18
В кустах у козулинской мельницы Ганька ловил зимой куропаток сплетенными из прутьев ловушками. Вдоль и поперек исходил он голые, заваленные сугробами кусты, и ни разу не заметил молодой одинокой лиственки. Раздетая осенним ветром, тоненькая и худая, была она неприметным скромным деревцом. А в конце мая он увидел ее чуть ли не за версту. Вся в светло-зеленой, шелковисто-блестевшей хвое, возвышалась она нал кустами гордая и прямая, любуясь своим отражением в серебряном зеркале Драгоценки.
Так до поры до времени не привлекала Ганькиного внимания Верка Козулина, тонконогая, вечно растрепанная девчонка. Он только слышал, что самые отчаянные верховские сорванцы не любили связываться с ней. Если приходилось постоять за себя, она дралась и царапалась, как кошка. Она швыряла камни не хуже любого парнишки, легко вскакивала с земли на самого рослого коня и не боялась, как другие девчонки, ни змей, ни собак, Ганька считал ее парнишкой в юбке.
И вдруг все переменилось. Пришел он однажды весной на игрище и сделал неожиданное открытие. У Верки оказалась коса до пояса, а на круглых щеках такие ямочки, что глядеть на них было сладко и стыдно. Она уже научилась когда-то плясать и петь частушки, со вкусом носить перешитые из материнских юбки и кофточки. У нее были карие, то бесшабашно смелые, то очень застенчивые глаза и круто изогнутые тонкие брови.
С первого же взгляда она напомнила Ганьке кого-то другого. Кого, он долго не мог припомнить. А вспомнил и был совершенно ошеломлен. Такой осталась в его памяти ее старшая сестра Дашутка, когда давным-давно кто-то из взрослых парней показал ему на нее и сообщил, что это невеста Романа. С тех пор он смотрел на Дашутку придирчиво и ревниво и сильно радовался, когда люди хорошо отзывались о ней. И как же он был обижен за себя и за брата, узнав, что стала Дашутка женой Алешки Чепалова! С того дня сделалась она обманщицей и изменницей, как называли ее все в семье Улыбиных. Он отворачивался от нее при встречах и ни разу не пожалел при жизни. Только страшная смерть Дашутки навсегда примирила их…
Ганька сидел рядом со своим ровесником гармонистом Зотькой Даровским и неотрывно глядел на Верку. Лишь ее он и видел в тот вечер, хотя была она не нарядней и не красивей других. «Это все из-за того, — уверял он себя, — что никак не могу привыкнуть к ее сходству с Дашуткой». Но стоило ей случайно взглянуть в его сторону, как он вспыхивал и поспешно отворачивался, охваченный непонятным смятением. К Верке влекло его гораздо сильнее, чем когда-то к Степке Широких.
Когда расходились с игрища, Верку подхватил под руку и повел Зотька Даровский. У Ганьки внутри как будто что-то оборвалось, стали душными прохладные сумерки. Он сразу возненавидел Зотьку. Захотелось догнать его и больно ударить. Верка словно почувствовала что. Она вырвалась от Зотьки и побежала догонять подруг. Догнала, схватила под руки и запела:
Скоро, скоро троица, Луга травой покроются.
Милый с пашенки приедет — Сердце успокоится.
Ганька моментально повеселел, с довольной усмешкой подумал: «И я успокоился». Он догнал стоявшего на дороге обескураженного Зотьку и великодушно осведомился:
— Что же ты отпустил ее?
— А что с ней сделаешь, если не захотела идти со мной? Она ведь своенравная. Чуть что — и в рожу заедет. Стало быть, этот квас не про нас, — вздохнул Зотька и заиграл на гармошке.
Утром, идя в сельревком, Ганька встретил на бугре у ключа Веру. Она несла на коромысле налитые с краями синие ведра. Еще неуравновесившиеся, ведра раскачивались и влажно блестели. На пыльную дорогу плескалась серебряная вода. Не замедляя шага, Вера привычным движением плеча передвинула коромысло, обняла его руками и вода перестала плескаться. При виде Ганьки она выпрямилась, легкая походка ее сделалась напряженной и нетерпеливой, а стройная фигура еще более прямой и стройной.
— Здравствуйте, — вежливо поклонился Ганька, стесняясь взглянуть на нее.
— Здравствуй, если не врешь! — рассмеялась она своей незамысловатой шутке, и неотразимые ямочки на ее щеках нежно порозовели, в глазах блеснули золотые крупинки.
Ему хотелось остановиться и поговорить с ней, но из-за какого-то непонятного упрямства он вдруг заважничал и не остановился.
— Ух, какой гордый! — крикнула вдогонку Вера и презрительно фыркнула. От ее уничтожающего взгляда больно кольнуло его в затылок, обдало жаром лицо. Но он не оглянулся, а только прибавил шагу, растерянный и потрясенный.
Весь день потом было ему неловко и хорошо. То обжигал его щеки горький приступ стыда, то блуждала на губах загадочная улыбка и радостно светились глаза. Несколько раз Семен спрашивал его и, не дождавшись ответа, сокрушенно разводил руками:
— Что это с тобой сегодня делается? Уж не оглох ли ты? Я тебя про дело спрашиваю, а ты и ухом не поведешь. Переписал ты вчерашний протокол?
— Нет еще.
— Так о чем же ты думаешь? Его надо сегодня же с нарочным в Завод отправить, а ты и в ус не дуешь.
Ганька кое-как сосредоточился и переписал протокол. Семен, взяв его для подписи, разбушевался:
— Ты что, ногами его переписывал? На каждой странице кляксу поставил, помарок наделал. Да нам за такую писанину наверняка по выговору влепят…
В это время филенчатая дверь сельревкома распахнулась, и появился загорелый и помолодевший Симон Колесников. Шумя широченными штанами из синей китайской далембы, он весело спросил:
— Что за шум, а драки нет?
— Писать наш писарь разучился. Шею ему за кляксы мылю.
— Следует, следует. Наверно, за девками стал бегать. Не выспался — вот и портит бумагу. Бегаешь ведь? — повернулся он к залившемуся румянцем Ганьке.
— Ничего не бегаю.
— Не бегаешь, так еще будешь бегать, — утешил его Симон, — к этому твоя жизнь идет. Вон ты какой вымахал… А я потолковать к вам зашел. Как вы нынче покосы делить собираетесь?
— Об этом мы еще не думали. Впереди у нас целый месяц, так что успеется, — сказал Семен. — С чего ты вдруг о сенокосе вспомнил?
— Вспомнишь, ежели об этом кругом разговоры идут. Многие считают, что дележ теперь по-другому делать надо — не на души, а по едокам.
— А какая в этом разница? По-моему, все одно.
— Не скажи, паря! По едокам делить — многосемейным куда выгодней.
— Что же у нас, по-твоему, все бедняки многосемейные?
— Все не все, а многие.
— Подумать надо об этом. С бухты-барахты решать нечего. Потолкуем вот меж собой, посоветуемся, а там и вынесем на общее собрание. Шуму с покосами у нас всегда много было, а нынче еще больше будет, если старый порядок, переменить решимся…
Общее собрание было созвано в ближайшее воскресенье. Устроили его на открытом воздухе и не вечером, как обычно, а днем. В просторную, заросшую травой ограду сельревкома вынесли из читальни скамьи, стулья и покрытый кумачовой скатертью стол. Народу собралось очень много. Пришли даже самые дряхлые старики и вдовы.
Открыв собрание, Семен огласил повестку с одним вопросом — о разделе покосов. Затем попросил соблюдать порядок, не кричать всем сразу, а высказываться по очереди, попросив предварительно слова.
— А как его просят, слово-то? — тотчас же осведомился Иван Коноплев, отец недавно вернувшегося из-за границы и призванного в армию Лариршки Коноплева.
— Очень просто, Иван Леонтьевич, — улыбнулся Семен. — Встань, подними руку и скажи: дайте слово.
Коноплев тут же поднял правую руку с кожаными напалками на большом и указательном пальцах, которые никогда не снимал, и громко крикнул:
— Дайте слово!
Грянул дружный хохот, Коноплев сердито огрызнулся.
— Чего зубы скалите? Посмотрим, как у вас получится, когда слова просить придется.
Когда водворилась тишина, Коноплев снял с головы брезентовый картуз с черным козырьком и начал:
— Я, граждане казаки, так думаю. Делили мы прежде покос по душам. Кто достиг восемнадцати лет и стал платить подушные, тому и все наделы давались. Оно и правильно было. Раз с тебя начинает казна деньги брать, значит, и тебе причитается, чтобы в недоимщиках не ходил. Старики не дурнее нас были. Не зря такой порядок сделали. И нечего нам тут головы ломать. Умнее все равно ничего не придумаем. Давайте делить, как прежде делили.
— А про баб пошто не сказал?! — крикнула с места старая Шульятиха. — У меня в семье одни бабы да девки. Нас ровно полдюжины, а вы нам, наверно, один паек отвалить собираетесь. Не согласна я на такую дележку…
— Глафира Игнатьевна! — окликнул разошедшуюся старуху Семен. — Ты слова у меня не просила.
— А я уже все сказала, что хотела. Теперь вы подумайте, а я помолчу. Только нашу сестру вам нечего обижать.
— Дай, Семен, мне! — рявкнул Лука Ивачев и, не дожидаясь разрешения, заговорил горячо, как всегда: — Я, граждане, считаю, что делить покос надо по едокам. Тогда и бабушку Шулятьиху с ее бабами не обидим. Сколько у нее едоков, пусть столько и пайков травы получает.
— Да ведь люди-то сено не едят! — перебил его ехидный голос Потапа Лобанова. — У нас его до сих пор скот употреблял. Или теперь оно по-другому будет?
— К порядку, Потап, к порядку! — прикрикнул на него Семен. — Хочешь говорить, слова требуй, а другим не мешай.
Потап умолк и спрятался за широкую спину Прокопа Носкова. Прокоп поднял руку, властно потребовал:
— А ну, дай мне! — и, строго оглядев народ, прошел к столу. Расстегнув воротник гимнастерки, заговорил: — Не согласный я, граждане, ни с Иваном, ни с Лукой. Надо нам по-другому сделать. Предлагаю разделить все сенокосные угодья по скоту. На каждую голову крупного рогатого скота и на каждую лошадь дать паек. Так будет лучше всего.
И сразу поднялся невообразимый шум. Все закричали, загорланили. Одни соглашались с Прокопом, другие были против. Семен слышал только отдельные выкрики:
— Правильно! — дружно ревели богатые верховские казаки.
— Этак вся трава богатым достанется! К черту с такой дележкой! — надсажались бедняки, размахивая кулаками.
Прокопа окружили со всех сторон низовские партизаны и гневно орали:
— Вон как ты заговорил! Перекрасился!..
— Если по-твоему сделать, мы травы и в глаза не увидим! Справные будут косить, а мы кулаки сосать!..
— Не за это мы воевали! А тебе морду набить следует! Подпеваешь бывшим семеновцам!..
Семену с трудом удалось восстановить тишину. Стукнув кулаком по столу так, что подпрыгнула стоявшая перед Ганькой чернильница, он грозно рявкнул:
— Вы люди или бараны? Мы сошлись решить серьезный вопрос, а не горланить попусту. Всех, кто еще будет перебивать других, я удалю за ворота. Вон видите дневальных, — показал он на стоявших у веранды двух здоровенных парней с винтовками и при шашках, дневаливших при ревкоме, — всем крикунам и горлодерам они живо укорот сделают — выставят с позором с собрания.
После такого предупреждения все затихли. Семен предоставил слово Симону.
— Ну, граждане! — спокойно начал Симон. — Наорались мы вволю. Некоторым даже бока намяли, пуговицы от рубах поотрывали. Давайте теперь за ум возьмемся и будем всерьез разговаривать. Справным крепко понравилась речь Прокопа. А речь эта шибко плохая. Думает Прокоп только о своей родне, у которой и дома и хозяйства в полной сохранности. Мы ведь не жгли тех, кто Семенову служил и воевал с нами. У нас скота во дворах кот наплакал. Таких здесь большинство, и мы ни за что не согласимся делить траву по скоту. Чтобы нас не обидеть, предлагаю раздел по едокам. И по едокам-то с разбором поделить следует. Больным да престарелым надо покосы там отвести, где и трава хорошая и от дому рукой подать. Это раз. А второе — это как нам быть с семьями тех, кто за границу удрал? Неужели мы им обязаны наравне со всеми покос давать? Думаю, что нет. Траву мы им, конечно, дадим да только на самых дальних покосах. Пускай они попробуют в той шкуре побыть, в которой прежде беднота горе мыкала.
— Верно говоришь!.. Нечего с ними миловаться!.. — раздались многочисленные голоса. Зажиточные и родственники беженцев, видя такую накаленную обстановку, возражать побоялись. Они сидели мрачные, злые и украдкой перешептывались между собой.
Прежде чем поставить на голосование все предложения, с короткой речью выступил Семен. Он сказал, что считает наиболее справедливым раздел по числу имеющихся в поселке на сегодняшний день жителей.
— Тут и вопрос о беженцах сам собой решается, — закончил он. — Раз ты удрал, сукин сын, на ту сторону, значит, и травы тебе нет. Семьи же этих людей не будем обижать.
Это вызвало одобрительные возгласы большинства присутствующих, и обстановка несколько разрядилась. Родственники беженцев повеселели. Семен оказался в их глазах не таким жестоким и непримиримым, как Лукашка и Симон, которых многие потрухивали, боясь встречаться с ними, когда те подгуляют.
Когда стали голосовать, произошло совершенно неожиданное. За предложение Прокопа никто из зажиточных голосовать не стал. Воздержался и он сам, чувствуя, что и так сильно навредил себе в глазах остальных партизан.
— Что же ты. Прокоп, на попятную пошел? — спросил его, усмехаясь, Семен.
— А я передумал. Вижу, что через край хватил.
За то, чтобы раздел произвести по-старому — на души, подняли руки больше ста человек. За это же голосовали и зажиточные и бедняки, все, у кого были небольшие семьи. Остальные и в том числе все женщины дружно проголосовали за раздел по едокам. Они победили большинством в сто шестьдесят голосов.
После этого собрания произошла в поселке неизбежная размежевка сил. Отношения между беднотой и зажиточными резко обострились. Середняки примкнули и к тем, и к другим, или все еще мучительно раздумывали, не зная, с кем им быть. Нашлись партизаны, которые оказались вместе с зажиточными, и такие вчерашние дружинники, безоговорочно ставшие на сторону бедноты, властно требовавшей забывать о старых порядках.
— Расшевелили народ! — радовался Семен в сельревкоме. — Еще два-три таких собрания — и будем наперечет знать, кто чем дышит. Наше дело теперь только огоньку поддавать, чтобы жизнь не шла, а бегом вперед бежала.