7
Баба Катя лечила Арсе и Федора. Был жаркий июньский день. Где-то горела тайга, пахло гарью. Пересохшая Каменка едва журчала по камням, убавила свой голос речка Нежинка. Поникли листья на деревьях. Вороны, сороки, ронжи угомонились и сидят на вершинах деревьев, ждут прохлады.
Первым очнулся Федор Силов. Опухоль спала с его тела. Прошел страшный зуд. Легко вздохнул, открыл глаза и долго морщил лоб, вспоминал что-то. Пахло травами, мытым полом. Пять дней баба Катя не отходила от болящих.
– Ну вот, один оклемался. Скоро и второго вытянем.
– Вспомнил. Это я у вас. Позовите побратимов, пожалуйста.
– Как же я их позову, касатик, ить они сразу же ушли на пантовку. Сказали, что будут пантовать на «кислой воде».
– Как там Арсе, мой верный друг?
– Жить будет. Хлипче он тебя, да и меньше у него кровей. Придут крови, розоветь стал. Поесть? Да счас, ешь больше, в едоме сила и здоровье.
Побратимы заехали в Божье Поле. Ни разу здесь не были. Их встретили как добрых друзей. Козин завел к себе. И они враз остановились. Им навстречу шел Черный Дьявол. Хмуровато смотрел на пришельцев, потянул в себя воздух, вильнул хвостом.
– Буран! Буранушко, – бросился к Дьяволу Роман Журавлев.
Буран дал себя обнять, поласкать, затем каждого обнюхал. Журавушку он любил больше всех, поставил лапы ему на грудь, лизнул в жидкую бороду.
Федор рассказал, как он нашел и спас Черного Дьявола.
– Теперь вот живем душа в душу. Помог в пантовку здорово. Деньгой завалил. За две недели добыл пятнадцать пантачей. Наш купец-молодец даже вызвал пантовара. Примает сырьем. Деньги сразу на кон. Панты нонче в цене.
– Давно ли он у тебя?
– Всего третью неделю живет. А уже сдружились, что и на шаг не отстает. Понятливый пес. Заживу я с ним.
– Надо думать. Макар Сидорыч говорил, что ему только покажи след, того в тот день и промышлять будет. Береги, пес золотой, – тихо, вспоминая прошлое, говорил Устин. – Где жил Безродный?
– А вон его двухэтажный дом. Расскажи, что там стряслось с Груней?
Устин коротко рассказал, ничего не утаивая, и то, что он ее полюбил, что дрался за Груню в суде, и то, что она удавилась.
– Я в ее смерти виноват. Звала она меня за собой – не пошел.
– Меня тоже звала. Душа наша мужицкая тому виной: мол, была уже замужем, вдова, зазорно, то да се. Глупари! Будь жив дед Михайло, тот присоветовал бы что и как. Царство ей небесное, – перекрестился Устин. Федор тоже осенил себя никонианской щепотью.
Оба вздохнули. Петр и Журавушка молчали.
Вечером пришел Гурин. Едва перехватил вяленого мяса и тут же засобирался. Сказал:
– Вы трогайте в сторону Кавалерова, скажите Федору Силову, что поехали пантовать на «кислую воду». Не надо пока ему все знать. За деревней Сяхово меня обождите, оттуда сразу и двинемся на Устиновку. Там наши друзья сидят. Козин привез винтовки, прихвачу. Ну с богом!..
Тропа змейкой вилась по долине. Ярясь, кричали гураны. Их в этой долине было много. Наутро всадники свернули к ключу у перевала. Проехали по ключу верст пять. Пахнуло дымком, Коршун призывно заржал. Послышался чей-то вскрик, топот ног, треск чащи.
– Свои, это я, Гурин! Не разбегайтесь, друзей вам везу!
Шишканов обнял Устина, Петра, Журавушку. Радостно улыбнулся. Выдохнул:
– Верил я вам, не ошибся. Ну, Семка, не смотри чертом, за нами приехали.
– Жду, когда ты ослобонишь мне место, – усмехнулся Семен Коваль. Тоже крепко обнял побратимов, перецеловал.
– А этот, косматый да черный, тоже удрал от каторги, Гаврил Шевченок. Гаврил, знакомься, ты что-то хотел рассказать Устину?
– Расскажу, да и привет передам от милого дружка, – широкий и лапастый Гаврил с силой хлопал по рукам побратимов, знакомился.
– Ну что нового в мире, Василь Иванович? – обратился к Гурину Шишканов.
– Ждем войны, слухи об ней идут вовсю. Нам тоже надо готовиться к той войне. Война пятого года родила революцию, эта – родит вторую, таков наказ наших товарищей, чтобы мы были готовы ко всему…
Устин и Гаврил отошли в сторону. Шевченок говорил:
– Тебе кланяется Груня.
– Окстись, ведь она…
– Да ты слушай. Вызволил меня из тюрьмы Кузьма Кузьмин. Знаменитый атаман воров спасских. Полмесяца я жил на его тайных квартирах. Был суд. Прошел слух, что в суд ворвался какой-то парень, там устроил бучку. Его избили, бросили в тюрьму. Но староверы выручили, мол, полоумок, и деньгами спасли его.
– Так это был я…
– Ты был в беспамятстве. Знаю про тебя. Кузя с тюрьмой связь держит ладную. Груне присудили десять лет каторги. Отправили на Билимбай. Слушок, что она удавилась, пустили ваши, а его поддержали тюремщики.
Устин побледнел, закачался, чтобы не упасть.
– Просила ждать. Любит, мол, поняла, что и ты ее любишь. Подаст весточку. Просила еще сказать, чтобы ты забрал деньги, которые украл у нее твой отец…
Устин зарычал, застонал, рванулся с места, ошалело заметался, бросился к Коршуну, чтобы вскочить на него и мчаться домой, а там…
Побратимы удержали Устина. И когда Шевченок повторил то, что он рассказал Устину, все опустили головы. Устин же сник, побледнел.
– М-да, – протянул Петр. – Эко как дело-то закрутилось. Дали однажды поблажку нашим, они пошли дальше. Крепись, Устин.
– Держусь. Что вы головы повесили? Давайте собираться, проводим друзей в наше зимовье, а там решим что и как. Просила ждать, каторга не вечна. Но ведь я уже женат. Сильна наша братия, даже баба Катя правды не сказала.
– Не проходил ли тут кто днями? – спросил Гурин.
– Был один охотник, ночевал у нас, спросил, мол, чем мы тут заняты? Ответили, что пантуем. А винтовка-то одна на всех, – ответил Шишканов.
– Какой он из себя?
– Такой крепыш, розовый как поросеночек.
– Прохор Мякинин. Он. Собирайся и живо. Распустили тут слюни, а враги, может быть, уже на подходе. Устин, пади на коня и дуй на тропу. Побудь в засаде. Разбирайте винтовки, патроны. Эко ты, Валерий, простоват.
Сидим, балакаем, а по нашим следам могут крастись враги. Я тоже побегу в засаду. Значит, так, вы, побратимы, ведете наших в свое зимовье, а мы с Устином попридержим казаков, если что.
Беглые и побратимы быстро завьючили коней и тронулись вверх по ключу, чтобы выйти в верховья Медведки, а оттуда спуститься в зимовье.
– Ну поди хватит ждать? – спросил Устина Гурин.
– Нет, еще подождем. Ежли с казаками придет охотник, то он легко найдет наших по следам. Кованые кони глубокий след оставляют. Может быть, даже придется и переночевать здесь. Случись дождь, тогда можно быть спокойным. Следы замоет вода. А Груня, знать, жива. Чего же Федор Силов об этом не сказал?
– Запретили мы ему говорить, решили, лучше тебе все получить из первых рук. Так вернее. А потом мы не знали, что у тебя уже семья. Знай, то бы и сейчас не сказали. Зачем рушить семью, нести кому-то горе? Прошло бы время, вернулась бы Груня, то сама бы поняла, что ты был обманут, простила бы. Теперь и не знаю, как будет.
– Я и сам не знаю. Поживем – увидим.
Время за полдень. Дул легкий ветерок, ворошил зеленое море тайги. С Ольгинского перевала она была видна на десятки верст окрест. Широкая, необъятная. Тонко звенели комары, нещадно жалил мокрец. Но костер не разводили. Ждали. Гурин был совершенно уверен, что новый пристав Храмов тотчас же бросится по следам беглецов.
Два десятка казаков, не таясь, ехали по тропе. Коршун вскинул голову, хотел заржать, но Устин прикрикнул на него. Тот понял окрик, лишь прядал ушами да мотал головой. Цепочка всадников поползла в сопку. Среди казаков Гурин сразу узнал проводника, это был Прохор Мякинин.
– Что будем делать? – спросил шепотом Василий Иванович.
– Вот и я думаю, что нам делать. Не поднимается рука убивать своих людей.
– Да это же не люди…
– Не скажи. Это наши русские люди и состоят на службе.
– Как же понимать тебя?
– Да какой Мякинин предатель? Дали денег – и повел, ить деньги не пахнут. Слушай, Василий Иванович, у меня жеребец двухсердечный, его и птица не обгонит. Уходи с тропы. Прохор Мякинин знал, что у беглых винтовка одна. Вот и буду я один стрелять.
Сейчас беглец будет взят. Да и винтовки уже не видно, наверное, распулял все патроны, за ненадобностью бросил, чтобы было меньше улик.
– Гы! Гы! Ура! Раааа!
Но что это?! Всадник вдруг повернулся в седле, припал к луке седла, в руках блеснул серебром винчестер.
– Диу! Диу! Диу! – Посыпались всадники с седел, покатились по пыльному тракту кони.
А конь каторжанина легко взял с места и полетел, едва касаясь копытами земли.
Еще четыре раза простонала винтовка. Еще четыре казака остались без коней.
– Стрелять! Убить! – орал Храмов. Но всадник уже далеко оторвался от преследователей, трижды мелькнул на взгорьях и исчез. А тут вечер, загремели громы, началась гроза, реванул проливной дождь. Но Храмов, уже с тремя казаками, продолжал трусить по тракту в сторону Кавалерова.
Гурин же спокойно свернул с тропы, погнал мерина в противоположную сторону, в свое родное Божье Поле.
Устин остановил Коршуна, когда миновал Кавалерово. Деревня спала безмятежным сном, никто Устина не видел. Храмов потерял следы «бандита». Устин добыл двух пантачей «на кислой воде» и ушел в свое зимовье.
По деревням шум, разговоры, что будто в тайге хоронятся двадцать бандитов, которые перестреляли казаков, перебили всех коней.
– Пристава ранили в голову. Выживет ли, сердешный?
– Пристав этот ладный, приструнивает бандитов и браконьеров. Жаль, ежли окостыжится.
– И все же те каторжане праведно исделали, что поприжали казачишек, проходу бабам не стало, всех за сиськи хватают, тоже моду нашли, сволочи. Пальнуть бы из берданы одного-другого, то и баб бы боялись.
– Теперь они и носа не покажут в тайгу, проучены. Ха-ха-ха!..
Очнулся Арсе. Начал шарить поспешно под боком, винтовку искал. Увидел бабу Катю, улыбнулся. Тихо сказал:
– Я подумал, помер. Потом ожил, а тут бандиты ходи, вот и посмотри, где винтовка. Я жить теперь буду?
– Будешь, коли с того света вернулся. А винтовка вона висит.
– О, баба Катя, шибко страшно умирать. Сел один комар – больно, второй – совсем больно, а там уже туча. Моя кричи, но они не слушают. Голова пошла колесом, все пропади.
– Ничего, ваше мужское дело – ходить по тайге, воевать, а наше – лечить. Такие уж вы, мужики, шубутные. Так, видно, уж бог рассудил.
– Зачем же бог так плохо рассудил, что родил бандитов? А? Тарабанова родил, его сынка?
– Не бог их родил, они с матерей рождаются, а потом идут на поводу у дьявола. Ну поешь и спи. Напою я тебя сонной травкой, во сне-то вся болесть пройдет.
Ванин запалил трех коней, пока прискакал из Ольги в Каменку. Он узнал про беду от Гурина. Бросился к старику Силову. Но Андрей Андреевич спокойно ответил:
– Ежли написано на роду умереть от комара, то умрешь. И чего я туда полечу? Дано судьбой выжить, то выживет. Хозяйство бросить невесть на кого не могу. Комары поели, то и лучше – кровя посвежеют. Комар, ить он дан человеку не здря, кровя пьет, новые прибывают. Попробуй не черпать из колодца воду, враз закиснет, я пить не будешь. Так и кровя. Поезжай, ежли хочешь, один.
– Но ведь, ведь это же ваш сын! Сын, который сделал вас богатым человеком! – задохнулся от возмущения Ванин… – Это даже уже не ваш сын, а сын России!
– Э, громко говоришь, – махнул рукой старик. – Жалко будет, ежли сгинет. Но ить я не могу его воскресить.
– Но долг, долг человека, отца вы должны выполнить.
– Сполню, все сполню, как надо, похороним, сорокоуст прочитаем. Вот и весь долг, – спокойно отвечал Андрей Андреевич. – Пойми, что все в руце божьей. Сбегай, ты помоложе, прознай, и поедем хоронить. Скорблю, но делов полон рот, скорбя, должен робить. Бери коней и дуй.
Ванин взял трех коней, как ни ворчал Силов, мол, хватит и одного. Всех запалил. Последнего бросил за околицей, дошел пешком. Влетел в бабкин лазарет, увидел улыбающегося Федора, шумно выдохнул, упал на скамейку.
– Трех коней запалил. Рад, что ты жив.
– Зачем было палить? Ежли был бы мертв, то и ты бы не спас. Вот баба Катя нас спасла. Но рад, что ты за меня страшился. Бог с ними, с конями.
Ванин обнял Федора, трижды поцеловал в колючие усищи. Долго смотрел в его хитрые глаза, проговорил:
– Эко нужный ты человек для России. Потеряй она тебя – потеряет золотые горы.
– Верю, Борис Игнатьевич, что бежал к другу, а не за рудными точками.
– Надо благодарить лекарку, я тут прихватил впопыхах две тысячи, поди хватит.
– Пустое, она денег не берет. Староверы положили ей оклад, вот с него и живет. Но эти деньги можно передать Мартюшеву, он у них подставной наставник, но честный и сможет повысить оклад бабе Кате, передаст наши деньги. Пошли погуляем. Мне уже можно вставать. Арсе спит, не буди. Потом поговоришь.
Побратимы вернулись с пантовки. Добыли мало, всего три пантача. Зверь отошел куда-то. На охоте такое случается. Устин отвел Коршуна на конюшню Сонина, Алексей Степанович обнял коня, осмотрел: жив, здоров. Устину можно доверять. А то конь застоялся, так хоть промялся.
В дом Устин не зашел, встретил отца, сказал:
– Пойдем-ка, тять, в боковушку, разговор есть. – И так сурово посмотрел на отца, с таким огнем в глазах, что Степан без слов зашел в свою келью. – Где Груня? – прошипел Устин сквозь стиснутые зубы. Рука за поясом что-то держит.
– Я уже сказал где, чего же еще пытаешь?
– Груня жива, передавала мне поклон, просила, чтобы я забрал украденные тобой деньги, сберег у себя. Сказала, чтобы я ждал ее, скоро вернется с каторги. Внял ли?
– Откуда узнал такое?
– Сорока на хвосте принесла. Деньги на стол! Это значит десять тысяч ассигнациями и пять золотом. Ну! – рыкнул Устин, доставая револьвер. – Будя, если отец бандит, то сын не должен идти у него на поводу.
– Хорошо, деньги, считай, ты получил. Они в общественной казне, выдам в любое время. А что это значит «чтобы ждал»? Куда ты денешь Саломку? Убьешь одну бабу, придешь к другой? Об этом ты подумал? А потом знай, что только мертвый сможешь жениться на мирской. Только мертвый! Убежишь? Найдем в царствии небесном. Меня передашь властям? Никто тебе не поверит. Я сам власть. Покажешь могилу Тарабанова? Отрекемся, что знать не знаем, ведать не ведаем. Куда девалась та чернявка из бардака? Значит, ты и это знаешь. Я убил ее в логу. Хоть сто свидетелей собирай, скажу, что отпустил с богом, на дорогу денег дал. Охолонь, подумай, а уж потом решай. Нет, бить не буду, ругать не буду, у тебя уже есть жена, а там могут быть и дети. Но ежли преступишь нашу черту, то сгинешь. Сам убью. Или убьем без выстрела, в спину нож – и нет тебя. Деньги получишь сегодня же. Мне они не нужны, мне надобно было спасти тайну нашей братии, кою могла унести баба Уляша, отринуть от тебя эту вдову, жену убийцы. Если уж ты такой чистый, то хоть над этим подумай, чья она была жена! Ха-ха-ха! Ну взял свое? Теперь вали от меня и думай.
Но думать Устину было некогда. Зазвенели колокольцы, тройка урядника остановилась у ворот. Рачкин влетел в калитку, потный, испуганный. Увидел волостного, закричал:
– Беда, Алексеич, война!
– Какая война? С кем война?
– Германец на нас напал! Объявлена всеобщая мобилизация! Все смешалось. Принцишку какого-то убили. Германия объявила войну России, Франция – Германии, за Францией пошла Англия. Мировая война! Шар земной столкнулся. Собирай сход, переписывай молодь, будем брать. Ежли кого из сынов хошь спасти, то поставь пометку, что болен, грыжа там, еще что, ну за это сам знаешь, что потребно.
Ванин спешно выехал с Федором Силовым в Ольгу. Федор и Арсе были уже почти здоровы. Устин приказал Арсе собираться и бежать в зимовье, чтобы предупредить беглых, что началась война, велел быть у них проводником, если задумают выходить к чугунке. Они сами, мол, говорили, что за этой войной будет вторая революция.
– Ну вот, Устин, наш давний спор и разрешился. Жаль мне Саломею, баба хорошая, ни про что мается, видит, как ты отворачиваешься от нее, но тебе надо собираться на войну. Да, да, из братьев ты пойдешь один. Они все больны, духом слабы, – зло усмехаясь, говорил Степан Бережнов. – Так уж и будут сидеть подле меня. Может, там у тебя мозга станут на место. Ты ругал меня, что служу царю, теперь и ты послужишь. Ха-ха-ха!
В деревне приглушенный гул голосов. Пока никто не плачет и не причитает, а только гудят, судят, кто же пойдет на войну. Кого можно откупить, а кого не стоит.
Провели сход, где Рачкин кричал, что должны разбить немца, что только охотники могут это сделать, стрелки, смельчаки. Кто попадет туда, то уж без Георгия не вернется.
Сход молчал. После него началась медицинская комиссия. Не все успели сунуть деньги Рачкину. Комиссия проста: удар по животу, по спине, ноги целы, руки тоже, глаза видят. Годен!
Петр Лагутин был записан в артиллерию. Устин – в кавалерию, да еще с конем.
– Коль в кавалерию, то дарю тебе Коршуна! Ты уж знаешь его, в мороз согреет, в жару охладит, из боя вынесет, на свист прибежит.
Подарок достойный, царский подарок. Но Устин попятился, глухо застонал. Бросить бы все и бежать в тайгу…
– Коршуна?! – бросился к Сонину Журавлев. – Спятил старик – Коршуна на войну… Убьют, и плакали денежки. Коня загубишь, а такого не найти.
– Да, Коршуна! Он из любого пекла вынесет Устина, с земли раненого подымет, мертвого в зубах приволокет. Покажи-ка им, Устин, что может Коршун!
– Да не надо, тятя, все знают Коршуна. Умница – не сыскать таких. Спаси Христос, – обнял и поцеловал тестя.
– Ну вот и хорошо, ить на коне-то куда сподручнее воевать: сабелькой жик! жик! – и в отступ. Душой чую, что Коршун не раз спасет Устина. Лихие парнищи всегда остаются живыми. Но упреждаю, что бы ни случилось, ты Коршуна не бросай. Сам умирай, но его не бросай. Уж умрете, так вместе. Он с табуном на выпасе, зови его сюда.
Устин трижды свистнул. Не прошло и десяти минут, как Коршун, горячась, подлетел к Устину, ткнулся головой в плечо, будто спросил, мол, звал ли.
– Звал, звал, Коршун. Пошли, остатный денек погуляем на воле.
Пошел Устин на берег речки, а следом, как на поводу, шел Коршун. Конь тоже как-то враз поник, погрустнел, наверное, грусть и боль Устина передались и ему. Устин вышел на берег речки, сел на кочку, задумался. Было о чем… Не спеша перебрал свою недолгую жизнь, где не столь уж много было светлых пятен. Разве что Груня и Саломка. Сам не мог понять, кого он любил, кого не любил. Саломку было жалко, плачет, тянется к нему, просит побыть вместе с ней последние часы. Ведь она не виновата, что так рассудила судьба…
Коршун теребил Устина за плечо, всхрапывал, звал куда-то. Подошли побратимы. Журавушка не прошел комиссию. Фельдшер глянул на него и тут же сказал:
– Этого оставьте себе на развод, ладные мачты нарастут. Эко ты худ да хил.
Журавушка вспыхнул от обиды, хотел он ответить этому очкарику, но сдержался.
– Садитесь. Коршун, иди поплещись в воде. Ну иди, иди в речку, хватит теребить меня.
– Завтра на войну. М-да. Тоже надо, а то ведь не знаем мира, живем как в колодце, точим ножи на стариков. Охо-хо. За нас останется Журавушка.
– Не нудись, Журавушка. Кому-то надо воевать. А ты присмотри тут за Арсе. Не сгинул бы. Федора Силова тоже могут забрать, так пригрей Арсе, охотничайте вместе. Одному тоже несподручно жить отшельником в зимовье.
– Да уж не оставлю. Но Красильников и Селедкин остаются.
– Они нужны отцу моему. Предатели во все времена гожи для властителей. Макар Сонин говорил мне, что на тайном вечере подсчитывали, сколько набралось «войска христова». Вышло пшик. Сказал, что будут ждать, подбирать верных людей.
– Пусть потешатся. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, – усмехнулся Устин.
Коршун купался на плесе, плавал, бил копытами по воде, резвился. Устин разделся и поплыл его мыть.
Арсе пришел в зимовье. Мирно курился дымок от костра, друзья сидели на чурках, о чем-то горячо спорили. Увидели Арсе, бросились навстречу. Все, кроме Шевченка, знали этого мудрого человека, рожденного тайгой. Спросы и расспросы. Арсе сел на чурку, закурил трубку, спокойно сказал:
– Цари начали войну, люди уходят умирать.
– Что, что? – встрепенулся Шишканов.
– Война, – не вытаскивая трубку то рта, ответил Арсе.
– Собирайся, братцы! Война.
– Куда пойдем?
– Воевать пойдем. В Москву поедем, учиться воевать будем. Паспорта у нас в порядке, обратимся к любому воинскому начальнику и будем призваны в армию. Революцию будем делать мы, солдаты. Собирайсь! Арсе, ты ведешь нас до чугунки, там мы двинем во Владивосток. Теперь уже жандармам не до нас.
Шум, крики, плач. Уходят на войну раскольники. В мире все сдвинулось, мир стал иным. Уходят… Впереди годы войны, скитаний. Куда-то поведет их судьба?
Алексей Сонин подошел к Коршуну, поцеловал его в губы, сказал:
– Служи Устину верой и правдой, не дай погибнуть этакому молодцу. Прощай, дружище! Да и ты будь молодцом, руби налево и направо. Буду богу молиться. Коли пошлет ворог в тебя пулю, пусть отскочит, а ежли в рот, то проглотишь, – смахнул слезу Алексей Степанович.
Обнялись, троекратно поцеловались. Отец же сурово сказал:
– Я тебе все сказал, ежли жив будешь, то подумай. Нет, буду молить бога за отпущение грехов твоих.
На мать не посмотрел – она, суровая, стояла в стороне. Обнял Саломку, что пташкой вилась около него, поднял к себе в седло, трижды поцеловал, опустил на землю.
– Ничего, Саломка, не тоскуй, не отлита еще для меня горячая пуля, не откована острая сабля. Журавушка, подай винчестер, хочу проститься с тайгой.
Блеснуло серебро на солнце. Устин поднял на дыбы красавца Коршуна, гикнул. Заиграла на солнце глянцевая с серым отливом шерсть коня. Коршун птицей полетел по улице. Устин встал во весь рост на седло.
– Диу! Диу! Диу! – Трижды прогремела винтовка, три крынки слетели с забора.
Упал в седло, свалился набок, одной рукой держась за луку седла, и еще дал три выстрела – еще три крынки разлетелись вдребезги. Последний выстрел прогремел по летящей высоко вороне, та сложила крылья и упала на землю.
– Вот варнак, а ить дай-то бог с таким схлестнуться, – заулыбались мужики.
– Такой не пропадет.
Осадил Устин Коршуна перед Саломкой. Она взялась за стремя, тихо сказала.
– Даже мертвого буду ждать. До свиданья, прощай не говорю!
Затарахтели телеги, взвился плач. Устин пустил Коршуна и скоро скрылся за пылью.
Федора Силова, вместо того чтобы призвать в армию, как только он появился дома, сразу же арестовали по подозрению в укрывательстве каторжан. Ванин не смог его отстоять. В карцере уже сидел Гурин, его тоже арестовал Храмов по подозрению. Прямых улик не было, но кто-то из Мякининых видел Силова и Турина с каторжниками.
Храмов кричал на Силова:
– Да пойми ты, это не просто каторжане, а это большевики! Будь то уголовники, плевать бы на них. Большевики – враги царя и отечества.
– Царю, может быть, они и враги, но отечеству вряд ли. А потом я не видел их.
– Гурин показывает, что ты их скрывал.
– Это уже бабский разговор, ваше благородие. Гурин таежник, ни за что он не скажет того, что не видел. А если бы и видел, то промолчал. Здесь тайга, пулю в спину запросто можно получить. Оттого наши люди так молчаливы. Вам тожить над этим надо подумать.
– Но ты же видел этих большевиков, ты всегда в тайге?
– Може, и видел, но ведь у них не написано на лбу, что они большевики. Люди с винтовками – может, охотники, а может, промышленники.
– Знаешь, Силов, твой отец большой здесь человек, но я не посмотрю на это, а буду пытать тебя, клещами вырывать правду.
– Пытайте, ваше дело служебное, – спокойно говорил Силов.
На счастье Федора, в Широкую падь приехал генерал Крупенской, чтобы перед уходом на фронт дать наказы Ванину да и глянуть своим оком, как идут дела.
Узнал, что Федор Андреевич взят под арест, бросился в Ольгу. Влетел в приемную пристава, закричал:
– Дурак, это работник самой царицы Марии Федоровны! Он ищет для нее руды, а ты посмел его арестовать.
– Ваше превосходительство, но ведь он связан с большевиками. Он…
– Молчать! Какие еще тут большевики? Это до конца наш человек. Выпустить, или я сейчас же свяжусь с губернатором, и будешь перед ним объясняться.
– Все уладим, ваше превосходительство. Сей минут Силов будет освобожден.
– Отпускай, да поживее, мне с ним поговорить надо.
Крупенской обнял Федора, вышли на крыльцо.
– Вот что, Федор Андреевич, тебя отбирают у нас, будешь работать с Анертом. Очень прошу, вы будете искать флюорит, из него вырабатывают удушливый газ, ищи те минералы, но присматривай и за другими рудами. Но об этом Анерту ни слова. Он работник Бринера, может перехватить у нас месторождение. Понял ли?
– Да, понял, ваше превосходительство.
– Все – на карту и Борису Игнатьевичу передавай. Поехали домой. С большевиками связался? Так ли это?
– Пустое, Храмов подумал, а другие подхватили. Там сидит еще Гурин из Божьего Поля, он тоже много помогает, так замолвите за него словечко. Храмов с дури может и в тюрьму отправить.
– Освободит. Трусливый парень. Обожди меня, вызволю и Гурина.
В Широкой пади переполох. Шли на войну все сыны Андрея Андреевича: Николай, Анкидин, Трофим.
– Как же без них-то буду? – разводил руками перед генералом Силов.
– Так вот и будешь. Война. Нет, нет, не смогу я их спасти от мобилизации. Придется сократить часть работ, – спокойно говорил генерал. – Наклепаем немцам, тогда снова начнем разворачивать дело. А пока… Могу одно обещать, твои сыны – мастеровые, пойдут в запасные и будут работать на заводах. Ну мне пора, генералы должны воевать. Прощайте! Борис Игнатьевич, займись составлением карт, потом все пригодится. Тронули!
В Божьем Поле, как и везде по всей России, – стон и плач. Тянутся телеги на сборные пункты, стонут бабы, до боли в скулах сжимают зубы мужики. Беда тронула всех, никого не обошла.
Уходили парни и мужики на комиссию в Ольгу. А там усатый фельдшер давил на животы, хлопал по крутым плечам, кричал:
– И этот годен служить царю и отечеству!
Подошла очередь Федора Козина. Фельдшер долго смотрел на него, хмыкал, колотил маленькими кулаками по груди, по спине, которая была похожа на дно широкой лодки. Этакая спокойная и уютная спина. Давил пальцами упругие мышцы, сердито топорщил усы. Затем восторженно заметил:
– От ить дал бог красотищу и силищу! А все может стать в одночасье комом мяса. Понимаешь ли ты, парнище, комом мяса? Ничем, стало быть!
Отошел от Козина на несколько шагов, будто хотел полюбоваться богатырем.
– Пиши в артиллерию! Годен, черт бы его подрал! Вон с глаз моих! И какая тебя матушка родила, какая земля вскормила?
– Обыкновенная баба, ваше благородие, – усмехнулся Козин.
– Брысь! Шибанул своим потом, ажио слезу прошибло. Вон, говорю!
Здесь же толпились братья Силовы, Астафуровы, пермяки и вятичи, молдаване и украинцы. Все пойдут воевать за веру, царя и отечество.
Душно на земле, жарко в небе, там висит красное солнце и жарит землю. А на ней стон и плач надрывный. Над тайгой тревога. Это понял и Черный Дьявол, он же Шарик, Буран. Она, та тревога, вошла в него. Собачье чутье не обманывало: шла беда. А на беду – собаки воют. Выл и Черный Дьявол. Выл тягуче, надрывно – понял, что пришла пора прощаться с Федькой. Тенью ходил за обретенным другом, вялый и нахохленный. Выл, если сельчане пели тягучие песни, тоже похожие на его стон и вой, выл, потому что в песнях плач людской. Люди пели под перебор трехрядки: «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья…»
Несли в лавку купца последние шкурки, панты, чтобы залить горе спиртом. Но не было радости от спиртного, наоборот, еще круче наваливалась тоска. Пили много, пили до тех пор, пока не сваливались под забором и не засыпали тяжким сном.
Пил и Козин, но не пьянел. Он бродил по улице с Черным Дьяволом, сильно сутулился, будто нес тяжелую ношу. Останавливался на берегу Голубой речки и тоже пел: «Вот мчится тройка почтовая по Волге-матушке зимой…» Пел широко, просторно, песня плескалась над рекой, над тайгой.
К нему присоединялся Черный Дьявол. Сплетались вой и песня. Думал Федор: «И все же я подлец. Вона Устин черен стал от горя, а я забыл Груню, забыл маету на ржавом пароходе. А ведь и волны, и берег – это наше с Груней. Забыл, знать, не любил. И все же Груня – мое прошлое, мое непозабытое».
Черный Дьявол ловил каждое движение друга, каждый вздох, метался, отбегал в сторону и снова выл.
– Господи, да заткни ты ему глотку-то, всю душу выворачивает, – ворчали мужики.
– Пусть воет. Родной дом будет памятнее. Пусть воет, это он наши души оплакивает. Умрем, и никто не поплачет над могилой, ежели она будет. Вой, Черный Дьявол! Вой! Рви души!
– Посадил бы ты его на цепь, – посоветовал Гурин. – Вернешься – снова будете вместе. Сохраним. А если не судьба… то нам когда-никогда поможет, породу новую разведем.
– Шарика на цепь? Да ты что, Василий Иванович! А я думал о тебе лучше… Шарик волен сам друга выбирать, свою судьбу. Кто им будет? Этого я не скажу. Может быть, ты, а может быть, еще кто-то. Вольному – воля, ходячему – путь…
Разгульная неделя кончилась. В Веселый Яр пришел пароход «Казак Хабаров». Чуть свет затарахтели по тракту телеги, покатились к морю. Стон, как вздох тайги, прокатился над деревней. Замер. Замер, чтобы через минуту разразиться плачем, криком, воем… Буря в душах людских…
За телегой Федора Козина трусил Черный Дьявол. У собаки в глазах стояла такая боль, такая тоска, что Козин невольно отворачивался, глотая слезы, говорил:
– Напал на нас вражина, Шарик. Вот ее, свою землю, идем спасать. Тут уж ничего не сделаешь, прости.
Гурин сидел на телеге Козиных, говорил:
– Ведь вам придется убивать таких же мужиков, как вы, как мы. Но ты сам разберешься в той коловерти, коль пуля тебя не уложит. Да и не должна она тебя уложить – силен, могутен. Для тебя надо особую пулю отлить.
– Особую. Как ни силен медведь, а его простая пуля берет, насмерть валит, – усмехнулся Козин. – Я тебя об одном прошу, ежели в наших краях появится Груня, то ты ее приветь, помоги ей. Устин многое мне рассказал. Стоном человек исходит, запуталась она в тенетах. Война войной, а любовь сильнее. Даже смерти сильнее. Я вроде думал полюбить, но так и не полюбил, отринуло сердце. А была ли это любовь?…
В Веселой гавани погрузили будущих солдат на пароход. «Казак Хабаров» поднял якорь, вспенил винтами зеленую воду и медленно начал отходить от берега.
Дьявол пытался при погрузке проскочить на шаланду, но его оттолкнул ногой фельдфебель. И, странное дело, Дьявол не бросился на обидчика, как это сделал бы раньше. Отошел в сторону, хмуро и осуждающе смотрел на Федора Козина: не взял с собой. Теперь он бросился бежать за пароходом по берегу. Вот «Казак Хабаров» вышел из горла бухты и начал удаляться в море. Черный Дьявол выскочил на скалу и темной точкой застыл на ней. Пароход дал прощальный гудок, и в ответ прокатилось густое и тягостное завывание: «Вов, вов, в-о-о-о-у-у-у-а-а-а!» Повисло над морем и упало на барашковые волны, на береговые дубки, растворилось в туманах. Трижды провыл Черный Дьявол, и когда пароход растаял за горизонтом, лег на прогретый солнцем камень, положив голову на лапы. Долго, долго лежал неподвижно, зло смотрел на море, которое украло его друга, на сизое небо, на хмурые тучи. Один, снова один. Коротким было собачье счастье.
К Черному Дьяволу бежали Ломакин, Розов, Гурин, у каждого в руках были ремень или веревка.
– Шарик! Шарик! – кричали они.
Шарик повернул в их сторону голову, пристально посмотрел на бегущих. Чудаки… Черного Дьявола брать на поводок. Он давно забыл поводок, он сроднился со свободой. Медленно поднялся с камня и начал спускаться со скалы. Вошел в ложок, еще раз обернулся на людей и, кособочась, по-собачьи, не спеша затрусил по боку сопки. Раз, другой черной тенью мелькнул среди низких дубков орешника и исчез за хребтами.