4
Охотник Макар Булавин спешил проверить свои ловушки на колонков и соболей. Он шел и шел по заснеженной тайге, забирал из ловушек трофеи и нет-нет да и посматривал на ушастое солнце – быть буре. А буря в тайге – штука малоприятная: может деревом придавить, а оставят силы, не справишься с ветром – замерзнешь. Никакой кострище не поможет, если не сделать навес, который бы защитил от ветра и снега. Ветер, который с утра ровно дул с северо-запада, начал крепчать. Макар забеспокоился. Проверил еще одну ловушку, остальные не стал проверять, заспешил домой. Всех колонков и соболей не переловишь. Надо и себя пожалеть. До дома далеко. Если разыграется буря, то не выбраться – сомнет, закрутит. Есть у Макара торная тропа, но она кружная. По ней не успеть убежать от бури. Есть за сопкой другая тропа, та короче, но не столь торная. А там до пасеки рукой подать.
Пасека – дом Макара, другого дома у него нет. Дом его сожгли староверы, дом еретика и колдуна. Как только он загрузил свои пожитки на телегу, отъехал немного, так его жилье и подожгли. Видел Макар, как жарко горело оно. Заныло под сердцем. Горел не только его дом, горело его прошлое. И так тоскливо стало Макару, что хоть вой. Враз все забыли люди, добро забыли. А уж кто, как не Макар, всегда помогал людям и словом и делом, лечил, когда не было в деревне бабы Кати. А после пожара на пепелище кто-то забил кол, а тот кол пустил корни и через год расцвел кудрявой осиной. Трепетала она, тоскливая, на ветру и без ветра, будто что-то хотела сказать людям. А что люди? Люди из суеверного страха обходили ту осинку. Проходили мимо, крестились. Хотел было Степан Бережнов срубить ее, но побоялся накликать беду. Как-то проходил мимо деревни Макар Булавин, посмотрел на осинку, подошел, потрогал ее кору, потрепал кудри, сказал людям:
– Кто тронет, сто бед нашлю!
А что, мог и наслать. Макар – чернокнижник, знает черную магию. Не всякий решится отречься от бога. Либо тут дьявол похозяйничал, либо познал Макар все таинства бытия.
Ушел, а наговоры продолжали на него сыпаться: сдохла телка – Макар напустил порчу, пропало молоко у коровы – Макар сглазил, кого-то забила лихоманка – снова Макар. Были такие, что предлагали убить Макара. Например, Тарабанов. Он подозревал, что у Макара есть золото, но Степан Бережнов цыкнул на него:
– Убьем, а ить за него дьявол! Нишкни! Такие беды навалятся, что не откреститься всей братией таежной.
И оставили Макара в покое.
Теперь у Макара ни роду ни племени. Когда под ударами судьбы гибла его семья, Бережнов, разглаживая бороду, часто говорил:
– Молись! Больше молись! Всевышний услышит твои молитвы и оградит от напасти. Молись и кайся.
– А в чем мне каяться? Живу небогато, хлеб ем в поте лица своего, никого не обманул, не убил, не ограбил. Не бражничаю и не прелюбодействую. Ежли меня сравнить с нашей братией, то ить я святой.
– Святой! Ха-ха-ха! – взахлеб захохотал Бережнов, задирая бородищу. – Святыми люди делаются только после смерти, при жизни редко кто уподобился быть святым. Да и не верю я тем святым, что стали ими при жизни. Молись. Смута у тебя в душе… Отреку от братии…
Это были давние и первые разговоры, в которых Бережнов заметил смуту и неверие в бога у Булавина.
И вот последний разговор, когда Макар был отречен от братии. Пришел он перед отъездом высказать все Степану. Сел на лавку, даже лба не перекрестил, когда вошел в дом. Ровно заговорил:
– Дураки мы, дураки. Все уповаем на бога. Бог… Бог… Он рассудит, вразумит, поможет. А пошто себя-то не рассудим? Пошто на свой разум потеряли всякую надею? Пошто ждем от бога перепелов, а сами вроде и в стороне?
– Ты о чем это? Снова пришел вносить смуту в мою душу?
– Пришел сказать тебе, кто есть бог, а кто есть ты! – сурово проговорил Макар. – Бог, сказано в писании, милосерден, вездесущ, завсегда радеет за люд свой, за овец своих. Потом он же сказал нам – «не убий».
– Праведно сказано, – буркнул Бережнов.
– Праведно, значитца? А вот слухай, ить в писании сказано, что будто возгневался бог, что люди погрязли в грехе и блуде, и пролил на их головы каменный дождь и серу. Загубил Содом и Гоморру. Погрязли люди – знамо плохо, блуд, то да се, но ить богу-то надо было бы их не убивать, а приобщать к вере своей. Милосердием их души повернуть к лику своему. Вездесущ! Бог сотворил человека, скот, зверя, гада на земле. А потом что?! Воскорбел сердцем своим, что люди не живут по его законам и заповедям. Решил всех убити Великим потопом. Значитца, создавал, а потом пришел убивати. Где же его вездесущие? Пошто он-то забыл свою же заповедь, которую вложил в уста Христа – «не убий»? Сам создал, сам же рушу. Ить это безбожие и грех неотмолимый. Подумай, Степан! А Ною сказал, чтобыть он мастерил свой ковчег. Для ча он сказал Ною? Ить от Ноя снова пойдет люд, снова будут люди грешить. Гля, ить бог-то ополоумел! Потом приказал ему взять на ковчег разной твари по паре. Так вот, я читал мирские книги про жития животного мира, там сказано, что Ною надо было строить ковчег на десять верст в длину и столько в ширину. И тогда те твари не вместились бы в него? Внял? Внял, что это сказочка… А вот когда Тарабанов убил инородцев, это уже не сказочка. Вы их признаете за божьих людей? Так чьи же они? Кто же их создал? Выходит, христиан, лютеран, католиков по своему образу и подобию создал бог, а этих дьявол. Да ты читай про дела-то божьи, ить он по писанию-то убивает люд, ако скот. Жена Лота обернулась назад, бог ей сказал, чтобы не оборачивалась, мол, в соляной столб превращу, а она оглянулась. Превратил. Для ча же такая жестокость-то? Нет, Степан Алексеевич, аль мы и верно ополоумели, аль надо самим браться за ум. Бог прибрал мою семью начисто. Разве это по-божески? Нет, по-дьявольски. Человек есть бог, он должен делать эту землю раем, а людей людьми райскими, вот тогда и жисть будет. А что дети мои сгинули, то, видно, судьба и моя оплошка, что сына малого отпустил на охоту, что дочь пошла полоскать холсты в прорубь… Прощевай не-то!
– Ты… Ты… ошалел! Как посмел ты трындить такое? – задохнулся Бережнов.
– Дурни мы, сказочкам верим! – грохнул кулаком по столу Макар.
– Не грохочи кулачищами-то, – уже спокойно сказал Бережнов.
– Как не грохотать, когда люди проживают в темени и страхе. Ты, Степан Алексеевич, человек умный, рассудливый, аль не видишь тех прорех в Писании? Аль дурачком прикидываешься?
– А чего же ты хочешь? Может быть, того, чтобы и я пошел за тобой? На поводу, как овечка? Сказал бы об своем отречении нашей братии? Нет, мол, бога, Святое Писание – энто сказки, блуд словесный. Да? Этого ты хочешь?
– Да, хотел бы видеть тебя в чести и разуме.
– Не выйдет, Макар Сидорович! Отрекусь я, на мое место встанет новый наставник, а я власть люблю. За-ради того, что есть или нет бога, терять власть – убереги. Нет люда без веры, не будет ее, то сгинет он, в блуде и пьянстве погрязнет. Внял? Я тоже учен, обучен риторике и космографии. Знаю бег звезд не хуже тебя и деда Михайлы. Но так надо. Люд верит в бога – хорошо. Почнет верить в древо – тоже хорошо. Внял? Люду надобна вера, которая бы держала его в узде. Наши прадеды воевали царя и церковь, умирали с богом на устах. А ежли бы они жили в безверии, то воевали бы? Чудак, ить ежли веришь, то и умирать-то легче.
– Наши воевали царя и церковь, а теперича ты метишь в слуги царские. Как то понимать?
– Воевали-то напоследок не столько мы, сколько цари супротив нас. Теперь они повернули лики свои к нам, так от ча же нам снова брать дреколья? Они сдались первыми. Так примем их стяг к ногам своим и будем служить верой и правдой во имя бога. Думать надыть. Голова для того и дадена богом человеку, чтобы он думал.
– Думаешь ты однобоко. Прорехи в Писании не видишь, за царя уже поклоны кладешь. Ты самарянин.
– Пусть так. И Писание я знаю не хуже тебя. Прорехи вижу и сказки чту, но от бога не отрекусь и народ свой не брошу в трудный час. А ты перевертыш и отщепенец. Вон! Пока я жив, ты мой супротивник.
– Не гони. Уйду сам. Кричат, когда больше сказать нечего, потому как разум слов других не находит. Прикрыл ты злохристовство. А у меня нет его. От бога я отрекся, но вот от совести нет. Все идет к тому, что народ скоро отринет бога, потому как станет умнее. Одного боюсь – не отринул бы совести. Добро и совесть – это наш будущий бог. Ему будем поклоняться, им дышать.
– Будь другое времечко, гореть бы тебе на судном костре. Поджарил бы я тя, а потом бросил зверям алкающим. Ладно, уходи. Не дроби душу на крошки.
– Ухожу. Всю жисть прослужил нашей братии верой и правдой. Никонианство громил, теперича сам стал похуже никонианина. Ухожу, однако, без скорби и раскаяния. Буду искать бога в душе, в добре людском. А вы, придет час, захлебнетесь своей же кровью. Прощевай!
Ушел Макар. Крикнул ему вслед Бережнов, что, мол, он предатель. Но Макар отрицательно качнул головой и про себя сказал: «Не предатель я. Предатель тот, кто многажды мечется от одной веры к другой, абы себя сохранить. Я разномышленник. Внял, что нет бога, а должно быть заместо его добро, теперича уже никто с этой стези не своротит. Всю жисть к этому шел, как по путаной тропе. Прошел…»
Легок шаг Макара, хотя ему уже под семьдесят. Но годы не тяготили его. Был он все так же пытлив умом, добродушен, честен и прост. Ни жадности в сердце, ни зла на людей.
Пасека Макара прилепилась у крутой горы. Жил и не тужил. Сеял немного хлеба, чтобы не покупать. Бил зверя столько, чтобы купить патроны, лапотину, чего-то сладкого поесть. Ведь он сейчас обычный мирской человек. Если староверы ничего не ели «базарского»: сахара, конфет, хлеба, мяса – питались только медом и своими печенюшками, то Макар теперь мог есть все. И стало легче на душе, будто гору свалил. В бога не верит, дьявола не почитает. Эко легко. А то ведь было – шаг в сторону, тут тебя ждет домовой, шагнул в речку – водяной, в бане – сборище чертей. Нуда, а не жизнь. Не водилось и лишней копейки у Макара. То людям раздаст, то накупит конфет и раздарит их ребятишкам. Может, так и дожил бы Макар свой век в тиши и безверии, если бы не случай.
Возвращался он с охоты. Пуржил февраль, студеный и колючий. Снега подвалило пропасть. Решил старик перейти речку Шербаковку и выйти на санную дорогу, которую пробили мужики на той стороне речки. Посредине речки влетел в сумет – снега было выше пояса. Там под снегом подпарился лед, он осел под кряжистой фигурой старика, и Макар ухнул в ледяную воду. Начал хвататься за кромку льда, но лед крошился под руками. Сильное течение тянуло его под лед. Мимо ехал с возом сена старовер. Макар начал звать на помощь. Тот остановил коня, спрыгнул с воза, но когда увидел, кто тонет, завопил:
– Колдун тонет! Чернокнижника бог наказал! Водяной его забирает к себе!
Следом ехал на своей пузатой кляче Евтих Хомин из Ивайловки Тут же спрыгнул с воза с сеном, побежал к тонущему, бросил ему конец вожжей и выдернул Макара из полыньи. А Макар уже стоять не мог, одежда заледенела, ноги дрожали. Евтих схватил Макара в охапку, донес до воза, рубанул по веревке топором, отлетел бастрык. Зарыл Макара в сено, между делом двинул в скулу староверу, понукнул коня и погнал его на пасеку. До пасеки было ближе, чем до Ивайловки. Приехали. Там он долго растирал Макара спиртом. Потом переодел в сухое белье и до вечера не отходил от старика, поил травами, медовухой. Макар ожил, заговорил:
– Кто ты? Я тебя вроде не видел в наших местах?
– Тю, аль не знаешь, я Евтих Олегович Хомин. В прошлом году приехал. Тебя хорошо знаю. Говорят, ты порушил старую веру и будто в новую не вошел.
– Верно. От старого зипуна отказался, а новый в плечах жмет. Обойдусь рубашкой. Спасибо за спасение, Хомин. Благодарствую, Евтих Олегович. Отвел смерть. Семья-то велика?
– Вчерась тринадцатый родился.
– Вот это гвардия. При такой семье, верно, жить трудно. Чем больше ртов, тем больше хлеба. Ты меня спас, не дал оборваться моей тропинке, не проехал мимо, как тот шалопут. Потому с этого дня считай меня твоим помощником. Буду помогать тебе, сколько сил хватит.
– С чего это, ты же не батрак мой.
– Не перечь. Мне все это ни к чему, – кивнул Макар на шкурки колонков и соболей, что висели пучками на гвоздиках, – а для тебя подмога ладная. А то помру, и глаза некому будет закрыть. Ни дальней, ни ближней родни не осталось, все отреклись от меня. Забирай шкурки и дуй в Спасск на своей разлетайке. Сейчас там самое время торга пушниной. Одевай своих голопузых. Я к тебе забегу.
– Не могу, Макар Сидорыч, взять чужое, еще скажут люди, что за деньги спасал.
– Дурак, ты спасал меня из любви к ближнему, по доброте своей. А шкурки я тебе дарю за твою душевность. Давай еще по кружке жмякнем, и валяй домой. Раздует ветер сено-то. Бедняки, вы народ бесхозяйственный. Отчего такие, не пойму. Богач за клок сена удавится. А уж воз за-ради меня ни за что бы не стал рушить. А ты бац – и развалил возище.
…Спешил Макар, оглядывался на бурю, что шла со спины. Но вот начала заворачивать и дуть в лицо. Перевалил сопку. Пошел вниз по склону. Кряхтел от ветра и мороза, сильно гнулся, бодая ветер. Ругал себя:
– Черт дернул идти прямиком и целиком! Прямо сороки да вороны летают. Шел бы по набитой тропе, пусть верст на пять больше, но не пришлось бы буравить ногами глубокий снег.
Как ни спешил Макар, но буран оказался проворнее его. Сел на плечи, придавил своей тяжестью – не продохнуть. Среди деревьев носились бородатые тени, будто духи подземелья вышли на свой дьявольский шабаш: визжали, выли, с грохотом роняли старые лесины, бросали в бородатое лицо Макара большими лопатами колючий снег. Снег облепил его бороду – не борода, а кусок льда.
– Вот, ястри те в горло, устал-то как. Дьявольская коловерть! Еще поди верст шесть топать. Осилить надо, душа вон, но осилить, – бубнил Макар, подбадривая себя.
По взбаламученному небу заметалась вместе с бурей луна, корявая и безликая. Ветер продувал козью дошку, огнем жег щеки, слепил снегом глаза. Макар прикрывал лицо барсучьими рукавицами, бодал снег харзиной шапкой. Воздух был плотный, как речная вода. И он греб по нему, шел по снежным волнам, крутым и упругим. Когда силы оставляли его, он вставал за дерево, бил себя руками по бокам, чтобы согреться. Все чаще и чаще останавливался, чтобы передохнуть, но ветер обнимал дерево, забивал рот снегом.
Появились нехорошие мысли, тяжкие, нудные: «Один кому я нужен? Пойду за Аксиньей, давно поди ждет. Холодная земля, холоден зев могилы. Дочурка-то так и осталась в реке. Холодно ей поди. А каково Сережке в животе медведя? Сумно. Кто где… Кто по-людски, а кто невесть в какой колыбели. Вот и я могу сегодня быть с ними. Лягу и усну. Спать хочется…»
– Я те усну! – ругал себя вслух Макар. – Уснешь, а кто хоминский выводок будет на ноги поднимать? Не баба, а зайчиха, наплодила – страсть! Уж тринадцатый вылупился. Чисто мошки на свет прут… Во дела!
Выполнил свое обещание Макар: на следующий день зашел к Хомину. Зашел и ахнул. Всякую нищету и грязь в домах видел, но такой еще не приходилось. Хомины жили в тесной клетушке. Стены в копоти, в тенетах, пол земляной, посредине печь, через весь потолок полати. А там… Макар не сразу сосчитал, сколько там голов. И все дети были голые, сопливые, замызганные… Вот один из них на животе сполз с печи и тут же в углу помочился. Вонь и духота.
– Евтих, это что же делается?! – воскликнул Макар. У староверов, даже бедных, всегда была чистота.
– А чо? – вскинул Евтих маленькие медвежьи глаза на Макара.
– Ить у добрых людей в овчарне чище.
– А провались оно пропадом, – вместо Евтиха ответила Анисья. – Чо убирать, все одно завтра же грязно будет. Детям на улицу не выйти, лапотины нет. Садись, чаем напою.
– Какой там чай, я от смрада задыхаюсь. Боже, да разве можно так жить? Чо едите-то?
– Что бог пошлет: репу, картошку.
– Извиняйте, я побежал, дух от вони перехватило, – выпалил Макар и ринулся к двери. Прибежал на пасеку, свалил на нарты все, что осталось от его семьи, и снова бегом повез это добро к Хоминым. Охапками начал заносить в дом свою лапотину, сваливать в кучу: рубашки, зипунишки, валенки, ичиги, кусок сатина, кусок холста, что оставил себе на смертный час.
Что началось: визг, крики!.. Штаны были велики – их тут же подкатывали; рубашка сползала с плеч – ничего, можно веревочкой перехватить на шее. Все не голый.
– Евтих, запрягай коня, еще возьмем машинку «Зингер», самопряху, едому. Пусть Анисья перешивает. Мне когда сошьет рубашку. Поехали…
Радовались Анисья, Евтих, дети. Мерили, подшивали до полуночи. Анисья оказалась неплохой швеей. Машинка не умолкала. В доме чуть преобразилось, дети по нужде ходили на улицу, стало чище, светлее. Макар прогнал Евтиха в Спасск, чтобы он за шкурки колонков, соболей купил гвоздей, стекла и побольше муки. Сам же нанял мужиков валить лес, вывозить его из тайги. У Макара не засидишься. Пошла работа. Рос сруб огромного дома-пятистенка с расчетом на те тринадцать душ и на те, которые еще будут.
Слетела с Макара паутина тоски и безразличия. Строил ладно, с размахом. Не успел сойти снег с сопки, как на подворье Хоминых стоял дом с голубыми наличниками и ставнями, с резным крыльцом, которое построил сам Макар. Старый дом приспособил под овчарню, куда думал нагнать Евтиху овец. Срубили стайку для коров, конюшню для коней, амбар для зерна. Хотя еще ни живности, ни зерна не было. Новоселье прошло в завистливых возгласах, в диком переплясе на крашеном полу, Анисья ворчала, что, мол, шибко пляшут, пол испортят. А Кузиха, самая вредная баба на деревне, худющая, остроносая, с бегающими бесцветными глазами, назло крутилась на каблуках, чтобы содрать краску. Поджав губы, ходила по избе, заглядывала в каждый угол, трогала горшки и черепки на припечке.
В Ивайловке пока самым богатым мужиком был Кузьма Кузьмин, или просто Кузя. На косьбу и уборку хлебов нанимал мужиков, бывал там и Хомин, самый выгодный работник. Навильник – и копна сена на стогу. За один прихват брал целый суслон. А теперь, наверное, не пойдет. Отнял Макар работника. Подошла Кузиха к столам и громко прошипела:
– А ведь не счиста разбогател Хомин. Был слых, что Макар чернокнижник и колдун.
Но на нее цыкнули, никто не поддержал. Завела моду, жрет, пьет, еще и на добрых людей наговаривает. Эко, нечисть!
…Буря неистовствовала.
– Старый дурак, ишь чего надумал, лечь и уснуть. Топай, Макар, топай, – подбадривал себя старик и брел навстречу буре. – Скольких осиротишь. Без тебя и твоего глаза снова захиреет Хомин, а ведь он только плечи чуток расправил. Вот и пошлю его снова в Спасск, загонит там мою добычу, а ить ее уйма: считай, соболей за двадцать, колонков за пару сот, белок до трехсот шкурок наберется, кабарожий пупок, семь енотов. Выручит Евтих огромадную деньгу. Хо-хо! Можно купить пяток коней, десяток коров, да мало ли еще что, ежели продаст все по-добру. Крепись, Макарушка. Еще сколько подловишь? И поднимется на крыло Евтих…
Макар вышел на переметенную снегом тропу. В распадке ветра стало меньше. Здесь был прорублен его путик. С боков путика ловушки, но их сейчас замело. Вспомнились слова Кузихи:
– Зачем ты соришь деньгами, Макар? Оставил бы на смертный час.
– А что, у тебя руки отсохнут уложить меня в гроб? – съязвил Макар. – Или у твоего Кузьмы топор из рук вывалится, когда станет тесать мне крест? Мне ить памятников не надо. Мой памятник – дети.
– Хе, дети, да они тут же забудут о тебе. Ты бы моим дал сатину на рубашки, я бы их заставила поминать тебя.
– Заставила, гришь? А я не хочу, чтобы меня через силу вспоминали, хочу, чтобы по душе.
– А ты дай деньгу-то, и по душе будем вспоминать, – стояла на своем Кузиха.
– Но ведь у вас в доме достаток, другие в сто раз хуже живут.
– А я хочу жить лучше всех. Хочу! Ты вот и исполни мое хотение. Тебе ведь такое сделать не трудно?
– С чего это мне не трудно? Каждая пушинка дается с потом.
– Но ведь тебе сам дьявол помогает. Бог-то на такие дела скуп. Вот и помоги нам чутка, через дьявола.
Макар задохнулся от обиды, значит, вот как судит о нем Кузиха. Ехал он тогда с охоты, вез в дом Хомина добытого изюбра.
– Вот и отдай нам этого зверину, буду молить бога о твоем здравии, – не останавливалась жадная баба.
– Это как же ты будешь молить за меня бога, ежли я продал душу дьяволу.
– А чтобы он отпустил тебе грехи.
– А откель ты узнала, что я душу продал дьяволу?
– Так ить все говорят. А говорят, здря не скажут.
– Ну что ж, – выдавил из себя Макар, – могу и дать. Вскинул кнут и что есть силы опоясал им Кузиху, начал хлестать да приговаривать: – Вот тебе «дьявол», вот тебе «душу продал»! Чтоб ты лопнула от жадности. Сделаю укорот-то языку твоему…
Едва убежала Кузиха от разъяренного Макара.
– Колдун! Поганец! Чернокнижник! – орала она, отбежав.
Видел эту порку проезжий мужичок, остановил коня, мирно заговорил:
– А зря ты этак, человек, поступил. Бабы народ страшенный, во гневе дьяволу горло перегрызут. Все могут: убить, оговорить, ославить. На доброе-то людская память короче гулькина носа… Ой как коротка, ежли оговорят. Страшись таких баб.
…Вот и выворотень старого кедра. Однажды загадал на него Макар, что если упадет кедр от бури, то и он за ним умрет. Ан нет. Кедр уже лежал на земле пятый год, а Макар еще как дуб. Уйти бы Макару от этой маеты, пока не засосало людское болото. Но жизнь еще мила, не хочется уходить. У Макара есть шальная задумка – увидеть, кем будет Хомин этак лет через пять-шесть. Сейчас он тих и покладист. Хотя заметно приободрился. Голос стал тверже, походка упруже. Работает не так, как раньше, самое малое – за троих. А то ведь жил спустя рукава. Ходил с ленцой, опустился и, похоже, не собирался выбираться из нужды. Но вот Макар подбодрил его. Хочет сделать из Евтиха человека. Но какого? Бережнова знал добрым, тихим малым. Сейчас это властелин. Только им сказанное слово и праведно. Остальные будто и не умеют говорить умно. Власть… Сколько людей она уже испортила. И еще скольких испортит?…
– Ну посмотрим, – усмехнулся холодными губами Макар и навалился спиной на рыжую глину выворотня. Здесь меньше дуло. Обтер платком взмокшее лицо, глаза и начал дремать. Вконец устал. Переступил с ноги на ногу, но тут же отскочил. Нога встала на что-то мягкое. Кто-то под снегом завозился. Макар сдернул с плеча берданку, уставил ствол в снег. Подумал, что здесь залег медведь. Этого еще ему не хватало. Сидун нашел приют под выворотнем. Такое часто случается, когда медведь сильно закормлен и ему даже лень рыть берлогу. Косматая шерсть и жир согреют. Сидуны-медведи засыпают сидя, снег их завалит, и спят они до тех пор, пока он не растает. Макар едва не нажал на спуск. Из-под снега послышалось приглушенное рычание, потом слабое поскуливание.
– Вот ястри тя в нос-то, напужал до смертушки. Душа в пятки ушла. Вместо медведя – собака.
Макар разрыл снег, нащупал собаку, с трудом выволок ее наверх.
– Пес ладный, но в беспамятстве. Лапу вон как разбарабанило. Что же делать? Самого бы кто донес до дому, а тут с тобой возись. Послал бог находку. Однако грех бросать живую тварь на погибель. Может, где хозяин жалкует по ней. Дотяну, верста осталась.
Поднял на плечи двухпудового пса, тот взвыл от боли, хотел цапнуть за руку Макара, но, видно, не хватило сил.
– Лежи, вишь, хочу тебя спасти. Жизня и для букашки мила. А нам и того боле… – сказал Макар и пошел в снегу наперекор буре.
Верста тянулась бесконечно долго. Даже луна успела уйти за гору, а он все шел. Много раз Макар отдыхал на этом отрезке пути, опускал пса на снег, начинал дремать, но скулеж собаки выводил его из дремы. А заснул бы, тогда смерть. Легкая, теплая смерть. В голове стучали, тренькали звонкие молоточки, будто кто бил по серебряной наковальне. Пот и снег смешались. Ноги отказались идти, когда Макар увидел через перепляс бури, через белую мглу свою избушку. Упал и пополз, но собаку не бросил, волок ее за собой. Пес в забытьи повизгивал, Макар тянул его за заднюю лапу, как дохлого. Ни разу ему не пришла мысль бросить пса и спасать себя.
С трудом отвалил Макар бревно от дверей сеней. Открыл головой дверь и вполз в сени, втянул за собой пса. Затем открыл двери в дом и перевалился через порог, оставил злую бурю с носом. Обозленная, что жертва ушла, она завизжала в пазах домика, застучала дранкой на крыше, задребезжала стеклами в рамах.
Долго, бесконечно долго лежали человек и пес на полу. Первый дремал, второй был в забытьи. Макар отдохнул, с трудом поднялся на ватные ноги, достал с полки туесок с медом и жадно выпил его как воду. Мед вернул силы. Макар сбросил с себя мокрую дошку, хрустящую ото льда, снял потную рубашку, накинул на плечи зипун, не спеша начал выбирать снег и сосульки из бороды. Лишь потом вздул свечу, растопил печь. Буря неистовствовала, встряхивала домик, как пасечник встряхивает рамку, чтобы сбросить с нее пчел, гудела в трубе. Но она уже была не страшна. Жарко горели в печи дрова, сладкое тепло разлилось по телу. Было легко на душе, ведь Макар сделал больше, чем мог: спас пса и сам выжил. Он бросил на топчан, который стоял у русской печи, изюбриную кожу, положил на него собаку. Она взвизгнула.
– Ожил. Ничего, оклемаемся. Лежи. Все будет ладно.
Макар пожевал вяленого мяса, не раздеваясь, прилег на кровать и тут же уснул, будто куда-то провалился. Спал он по-стариковски недолго. Свеча догорела. Зажег другую. Пес все так же лежал на топчане, но глаза его уже были открыты, он пристально смотрел на человека, будто спрашивал: кто ты? Макар напоминал Безродного. Хотя бы ростом и бородой, но Безродный сбрил бороду. Увидел огромную тень, косматая, она переломилась. Зарычал. Макар усмехнулся:
– Рычишь. Хорошо, а ить, почитай, был дохлый.
Пора было варить ужин.
Нагнулся старик, чтобы взять полено и подбросить в печь. Пес ощерил зубы, подобрал лапы, словно хотел прыгнуть на человека.
– Не бойся, сам сообрази своей башкой, на кой черт мне было волочить тебя сюда, а потом бить, ить я человек. Понимаешь – человек. То-то. Замолчал. Лежи, не трону, вишь, печь надо топить. Ветер-сквалыга с устатку может и заморозить нас. На улице не замерзли, а в доме можем окостыжиться. На мне гола кожа, а ты в шубе. Смекай! Разница есть! Я сам о себе радеть должен, не токмо о пропитании, а еще и о тепле, – ворчал Макар.
В его голосе пес уловил теплые нотки, каких не было у прежнего хозяина. Но они были, эти же нотки, у Федьки.
– Будь у меня такая шерстина, как у тебя, тогда бы я жил без думок о лапотине. А то ить штаны надо, рубашку подай, а поверх разную разность на себя пялишь. Человек есть человек, ему больше вашего надо; едома, лапотина, тепло. Мало того, так еще и душевная закрутка надобна. А то как же? Без душевности человек – не человек. И тебе она надобна. Вона, к примеру, одел я хоминских щенят, носятся они по снегу, визжат, ожили. А то ить совсем охляли в духоте и безветрии. Ты на ветер зла не таи, он тожить нужен. Все, брат, здеся к месту. А ты рычишь на меня. Хомин спас меня, я ему помогаю, а не рычу. Тебя я спас – ты, коль сможешь, мне поможешь. Когда-никогда словом обмолвимся. Одному-то скукотно. Найдется хозяин – верну. Чужого мне не надо.
Пес больше не морщил нос, не скалил клычины. Чуть поворачивал голову, то левым, то правым ухом нацеливался на Макара, слушал его ровный голос. Силился понять, о чем говорит. А Макар все плел и плел нить разговора, не кричал на пса, не топал ногами, как старый хозяин, и не было у этого человека той страшной хрипоты в голосе. И пахло от этого бородача не водкой и людской кровью, а свежим ветром, тайгой, колонками, талым снегом и сопками… Этот, наверное, из Федькиной породы…
Макар подошел к псу, нагнулся, хотел погладить его голову, но пес зарычал, в глазах плеснулся зеленый огонек. Макар отпрянул, проговорил:
– Строгий пес. Погоди, погоди, ну дела! Дэк ить ты смотришь на меня по-волчьи. А я тя в избушку приволок. Ну кто ты: волк или собака? Но ведь волки не бывают черными. Опять шея натерта ошейником. У нас бывали такие собаки, что повелись с волками. Добрые были собаки. Весьма добрые.
Пес снова уловил теплые нотки в голосе человека. И стало стыдно, что он зарычал на него. Чуть вильнул хвостом, словно попросил прощения за недоверчивость.
– Вот и ладно. Хвост мне больше сказал, чем надо. Вы ить хвостом улыбаетесь. Я тожить не в обиде. Строгость в каждом деле нужна. Плох бы ты был пес, ежели бы каждому чужаку в руки давался. Я тоже не сразу людям верю. А бывает и такое, поверишь, а потом глядь, он ить сволочь, а не человек. Знать, сродни мы. Тайга многому научит. Ничего, поверим друг другу, будем друзьями не разлей вода, к своему хозяину не захочешь вертаться. Лежи, сейчас заварю хлебово из кабанины и поедим вместе. Едома – дело верное. Через нутро пойдет и наша дружба. Вот как тебя звать-величать? Может, Тузик, а может, Барбос? Окрестим по-своему – Шарик к примеру. Нет, не пойдет, шибко деревенское имя, плевое, не по тебе. Назову тебя Бураном. Ить, честное слово, я думал, нам каюк. Буран, Буранушка – вот и окрестились! А меня зовут Макаром, Макар, значитца, Сидорович Булавин. Сам понимаешь, что без друзей жить на свете нельзя. Не жизнь, а нудьга. Вот я только и начал жить, как в Хомине увидел друга. Но во что еще эта дружба обернется, трудно сказать.
Пахнуло вареным мясом. Пес судорожно зевнул, сглотнул слюну. Макар улыбнулся, помешал в чугунке, отведал варево.
– Готово, счас будем есть, – снял чугунок, половину слил себе, остальное отнес на улицу, чтобы остыло. – Эк тайгу разбирает, стоном исходит, сопки ходуном ходят. Буря что надо. А ты потерпи пока, тебе нельзя есть горячее: нюх потеряешь. Остынет, вот и дам.
Макар шумно хлебал суп. Буран заскулил.
– Ну что, проняло? Счас дам и тебе.
Принес. Буран хотел спрыгнуть с топчана, но Макар остановил его.
– Лежи, болящий. Ешь вот.
Буран покосился на Макара, чуть склонив голову, будто прислушивался к тому, что сказал человек. Осмелел, начал лакать наваристый суп. Давился мясом, втягивая в себя тощий живот.
– Ешь, больше ешь, быстрее оклемаешься. Проверено: ежли человек ест, то и жить будет. Вона Хомин – громадина. Ест, как конь, да все больше репу. А мы ее ругаем. А у репы-то большая сила. Конечно, мясо лучше репы, но его столько не слопаешь. Ешь, ешь. Меня слухай, а сам молоти.
Буран косил глаза на этого разговорчивого человека и, похоже, не спешил признать в нем нового хозяина и друга. На всякий случай скалил зубы, порыкивал. Опасался, что вскочит сейчас этот лохмач, заорет на него, палкой ударит. Но Макар после кружки душистого чая сел на табуретку и продолжал:
– Едома всему голова, даже злоумышленника хорошо накорми, обласкай, и он худого не сделает. На себе спытал. Вижу, ты не веришь людям, а здря, не все люди злые, на земле больше добрых людей. Только зло-то сразу видно, а добро все в потемках бродит. Это уж так. И злыми люди бывают больше оттого, что неправедности много, как у Жучки блох. Терпят люди до поры до времени ту неправедность, а потом так бунтанут, что все полетит в тартарары. Народ, особливо русский, ить он дюже терпелив, но уж коли накалится, то никакая сила его не удержит. Видал я этот люд во Владивостоке. На пули шли, за-ради правды умирали, чтобыть другим жилось хорошо. Вот ить как. Сам бунтовал. Тожить накал в душе появился. Эх, дать бы пошире бунт…
Буран вылакал все. Макар смело подошел к нему, положил руку на лобастую голову, погладил. Пес поджал уши, насторожился, напрягся, потом глубоко вздохнул и расслабил мышцы.
– Вот и я вздыхаю, когда мне тяжело. А тяжко бывает часто, потому как жизнь – штука трудная. Дается человеку однова, и то мы ее прожить хорошо не можем. То горе, то беда, то думки шальные жить мешают. Так-то вот.
Буран поднял голову и лизнул Макарову ладонь.
– Только так, за добро – добром, за ласку – лаской. Давай спать. Дело к полуночи. Утрось-то все и обсудим.
Макар проснулся, когда серая мгла едва начала рассеиваться. Буря утомилась за ночь, сбавила прыть. У Макара на душе было светло, как это случалось в детстве, когда ему покупали обнову, а он, малец, радовался ей. Еще более радостное событие было в его жизни, когда отец купил ему, двенадцатилетнему, ружье-кремневку. Он и спать тогда лег с ним в обнимку, просыпался, ласково гладил холодную сталь. Крутил ружье в руках, то и дело тер тряпочкой, смазывал подсолнечным маслом. Сердце трепетало от радости. То же было и сейчас. Макар видел, что подобрал в тайге необыкновенную собаку. Ведь он, охотник, знал цену хорошей собаке. Но в голове нудилась мыслишка: «А вдруг найдется хозяин? Ить пес-то полюбился. Как я его волок! Не думал, что жив доберусь. Нет, хозяин, должно, погиб в тайге. Не может быть, чтобы такая собака ушла от него. Хотя могла, ить молодая. Отбилась и вот…»
Макар растапливал печь. Теперь было с кем поговорить, и он говорил без умолку.
– Вот ты собака, а я человек. Поняли мы друг друга. Бедой окрутились, познались в ней. Почему же люди не хотят понять друг друга? А? Потому что я Хомину помогаю, злобятся. Так ить Хомин-то – бедолага из бедолаг. Понятно, что я всем не смогу помочь, может, одному-двум, и то ладно…
Нашел Макар самого терпеливого собеседника, который ни в чем не противоречил ему, только поглядывал умными глазами да крутил большой головой, будто понимал, о чем ему говорят. Ведь Макару некому излить душу. Люди побаиваются его, стороной обходят. Так, когда-никогда забежит Хомин, чтобы испить медовушки. Недосуг ему стало. Хозяином заделался.
После завтрака Макар засобирался на охоту, наказывал:
– Ты, Буранушка, будь дома. Вот сходи до ветру и сиди. Болящий ты. Пока тебе в тайгу нельзя. А я пойду ловушки погляжу. Лежать на печи мне не время. Колонков нонче прорва, лезут один за другим в капканы и ловушки. Жрут давленых-то, ежли чуть прозеваешь. Озолотится Хомин. Боюсь одного: не спортился бы мужик. Замечаю, другим становится. Но я зарок себе дал, что подниму на ноги Евтиха, за опасение подниму. Мне чо? Кубышек не надо. Был бы сыт и одет. Ить в добре ищу свое новое божество. А как отнимут и эту веру, тогда мне, Буранушка, каюк! Ну ин ладно, я побежал.
Макар шел по путику. Сегодня он, как никогда, спешил. Хотелось пораньше вернуться домой, к обретенному другу. Вот и первая ловушка. На снегу пламенела огнищем рыжая шерсть колонка. Давок упал ему на шею, убил. Потянулся за беличьим мясом, тронул насторожку… Во второй ловушке был убит соболь. Соболь несортовой, бусый, грязно-серый. Однако ж все дороже колонка. Макар издали услышал, как цвиркал и верещал колонок, который всадил лапу в капкан.
Макар подошел к трофею. Колонок еще сильнее заверещал, начал бросаться, загребая лапками, попытался укусить.
– Вот ить как, мелкая тварюшка, а перед смертным часом и на медведя в бой пойдет. Так и человек, коль что, то и царя-батюшку может пребольно укусить. Может…
В седьмой ловушке собрат съел собрата, одна голова под давком осталась. Дальше снова пошло хорошо. За день снял десять колонков и соболя. Попутно сбил с веток пять белок. Заспешил домой. Почти бегом подбежал к дому. Открыл дверь, пес радостно взвизгнул. Запросился на улицу. Макар вынес его на руках. Пес, тяжело наступая на три лапы, заковылял по снегу.
У Макара появилась небывалая страсть к рассуждениям, чего раньше за ним не водилось, даже когда жил среди своей братии. Вот зашли они в избушку, пес занял место на нарах, а Макар на стуле. Топилась печь, варился обед, а Макар говорил, между делом свежевал шкурки белок:
– Я хочу сказать вот что. Для ча рожден человек? Для мира и дружбы. В любом деле заглавное – дружба. Так, чтобы один за всех, все за одного. В этом мастаки староверы. Народ дружный, только та дружба-то на строгости и на вере держится. И часто идет наперекосяк. Ну ин ладно. Помнится, был я парнишкой, когда наши пошли из Сибири в Забайкалье. Поставили деревню, обжились, а тут к нам под бок подселили мирских. Тогда я еще по скитам бродить начал, веру Христову крепить в людях. Потом женился, а потом мирские почали наших теснить, и шибко. Церковь под боком поставили. Дела круто завернулись. Мы собрались, церковь опалили, хохлам морды начистили и ушли сюда. Хохлов было раз в пяток боле, но они бежали от нас. Пошто? А пото, что не было у них дружбы, не было твердой веры. Дрались у нас мал и стар. А там разнобой. Взять Ивайловку, будь здесь мирские дружнее, можно бы рай земной создать. Все скопом делать: дома рубить, рыбу ловить скопом, зверя бить в один котел. Зажили бы куда с добром. Но рази такое будет? Разбогатеет ивайловец и нищему куска хлеба не подаст. А вот староверы, те в беде своего не оставят, ежли ты не отступник божий. Дом сгорит – тут же миром новый построят. И чудно то, что Степка Бережнов всем дает укорот, чтобыть в богачество не шибко лезли. По нашей вере-то оно так и должно быть. Для ча лишняя деньга, мельницы одноличные? Здесь мельница общая. Много общего, общественный амбар например. Но предвижу я, Буранушко, что вскорости там будет большая кровь. Рвется Тарабанов в богатеи. А староверы не хотят его туда пущать. И рванулся бы, ежли бы то богачество шло через чистые руки, а то ить идет через убивство. Во! Мирские часто поругивают староверов и все за то, что те живут ровно, один чуть лучше, другой чуть хуже, но все сыты и одеты в лаковые сапожки и красные рубахи. Захоти Степка Бережнов стать богатеем, то тут же бы стал. У него золото крынками в подполье. Стоит, а он его в дело не пущает. Пусть стоит, авось сгодится. Хотя сам-то Степка стал зверем. Наломает он дров.
Пес слушал Макара, чуть постукивая хвостом по доскам, иногда позевывал. Начал уже привыкать к этому человеку.
– Но будя языком молоть. Давай обедать.
После обеда Макар снимал шкурки с колонков, которые не были мерзлыми, обивал мездру, чтобы пушнина пошла первым сортом.
– Каждый человек в своем деле должен быть мастером. Раз ты охотник, то должен знать все таинства таежные. Ловушку не просто надо ставить, где бог на душу положит, а на ходках колоночьих, в мышковых местах. Вот я даже свои насторожки выварил в валерьяновом корне. Дажить они и то приманивают зверьков. Взять изюбра, ить его добыть – это плевое дело, а вот ивайловцы не могут. То он убежит от них, то ранят. Э, что говорить – не таежные люди. На этого зверя надо ходить сторожко. А те ходят по тайге будто медведи.
Макар говорил и говорил, время шло быстро, работа спорилась.
– Кто отвадил тигра от Ивайловки? Не буду хвастать – мы. Ить там тоже сейчас охотников прорва, но все перед тигром-то струсили…
Макар обработал последнюю шкурку уже к ночи, дунул на свечу и лег спать. Утром собрал свою добычу и отнес все это Хомину. Тот собрался ехать в Спасск, чтобы продать Макарову добычу. Макар ему наказывал:
– Себе что хошь бери на вырученные деньги, ты им хозяин. Мне же купи мешок конфет, ящик берданочных патронов, белого сатину на белье и голубого на рубаху, яловые сапоги на лето, чтобы ноги не мочить, плисовые штаны. Все это будет тебе стоить три десятки. Выполни в точности. Без нужды не просил бы.
– На кой тебе конфет-то мешок?
– Для дела. Пришел я, к примеру, в деревню. Ко мне дети, я им гостинец. Дед Макар для них живет. Своих нет, так хошь на чужих насмотрюсь. Да смотри, еще раз упреждаю, по всей строгости выполни мой наказ. Понял ли?
– Понял. Выполню, – уныло уронил Евтих.
– Да за пушнину торгуйся, будто все сам добыл, сам в тайге потел, а не кто-то другой. Валяй…
Хомин уехал. Через две недели вернулся. Пять коней тянули молотилку на широких санях. Конный привод к ней. Следом шли четыре коровы, десяток овец. Хомин возвращался сказочно богатым. Молотилки на деревне ни у кого не было. У сельчан рты набок повело от зависти. Был в то время Макар в Ивайловке, и даже он тихо ахнул. Евтих подбежал к Макару, радостно обнял его, расцеловал. Загремел густым басом:
– Живем, Макар Сидорыч! Вот, понакупил тягла, машину, коров и овец. Живем! Молотилка даст преогромный барыш. Люди пойдут ко мне молотить? Пойдут. За обмолот – четверть. Хорошо? Хорошо!
Макар грустно улыбнулся, спросил:
– А мне купил, что я наказал?
– Ты уж прости, Макар, все вышло тютелька в тютельку. Копейки не осталось.
– Мог не покупать одну корову, а меня не забыть.
– Ну как же, все ить симменталки, разве упустишь, да и последние были, а народ рвет из рук этих коров.
– Ну пару овец бы недокупил.
– Больно уж овцы хороши.
– Недобрал бы коней, – уже в сердцах заговорил Макар.
– Жаль, что ни конь, то паровоз. Ты уж прости, второй раз закуплю, что закажешь.
Макар молча повернулся и побрел на пасеку, Хомин пришел к нему вечером. Шагнул в домик и тут же попятился. На него в упор смотрел пес. Евтих узнал его, сжался. Макар заметил оторопь Хомина, забеспокоился, спросил:
– Може, знаешь, кто его хозяин? – пытливо посмотрел в глаза мужику.
– Дык ить это же… – заикаясь заговорил Евтих, но тут же прикусил язык, прикинул в уме, что пес может сослужить хорошую службу Макару, а Макар ему. – Нет, обознался. Не знаю хозяина собаки. Мало ли их черных бродят в деревнях. Дворняга чья-то.
Сели за стол. Выпили по кружке медовухи, которую лучше Макара никто не варил. Тут и настой лечебных трав, тут мед липовый, перга.
– Ты уж прости меня, Макар Сидорыч, ей-бо, забыл я о тебе. Закрутился.
– Видно, забыл, чьими шкурками торгуешь? Я же просил все сполнить в точности. Вот патронов берданочных осталось чутка, а как медведь навалится, чем буду отбиваться? Могу сгинуть.
– Я снова поеду в Спасск, видел там Безродного, богатея из Божьего Поля, просил меня еще раз сходить с ним в извоз. Спешит домой. Набрал товаров и разного добра столько, что на сорока подводах не увезти. Вот и схожу к нему и тебе все закуплю. Ить мимо буду ехать. А коль есть шкурки-то, ты давай их мне, там продам.
– Шкурки есть, но я их оставлю себе, – ровно проговорил Булавин. – Ты забыл, видно, что дело ведешь с таежником, а нашего брата раз обмани, второй раз не поверит. Ить снова забудешь обо мне, сам схожу в город.
Засосало у Евтиха под ложечкой, понял, что пересолил. И верно, таежники народ жестокий – обманщика больше к себе не возьмут. Вышел из домика, пытался успокоить себя, что, мол, теперь он может и без Макара обойтись. Однако не хотелось терять такого помощника.
Задумался Макар, долго мял мякиш хлеба в пальцах, хмурил кустистые брови. Заговорил с Бураном:
– Вот так-то, дружище, Хомин на глазах меняется, как змея выползает из старой кожи. А ить раньше готов был выполнить любой наказ, когда ездил в первые раза, даже иголок не забывал купить.
Замолчал Макар. Задумался, он по глазам понял, что Евтих знает, чья собака. Забеспокоился. Сходил в Ивайловку, расспросил всех охотников, не терялась ли у кого собака. Хозяина не нашлось. Сходил даже в Каменку, хотя дал себе слово, что туда не ступит ногой. Встретил Степана Бережнова и спросил:
– Ты, Степан Алексеевич, не знаешь, не терял ли кто в тайге собаки? Приблудился ко мне пес, так, собачонка никудышная, плевая, но ить чья-то она есть, – чуть схитрил Макар.
Знал он Степана и его братию: может тут же предъявить права на собаку, и вся деревня подтвердит, что была у Степана такая собака, купил недавно, убежала. Не открестишься.
– Какая масть? – хмуро бросил Степан.
– Черная, как дьявол черная, ни одного белого пятнышка. Смоль смолью.
– Нет, таких у нас не бывало. Никудышных не держим. А ты все такой же, не умеешь скрывать чужого. Жил бы по-таежному: нашел – молчи, потерял – молчи.
– Душа не приемлет.
– А остался ли бог-то в душе?
– Похоже, отвергла она его.
– Уходи, анчихрист, глаза мои не могут на тебя глядеть.
Макар побывал в дальних деревнях, хотел найти хозяина собаки. А больше убедиться, что его нет. Тем более, какой же человек позарится на никудышную собаку. Успокоился старик. Погиб, видно, охотник в тайге. Так порешил Макар.