5. Пороги
Как мертво и сухо выглядит карта Тагула, лежащая сейчас передо мною. Она составлена начальником нашей экспедиции Максом Кравковым. Черная извилистая полоса, изукрашенная профессором Трегером синими, желтыми, красными пятнами: обозначение гранитных, известняковых, сланцевых и песчаных пород. Как мирно смотрят теперь на меня скупые обозначения: «Скалы Бык», «Карагазский перелаз», «Сумасшедшая и Дурная шивера», «Лысые горы», «Порог»… Но как трудно дались нам эти полтораста верст по Тагулу — от последней деревушки до реки Белой!
Мнe самому нелегко воскресить все подробности нашей поездки. Всплывают, как отрывки сна, отдельные картины. Профессор Трегер пишет о нашей поездке в своих «Заметках по географии и минералогии реки Тагула»: «Это путешествие привело меня к решению никогда не принимать участия в таких экскурсиях, где спортивные тенденции организаторов доминируют над запросами и интересами натуралиста». Читателю трудно понять, что это значит. Это звучит по-профессорски серьезно и торжественно, но я знаю, сколько боли спрятано в этих словах. «Спортивные тенденции»! Это звучит иронией и насмешкой. Нам всем было в то время не до спорта. Нам всем нелегко было проползти наши десять в лучшем случае пятнадцать километров в сутки. Но мы — Макс, я, Гоша Сибиряков — хотели во что бы то ни стало идти вперед. Мы, охотники, умели носить сапоги, разводить костер, мы сами тащили лодки, мы научились сохранять нужное бодрое настроение и в дождь и в холод, могли без плача и ропота переносить недоедание: в этом мы оказались спортсменами, впрочем далеко не идеальными. Профессора, за исключением ботаника Степанова, оказались слабее нашего, — отсюда горечь строк Трегера. Время для поездки у всех нас было ограничено. В два месяца нам нужно было непременно добраться до реки Гутара. К этому настойчиво стремился Макс, мечтавший впервые дать правильную карту Тагула. И он добился этого. Профессора не дошли с ним до конца, они все время просили его о дневках, об отдыхе. Отсюда целый ряд недоразумений, даже грубых, тяжелых сцен, о которых теперь с недоумением вспоминает каждый из участников.
Сегодня с утра моросит дождь. Мокрый туман ползет по долинам сплошным тяжелым маревом. Проходим пороги. Тащу на бечеве свою лодку, направляемую Максимычем через каменные гряды, тяжело разлегшиеся среди седых, ревущих волн. Команды шестовщика не слышно. Макс стоит у берега против лодки, с натугой выкрикивает мне слова, пойманные им от Максимыча. Я не перестаю смотреть назад, только по взмахам рук Кравкова догадываясь, что надо делать: тянуть бечеву вперед, ослаблять ее, укорачивать или удлинять. Максимыча почти не видать: он стоит среди брызг воды, взмывов огромных волн, дождя, тумана и белой пены. Перед лодкой вырастают камни, перед тем закрытые волнами. Лодку подбрасывает, точно детскую бумажную игрушку. Что сталось бы сейчас с Максимычем, если бы порвалась бечева?
Упрямо двигаюсь вперед, как бурлак, прикованный к барке; по боли в плече слышу, что лодку отбрасывает волнами в сторону: бечева звенит и стонет от натуги. Вот лодка движется на огромный камень, изукрашенный взлохмаченным букетом живых, белых и серых, ревущих водяных цветов, она секундами совсем исчезает вместе с Максимычем в бешеной водяной свистопляске. Тогда я не знаю, что делать: отпустить бечеву или тянуть ее вперед. Я равномерно иду вперед, охваченный отчаянием вдохновенного подъема разгоряченной крови. В один из таких моментов вижу, как над пеной волн взлетает старая шапчонка Максимыча и резко летит назад, навстречу ветру, — мгновенно догадываюсь, что это «команда» шестовщика: сразу отдаю бечеву назад. Оказывается, лодка полезла носом на камень: натянутая бечева не давала возможности Максимычу отвести ее в сторону. Теперь лодку откинуло от камня, и Макс кричит мне, чтобы я шел быстрее вперед. Лодку выносит за камень, она легко и весело прыгает по волнам, уже на свободе. Порог кончился…
Собирай бечеву! — орет мне весело Макс. Я так же радостно отвечаю:
Есть — собирай бечеву!
Лодка подходит ко мне ближе и ближе. Я вижу лицо низкорослого сибиряка: оно по-прежнему угрюмо, но сквозь его суровость все же просвечивает радостное успокоение от победы. Максимыч на берегу. Я ждал, что вот он начнет говорить о моих ошибках, о погибшей шапчонке, о трудности прохода сквозь пороги, но он молча достал кисет, стал вертеть свою неизменную «собачью ножку»… Затем отряхнулся, как собака, от водяной пыли, прикрепил лодку и двинулся назад — навстречу второй лодке, направляемой Айдиновым. Подошел к Петровичу, тянувшему бечеву, и стал отдавать скупые распоряжения. Он лучше Айдинова знает русло Тагула, поэтому сразу заметил опасность, грозившую этой лодке. Ей нужно было обойти огромный камень. Максимыч хорошо видел, что за этим камнем таятся предательские гребни, скрытые бесновавшимися волнами. Он велел Петровичу тянуть бечеву, чтобы лодка прошла по ближайшей к нам стороне. Айдинов же решил обводить лодку за камнями. Лодка ткнулась в камень и въехала носом на его вершину. Корма ее моментально погрузилась в воду, а вместе с ней медленно пошел на дно и растерявшийся Айдинов. И только тогда, захлестнутый водою, кавказец догадался вскочить на камень, пробежав по затонувшей лодке. Лодка снова поднялась на волнах, ее тотчас же стремительно швырнуло в сторону. Запрыгали по воде игрушечными зверками ложки, котелок, палки от палаток, деревянные чашки и прочая рухлядь нашего несложного хозяйства. Мы взревели от испуга, но уже тогда, когда опасность миновала для Айдинова. Кавказец стоял на камне в длинном мокром бешмете, точно растрепанная бурей птица, не могущая летать, и оглядывался вокруг в поисках спасения. Максимыч выхватил из рук Петровича бечеву и осторожно притянул лодку к берегу. Вычерпав воду и сбросив подмоченную муку, он встал в лодку с шестом, махнув мне головой, чтобы я взялся за бечеву. Он подобрался к камню, приютившему кавказца, принял его в лодку и провел ее через порог. Муку и другие вещи мы перенесли по берегу на руках. Остальные лодки по очереди вел сам Максимыч, и все обошлось без особых приключений.
К вечеру мы думали добраться до реки Яги, но этот день оказался одним из самых трудных за все время путешествия. Лил дождь. Берега сделались почти непроходимыми, ноги скользили по камням и валежнику, опасно было пробираться по крутым склонам гор. Река стала узкой и быстрой, то и дело приходилось пешеходов перебрасывать с берега на берег. На профессоров было жалко смотреть. Трегер плелся в стоптанных сапогах, ступая уже не на подошву, а на низ мягкого голенища; головка сапога волочилась на стороне. Оказалось, что для научных исследований нужно и уменье навернуть на ноги портянки! Убить за день ничего охотникам не удалось, мяса не было, масло кончалось, рыбы тоже в этот день не наловили. Все это увеличивало наше унылое настроение.
Вторую половину дня я шел свободным от бечевы, в нее впрягся Макс, но уходить вперед по такой погоде мне не хотелось, я шагал рядом с Айдиновым, веселое, неунывающее лицо которого подбадривало и меня. Мы вымокли до последней нитки, приходилось танцевать, чтобы немного согреться. Порой я даже завидовал тем, кто тянул бечеву: им от работы было теплее. Профессора уныло брели по берегу, часто, перелезая через бревна, падали… Я переглядывался с Айдиновым, и мы оба улыбались над нашим плачевным положением. Его острый кавказский взгляд светился мальчишеским озорством, словно ему в самом деле было хорошо: тепло и уютно. Вдруг и мне стало от его шаловливого взгляда веселее. Бесшабашное отчаяние овладело мной. Ведь хуже не может быть, а скоро станет лучше. Придем на стан, раскинем шалаш, разведем огромный костер, скипятим чай и снова будем смеяться от сытости и тепла. Будем смеяться над Петровичем, над жадностью Ивана Мироновича, мужика из Большой Речки, потянувшегося за нами из-за своей хозяйственной жадности, в надежде легко добыть дорогого зверя. Я чувствовал себя сильнее и выносливее профессоров, но жалеть их в ту минуту не мог. Я видел, что то же самое переживает Айдинов: он насмешливо поглядывал на мокрую бороду Ивана Мироновича, теперь растрепанную, а раньше красовавшуюся на его груди живописной лопатой. Он блестел глазами в сторону профессоров, обычно кичливо относившихся к «демократической» части экспедиции. И неожиданно для себя, взглянув на Айдинова, этого самого молодого из нашей экспедиции — пятидесятилетнего старика, я запел:
Много я любил
Женщин молодых,
А теперь решил
Всех покинуть их…
По блеску глаз армянина я увидел, что он понял мое настроение; его глаза заулыбались, лицо загорелось, весь он как-то молодо подобрался и еще веселее и задорнее подхватил:
Есть у нас легенды, сказки,
И обычай наш кавказский…
Дальше мы запели уже вместе дружным и озорным «хором»:
Кахетинский выпьем по-кунацки,
Чтоб жилось нам по-братски…
Со стороны это могло показаться нелепым, диким, но мне стало от песни на самом деле теплее. Ноги зашагали быстрее. Все тело, все существо мое вдруг встрепенулось, отозвалось на песню. Смешным показалось уныние… Даже Гоша Сибиряков, жестоко страдавший в этот день от малярии, улыбнулся нам из-за кустов жалобной человеческой улыбкой. Макс издали замахал нам своей кожаной кепкой, Петрович закрутил весело головой, только Иван Миронович и профессора не поняли нашего порыва, — продолжали молча шагать по берегу. Так в течение этого дня мы несколько раз перебрасывались со старым кавказцем стихами этой незатейливой беспечной песни.
Дождь не переставал, но теперь он мне казался самым обычным явлением, вода даже согревала меня. Я вынул из чехла ружье и, кликнув Черного, пошел вперед. И судьба сразу улыбнулась мне. Черный с разбегу напоролся на выводок глухарей. Копалуха с клекотом взлетела на дерево, а молодые глухарята, размером не больше серой куропатки, рассыпались по кустарнику. Черный остервенело залаял на самку, вертевшуюся на суку высокой сосны. Молодых я не стал стрелять: они были слишком малы. Я подошел к матери. На секунду мелькнула во мне жалость, но я быстро приглушил свою охотничью совесть и выстрелил. Птица повалилась в траву. Иду быстро к лодкам, чтобы порадовать товарищей своей добычей. У берега слышу немощный голос профессора: «Помогите!» Он несется откуда-то снизу, из глубокой вымоины. Вижу, Макс пробирается через валежник. Оказалось, что профессор свалился в яму и сам уже не смог из-нее выбраться. Лежал в грязи, совершенно обессиленный.
Пришлось искать поскорее место для стоянки. Быстро раскидываем стан. Разжигаем костер. Профессора забираются в палатку, отданную им для «научных» занятий. Остальные располагаются у костра. Петрович с остервенением щиплет копалуху. Максимыч готовит сухарницу. Чайник деловито шипит над огнем. Я снял с себя одежду и развесил ее на колышках вокруг костра. Айдинов и Иван Миронович ладят шалаши из корья. Мои желтые от пота и грязи портянки шипят на огне и колышутся от жары… Макс и Гоша вытянули озябшие ноги над костром, как англичане над камином после сытного обеда… Идиллия!
К костру подходит переодевшийся в сухую одежду угрюмый профессор. Он мрачно смотрит на нас, на портянки и, нервничая, спрашивает:
Кто развесил эту гадость?
Я. В чем дело?
Вы с ума сошли. Над чайником. Это же не гигиенично!
Кровь бросилась мне в лицо. Не сдерживая себя, я резко ответил:
— Здесь не гостиная и не лаборатория. Не гигиенично? Тогда будьте добры сами развести себе костер и скипятить чайник, не пользуясь чужим трудом.
Петрович фыркает от удовольствия. Айдинов с улыбкой останавливается и наблюдает за нами. Макс и Гоша еще выше задирают свои ноги над огнем. Профессор резко повертывается, идет к палатке. От палатки бросает:
— Это безобразие, это нахальство! Я буду жаловаться….
Петрович тихо, но четко бросает:
— Медведю пожалуйся, он заступится.
На минуту воцарилась тишина, потом ее неожиданно нарушил чей-то смех из-за кустов. И вдруг все мы, сидевшие у костра, захохотали. Сперва поодиночке, с перерывами, а потом — все дружно, громко, весело и неудержимо. Это была дикая сцена… Для нас всех смех был нервной разрядкой от усталости, напряжения и холода. Мы дико вопили минуты три, как дикари, от охватившего нас пьяного безумия. Я пытался сдержать себя, бросился лицом в свою беличью тужурку, но смех душил меня. Макс упал ногами в костер. Петрович ползал по земле на животе, Айдинов скатился куда-то в ложбинку… Из палатки выскочил Трегер, посмотрел на нас ненавидящими глазами, опять скрылся.
Впервые после такого тяжелого дня я не в силах был сразу уснуть. Было смешно и стыдно и за себя и за профессуру. «Как слаба и несовершенна человеческая машина, дающая такие неожиданные и дикие перебои при малейших невзгодах», — думал я, ворочаясь с боку на бок по горячей земле, согретой костром.