой и, быстро нагнав ее, придавил ногой. Тихонов стер пыль с загоревшего, красно-медного лица, проморгался; отфыркиваясь и отдуваясь, поспешил за Власовым. Приняв от младшего лейтенанта фуражку, Тихонов нахлобучил ее до самых глаз. Они постояли еще минуту-две, весело и заразительно хохоча над происшедшим, и направились разными дорогами: Тихонов – на кухню снимать пробу с обеда, а Власов – в первую роту, заступающую в этот день в наряд.
А ветер не только не унимался, а все больше и больше нарастал. Когда бойцы пришли на обед, степь уже кипела от множества вихревых столбов и скачущих рыжих мячей.
Надо было обладать большой хитростью, чтоб суметь пообедать в такую погоду, не накормив себя вдоволь пылью и мелкой галькой, которая при каждом порыве ветра взлетала в воздух с легкостью птичьих перьев.
Шлёнкин и Соколков ели из одного котелка. Шлёнкин растянулся на земле, поворачивался и так и этак, стараясь своим крупным телом отгородить котелок от ветра. Но это ему не удавалось. Ветер вздымал пыль то позади него, то впереди, то где-то сбоку, и Шлёнкин, отчаявшись, перестал наконец крутиться и принялся за еду, ворчливо бубня:
– Сведут меня в этом распрекрасном месте в могилу… У меня ж язва желудка начиналась. Три раза от системы путевки на курорт получал. Вот, пожалте, камень какой занесло! Ты смотри, Соколков, в нем свободно двадцать граммов будет. Попадет такой в пищевод, и заказывай, Шлёнкин, поминки…
– И что ты так за свою жизнь дрожишь, Шлёнкин?! В такое время люди подороже тебя погибают, – сказал Соколков, зная, что Шлёнкин рассердится и понесет о своих заслугах перед «системой», которые здесь, в армии, и знать даже не хотят.
Что касается его, Соколкова, то он чувствовал себя прекрасно. Чем труднее становилось жить на границе, тем все сильнее и сильнее душа его рвалась навстречу трудностям. Тогда, в обороне, когда японцы вышли побряцать оружием, Соколкову хотелось, чтоб они пошли дальше, чтоб наши части зажали их в тиски и показали, как играть с огнем. Правда, в отличие от некоторых других бойцов, которым потом комроты дал по пять нарядов вне очереди, Соколков не высовывался из окопа посмотреть на японцев, он не примерял своей винтовки к живой цели, послушно сидел в окопе, ожидая команды, но в душе его не было никакой робости, и он рвался в бой всем своим существом.
Изнурительные земляные работы под знойным солнцем утомляли его не меньше других, но он не переставал тянуться к чему-то более трудному и по-прежнему был весел, деятелен и жаден до жизни. Начавшиеся суховеи не испугали его. Это было новое, а все неизведанное влекло его, захватывало, как интересный роман. Дома и в школе, в пионерском отряде и в комсомольской организации его приучили не бояться трудностей, интересы общества, государства, товарищей ставить выше своих личных интересов. И он следовал этому всюду и во всем, потому что иначе поступить не мог.
Отец Соколкова был старым партийным работником. То секретарем райкома, то парторгом ЦК на стройках он исколесил самые отдаленные уголки страны. Покончив с одним строительством, он ехал на другое. Назначая его на новый пост, ему рассказывали о трудных условиях работы где-нибудь в Норильске, или в Бодайбо, или в Комсомольске. Он внимательно выслушивал и с шутливой серьезностью спрашивал: «Ну а советская власть там есть? Советские люди там есть? Есть?! Так в чем же дело? Выписывайте путевку!»
После этого, возбужденный, громогласный, он являлся домой и с порога еще радостно кричал своим пятерым сыновьям-погодкам, старшим из которых был Викториан: «А ну, братва, собирайся в поход!» Жена только руками всплескивала: «И что тебе не сидится на месте? Едва-едва обжились тут». И Соколковы ехали, порой по месяцу, по два, ехали на всех видах транспорта, начиная от самолета и кончая вихреподобной упряжкой быстроногих оленей, прежде чем попадали к месту назначения.
И Витя своим детским чутким сердцем познавал ту великую правду, в которую отец его верил необоримо, всей силой своей страстной души: была бы советская власть, были бы советские люди, а жизнь, жизнь не может не быть увлекательной.
К тому же он был романтик, этот бывший студент и молодой воин, Викториан Соколков! Он жил, учился, работал, будучи чуточку то Павкой Корчагиным, то Левинсоном, то Фурмановым, то Чапаевым, смотря по обстоятельствам.
Сейчас, когда нещадно жгло солнце и в степи буянил суховей, он воображал себя немножко Пржевальским, пересекающим необозримые, безводные пространства Азии, или тем ученым из кинокартины с позабытым названием, который проник в Каракумы, исследовал их и создал в песках волшебные зеленые оазисы. Ученый сотворил это чудо пока на экране, это была еще его мечта. Ну что ж! Витя хотя и прожил немного, но не раз своими глазами видел, что в его время и в его стране мечта, самая смелая мечта, могла быстро стать живой реальностью.
И потому ему было смешно и забавно слышать брюзжание Шлёнкина. Вначале Соколкова это так злило, что он не мог спокойно разговаривать с товарищем, теперь же Шлёнкин со своей непомерной заботой о самом себе вызывал у него веселую усмешку и желание подтрунивать над ним.
– Ты вот, Шлёнкин, расскажи лучше, как в «системе» банкеты устраивал? Гляди, вспоминая, и покушаешь в свое удовольствие, – заливаясь звонким, веселым, мальчишеским смехом, говорил Соколков. Маленькое, в веснушках лицо его облупилось от солнца и было пестрым, как сорочье яйцо. Ясные глаза лучились, и в них было столько жизни, столько радостного, буйного веселья, что казалось, будто оно, это веселье, каскадами искр брызжет из его глаз.
Шлёнкин, конечно, понимал, что Соколков часто разговаривает с ним в ироническом тоне. Но черт с ней, с иронией, пусть бы только слушали его рассказы о том благословенном и невозвратном времени, когда он, Терентий Шлёнкин, тоже кое-что значил!
– Вот, Витя, когда я работал в «системе», приехал к нам однажды представитель из Москвы, из главка, – заговорил Шлёнкин. – Дела у нас шли неплохо, и после ревизии наш управляющий решил дать в честь столичного представителя банкет. Для этой цели я, как главный распорядитель вечера, откупил малый зал ресторана «Золотая тайга». Вот это был банкетик! Чего только не было на столах!
Тут красивый, грудной басок Шлёнкина перешел почти на шепот, и он с таким увлечением стал расписывать убранство столов, обилие блюд, разнообразие вин, что и в самом деле забыл о бесновавшейся песчаной пурге и зное, который становился уже совершенно непереносимым.
Повествование Шлёнкина было вдруг прервано резким возгласом капитана Тихонова:
– Кончай обедать, надвигается ураган!
Бойцы и командиры, сидевшие возле котелков, вскочили. Из-за горизонта к зениту, к помутневшему в месиве песчаной пыли солнцу, быстро поднималась туча. Она поднималась так быстро, что казалось, будто кто-то подталкивает ее снизу. Туча была черной и походила на обугленную степь после прогулявшегося по ней весеннего пала. Рваные края тучи напоминали гигантские лапы сказочного чудовища, которые то сжимались, то вытягивались, как бы в поисках добычи. Вокруг тучи кипели, как вода в котле, синие с белесоватым оттенком небольшие облачка. Ветер стал на короткие промежутки стихать, но после затишья срывался, как бешеный, и дул с такой силой, что в воздух взлетали даже камни. Теперь по степи носились не рыжие мячи, как было полчаса назад, а огромные, похожие на высокие каменные стены, шатры. Когда они, поднявшись с земли, в стремительном беге неслись по простору, мерк белый свет; солнце, не перестававшее гореть густо-оранжевым огнем, скрывалось за этими шатрами, и сумрак покрывал степь.
Тихонов собрал командиров рот и взводов. Правда, и командиров-то было раз-два и обчелся. Надо было, не теряя ни одной минуты, закрыть плащ-палатками оружие, боеприпасы и продовольствие, укрепить палатки, в которых находилась штабная переписка и кое-какое штабное имущество. Уж кто-кто, а он, Тихонов, знал, что коли приходится лихо от сухой пурги, то не приведи бог, если в этакий ветер хлынут с неба потоки воды.
Командиры тотчас же развели подразделения по указанным местам. Но было уже поздно. Разрывая черную тучу, вспыхнула ослепительно-ярким зелено-голубым светом молния и раздался такой удар грома, будто все небо, весь песок и камень, поднятый ветром, с невообразимой тяжестью рухнули на землю. Земля задрожала и заколыхалась, словно этот удар выбил ее из орбиты, и она полетела куда-то в преисподнюю. Люди, ослепленные молнией и оглушенные ударом, упали на землю, сжимаясь и стремясь быть поближе друг к другу.
Егоров шел во главе своей роты, но и он, подчиняясь тому же чувству самосохранения, которое испытывали все бойцы, кинулся на землю. Через несколько секунд он приподнялся, но раздался новый удар грома, еще более оглушающий, и Егоров вновь опустился на траву. Больше он уже подняться не мог: не хватало сил. Теперь вспышки молнии следовали одна за другой, а удары грома слились в протяжный грохот. Молнии блистали совсем близко, над головами, и у каждого было такое ощущение, что чуть приподнимись – и молния ударит прямо в тебя.
Через минуту-другую в грохот, который расстилался по всей степи, вторгнулся заунывный, все нарастающий шум – приближался ливень.
Заслышав этот шум, Филипп понял, что для дела, на которое их послал капитан Тихонов, остаются минуты. Он решил подняться, каких бы усилий ему это ни стоило. Вскочив на ноги, Егоров почувствовал от первой же вспышки молнии мерцание разноцветных радуг в глазах. Протирая глаза пальцами, чтоб скорее освободиться от цветового ослепления, он приказал роте подняться. Но бойцы и без этого приказа, заметив, что он встал, начали вскакивать с земли.
Преодолевая свирепые удары ветра, подавляя в себе страх перед непрекращающимися взблесками молнии и грохотом грома, бойцы бросились на косогор, намереваясь собрать все имущество в кучу. Но неожиданно подоспел капитан Тихонов.
– Отставить! Выгружайте все, что в котлованах, на косогор, иначе затопит водой. В первую очередь взрывчатку, боеприпасы, продукты.
Эти последние слова Тихонов выкрикнул откуда-то со стороны. Его самого уже не было видно. Плотная, как темная материя, непроницаемая, как осенняя ночь, песчаная завеса поглотила его, и он исчез в ней, словно распался на такие же скачущие и вертящиеся песчинки.
А шум ливня все приближался. Дождь бушевал уже за соседними сопками. Прошло еще несколько минут, и ливень передвинулся в падь Ченчальтюй. Вернее, он не передвинулся, а ворвался с необузданной, все сокрушающей силой. На падь Ченчальтюй хлынули с неба такие потоки воды, будто все реки неожиданно переместились с земли на небо и, не удержавшись там, ринулись на поиски своих прежних русл. Потоки воды падали с такой силой, что люди сгибались под их тяжестью. В несколько минут в пади образовалась быстрая, непокорная, похожая на горный водопад, речка. Котлованы также быстро стали наполняться водой, и в некоторых из них всплыли чемоданы, бумаги, тряпки.
Рота Егорова, как и весь батальон, не щадя своих сил, спасала прежде всего то, без чего не могла она существовать тут, возле границы, рядом с японцами, – свое оружие и боеприпасы. Часть ящиков была уже перенесена из котлованов, но там еще оставалось немало патронов, запалов для гранат и весь запас мин. Воды в котлованах было теперь уже столько, что нужно было погрузиться в нее с головой, чтоб вытащить ящик, или мешок, или тюк.
В первые же минуты бедствия нашлись смельчаки, бросившиеся в котлованы, наполненные водой. Это были Соколков, Подкорытов и расторопный, всегда молчаливый и застенчивый, а потому и менее заметный, чем другие бойцы, Леша Симочкин, в прошлом сельский маслодел из Омской области.
Вскоре с дождем начал падать крупный, размером с голубиное яйцо, град. Он так больно хлестал по лицу, что невольно хотелось укрыться в щель. Но укрыться было негде. То и дело скрываясь под водой, Симочкин выволакивал на поверхность то ящик, то узел, то тюк. Он делал это ловко, быстро, и можно было лишь подивиться тому, откуда у этого юноши берется столько силы. Бойцы, стоявшие на краю котлована, моментально подхватывали то, что Симочкин доставал из воды, и выносили на косогор. По соседству с котлованом, в котором трудился Симочкин, так же горячо работали Соколков и Подкорытов.
Даже Шлёнкин, неповоротливый, медлительный Терентий Шлёнкин, сопя, как буйвол, был захвачен водоворотом всей этой жаркой работы и выказывал такое проворство, что совершенно был не похож на себя.
Вода в котлованах прибывала с каждой минутой. Она падала теперь не только из тучи. Ручьи, катившиеся с сопок, местами проточили стенки, возведенные из земли и камня, и с шумом наполняли котлованы.
Котлован, в котором находился Симочкин, наполнялся особенно быстро. Чтобы не наглотаться воды, Симочкин вытягивался, запрокидывал голову.
– Симочкин, держите веревку и выбирайтесь наверх! – крикнул капитан Тихонов, успевавший в эти короткие минуты побывать во всех ротах. Симочкин погрузился в воду с головой, выволок со дна котлована еще один тюк. Бойцы подхватили тюк и вынесли на косогор.
В это время, размытая дождевыми струями, острыми, как буравчики, в котлован рухнула метровая стена, сложенная из тяжелого степного булыжника. Симочкин сделал усилие освободиться от тяжести и подняться. Но это было свыше человеческих сил.
Егоров схватился за веревку и, скользя по ней, прыгнул в котлован. За ним поспешили несколько бойцов. Захлебываясь и отфыркиваясь, они принялись высвобождать Симочкина из-под камней.
Когда наконец они подняли его из воды и бойцы, находившиеся вверху, вместе с Тихоновым бережно приняли Симочкина из котлована, он был уже недвижим.
Ливень быстро прекратился. Молния блеснула еще раза два-три, но уже прежней силы в ней не было. Раскаты грома тоже стали менее грозными и оглушительными. Туча поспешно уходила к востоку. Только по-прежнему буянила катившаяся по распадку мутная, с шапками желтой ноздреватой пены река дождевой воды.
Ничто – ни нашатырный спирт, ни искусственное дыхание, ни другие меры, к которым поочередно прибегал батальонный лекарь-санитар, заменявший отсутствовавшего до сих пор врача, помочь уже не могли. Симочкин лежал мертвый.
Весть о его гибели моментально донеслась до других рот. К котловану, возле которого лежал в мокрой, испачканной грязью одежде Симочкин, потянулись со всех сторон уставшие, взволнованные известием бойцы. Гроза уходила все дальше и дальше, и над степью вновь засияло солнце, щедро разбрасывая свои лучи. Возле тела Симочкина собрался весь батальон. Подвиг бойца пересказывался теперь на сотни ладов.
Только один человек не принимал участия в разговоре – комбат Тихонов. Он стоял возле тела Симочкина, стиснув челюсти, и, ни на секунду не отрывая глаз, наблюдал за тем, что делал санитар. Он еще верил, что Симочкина можно вернуть к жизни. Всякий раз, как только отчаявшийся санитар делал попытку подняться, считая все конченным, Тихонов так выразительно на него взглядывал, что тот в безмолвии вновь опускался к Симочкину.
– Кончился он, товарищ капитан. Кончился, должно быть, еще в котловане, – проговорил наконец санитар, решительно вставая.
Тихонов пристально посмотрел на санитара, медленно перевел взгляд на Симочкина, и в этом взгляде отразились все чувства, обуревавшие его душу: скорбь командира, отцовская нежность и волевая собранность пожившего и повидавшего виды человека. Тихонов не спеша, широким движением руки, в котором было что-то и торжественное и скорбное, снял с головы мокрую фуражку и словно застыл в неподвижности. Бойцы заметили это. Разговор сразу смолк, и они обнажили головы, сняв свои испачканные грязью и набухшие водой защитные матерчатые пилотки.
В тишине, наступившей так внезапно, вдруг кто-то негромко, по-видимому против своей воли, всхлипнул. К горлу Тихонова подступили спазмы, и он почувствовал, что должен что-то сказать.
– Алексей Симочкин, мы тебя никогда не забудем! – глухо проговорил он. – Ты погиб, как настоящий герой и воин. Ты пал первой нашей жертвой в борьбе с ненавистными японскими самураями. Это они, – возвысив голос, продолжал он, все так же сурово глядя в пустоту, – вынуждают нас жить в этой безлюдной степи, зарываться в землю, переносить неслыханные тяготы. Клянемся, что, когда пробьет час нашего возмездия, мы отомстим врагу за твою смерть сполна!
Тихонов опустил голову, и только желваки, игравшие на медных от загара щеках, выдавали его волнение. Бойцы тоже склонили головы, и опять стало так тихо, что было слышно, как дышат люди.
Вдруг послышался лошадиный топот. Все подняли головы, повернулись и увидели, что по косогору скачут два всадника в фуражках с зеленым верхом. Это были пограничники. Лошади, на которых они ехали, были взмылены и до самого брюха вымазаны грязью. Плащ-палатки, висевшие на всадниках, были мокрые, и это говорило о том, что они выехали сюда в самый разгар урагана. Какая нужда погнала их в неурочный час?
– Егоров, – приказал Тихонов, – перенесите Симочкина к штабной палатке и поставьте караул.
Сказав это, Тихонов сделал несколько шагов навстречу всадникам.
– Чем обязан вашему появлению, товарищи? – крикнул он, испытывая нетерпение.
– Помощь нужна, товарищ капитан, – ответил, подъезжая, один из пограничников. – В ураган перешла границу большая группа диверсантов. Часть мы перестреляли, но некоторым удалось скрыться в сопках. Надо выставить заслоны и прочесать местность.
Тихонов встрепенулся. Повертываясь к бойцам, которые все еще стояли около Симочкина, звонко крикнул:
– Тревога!
10
Пополнение командиров прибыло гораздо скорее, чем предполагал Тихонов. Для каждого думающего человека это был хороший признак: как, мол, ни тяжело на фронтах, а военная машина пущена на полный ход. Она все теперь по-хозяйски учтет, все силы сгруппирует, каждого возьмет на заметку, наставит на дело, которое сольется с общими усилиями народа.
Среди прибывших в батальон были: комиссар батальона Буткин, светло-русый, сероглазый, невысокого роста, с худощавым лицом, на котором расползались глубокие морщины и складки, говорившие, что легкое поджарое тело и быстрая походка комиссара обманчивы и лет, трудных, пестрых лет, прожито им значительно больше, чем можно дать на первый взгляд; старший лейтенант с поэтической фамилией Синеоков и с очами действительно синими и мечтательными; лейтенант Королев, высокий, стройный, с пушистыми завитками усов, и черный, будто накопченный в таежном дыму, с угрюмым взором черных глаз, политрук Батраков.
Синеоков и Королев были кадровыми командирами, и их направили в батальон командовать ротами, а политрука Батракова назначили уполномоченным особого отдела.
Вместе с Буткиным в батальон прибыли двое старшин, командовать взводами, и человек семь сержантов, посланных в распоряжение Тихонова. Кого по-прежнему недоставало, так это врача – начальника санитарной части батальона.
Когда прибывшие командиры, выстроившись по ранжиру, представились комбату, Тихонов изумленно проговорил:
– А где же врач? Почему врача нам не присылают?
Но из прибывших никто этого знать не мог. Назначением врачей ведало совсем другое управление штаба – санитарное. Командиры промолчали, а Тихонов, как бы спохватившись, сказал:
– Ну что ж, товарищи, будьте как дома. Рад, что прибыли. Если не возражаете, то охотно проведу вас по расположению батальона, покажу вам, чем мы богаты.
Все согласились. Тихонов помедлил секунду-другую, прикидывая, с чего начать обход батальона, и, вспомнив о младших командирах, ждавших в стороне, когда комбат займется ими, велел подозвать их.
Старшины и сержанты оказались как на подбор: рослые, подтянутые, собранные. Они так лихо козыряли Тихонову, так ловко это у них получалось, что старый служака невольно улыбнулся. За последнее время, когда в армию нахлынуло много людей необученных, не знающих даже элементарных правил армейского порядка, настоящая строевая выправка, которой отличались приехавшие старшины и сержанты, не могла не броситься ему в глаза.
– Да откуда вы такие взялись?! – не утерпев, воскликнул Тихонов.
– Мы только что окончили курсы подготовки младшего комсостава по сокращенной программе полковых школ, – проговорил один из сержантов, на котором все обычное солдатское обмундирование сидело как-то по-особенному ловко. Тихонов присмотрелся к сержанту: карие глаза его были быстрыми, цепкими, движения пластичными. «Спортсмен», – про себя отметил Тихонов и, попытавшись на глаз определить возраст сержанта, в недоумении опустил голову. Сержант был моложав, по-юношески поджар, но по каким-то незримым признакам, по манере смотреть в упор Тихонов понял, что сержант прожил уже не меньше тридцати лет.
– Вы знаете, товарищ капитан, – проговорил старший политрук Буткин, – сержант товарищ Соловей, – при этих словах он кивнул головой на сержанта, который, заслышав свою фамилию, произнесенную старшим начальником, вытянул руки по швам и стоял как по команде «смирно», – изумительный затейник. Он и певец, и танцор, и баянист, и чтец. Дорогой он нам показал свое искусство. Я полагаю, что товарищ Соловей наладит нам в батальоне художественную самодеятельность…
– Это хорошо! Живем мы тут, по правде сказать, не очень весело, – с грустной усмешкой сказал Тихонов.
– Ну, насчет веселья, товарищ капитан, не беспокойтесь, мы его из-под земли добудем, – довольно самоуверенно проговорил Соловей. Но судя по тому, что и средние и младшие командиры на эти слова сержанта отозвались сочувственно, Тихонов понял, что Соловей, видимо, насчет веселья в самом деле «собаку съел».
– Давайте, давайте, сержант, унывать нам не приходится, – шутливо сказал Тихонов и, помолчав, добавил: – Помните, как поется в песне: «Затоскуй, загорюй – курица обидит».
Потом все они, и средние командиры и младшие, направились вслед за Тихоновым по пади Ченчальтюй осматривать расположение батальона, в котором с сегодняшнего дня они становились равноправными жителями, участниками всех его дел, законными творцами его доброй славы.
Батальон существовал всего лишь несколько недель, но он имел уже кое-какую историю, о которой можно было рассказывать.
Тихонов показал приезжим землянки, теперь уже оборудованные по всем правилам строительной техники, ознакомил с расположением рот, рассказал о соседях – таких же батальонах, как и его, Тихонова, подразделениях, расположенных в семи-восьми километрах слева и справа. Потом он провел прибывших командиров к самому большому котловану, который один из всех оставался еще не покрытым никакой крышей. Здесь намечался клуб. Его не достроили из-за отсутствия теса. Сам начальник политуправления обещал прислать тес, и теперь его ждали с каждым поездом.
Котлован, предназначенный для клуба, был местом гибели Симочкина, и Тихонов, все еще переживавший гибель молодого бойца, не утерпел, чтобы не рассказать об этом памятном всему батальону событии.
Могила Симочкина находилась на гребне одной из сопок, окружавших падь Ченчальтюй. Отсюда, от землянок, хорошо был виден деревянный памятник, в виде конусообразной колонки, увенчанной ярко-красной звездой, поставленный по распоряжению Тихонова на самом солнцепеке, на пересечении ветровых потоков, которые на этом месте, вырвавшись из падей, сталкивались, как два взбесившихся коршуна.
И средние и младшие командиры, слушая Тихонова, то и дело поглядывали на памятник Симочкину, каждый по-своему представляя этого безвременно погибшего юношу. А Тихонов, заговорив о Симочкине, рассказывал уже о выходе батальона на границу, о ливне, который свел на нет многодневный труд батальона, о безрезультатных поисках в степи диверсантов, сумевших перейти границу под прикрытием дождя, о том напряженном положении, которое сложилось тут ввиду бесконечных японских провокаций и диверсий.
– Живем мы здесь вдалеке от фронта, а жизнь ведем почти фронтовую, – говорил Тихонов. – Спим с оружием, несем усиленный караул на своем участке, то и дело выбрасываемся на границу, чтобы в случае чего не прозевать, вовремя дать японцам отпор. А войны, видимо, не избежать. По последним разведданным, японцы только на нашем направлении подвели три дивизии, причем две из них императорские. А на днях в один из маньчжурских городков прибыли немецкие инструкторы, которые намерены внедрить в японскую армию свои новейшие достижения.
Рассказав о всей истории батальона, Тихонов не покинул приехавших, а вместе с ними направился на кухню, куда предварительно он передал приказание о срочном приготовлении обеда для вновь приехавших товарищей.
На кухне Тихонов вызвал к себе повара сержанта Сережкина и, выслушав его рапорт о том, что обед готов и уже второй раз подогревается в бачках, приказал тотчас же кормить людей. Дождавшись, когда обед был принесен на столы, сооруженные из простых толстых досок, прибитых к березовым стойкам, Тихонов пожелал приехавшим товарищам хорошего аппетита и удалился.
Едва Тихонов скрылся, командиры, и средние и младшие, дружно заговорили о комбате. Тихонов провел с ними часа полтора-два – максимум, но и этого времени было достаточно для понимания некоторых важных особенностей стиля его работы. По всему, что говорил и делал комбат, было видно, что он любил во все вникать, до всего доходить, не гнушаясь никакими мелочами. По-видимому, он был человек требовательный, волевой, но и чуткий, внимательный к нуждам людей, находившихся у него в подчинении.
После обеда командиры разошлись по ротам, согласно полученным назначениям, и стали устраиваться на ночевку. Близился вечер, с ветерком, с пыльцой, с той хмурью на осеннем тяжелом небе, которая навевает нерадостные раздумья, заставляя вспоминать то родных, то свою юность, то мирное время, когда можно было устраивать свою жизнь где хочешь и как хочешь.
А утром все приехавшие начали службу, окунулись сразу в водоворот больших и малых дел, которые цеплялись одно за другое и в целом создавали напряженный ритм жизни, пронизывающий весь батальон от командира до последнего бойца.
11
Старший политрук Буткин поселился в землянке, в которой жил комбат Тихонов и адъютант старший Власов. Ночью он спал плохо, ворочался с боку на бок, несколько раз выходил на улицу выкурить самокрутку из крупной махорки, перемешанной с листовухой. Как все или большинство пожилых людей, Буткин спал мало и ночами, коротая бессонные часы, размышлял о жизни, о людях, о судьбах Родины, которую любил преданно, самозабвенно, любил без всяких пышных слов. Кстати сказать, по отношению к Родине он и произносить-то их стеснялся, так как слова эти казались ему ненужными и порой даже оскорбительными.
И в эту первую ночь, проведенную в батальоне, Буткин, лежа на жестком топчане, застланном свежим сеном, пахнувшим далеким-далеким детством, среди прочих дум немало размышлял о своей новой роли – комиссара батальона, о Тихонове, который сейчас лежал от него в двух шагах, по-богатырски похрапывая, и с которым ему предстояло работать, может быть, год, а может быть, и два, о напряженности положения на восточных границах Советского Союза и о неясности его, Буткина, собственной судьбы, которая в условиях войны могла повернуться самым неожиданным образом и унести его в Берлин, или Порт-Артур, или еще куда-нибудь.
Перед рассветом Буткин забылся, а когда проснулся, в землянке было пусто: Тихонов и Власов уже ушли в подразделение. В маленькое оконце, устроенное почти под самым потолком, падал яркий свет – день, невзирая на ветреный закат, выдался ясный и солнечный.
Буткин вскочил, оглядел землянку и стал поспешно одеваться. «Эх ты, Аника-воин, – думал он о самом себе с неудовольствием, – лежишь, нежишься… Привык там, в райкоме-то, прохлаждаться…» Он в эти минуты до того был жесток к самому себе, что не замечал даже в мыслях своих вопиющей несправедливости. Да было ли так? Мог ли он там, в райкоме, хоть один день провести беззаботно, без напряжения? Кто же в районе не знает, сколько тревожных, бессонных ночей провел он в своем кабинете, помещавшемся в углу большого деревянного дома… Разве это не он в пору сева и уборки урожая носился на испытанном «газике», появляясь всегда кстати, всегда вовремя то в одном конце района, то в другом, по суткам, по двое не смыкая глаз? Но теперь обо всем этом он и не вспоминал. «Проспал… проспал… Батальон, наверное, давным-давно на ногах». Разгорячив себя этими мыслями, он представил, как комбат Тихонов, посмеиваясь и посматривая на землянку, думает: «Комиссар мой, видимо, предполагает, что он попал не на границу, а в дом отдыха».
Буткин наспех обмотал ноги портянками, натянул сапоги и взялся за ремень. В этот момент дверь землянки осторожно открылась, и Буткин увидел Тихонова. Капитан был, вероятно, убежден, что комиссар еще спит, и вышагивал почти на цыпочках.
– А! Вы уже встали! Лежите, лежите, вам после дороги надо как следует отдохнуть, – проговорил Тихонов.
Но Буткин стоял уже в одежде, в сапогах и ложиться в постель больше не намеревался. Понимая, что Буткин больше не ляжет, Тихонов предложил:
– Ну, коль не хотите ложиться, может быть, позавтракаем? Я велю принести нам сюда.
– Это другое дело! – с живостью отозвался Буткин. – Пока вы завтрак заказываете, я тем временем умоюсь, приведу себя в порядок.
Они вышли из землянки на простор. Тихонов – чтоб заказать завтрак, а Буткин – с полотенцем и мыльницей в руках.
Через десять минут они сидели за маленьким столиком и пили чай из голубого эмалированного чайника. Пользуясь тем, что они одни, Буткин завел разговор о своей службе в батальоне, о том, с чего ему начать, на кого опереться.
– Признаюсь вам, товарищ капитан, чистосердечно: армию, условия работы в ней знаю плохо. Подумайте только – не служил с двадцать второго года. Как кончил Гражданскую войну, демобилизовался и с тех пор о Красной Армии сужу по газетам. А ведь у вас тут много воды утекло, много всяких перемен произошло. Техника, уставы, дисциплина – все это новое. Далеко шагнули вы… – озабоченно морща и без того морщинистый лоб, говорил Буткин.
Он говорил все это не для того, чтобы под предлогом неопытности уменьшить ответственность, возложенную на него. Нет, Буткин был человек трезвого разума, он отчетливо сознавал трудности, которые встают перед ним на новом поприще, и не хотел уклониться от этих трудностей.
Искренность Буткина тронула Тихонова. Он понял: прислали в батальон комиссаром человека прямого, открытого, из той породы людей, которые не любят скрывать ни своих достоинств, ни своих недостатков и дело, работу свою, общие интересы выдвигают на первый план.
– Знаешь, Петр Петрович, что я хочу сказать тебе, – обращаясь к Буткину на «ты» и впервые называя его по имени и отчеству, проговорил Тихонов, внимательно глядя на комиссара. – Живое прочувствованное слово нужно сейчас нашим людям. События идут суровые, половина батальона из районов, которые уже оккупированы немцами. На душе у людей сейчас нелегко. Я заметил: как наши оставили Смоленск, так бойцы даже песен стали петь меньше. А ведь батальон на три четверти из молодежи!.. И потом восток, японцы, – продолжал Тихонов после короткой паузы. – С одной стороны, мы резерв для запада, а с другой – мы авангард на востоке. И вот надо, чтобы наши люди поняли это. Я лично убежден, что столкновения с японцами нам не избежать. Так или иначе, а весь узел дальневосточных противоречий не развязать без участия Советского Союза.
Буткин слушал Тихонова с большим вниманием и, будучи человеком партийным не по форме, а по всему складу души своей, размышлял не только о том, о чем говорил капитан. «Каких же замечательных людей вырастила наша партия!» – думал Буткин, глядя на взволнованное лицо Тихонова.
Когда Тихонов умолк, высказав все свои соображения о постановке политической работы в батальоне, заговорил Буткин. У него было немало дельных предложений. Прежде всего надо собрать коммунистов, их в батальоне набиралось свыше тридцати, затем подобрать знающих групповодов, начать регулярную политическую учебу, взяться за самодеятельность. Благо, этот сержант Соловей прибыл со своим собственным баяном…
Тихонов слушал Буткина и утвердительно кивал головой. Хотя комиссар, начиная беседу, предупредил, он-де армии не знает, но все, что он предлагал, было жизненно и целесообразно.
12
План политической работы был записан на листок, когда дверь землянки с визгом открылась и в нее вбежал взволнованный, вспотевший адъютант старший Власов.
Тихонов хорошо изучил своих подчиненных и по первому взгляду, который он бросил на Власова, понял, что адъютант старший чем-то не просто взволнован, а потрясен.
– Что там, Власов, случилось? – вставая из-за стола, спросил Тихонов.
– Почта, товарищ капитан, пришла. В газетах сообщают, что наши войска оставили город Орел. Теперь немец попрет на Москву. А еще, кроме газет, писем много пришло. Один боец из егоровской роты, Ефим Демидков, получил письмо от сестры, которая пробилась через фронт из Смоленской области и приехала к своей старшей сестре в Читинскую область. Это же читать невозможно, товарищ капитан! – со стоном воскликнул Власов, и его лицо исказилось.
– Да что там за письмо такое? – поспешно спросил Тихонов, вопросительно взглянув на Буткина.
Власов молча подал Тихонову свернутый в трубочку конверт, согретый теплом его руки. Капитан вытащил письмо из конверта, приблизился к оконцу, в которое струился дневной свет, и принялся читать.
Он читал это письмо, не проронив ни одного слова. Буткин и Власов молча наблюдали за ним. Обветренное лицо Тихонова становилось с каждым мгновением строже и сосредоточеннее.
Наклонив голову так, чтоб скрыть глаза, Тихонов решительным движением руки передал письмо Буткину. Тот прочитал его и словно окаменел: стоял не шевелясь и, казалось, не дыша. Потом опустил руку, в которой держал исписанный клочок бумаги, сказал:
– Ну вот, Прохор Андреевич, жизнь вносит в наш план поправки. Надо не откладывая провести митинг.
Все трое помолчали еще минуту-другую, и Тихонов, прохаживаясь по землянке, насколько это было возможно делать при ее крохотном размере, проговорил:
– Передайте, Власов, командирам рот мое приказание: привести роты в строю к штабной землянке к тринадцати ноль-ноль на батальонный митинг. Как, товарищ старший политрук, успеете подготовиться? – обратился он к Буткину.
– Безусловно, – ответил Буткин.
И все они, один за другим, вышли из землянки, унося в своих сердцах, как кровоточащую, рану, неизгладимое впечатление от простого, бесхитростного письма.
Даже во второй половине осени, которая наступает в Забайкалье необычайно рано, выпадают дни, в которые кажется, что природа повернула свое движение вспять. Солнце светит и греет так щедро, небо такое прозрачно-голубое, что никак не верится, что приближается зима.
Пока ждали начала митинга, на лужайке возле штаба без умолку слышался говорок. Бойцы в непринужденных позах разместились вокруг стола, кто сидя, кто лежа. Сводка Информбюро, сообщавшая об Орле, была уже всем известна, но говорить о ней избегали. Так не вязалась жестокая, мучительная весть с радостным, совсем летним днем, с хорошими, влекущими к самому лучшему, к самому возвышенному чувствами, которые рождаются всегда, когда собирается в одном месте много людей, единых по делам, мыслям и стремлениям своим.
– Эх, денек-то какой! На полях теперь овощи торопятся прибрать.
– А по дорогам к станциям, к элеваторам – подводы, машины с хлебом…
– А охотники тоже уж двинулись. Пора!
Так говорили люди обрывками о том о сем, но, сказав, замолкали и мысленно уносились туда, где они когда-то жили.
Но вот взвизгнула от резкого толчка дверь землянки, в которой находился штаб батальона, и оттуда вышли комбат Тихонов, младший лейтенант Власов, командиры рот – Синеоков, Королев, Егоров и старший политрук Буткин. Бойцы поднялись с земли, а Власов забежал вперед, подал команду «смирно» и отдал капитану рапорт.
Тихонов открыл митинг и предоставил слово комиссару батальона. На Буткина устремились сотни пытливых, доверчивых глаз. Он обвел взглядом все эти загоревшие рабочие лица, ставшие ему сразу же родными и близкими, и вспомнил давно прошедшее…
…Шумит заунывно и тоскливо дремучая тайга. Возле костров сгрудились партизаны вот с такими же обветренными лицами. Партизанам предстоит тяжелый переход через тайгу и горы. Час пробил! Пора выходить из тайги в людные места. Он – комиссар партизанского отряда – произносит речь. Он говорит о контрреволюционной гидре, о международных акулах капитализма, о высоких задачах партизан перед лицом мирового пролетариата. Его слушают затаив дыхание, бурно рукоплещут, бросают шапки в воздух, выкрикивают слова одобрения. Неужели с тех пор минуло больше двадцати лет? Да не вчера ли все это было?
Захваченный воспоминаниями, Буткин стоял минуту-другую молча, потом поднял руку, крикнул:
– Товарищи бойцы! Товарищи командиры!
Но едва он произнес эти слова, как ему почудилось, что он начал свою речь на той высокой, митингово-торжественной ноте, на которой проходили все митинги тогда, в годы Гражданской войны. «Но теперь и люди стали другие, и время другое, и жизнь иная», – мелькнуло у него в мыслях.
– Товарищи бойцы! Товарищи командиры! – повторил он, но уже иным голосом, в тоне которого меньше было торжественности и пафоса и больше интимности и сердечности, которые проникают в самую душу человека, надолго западают в его ум и сердце. – Неслыханные злодеяния творят на нашей священной земле гитлеровские орды. Всюду, где они проходят, они оставляют за собой кровавый след массовых убийств, надругательств, грабежа, – говорил Буткин, внимательно присматриваясь к лицам своих слушателей, стараясь уловить, какое впечатление производят на них его слова.
К тысячам и тысячам кровавых преступлений, совершенных фашистскими людоедами, прибавилось еще одно новое злодеяние, совершенное ими над родными и близкими нашего бойца из третьей роты Ефима Демидкова. Послушайте, что пишет его сестра. «Дорогой мой братец Ефимушка! Пишет тебе письмо твоя сестра Лена. Не узнаешь ты теперь меня, стала я седая и старая. Такого я насмотрелась, что не знаю, как и в живых осталась.
Как пришли к нам в Звонарево немцы, то первым долгом согнали всех, и старых и малых, на площадь, к дому соцкультуры. Тут они привели тятеньку, всего уже избитого, не похожего на самого себя, привязали его за руки и за ноги толстыми веревками к танкам и на глазах у всех разорвали его на части. Тятенька, пока живой был, не поддавался им, кричал, что все равно мы победим. Потом немцы загнали всех учителей, бригадиров, партийных и комсомольцев в дом соцкультуры и подожгли его, а чтоб горел скорее, облили стены бензином. Был тут и наш младшенький братик Леня. Когда дом соцкультуры загорелся и стала рушиться крыша, я видела раза два Леню. Он, видно, норовил выпрыгнуть в окно, да выпрыгнуть было нельзя. Кругом стояли солдаты и палили из автоматов куда ни попадя: так и погиб наш Леня в огне. А когда дом соцкультуры стал догорать, немцы кинулись на народ, кололи, стреляли, кто попадался под руку. Я побежала с Феклушей к Ермохиным в огород, перескочила через изгородь, бегу, а Феклуша отстала, я оглянулась, а она висит на изгороди, с опущенными руками, мертвая. Я было бросилась назад к ней, а немцы стали стрелять в меня. Я упала между грядок и лежала до вечера, притворяясь, что убитая. В потемках переползла в погреб к Ермохиным и жила там три дня в холоде, без хлеба, без воды.
Вылезла из погреба, смотрю: ни немцев, ни села. Ни одного дома не уцелело. Братец наш, Ефим Васильевич, отомсти ты им, немцам, за тятю и Леню, за Феклушу, за мои седые волосы, пусть они узнают, как нам было…»
Буткин дочитал письмо до конца с усилием. Голос его то прерывался, затихал, то звенел, взлетая до самых высоких нот. Он поднял глаза, чтобы взглянуть на бойцов. Они сидели в каком-то грозном оцепенении.
Гнев и горе, которые пронизывали каждое слово, каждую буковку этого письма, дошли до их сердец. Чувство негодования, скорби, жажда мести смешались в их душах и отлились в одно страстное желание, в один порыв – бороться.
Буткин понял, что люди охвачены высокими чувствами и нужно сказать им очень дорогие слова.
В ораторской манере Буткина была одна замечательная черта, обличавшая в нем человека не только убежденного в том, о чем он говорил, но и опытного в пропагандистском деле, знавшего многие сложные пружины этого высочайшего искусства. Начав речь, он как бы забывал о слушателях и беседу свою строил путем вопросов, обращенных к самому себе. Минутами можно было подумать, что он выступает не перед слушателями, а, забыв о них, разговаривает сам с собой, не стесняя ничем течение своей мысли, как это обычно случается, когда человек исповедуется перед собственной совестью. На самом же деле Буткин ни на одно мгновение не забывал, что его слушают другие, и внимательно следил за аудиторией, тонко улавливая ее настроение. Но благодаря этой своей манере размышлять вслух Буткин достигал редкостного воздействия на слушателей. После его речей у слушателей всегда появлялось желание высказаться о самом сокровенном и наболевшем.
И теперь произошло то же самое. Едва Буткин кончил говорить, как несколько красноармейцев подняли руки, прося слова. Среди желающих высказаться Тихонов увидел Ефима Демидкова и назвал его фамилию.
Демидков подошел к столу. И весь батальон увидел его постаревшее, с запавшими глазами лицо. Взгляд его был спокоен, жив, но по синим дугам, которые мазками тянулись от носа к вискам, чувствовалось, что Демидков успел уже где-то втихомолку смыть свое горе дорогими мужскими слезами.
– Братья! – с дрожью в голосе тихо сказал Демидков. И от того, что он сказал не обычное в таких случаях «товарищи», а «братья», все почувствовали еще острее, чем прежде, какая бездна горя вторглась в душу этого человека. – Тяжело мне не только говорить, жить тяжело от таких известий, – продолжал уже более твердым голосом Демидков. – От такого горя надломиться можно… – Он долго молчал, не то пересиливая прихлынувшие слезы, не то подыскивая более точные слова. – А только надломиться себе я не дам и жить буду! – энергично взмахнув руками и как-то весь выпрямляясь, сказал он. И все увидели, что сил в этом человеке не счесть и сломить его не сможет никакое горе.
Потом капитан Тихонов предоставил слово Егорову, и тот от лица бойцов и командиров третьей роты, в которой служил Демидков, произнес короткую, но яркую речь. Он называл Лену родной сестрой всей роты. Когда Егоров заявил, что голос Лены с седыми волосами, призывающий брата сделать так, чтоб немцы узнали, «как нам было», услышан и бойцы горят желанием скорее вступить в бой, весь батальон опять горячо зааплодировал, и вскоре сотни сильных, молодых голосов могуче прокричали своей Родине, на защиту которой они поднялись стеной, протяжное и громкое «ура».
Перед окончанием митинга, после того как выступили Прокофий Подкорытов и Василий Петухов, к столу строевой походкой, гордо неся на медной от загара шее круглую, стриженную под машинку голову, подошел сержант Соловей.
Он был в батальоне новым человеком, и потому первые мгновения его рассматривали с той придирчивостью, которая как-то сама собою появляется у людей, стоит им только стать военными. Но Соловей, по-видимому, был аккуратист до мозга костей. Большие кирзовые сапоги его были тщательно начищены, брюки и гимнастерка из дешевой защитной ткани производили впечатление недавно побывавших под горячим утюгом, крепкую мускулистую шею плотно облегала ослепительно белая каемочка умело пришитого подворотничка. Глядя на подтянутого, щеголеватого сержанта, можно было изумляться, как он мог, много дней находясь в дороге, а теперь живя в степи, в землянке, сохранять в таком порядке свою немудрящую солдатскую одежду. Все это, конечно, заметили, и каждый с долей некоторой профессиональной зависти подумал: «Вот это заправочка! Ой-ой-ой».
– Товарищи и друзья! Братья по оружию! Горе Ефима Демидкова понятно и близко мне. Я сам житель Смоленской области, и, как знать, может быть, и мои родные вот так же растерзаны кровавой рукой фашистов.
Сказав это, Соловей отыскал глазами сидевшего с опущенной головой Ефима Демидкова и, обращаясь к нему, звенящим голосом проговорил:
– Товарищ Демидков, в горе и гневе вы не одиноки, и пусть это утешит вас и придаст силы!
Потом Соловей встал на колени и, подняв руки, поклялся перед лицом товарищей не щадить в борьбе за Родину ни крови своей, ни самой жизни. Он пал ниц, и все увидели, что Соловей целует серую, песчано-каменистую землю.
Митинг закончился речью Тихонова. Ее прослушали затая дыхание, так как Тихонов говорил о самом насущном и близком – о задачах батальона.
Когда командиры развели роты по местам, Буткин направился к своей землянке. У него было такое ощущение, будто он живет в батальоне не один день, а очень давно.
За те короткие часы, которые занял митинг, Буткин мысленно внес в свой план ряд существенных поправок. Долголетняя работа с людьми научила его неустанно анализировать жизнь, тщательно всматриваться в ее живой поток. Худшее, что могло быть у руководящего работника, – это преклонение перед бумажкой. Сталкиваясь раньше в райкоме с десятками и сотнями людей, Буткин всегда жестоко высмеивал эту слепую веру в бумагу. «Вы раб бумаги, взгляните на жизнь по-большевистски», – говорил он иному руководителю, который, ссылаясь на циркуляр и на план, где, дескать, все предусмотрено, силился доказать, что на его участке работы царит полное благополучие. Сам же Буткин обладал тем драгоценным качеством живого, непосредственного восприятия жизни, которое делает руководителя стоящим в самой гуще событий и позволяет ему браться за вопросы, составляющие хребет того или иного дела.
Встреча с батальоном на митинге, взволнованные и искренние речи бойцов и командиров натолкнули Буткина на новые мысли. Он увидел, что в плане, составленном совместно с капитаном, опущены пункты первостепенного значения.
«Надо по ротам, а может быть, даже и по взводам провести товарищеские собеседования, поближе узнать людей. И начать это надо прежде всего, начать сегодня же», – размышлял Буткин.
Внешне Буткин всегда казался хладнокровным и спокойным, а порой и несколько равнодушным. Но это был результат большой внутренней дисциплины. На самом деле он обладал таким горячим отношением к жизни, таким нетерпением, когда дело касалось работы, что всякое равнодушие или медлительность вызывали в нем негодование.
Буткин дошел до землянки, но возле дверцы остановился. «А что мешает мне пойти в одну из рот теперь же?» – спросил он сам себя, испытывая от всех своих мыслей жгучее желание действовать, действовать и действовать. Он постоял минуту в раздумье, приоткрыл дверцу в землянку, бросил папку на свой топчан и быстрой походкой направился к самым дальним землянкам, в которых жила рота старшего лейтенанта Синеокова.
13
Наконец и Филипп Егоров получил письмо от родных. Это была первая весточка после разлуки. Писала Сашенька, жена Филиппа. Письмо было длинное, на шести страницах, вырванных из ученической тетради. Егоров бегло, какими-то летучими взглядами пробежал по строчкам и торопливо вытащил из конверта еще один листок. Развернув его, он увидел нарисованный цветными карандашами двухэтажный дом и скачущие крупные буквы: «Папа, свари себе моркофку и кушай слифки». Это было послание от шестилетней дочери. Егоров улыбнулся, глядя на букву «ф», начертанную, вероятно, без малейших колебаний в этом деловитом, кратком письме, и почувствовал, как сжалось сердце. «Милые мои, хорошие… Свари себе моркофку и кушай слифки», – прошептал Егоров.
Вечером, когда все, что нужно было сделать за день, было сделано, Егоров решил вновь перечитать письмо жены. Читая теперь не торопясь, он составил полное представление о том, что делалось в эти дни в его родном городе.
Милая Сашенька, она, как и тысячи других штатских людей, весьма смутно представлявших, что скрыто за понятием военной тайны, сообщая о прибытии в город с запада трех больших заводов, не удержалась от некоторых пояснений: на одном заводе будет производиться зеленый горошек, наивно хитрила она, второй вот-вот начнет выращивать в парниках тыквы, а третий огородился высокими заборами и дымит, дымит во все семь труб.
Вторая часть письма была посвящена переменам в жизни знакомых: директор школы Нестор Флегонтович назначен в ремесленное училище ввиду особой важности этого училища для подготовки кадров; Калерия Александровна, врач, лечившая их Ниночку от кашлей и поносов, надела военную форму со шпалой на петлицах гимнастерки и возглавила самый крупный госпиталь в городе; две дочки их соседа, Вера и Тася, студентки биологического факультета, временно ушли с учебы и поступили на один из вновь прибывших заводов, желая помогать фронту своим трудом на предприятии; Николай Петрович, отец Сашеньки, инвалид Первой мировой войны и пенсионер, вернулся к токарному станку и вот уже второй месяц выполняет норму на двести процентов.
В конце письма Сашенька сообщила, что все они, учителя, не очень-то доверяют заявлениям японских деятелей о верности пакту о нейтралитете и, чтобы не оказаться застигнутыми врасплох, посещают курсы инструкторов ПВХО. Город хотя и расположен за тысячи километров от маньчжурской границы, тем не менее полагаться в нынешний век на расстояние опасно…
Увлеченный письмом, Егоров не заметил, как в его землянку вошел Буткин. Он был уже совсем возле стола, когда Егоров увидел его и порывисто, с некоторым смущением за свое опоздание, поднялся.
– Сидите, Егоров, сидите, – пожимая ему руку, проговорил комиссар.
Но Егоров все-таки встал, пристукнув каблуком и распрямляя плечи. «Это у него от гражданки еще осталось. Вот Тихонов, тому вначале проделай, что полагается по уставу, а потом он с тобой разговаривать начнет, да так запросто, будто век тебя знает», – подумал Егоров о смущении Буткина.
– Чем занимаетесь, товарищ Егоров? – спросил комиссар и опять замахал нетерпеливо рукой: – Садитесь, садитесь, пожалуйста!
Егоров пододвинул Буткину табурет и сел на прежнее место.
– Письмо, товарищ старший политрук, от жены получил. Днем некогда было читать его внимательно, вот и пришлось заняться этим сейчас, – проговорил Егоров.
– Письмо? Ну, что там? Как там? – необыкновенно оживляясь, спросил Буткин.
И по тому, с какой горячностью был задан этот вопрос и как сразу вспыхнули в глазах Буткина живые огоньки, Филипп понял, что гражданка, тыл – это то самое, за что он, Буткин, и теперь, будучи уже в армии, чувствует перед лицом грозных событий моральную ответственность.
– Да вот послушайте, товарищ старший политрук, – с готовностью проговорил Егоров и, прибавив фитиль в лампе, взялся за письмо.
Буткин от нетерпения даже привстал. «Ну, ну, почитай, почитай, послушаем, что мы там наработали, как народ к испытаниям подготовили», – пронеслось у него в мыслях.
Егоров прочитал письмо жены и не утерпел, подал комиссару листок с рисунком дочери. Буткин кинул взгляд на рисунок, прочитал исполненное старательными каракулями письмо и вдруг залился таким звонким смехом, неожиданно звонким, что Егоров, тоже засмеявшийся вначале, изумленно посмотрел на Буткина, про себя думая: «Да он юноша! Неужели ему пятьдесят лет?»
А Буткин вытер лоб платком и крутил, крутил в руках рисунок девочки. На лице его, в особенности на губах и на морщинистых, уже чуть-чуть впалых щеках, долго еще держалась нежная улыбка.
– В глубокие толщи проникает война, – сказал Буткин, и улыбка каким-то уже далеким прикосновением тронула раз-другой его губы и исчезла.
– Да, большие пласты народа подымает война, – проговорил Егоров, чувствуя порожденную письмом жены потребность высказаться. – И вот заметьте, товарищ старший политрук, как бестрепетно, с каким высоким сознанием народ идет на жертвы. Ничего люди не жалеют, ничего не щадят. И то еще интересно: когда мы пятилетки выполняли, казалось нам порой – ну, такой разбег мы взяли, что надорваться можно. А как дело-то оборачивалось? Смотришь, план был на пять лет, а народ его за четыре года поднял, да еще с лихвой. И думается мне, вот и теперь много подспудных сил народа прорвется. Трудности у нас, по всему видно, будут немалые, а только изобретателен и ловок наш человек…
– Вы в партии давно, товарищ Егоров? – вдруг спросил Буткин.
– Какое там давно! С прошлого года, товарищ старший политрук, – сказал Егоров с усмешкой. Ему казалось, что к активной политической жизни он приобщился слишком поздно, были все условия сделать это гораздо раньше.
– Ага! – мотнул головой Буткин.
Они опять надолго замолчали, раздумывая каждый по-своему об одном и том же: о партии, о стране, о народе.