3
Вечером рассаживаемся фронтом: слева, на виду у меня, спокойный Петрович, справа, за лесом, Зазубрин, дальше, на мысу, Басов, а там, еще дальше, — неугомонный Ефимий.
Четыре часа. Западный ветерок посвежел. Запахло водою. Перестала куриться черная кочковатая земля. Впервые сегодня, третьего мая, застонали лягушки. В березняке бормочут тетерева, доносится громкое, словно досадливое карканье ворон. Курлыкает, посвистывая, кругообразно летая над болотом, кроншнеп, изредка слышна чайка, стоны куличков. На островке позади меня тонко посвистывает конек, нахально верещат сороки. Редко, редко пронесется кряква. Вдали над займищем поднялись гуси, сотни гусей, покружились, как галки над гумном, и тихо спустились на невидимое плесо. Снова пала немая тишина.
Я сижу на этот раз в пролете меж двух лесочков. Настроение как перед боем. А вот и первая партия. Она летит немного правее меня — прямо через лес, за ней следует другая. Справа слышны выстрелы. Там тоже гусиный путь. Третья партия проходит опять правее меня. Тогда я, хватая в охапку плащ, сетку, несусь по болоту, направо. Усаживаюсь под куст и жду. Кругом пальба. Петрович уже «петкнул», как он говорит, четыре раза. Один гусь упал прямо к нему в скрадок. Гусей летит много, цепь за цепью, но больше вне выстрела — высоко. Не знаешь, стрелять или нет. Но чего же, собственно, ждать? И я открываю пальбу. Гуси шарахаются ввысь и летят быстрее, беспокойно переговариваясь. Но вот тройка тянет не так уж высоко, надо нацелить получше. Бахаю. И с радостью вижу, как подломилось крыло у одного из них, и он, пролетев наоткос лесок, падает на поле. Бегу по глубокому снегу. Гусь, волоча крыло, гогочет и тащится по луже. Прицеливаюсь, чтобы дострелить его, но он падает на бок, и я догоняю его без выстрела.
Скорее на место. Гуси идут почти беспрерывно. Я никогда не видел такой массы гусей. Жаль, что высоко. Пускаю снова два заряда. Над займищем стоит стон. Откуда-то сбоку навертывают на меня шесть гусей, летят мимо, направляясь к Петровичу. Бью из правого ствола — летят невозмутимо, пускаю второй заряд — и гусь с высоты турманом, головой вниз, шлепается с силой в болото, раскидывая вокруг брызги воды. Слышу, как кричит Петрович: «Браво!» Приятно слышать похвалу. И в самом деле, выстрел был неплохой. А пальба вокруг не прекращается. Петрович не утерпел и снял налетевшего на него длинноногого журавля. Я пустил заряд по мелькнувшему в березах тетереву. Веселый вечер.
Сумерками возвращаются охотники. Пермитин с гусем. Зазубрин и Басов с пустыми руками. У нас с Петровичем снова по паре. Мы впереди всех. Басов бранит двадцатку, проданную ему Ефимием. Зазубрин ворчит на заряды. Пермитин опять проклинает судьбу. Сделал дуплет, подбежал брать второго гуся, а тот поднялся и улетел. Петрович бранит его за то, что он подбежал к гусю с незаряженным ружьем.
— Мальчишка несмышленый, верста колыванская! Дурак тридцатилетний, мало тебя учили…
Пермитин смущенно улыбается и кричит:
— Ничего, завтра надавим гусей, как вшей на фронте!
Идем на стан. Зазубрин забрал журавля:
— Сыну отвезу в подарок… Но какой же он тяжеленный, черт!
Усталые, но оживленные подходим к костру.
Ну, робя, сегодня весенняя гульба. Веселись вовсю! Последняя ночь! — зычно орет Пермитин.
Первого гуся на кон, в общий котел! Давай, Ефимий!
Начинается обряд пластования первого гуся. Его с почетом обносят на ружьях вокруг костра, и Петрович с наслаждением, священнодействуя, принимается его потрошить. Делает он это с пришептыванием, с усмешкой, поддразнивая Пермитина:
— Тебе, черт возьми, жалко гуська! Обещал, поди, матаньке своей? Не плачь, кержацкая душа. Не жадничай! Выпей, Ефимий, с горя. Хочешь сырым сердцем закусить? Лопай, твое право!
— Пошел к лешему! Завтра еще набью. Наломаю гусей. Сыпь, Басов, «Камаринского»!
Басов лихо откалывает плясовую на гребне. Ефимий, увешанный гусями, скачет вдохновенно вокруг костра. Пляшет он так же жадно, как охотится. Вот он пошел под собственную песню:
Дзинь-бом, дзинь-бом,
Слышен звон кандальный..»
Дзинь-бом, дзинь-бом,
Путь сибирский, дальний.
Дзинь-бом, дзинь-бом,
Слышно там и тут,
Наших товарищей на каторгу ведут…
Заунывный мотив каторжной сибирской песни в его исполнении звучит отчаяньем красивого веселья. Ефимий с плавной выразительностью носится вокруг огня, обволакиваемый дымом, раскинув сильные руки в стороны. Похож на шамана. От лирического грустного танца снова переходит в лихой пляс, звучно топая ногами по волглой весенней земле.
Ночь спокойно смотрит на нас темными глазами, помаргивая светлыми ресницами звезд. Вдали, не умолкая, бормочут косачи. На займище тихо погогатывает одинокий гусь. Вверху стонет диким барашком острокрылый бекас, со свистом разрезая воздух…
Последний вечер. Все снова расселись в одну линию. Гусей на займище тьма. Сотни стай проследовали туда утром. Пермитин не может выбрать себе сидку на этот решающий вечер и бегает с места на место.
Петрович трунит над ним:
— Бегай, бегай, божья дура. Нас все равно тебе не обстрелять.
Пятый час, через полчаса гуси двинутся. Гудят тетерева в березняке, стонут страстно лягушки. Впереди меня по болоту, важно, словно балетмейстер, выступает сиреневатый под лучами заката журавль. Что, собственно, больше волнует охотника: стрельба или это щемящее ожидание? Считаешь минуты, как влюбленный, когда же наконец придет это без двадцати пять. Лет продолжается час с небольшим — до шести. Откуда у гусей такое точное ощущение времени? Каждый вечер они снимаются с займища в одну и ту же минуту.
Время движется медленно, как волы по степям. Четыре с половиной. Закурлыкали беспокойно, словно обездоленные переселенцы, журавли. Пролетел быстро лунь над камышами. Дятел застучал где-то сзади.
— А вот…
Над чернью далеких камышей показались темные пятна, загагакали и пошли, но не к нам, а вдоль по займищу. Партия за партией. Туда, в конец болота, минуя нас и огибая наш стан. Неужели они поняли, в чем дело? Неужели отпугнула их утренняя канонада? Какая жалость! Последний вечер. И какой вечер! Тепло, заря, тишина, ширь!..
С болью слежу за длинными станицами гусей, улетающих на поля. Но вот три-четыре стайки повернули к нам. Слышу легковесные звуки басовской двадцатки. Эге! Вот одна стайка тянет на меня. Нет, повернула к Пермитину. Да, несутся прямо на его скрадок. Быстро выбегает Ефимий, спотыкается о кочку, целит и бьет раз за разом. Один гусь тряпкой падает в воду. Вот Пермитин и догнал нас с Петровичем.
Еще тянут. Эти на Петровича. И совсем низко.
Бах-бах!
Гуси заколебались, как бумажные змеи от ветра, загоготали возмущенно, смешали ряды и унеслись за лес.
— Эх, Петрович, был случай посрамить Ефимия.
Так промазать!
Петрович сам качает озабоченно головой и чешет пятерней в затылке.
«Неужели я не пальну на прощанье?» — думал я, бегая глазами по займищу. Три гуся навернули на меня, но как высоко до них!
Впрочем, раздумывать некогда. Стреляю раз за разом с одного прицела. Передовой гусь резко идет вниз — слышу дикий торжествующий рев Петровича: он мой союзник, — но гусь выправляется, повертывает на займище и, перебивая крылом, быстро-быстро летит, спускаясь к болоту. Вот-вот упадет. Видно, что дробь скосила ему кончик крыла. Однако он умахал с километр и только тогда ткнулся в камыш.
— Иди, ищи! — кричит Петрович.
Но искать бесполезно, гусь жив и в камышах уплывет далеко. Какая досада! Ну ничего. Пусть на этот раз не будет победителя. Обойдемся и без короля охоты.
Идем на стан. Дорогой дружно салютуем пролетающим вдали гусям:
Прощай, родные!
Сколько же всего у нас гусей?
— Тринадцать.
Ефимий орет:
— Я говорил, наломаем, как чертей. Вон она — чертова дюжина.
Петрович участливо спрашивает его:
А здорово ты кержацкого бога молил, чтобы последний гусь не упал? А?
Пошел ты к черту!..
Ночью скачем обратно в Колывань, простившись с Тойскими болотами. Мороз, холодные просторы, светло и ясно. Дремлем. Снятся гуси, слышится их вольный гогот. Снова летят под луной белые лебеди. Пермитин задумчиво поет песни и рассказывает, как прошлой осенью он неделю скакал по полям за улетающими гусями, как три дня гонялся по озеру Чаны в челноке за лебедями.