6. Сохатый
Вторую неделю ползем скалистыми коридорами, взбираясь вверх по падающему с Саянских гор, беснующемуся в каменных тисках, изогнутому лезвию Тагула. Никто из нас не ждал такого утомительного путешествия. Переходы наши с каждым днем становятся короче. Едва-едва преодолеваем за сутки десять километров. Далеко, за сотню километров позади нас, осталась последняя сибирская деревушка, о которой каждый день со вздохами вспоминает Иван Миронович. Сказочная глушь обнимает нас со всех сторон. Сосны, пихты, ели нескончаемыми полосами бегут за нами; такие же необозримые полосы их каждый час выплывают нам навстречу. Исполинские темные горы крепко запрятали нас от мира. И только солнце, выползая из-за них по утрам, смягчает их суровую темь. У меня болит спина от бечевы, на которой я тащу лодку. Я разбил уже свои сапоги и теперь бреду в запасных броднях. Узнать меня трудно: зарос волосами, как папуас, почернел от солнца, грязи, воды, укусов комаров и мошкары, как старый негр. Рубаха и штаны мои давно уже превратились в живописные лохмотья.
Каждый день на заре мне кажется, что я уже не в силах подняться: не разгибается спина, ноги деревенеют, не слушаются. Но вот протащишься с километр, и снова твоя машина работает. Когда меня сменяет в упряжке Макс, я ухожу в сторону от берега с неунывающей лайкой — Черным. Он находит рябчиков, глухарей, ненужных сейчас белок и бурундуков, которыми он питается.
Взлет тяжелой копалухи и глухой клекот молодых глухарей приводят меня в дрожь. Но это не обычные охотничьи волненья, а жадность голодного существа, мечтающего о вечерней мясной похлебке. Даже профессора не могут скрыть своего удовольствия, когда я или Макс являемся из тайги с птицей. Сейчас я, как и Иван Миронович, ненавижу тайгу. Здесь невероятно трудно раздобыть дичину. Тайга мертва, как пустыня. Глухарей по берегам совсем мало, а нашу компанию не накормишь и пятью рябчиками. С тоской вспоминаю Уральские степи, где легко ходить, где на каждом шагу встречаются птицы, зайцы, где по речушкам можно всегда промыслить рыбу.
Сегодня на рассвете, когда загас ночной костер и меня ожгло утренним морозцем, я вскочил с постели и, поеживаясь от холода, разминая одеревеневшее от усталости тело, спустился с ружьем на берег. Думал в прибрежном ельнике поискать рябцов. Профессора еще покоились в своих палатках: они потребовали от нас, чтобы мы не тревожили их раньше девяти часов.
Айдинов втащил свою лодку на песок и, сидя на ее опрокинутом днище, старательно паклевал ее, держа в зубах просмоленные клочья чесаной конопли. Рядом с ним сидит повязанный полотенцем скучный Иван. Миронович (шапку он потерял в пути) и плачется на свою судьбу:
— Дома я дров бы на зиму теперь запасал, а здесь что? Время напрасно теряю и себя изнуряю. Понесло меня с вами, старого дурака. Думал, на зверя меня наведете. Заработать рассчитывал, а тут, то и гляди, голову свернешь. Нет, больше меня и шаньгами сюда не заманите! Ищите дураков помоложе.
Увидав меня, кавказец широко улыбнулся и отрывисто бросил в мою сторону сквозь паклю в зубах:
— Купаться хочешь? Хорошо… Вода горячая. Пар, как в бане.
Кругом — над рекою, на горах, над лесом, на отяжелевших за ночь ветвях деревьев — клубился дымчато-серый холодный туман. Солнце чувствовалось, оно уже всходило за горами, но от этого было еще холоднее и неприветливее, как от тоски по далекому другу. Я уселся рядом с Айдиновым в лодку, закурил свою трубку.
— Что же, елдаш, скоро мы дотащимся до зверя?
Айдинов улыбнулся, наивно оскалив ряд белых зубов, блеснув в мою сторону белками ярко-желтых глаз:
Да мы уже добрались. Зверя и тут немало гуляет. Только стрелять его нельзя.
Почему?
Иван Миронович жадно, с раскрытым ртом глядел на нас, ловя каждое наше слово.
Айдинов подмигнул в его сторону и стал объяснять мне обычаи сибирских промышленников. Оказывается, мы проходили теперь владенья Максимыча, нашего старшего проводника. Неподалеку отсюда, на той стороне, в падях Жерновой горы, есть и солончаки, куда ходят изюбри полакомиться солью, но промышленник не позволяет на них охотиться другим. Здесь исстари так заведено: охотник владеет правом собственности на солончаки, впервые найденные им или искусственно им самим устроенные… Он делает вокруг на деревьях крестообразные зарубы, и этого достаточно, чтобы другой охотник не смел здесь промышлять. Нарушение этого естественного права карается сурово: не раз случалось, что молодые промышленники не возвращались из тайги. То же самое и с промыслом на белку. Там, где кто-нибудь расставил свои плашки (примитивные ловушки зажимного типа), там исключительно его охотничье поместье, другой охотник туда не зайдет. Владелец ставит здесь свои лабазы и избушку. В лабазах у него хранятся запасы и добыча. Это небольшая клеть на высоких стойках, чтобы туда не мог забраться медведь. Недалеко от Жерновой горы у Максимыча было налажено до тысячи плашек на белку. Теперь на этом месте пустыня: черные обгорелые деревья мрачно высятся отдельными темными свечами. Этой весной молодой промышленник Пашка Ляляев пожёг охотничье поместье Максимыча, нечаянно или с умыслом — наверняка никто не знает. Предполагают, что он соблазнился добычей, спрятанной в лабазе, и, чтобы скрыть следы преступления, запалил тайгу. Теперь все убеждены, что Пашке долго не жить, если он не покинет Тагульского района и не уберется подальше с глаз Максимыча.
Стало понятно, отчего суровый Максимыч становится с каждым днем все мрачнее и угрюмее. Тысяча плашек — это год напряженной и большой работы, гибель богатой добычи на ближайший зимний сезон.
— Вот там, в покате Жерновой горы, есть ха-арошие солончаки, — показал Айдинов вниз по Тагулу. — Вчера я видел на этой стороне след сохатого. Он прошел туда. Да разве Максимыч поведет кого? Нет, не жди. Сибиряки жадны как черти! — бросил он резко, с кавказской горячностью и широкой усмешкой.
Иван Миронович жадно вздохнул й покачал сокрушенно головою, закутанной грязной тряпкой. Я смотрел на загоревшиеся глаза старого армянина, с тоскливым восхищением вспомнил щедрого бедняка лезгина Керима, водившего когда-то меня по Сарыбашскому ущелью. Тот не боялся показать мне самые сокровенные зверовые уголки. Я вспомнил, как Керим положительно изнывал от неподдельного горя, когда ему за день не удавалось подвести меня к зверю.
В эту секунду Айдинов, смотревший вниз по реке, бросил паклю на землю, выпрямился и, вытянув обе руки вперед, взволнованно прохрипел:
Гляди, гляди, сохатый ломится!
Где?
Опаленный его горячим шепотом, я щелкнул курками «бюксфлинта». Иван Миронович со смешной быстротой для его тяжелого тела бросился к стану за винтовкой.
— Далеко. Не возьмешь. Туда гляди.
Мои глаза жадно рыскали по кустарникам и полоскам песчаного берега, метались по горам, скользили по зеленеющим островкам, но я не замечал ничего живого вокруг.
— Гляди, гляди скорее! Там, за ломом, стоит. Вот пошел вниз!
Теперь зверя увидал и я. Он медленно шел по откосу берега, спускаясь к реке. До него было не меньше километра. Иван Миронович бросился было бежать к нему по берегу, но Айдинов остановил, напомнив, что берег в этом месте непроходим, его пересекает глубокий залив, далеко уходящий в тайгу. Зверь шёл по ту сторону залива. Тогда я схватился за полевой бинокль. Сохатый уже выходил из-за лома на береговой песок. Неуклюжий и в то же время поджарый, как степной верблюд, он тяжело ступал длинными ногами, увязая в тине, но, несмотря на это, легко и без колебаний нес вперед свое грузное короткое тело. Он шел завороженно спокойно. И был похож на сказочное насекомое, рогатого жука. Вся сила его выпирала из передней его части — головы, рогов и шеи с темной гривой, зад его был тонок и мал. Большие лопастые рога с гигантами пальцами-отростками были закинуты назад и лежали на спине. Большая длинная морда была поднята высоко вверх. Он шел, как лунатик, глаза которого не видят, но который, как собака на стойке, верхним чутьем безошибочно знает свой путь. Желваки крепких мускулов ровно переваливались под его серо-желтой, сейчас, по росе, серебристо-бурой шерстью. Не дойдя до реки, зверь остановился и замер на минуту, прислушиваясь к шуму Тагула, и затем гигантским прыжком бросил себя в воду, вздыбив вокруг огромные пенистые волны. Поплыл. Теперь были видны лишь его длинная толстая морда и рога, похожие на засохший комель корнистого дерева. Волны быстро уносили его вниз. И через минуту он пропал за мысом, обрывавшим ленту реки.
Айдинов облегченно вздохнул, как после тяжелого напряжения.
Иван Миронович, выбранившись, что ему не дали «стрелить» зверя хотя бы отсюда, на авось, сердито спросил кавказца:
А большой? Сколько пудов в нем? Кавказец насмешливо закрутил головой:
Ай-ай, большой. Бычок. Пудов двадцать потянет. Жадный мужик сплюнул в сердцах и ушел с берега. Минут пять ждали мы, не вернется ли зверь обратно по той стороне реки. Сохатый не показался. Я не пошел в это утро за рябчиками: так сильно было впечатление от таежного великана. Не хотелось нарушать тишину тайги, когда здесь неподалеку бродит лунатик-зверь с огромной короной своих величавых рогов, и даже Петрович, подошедший к нам, на секунду увидавший зверя, не стал в это утро, назло профессорам, как он обычно делал, стучать топором. В этот день мне было легче идти, я не ощущал большой усталости, унося с собой образ таежного зверя.