Книга: Дикие пчелы
Назад: 8
Дальше: 2

Глава четвертая
Зеленый Клин – земля вольная

1

Старый пароход «Казак Хабаров» штормовал. Вот уже вторые сутки он шел из Владивостока, шел и шел на север, в бухту Ольги. Резал носом волны, качался. И вместе с ним качалось небо, качался берег. Небо серое от косматых туч. Берег, рыжий, темный, как косуля в линьку, насупленно смотрел на пароход, грозил пароходу скалами, а там пенился и рокотал прибой. Шторм крепчал. Слабые машины парохода уже не справлялись с ним, и пароход ушел штормовать в море. А море бурлило, будто кто-то огромным веслом мешал воду. На море шумно, на море тошно. И те, кто шел на этом пароходе, много раз поглядывали на берег, пока он был виден, и думали: «Эх, на землю бы, на эту рыжую от дубков и жухлых трав землю, к ноздреватому снегу, что лежит в ложках. Упасть на взлобок, раскинуть руки и задремать. Потом – в лесок, потом – в ложок к горбатым сопкам…»
Но пароход шел, изнывая от стонов и криков людских. Пропах сермяжным духом и потом. Тяжело ухал в провалы волн, надсадно выползал из них. Тяжело старому пароходу. Тяжело людям на нем. У всех осоловелые глаза. Ничто не радует: ни будущая воля, ни земля. Все задавила качка.
Над волнами стонали чайки. Громче всех стонала и низко кружила белая-белая чайка. Стонала и кружила над Терентием Маковым. И невдомек старому, что над ним стонала и плакала не просто чайка, а Пелагея-чайка. Ведь, по преданию моряков, души умерших в море превращаются в чаек. Терентий Маков не обращал внимания на стон чаек, а сидел у теплой трубы парохода нахохленный, похожий на подранка-баклана: голова на груди, высоко подняты плечи. Рядом с ним примостилась его дочь Груня. Зябко ежась, грустно смотрела на кипень волн.
– Мама! Мама! – шептала она пересохшими губами. А над головой мама-чайка что-то кричала, что-то силилась сказать, хотела дать совет, как быть и как жить. Но разве могут люди понять стон чаек? Когда они живы, когда они могут все сказать – и тогда не всегда понимают друг друга, будто говорят на разных языках.
Груня впала в короткое забытье. И увидела она не палубу, а парную смоленскую землю под ногами. Вон на берегу тихой речушки прилепился домик, старенький, кособокий, но свой. В этом доме и выросла Груша, как звала ее мать. Хорошо летом! Можно чуть пробежать по тропинке и с разбегу – в речку. А потом к маме, на поля, где она работает у кулака Ермилы. У них своей земли нет. Только огород. А о своей земле всю жизнь мечтали Грунины деды, отец и мать. О земле теплой, земле приветной…
Вспомнила Груня ласковые мамины руки, сухие губы и вечную тоску в глазах. Но мешает вспоминать своим стоном Пелагея-чайка. Кружит над просторным морем. Могила у Пелагеи – все море. И ни креста, и ни холмика. Записал в судовом журнале капитан долготу и широту, где похоронили Пелагею, – вот тебе могила и памятник надгробный.
– А в море холодно? – спросила отца Груня.
– Кака там разница, в земле тожить не тепло. Могила – чего же еще говорить. Ради твоего счастья поехали. Нам уж немного надо. Может, хоть ты поживешь по-людски, – вздохнул Терентий.
– Зачем мне такое счастье, ежели мама умерла? Без мамы не может быть и счастья. Все боишься, что нет у меня приданого? Без него бы вышла замуж. А здесь что ты мне дашь в приданое, землю, чтобы схоронить меня? Да? Так вона и море всех примет.
– Не дури! Не зови беду, – перекрестился Терентий. – И в кого ты такая удалась? Поперешная, а тонка как тростиночка. А мужику сильная баба нужна, чтобы при теле, дородная, чтобы при случае плуг тянула заместо кобылы аль борону волочила. Но ничего, на своей земле я тебя откормлю – будешь девка что надыть. Любой мужик позарится.
– Зря поехали. Могла бы я в город уйти, там парни за толстыми не гоняются. Была бы душевность.
Груня поднялась с котомки, неуверенно шагнула на палубе. Под дырявым зипуном и латаным сарафаном угадывалась стройность тела. Даже лапти не смогли скрыть ее маленькую, точеную ножку. На голове черный платок, как у старухи или монахини, повязанный наглухо, по самые глаза. А глаза, чистые, тревожные, как у испуганной оленухи, смотрели на волны. С такой же просинью, с прозеленью, как и море. Груня остановилась у лееров. Сквозь изморось и штормовой туман виделось ей, как мать, собираясь в дорогу, надсадно кашляла, засовывала в мешки нехитрую посуду, в деревянные сундуки-постель и одежду. Кричала:
– Фекла, а Фекла, возьми вона крынку, потом когда-никогда помянешь за упокой души!
Бабы говорили Терентию:
– Не трекался бы ты с места, старик. Не сдюжит твоя стара дальней дороги. Шутка ли – ехать в конец света!
– Сдюжит. Хватит нам ходить в батраках. Всю жизнь на чужой земле спину гнем, хочется своей земли. Хоть разок просеять ее сквозь пальцы.
– Умрет Пелагея. Грудная у нее болесть. Кровями харкает.
– Казенный кошт обещали. Груньку надыть замуж отдавать. Поедем. Там мы должны зажить славно. Четыреста рублев коштовых и дорога бесплатная. Таких денег я за всю жизнь не держал в руках. Поедем. Чего уж там. Где умирать, как умирать – дело второе.
И поехали. Чугунка… Вонючие вагоны, ветер во все щели. Люди спят вповалку на нарах и на полу. Умирали старики, дети, парни и девушки, даже мужики. Но Пелагея держалась. Хотя с каждым днем все больше и больше слабела. Но все же хватило сил проехать Сибирь вольную, Приамурье, добраться до конца земли. Увидеть море. А потом проплыть на пароходе. И вот пароход тряхнуло на боковой волне, Пелагея сильно качнулась, ничком упала на дощатую палубу, и душа вон! Покойник в море! Мужики бросились к капитану, просили причалить к берегу, чтобы похоронить усопшую по-христиански.
Капитан устало посмотрел на мужиков, усмехнулся и сказал:
– Судно – не шлюпка. Да и честь тому, кто почил в море. Морячкой будет. Эх вы, странники неуемные, бедолаги!
– Нельзя в воду. Вода – это богородицыны глаза. Грех!
– Безгрешное это дело. Да и пусть глаза этой старой шлюхи посмотрят еще раз, как мыкается люд русский. И все потому, что нет порядка на земле. Порядок на море. Хоронить по морскому обычаю! – приказал капитан.
Матросы умело завернули труп в парусину, уложили на доску, привязали к ногам прогоревший колосник из топки котла, плюгавый попик прочитал заупокойную молитву, благословил рабу божию на райское житие, махнул рукой – и тело скользнуло по доске в море, в кипень волн. И над морем, это видела Груня, видели моряки, тут же закружила белая чайка…
Одно видение проходило, тут же подкатывалось другое. Мучил озноб, тошнота. Вернулась к отцу, отец грубовато, по-мужицки, привлек ее к себе, сказал:
– Не печалься, ей уже все едино. Все мы будем там, но не в одно время, – махнул он рукой в небо. – Надо думать, как живые, о живом. Земли дадут, коней купим, одену тебя в шелка… Одни остались, теперь надо держаться друг за друга. На бога надейся, но сам не плошай. Вдвоем мы перевернем энту землю. Эко сколько ее пустошной-то. Будем надеяться только на себя.
Из трюма вылез долговязый и по-мальчишески угловатый Федька Козин. Он ехал с Груней в одном вагоне. Там он был шустр, весел, а сейчас еле добрался до борта, рыгал и стонал:
– Ой, моченьки нету! Все нутро вывернуло!
– Иди сюда. Здесь тепло у трубы-то, и на ветру тебе полегчает, – позвала Груня.
Федька дополз до трубы, из которой клубами валил дым, калачиком свернулся у ног девушки, будто задремал. Груня тонкими пальцами перебирала его кудряшки, жалеючи ласкала. «А чего же не пожалеть, ведь вместе всю землю расейскую проехали».
В скулу парохода ударила тугая волна, обняла старый пароход, подержала его в сильных объятиях и отпустила, укатилась к берегу.
Из каюты вышел рослый, чисто одетый мужчина, похожий на купца. В глазах суровинка, между бровей упрямая складка. Уперся крепкими ногами в палубу, долго смотрел на излохмаченный волнами горизонт, на чаек. Потянулся до хруста в суставах, скосил темные глаза на Груню, тряхнул густой шевелюрой, чуть с рыжинкой, чему-то усмехнулся. Он давно приметил эту нищенку-девчонку. Да и она часто посматривала на него. Наступая на ноги и руки тех, кто лежал на палубе, уверенно подошел к Груне, наклонился, дохнул спиртным перегаром, взял за подбородок, сказал:
– Горюешь, девка? Не горюй. Мать уже не вернешь из моря. Пошли со мной в каюту! Не пожалеешь. – Легко оторвал Груню от палубы и поставил на ноги.
Груня вспыхнула, оттолкнула от себя обидчика, зло бросила:
– Не продажная я! – Опалила глазищами купца.
– И все же пошли. «Когда б имел златые горы и реки полные вина…» – пропел купец. – Пошли.
– Пошла бы, да упряжь не в коня! – бросила Груня и смерила презрительным взглядом мужчину.
– А мы подберем упряжь. Да! Одеть бы тебя в шелка, в сатины – княгиня! Черт! Пошли, озолочу, или я не Безродный! – Он попытался обнять Груню, но звонкая пощечина отбросила его назад. – Вот чертовка! Вот шалая. Сам шалый и люблю шалых.
Покачиваясь от морской болезни, поднялся Федька, чтобы защитить Груню.
– Не трогай девку, ну! – сипло выдавил он.
– Сидел бы ты, сморчок, – усмехнулся Безродный и сильно толкнул его в грудь.
Федька упал на палубу и растянулся пластом. Не укачай его море, он бы показал свою силу обидчику. Между пальцами гнул пятаки. Но сейчас он был слаб, как ребенок.
– Ах ты мурло! – раздался позади голос Калины Козина, Федькиного отца. Он тоже вышел на палубу, чтобы отдышаться от вони трюмной. – Наших бить? Ишь растрескал харю – жиром лоснится. – Калина, набычась, подошел к Безродному и сильно ударил его в грудь. Тот охнул и отлетел на добрых две сажени, кувыркаясь через людей. – Вот так-то, господин хороший. Охолонь, говорю. Ишь, нашел моду детей забижать. Укорочу руки-то!
Безродный вскочил. Лицо налилось кровью. Сунул было руку за наганом, но вовремя одумался. С револьвером против всех не навоюешь. Люди обозлены, могут сбросить в море. Выдавил из себя:
– Лапотник! Ну погоди! Я тебе припомню. – Сплюнул под ноги Калине, пошел на нос парохода. Встал у якоря и задумался. Отчетливо всплыли в памяти картины прошлого. Та минута гнева, которая так круто повернула его судьбу… Разве год назад посмела бы эта мужицкая рожа ударить его!..
…Суров и хваток был Егор Стрельников. И на Алтае, и на Керженце, и в Минусинской долине – везде он был хозяин. Покосы, табуны коней, рыбацкие тони, охотничьи заимки, магазины – всем этим владел Егор. После его смерти все должно было перейти в руки Степана. С малых лет приучал он старшего сына к своему делу. Таким же хватким, напористым и злым к работе стал Степан. Еще при жизни отца, когда отец прибаливал, он гонял работников и домочадцев, из каждого стремился выжать все, что было можно для дела. А когда отец слег, он тут же угнал младшего брата Гурьяна к охотникам на Керженец: пусть собирает пушнину. Сестер разогнал по лавкам и лабазам приглядывать за приказчиками, чтобы не ели хлеб даром. Вся семья ненавидела Степана.
…Егор Стрельников умирал. Задушила его водянка. Позвал к себе Степана.
– Слушай, на старой заимке, там, где стоит дуплястый дуб, я зарыл кубышку. Так, про всякий случай. Ить наше купеческое дело переменчиво. Прогорел – сел в яму. Ты, Степан, теперь будешь голова всем моим делам, голова семьи. Начинал я свое дело с рубля. Теперь у нас мильены. Раскручивай во всю силу дела. Не спеши жениться, поначалу стань самым сильным в этом краю. Задави мелюзгу купеческую, потом веди в дом царевну. Гурьяна держи в черном теле. Пусть он поначалу станет человеком, а потом пускай его к делу. Пьянь и непутевый он человечишко. Хлипкий и матерью изнежен. Она… она его понесла от другого. Она… она… паскуда!..
Задохнулся Егор Стрельников, упала большая голова с подушки. Умер. Сбежалась семья. Но и мертвый Егор смотрел на своих с затаенной ухмылкой, чуть прищурив левый глаз.
Завещание читали после похорон. Никого не обошел отец: дочерям завещал богатое приданое, деньги, лабазы, Гурьяну – стоголовый табун лошадей, несколько рыбацких тоней, охотничьих заимок и немного денег. Но оговорил, что пока хозяином остается Степан, он волен казнить и миловать. Никого не обошел, но пока никому ничего и не дал. Миллионы остались в руках Степана.
Степан рыскал без устали по своим владениям, а Гурьян, потакаемый матерью, отказался от работы, мотался по кабакам, пропивал деньги сердобольной мамаши. А когда пропил, то решил обокрасть брата, взломать сейф и забрать золото. Ночью он прокрался в кабинет Степана. Тот был в отъезде. Ломом взломал сейф, начал выгребать золото, но тут вернулся Степан и застал брата за воровским делом. Гнев опалил его, и не помня себя он тяжелой рукоятью плети ударил по голове вора. Гурьян упал к его ногам и умер.
Закачались стены, лампа под потолком, заходил под ногами пол. Степан едва удержался на ногах. В первый раз убил человека. А первая кровь всегда пьяная…
Как ни пытался Стрельников откупиться от губернского исправника, но мать настояла, чтобы судили братоубийцу, всем ненавистного и жадного.
Кандалы. Тюрьма. Суд. Десять лет каторги. Все враз. Был властелином гор и долин, а сегодня валяется на нарах с рванью кабацкой, с уголовниками. Застыл, занемел Степан. Впервые в жизни он познал цену человеческого ничтожества. Никчемность жизни, если ты никто, если ты пропащий человек. На суде был кроток и больше молчал или односложно отвечал: «да» или «нет». Следователь перед судом все пытал о заветной кубышке, которая якобы есть у Стрельниковых. «Нету ее и не было, – отвечал Степан. – Нету».
В ожидании отправки на холодный Билимбай он днями лежал на нарах, злой и опустошенный, молчал и тяжко думал об утраченной свободе. Зачем убил того вахлака? Можно было все сделать тише, завести в тайгу и торскнуть. Никто бы не узнал. Дурак. Все было, теперь – ничего. Приходится валяться с этой рванью и слушать их грошовые мечты о взломе банков, ограблении лавок. Чепуха!
К нему уже десятки раз подсаживался на нары Гришка Добрынин, по прозвищу Цыган, знаменитый конокрад, пытался что-то сказать, но Стрельников гнал его от себя. Но однажды вечером Степан решил выслушать этого проворного мужика. Тот зашептал:
– Слушай, купец, ты хочешь на свободу?
– Пошел вон! Какая тут свобода! Каторга нас ждет.
– Каторга – чепуха. Оттуда мы всегда убежим. Но нам нужна другая свобода, чтобы документики, звание и разное… Ну, так хочешь на свободу?
– Ну, хочу. А дальше?
– Болтают, что у тебя где-то закопана кубышка с золотом. Можем откупиться. Россия продается оптом и в розницу. Говорил я с начальником тюрьмы, он вроде согласен.
– Врешь! Выведать хочешь что и как. Катись, пока не получил в харю!
– Дурак! Ежли дажить я выведаю, что есть у тебя кубышка, то ведь ее еще и показать надо, где закопана.

 

В кабинете начальника тюрьмы полумрак. За столом сидело четверо: начальник, его помощник, Степан и Гришка, он же Цыган.
– Сколько даешь, купец, за свою свободу?
– Ваше слово.
– Пятнадцать тысяч золотом на двоих. Вам полная свобода, оружие, паспорта, и катитесь на все четыре стороны.
– Десять и ни копейки больше. За каждый год каторги даю по тысяче.
– Мало. Хочешь свободу купить за пятак?
– Нет. За десять тысяч золотом я куплю всю вашу вшивую тюрьму.
– Лады. Десять. Тебе сколько же останется?
– Это мое дело, может, пятак. Ведь эта кубышка так, на черный день была оставлена отцом. Будя я при своем деле, я бы вам заплатил сто тысяч, а может, двести. Сулил я такие деньги вашему исправнику – чистюля, не захотели.
– Не плачься, знаю я вас, Стрельниковых, вы с пятака – разживетесь. А у меня и у него семья, то да се. Значит, по рукам?
– По рукам. Добрынина отдаете мне. Он будет моим рабом. Паспорта и оружие на руки. Коней – и поехали.

 

Чадили смоляные факелы, суровела тайга. Тихо позвякивало золото, всхрапывали кони.
Золото поделили честно и разъехались.
Так Степан Стрельников стал Степаном Безродным.
Он уехал в Забайкалье, решил присмотреться к этим местам. Добрынина отправил ходоком на Зеленый Клин, чтобы все разведал и дал знать о себе. И вот от Цыгана пришла короткая телеграмма: «Выезжай. Охота отличная. Фазанов много…»
Степан еще в тюрьме был наслышан о вольностях в Зеленом Клине. В мечтах покорял эту землю. Здесь будто бы даже беглых не ловят, лишь бы не варначили и заводили семьи…
Безродный тряхнул головой, отгоняя от себя тяжкие воспоминания. Стали слышнее штормовой рев моря, голоса. Подумал: «Напрасно я затеял эту драку. Здесь перво-наперво надо обрасти дружками, ко всему присмотреться, а уж потом воевать. Так можно сразу в петлю угодить…»
На палубе басил Калина Козин:
– Э, что говорить! Жили мы на Тамбовщине. Десятина земли у меня была. На ладном месте – на бережку реки. И тут свалился на мою голову купец Ермила, задумал на моей земле завод кожевный строить. Давал поначалу за ту землю хорошую деньгу, но я закуражился, – хвастал Калина. – Тогда Ермила подобрал мужиков-выпивох, разных дружков, они утвердили, что та земля не моя, а будто еще прадеда Ермилы. И суд оттяпал у меня землю. А ведь, почитай, в богачах ходил. Все суды и присутствия обошел – не помогло. Хотел пристукнуть топором Ермилу, но своих детей пожалел. Остались бы сиротами. Десяток ртов. А каторга мне пока ни к чему. Одна надея: на новой земле по пятнадцать десятин дают на душу. Заживем. Должны зажить. Только от таких, как этот купчина, – кивнул Калина на Безродного, – у нас все беды. Догребем до места, тоже почну ковать деньги. Получше Ермилы заживу.
– Бедняк завсегда думками богат, – заговорил худощавый, нерослый мужчина. – Гурин мое прозванье, Василь, сын Иванов. Судьбы у нас с тобой одинаковые. Был я тоже мужиком, а потом землю у меня отобрали, ушел в город, стал сапоги тачать. Тачал и все мечтал о своей земле. А потом о своей сапожной. Домечтался, что дети стали с голоду пухнуть. А тут пятый год. Бунт. Хоша я не большевик, а пошел бунтовать. Там-то я и узнал чутка о правде: пока не снесем голову царю, не быть нам сытыми.
– Слышал я об энтом. Пока царю голову снесем, наши с тобой косточки изопреют. Царь стоглав, один умер – второй его место занял. А теперь про ча сюда чапаешь? – посуровел Калина.
– Ссыльный я, из Вольска. На вечное поселение сюда упекли за бунтишко. Зато мы дали копоти жандармам и казакам. Ежли бы все враз, скопом, могли бы и царя сковырнуть. Но ничего – не сковырнули в пятом, свалим в десятом.
– Гурин, значит? Так слухайте, люди, нам бунты и революции надоели. Бьемся, бьемся как рыба об лед и просвета не видим. Нам бы с чуток свободы и земли, обошлись бы без бунтов. Так я говорю, мужики?
– Дело говоришь. Будет земля, и наплевать нам на все. Всех бунтовщиков на каторгу, нам ихнюю землю, – заговорил Терентий. – Потому не толкись под ногами и не гуни над ухом.
– Дурни вы. Думаете, вам здесь развешают калачи на деревах? Нет. Пока мы не соберемся в един кулак, толку не будет. Всяк нас постарается втоптать в грязь. Все ваши мечтательства – полная безнадега. Пупы сорвете, пока чего-то добьетесь. Да ну вас, – махнул рукой Гурин и отошел от мужиков.
– Таких трепачей надыть сторониться. Через них мужику маета, – бросил вслед Турину Калина. – А ты Груню береги, Терентий. Оклемаемся и поженим их с Федькой. Какое уж там приданое! Так возьмем. Полюбились они друг другу за дорогу-то. Ну и пусть любятся.
Шторм начал стихать. К полудню показалась земля. Пароход круто повернул к берегу. Все, кто мог, начали выползать на палубу, не отрываясь смотрели на землю, незнакомую и загадочную.
Мужик не так, как моряк, смотрит на землю. Моряк с тоской, радостью, что наконец-то увидел желанную. Мужик смотрит, приглядывается, будто собирается купить ее: «А что ты за земля? Что ты дашь мне, мужику, за все муки и страдания? Как примешь?»
Пароход надрывно загудел, всхлипнув, оборвал рев на высокой ноте. Всполошились чайки, утки и закружили над сопками и бухтой. Грохнула якорная цепь, якорь упал в воду, пароход остановился, закачался на мелкой волне тихой гавани.
Деревушка Веселый Яр ожила. Из приземистых домиков высыпали старожилы. К пароходу пошла пузатая шаланда под квадратным парусом.
На палубе шум и суета, крики и гомон людской.
– Марфа, гля, сколько тут деревов! Прощай солома! Напечем мужикам такого хлеба, что языки проглотят!
– Надо вначале его посеять, вырастить, сжать, а уж потом есть тот хлеб, – возразил Калина.
– Напечем сытного и духмяного, – не обращая внимания на мужа, поддержала подружку Марфа, широкая в плечах и сбитая в теле баба.
Сытного и духмяного. Вот за ним-то и шла сюда лапотная Русь. Шла обживать новые и трудные земли. Шли безземельны, бедняки, батраки. Тем, кто хотел ехать сюда, немало помогала казна. Бесплатная дорога – кати себе на чугунке, не то что было раньше: первые пришли сюда за свои кровные. Казна же давала деньги на обзаведение хозяйством. На четыре сотни рублей можно было многое купить: конь стоил полсотни, корова – двадцать пять, да и пахотный инвентарь продавался по сходной цене. Так что мужик мог крепко осесть на этой земле, навечно. Но не всегда эта помощь шла впрок мужикам. Не каждого могла удержать трудная земля. Чаще люди проедали полученные деньги, бросали все и уезжали на родину. Только самые сильные оставались – те, кто не пасовал перед рыком тигра или медведя, кто не страшился застоялой целины и, главное, кто сумел полюбить этот край. Из этих-то людей и выросло здесь племя сильных и смелых тайгарей, чистых и на слово крепких.
Пока шаланда ползла к пароходу, ахали бабы, удивлялись мужики при виде глыбастых гор Сихотэ-Алиня, которые бесконечной чередой уходили в небо, терялись в голубом мареве таежных дебрей – хмарных и таинственных. Не одно сердце сжалось от страха перед этой землей. Ведь пока ехали сюда, наслышались разных страхов, баек. Пугали тиграми, медведями, безвестными бурундуками, которые будто бы легко уносят из загона коня, корову. Поначалу будто тот бурундук мал ростом, а через сто лет вырастает в огромадного зверя. Страх божий! И все эти байки рассказывали мужички-сибирячки, чтобы потешиться над доверчивыми переселенцами. А рассказать они сказку умели. Все на полном серьезе, что старожилы уже приручили медведей заместо коней пахать. Только слушай, мужичок-простачок, а уж сибиряк тебе наговорит сто коробов. И на титре-то он катался верхом, и кабанов-то загонял в загон, держал их до морозов, чтобы потом забить, и самый наилучший скакун – это сохатый: его ни один конь не перегонит. Только на все это нужны ум и сноровка.
Знамо, зачесали мужики затылки, страховато повели глазами на тайгу.
– Федос, а Федос, ты гля, ить туточки земли-то нету. Знать, правы те говоруны. Одни горы. Где пахать будем?
– Не боись. Между горами завсегда есть ложки. Найдем где пахать. А нет, так те горы подравняем – вот те и пашня. Земля мужиком сильна, мужик все могет, дай ему свободу.
– Горы те не так просто сравнять. Ить они почти до неба! Животы надорвем, пока сравняем их до пашни. Сгинем.
– Гибнут дураки и лодыри, – процедил Безродный. Ему тоже небезразличны были эти горы. Он будет в этих горах властелином. Он должен им быть. Правда, он уже был наслышан, что в этих горах прямо лопатами гребет серебро купец Бринер. Ну и пусть, а Безродный будет грести золото. Кто кого? Сила силу гнет.
Федька Козин тоже не отрывал глаз от берега. Не замечал, как любовно посматривала на него Груня, осторожно касаясь рукой его плеча. Безродный увидел эту тихую ласку. Ревность самца кольнула в грудь. Прижал плечом Груню к борту, нагло заглянул ей в глаза, криво усмехнулся…
Груня дернула плечом и ускользнула от Безродного. Подумала: «Федька хороший парнище, красив и статен, но молчун и тихоня. Мог бы хоть раз поцеловать за всю дорогу, ну хотя бы на палубе, ночью. Ить никто бы не увидел. Теленок! А этот поцеловал бы сразу. Как он смотрит! Лицом тоже чист. Поди с таким не пропадешь. И богач…» Груня незаметно посматривала на Федьку, потом на Безродного. Федька от такого сравнения явно проигрывал.
Козины и Безродный попали на шаланду со вторым рейсом. Калина, как только ступил на землю, стал на колени и начал молиться:
– Господи, прими мои молитвы! Внемли гласу моему, не отверни лика своего от раба твоего, мужика-страдальца! – целовал он просоленный берег.
Мимо проходил Безродный, не удержался от мести, пнул в бок Калину, прорычал:
– Недоумок! Развалился, юродивый! Комедию ставишь!
Калина вскочил и медведем бросился на Безродного, но его остановил Федька:
– Будя, тятя, не затевай драку, народ и впрямь смеется. Мы свое возьмем при случае.
– Ха-ха! Возьмете! – иронически скривил губы Безродный. – Жизнь покажет, кто и что возьмет.

 

На берегу моря начал расти палаточный городок. Дружно поднялся он на этой земле. Чиновники из переселенческого управления, которое образовалось здесь в 1906 году, составляли списки переселенцев, тут же выдавали из кассы причитающиеся деньги. В основном это были честные люди, подвижники. Здесь же в Веселом Яре переселенческий кооператив продавал прибывшим семена пшеницы, ржи, овощей, картофель и разную мелочевку. А вот за конями, телегами и плугами, за всем пахотным инвентарем надо было идти в Ольгу. Там была ярмарка, туда пароходы Добровольного флота завезли все – от коня с плугом до иголки с ниткой. Старожилы советовали переселенцам покупать коней местной породы. Привозные, мол, падают от гнуса и овода. Местные выносливее и не привередливы.
Терентий, Калина и Гурин пошли на ярмарку вместе. Решили купить все необходимое, ведь пахота уже на носу, придется поднимать целину. А ее поднимать много легче, пока трава не пошла в рост. Федька просил Калину купить винтовку, чтобы сразу заняться охотой. Но отец наотрез отказал:
– Тайга не про нас. Мы люди от земли, от сохи – тем и жить будем.
Почти день протопали мужики до Ольги. Ночь прокоротав на берегу моря, у костра, утром пошли на ярмарку. А здесь уже шум и толкотня. Здесь два дурака: один продает, второй покупает – кто у кого выдавит лишнюю копейку. У коновязей кони – выбирай любого. Практичный Калина приметил пуза сук; кобылу с лошонком. Вырастет лошонок, будет конем, а кобыла к тому временя еще одного принесет. Вот он и закрутился около кобылицы. Но мордастый пермяк из старожилов уперся и не продает кобылицу с лошонком меньше чем за полста рублей. Рушились дивные мечты. Из рук уходил будущий конезавод Калины Козина. Подходил к этой кобылице и Терентий, но Калина так на него рыкнул, что тот попятился:
– Аль не видишь, что я веду торг, а ты палку в колеса.
– Торгуй, торгуй, но не пугай так меня, я ить пужаный. Еще родимчик почнет бить. Найду себе других. Вона, море коней.
– Не хочешь за полста, тогда катись к едреной бабушке! – орал пермяк. – Не отгоняй от меня купцов! Кобыла что пароход, одна плуг потянет. Зубов нету? У тебя тожить нету, да ты жив. Она и без зубов уже десять лет похрумкивает овес, только подавай.
– Ты меня с конем не равняй. Я помусолил во рту – и в живот. А ей овес надыть жевать.
– А отчего не сравнять? Здесь житуха не хлеб с маслом. Рядом с чалой сам припрягешься и почнешь целину подымать, ежли жить хошь.
Купил Калина кобылицу с лошонком. Сбросил-таки пермяк пятерку, сказал:
– Пошли обмоем покупку-то. По целковому просадим на радостях, ты купил – я продал.
– Для ча же обмывать-то? Э, нет, деньга мне нужна и пренужна.
– Но ить так у нас заведено, чтобыть всякую покупку оросить спиртным. А то ить кобылица-то может зауросить.
– Нет. Ты из меня деньгу не тяни. Иди, коли хошь, обмывай, – отрезал Калина и пошел покупать телегу, плуг, борону. Все купил с малым торгом. Радостный, готовился к отъезду в Веселый Яр. Знал, с каким нетерпением ждали его свои. Но вот на муку денег пожалел. Решил, что до лебеды уже недалеко, проживут на зеленке. Всего лишь два мешка купил. Да и то самого крупного помола та мука была. Мужик от черного хлеба силен, а не от белого. Белый будет потом.
– Зря ты мало едомы берешь. Целину поднимать – сила нужна, – сказал Терентий.
– Сдюжим. Самим поболе, детям помене. Лебеда – тоже еда. Денег жалко. Еще пригодятся.
Здесь же толкался Безродный. Он ничего не покупал. Сверлил людей глазами, злился, будто кого-то искал. Но вот на ярмарку пригарцевал на поджаром арабе мужик. Из богатых, видно. Это был Иван Пятышин. Он недавно взял подряд на заготовку леса, поставил паровую лесопилку в тайге, чтобы готовить тес и плахи для города. Купил араба у пропившегося купца за бесценок. Завернул на ярмарку, чтобы пропустить стопарик спирта. Легко спрыгнул на землю. Любил Иван Пятышин иногда поиграть на людях. Но люди любили его и многое прощали ему. При беде, кроме как к Ивану, некуда и податься. Безродный догнал Пятышина, тронул за рукав, спросил:
– Эй, купец, не продашь ли коня?
– Могу продать, сотня серебром – и катись!
– Куплен!
Мужики ахнули и загомонили.
– Ну! Да ты, видно, с деньгой, дядя! Не рядимшись и купил.
– В своем кармане считай! – огрызнулся Безродный. – А потом я знаю толк в конях. За дерьмо деньги не платил бы.
Безродный отсчитал сто рублей серебром, подошел к жеребцу, хлопнул ладонью по холке, вскочил в седло и лихо послал его с места. Проскакал из конца в конец Ольги, вернулся. Спрыгнул с коня. Подошел к хозяину. Сказал:
– Ладный конь. Дых поставлен, ход мягкий. Спасибо! Айда в кабак, угощаю!
– Не откажусь.
Выпили по стакану разведенного спирта. Разговорились. Безродный спросил:
– Как здесь люд? На чем ты живешь?
– Я-то на чо? Я честный купец. Дороги строю, лес рублю. Свой люд поднимаю.
– А сам-то в барыше ли?
– Какой у меня барыш. Чаще в прогаре. Концы с концами едва свожу. Как не помочь людям. Для ча все это? Чтобы приживались к этой земле, крепли.
– Ишь, благодетель. А люди-то помнят ли твои дела?
– А счас проверим, помнят ли. Вона стоит у стойки Вериней Астафуров. Он с голодухи пух после наводнения, я взял его строить дорогу, ожил, теперь пошел в люди. Не сказать, что в силе он, но уже окреп. Эй, Вериней! Подь сюда!
– А, Иван Андреич. Я перед тобой. Что прикажешь, мил человек?
– А ну сымай рубаху. Понимаешь, хочется еще выпить, но деньгу всю пораздал рабочим. Заложим, а ты походишь пока в зипуне.
– Ха-ха-ха! Да за-ради тебя и портки заложу кабатчику. Счас мы деньгу на выпивку добудем. Глафир, а Глафир, гля на мою рубаху, – подозвал Вериней кабатчика, – сколько дашь нам спиртного под залог?
– Да рубль дам.
– А за портки?… Ить они суконные, не халам-балам.
– За порты дам пятерку. Скидавай. Васька, купцам водки и пива. Живо, чего ты там закопался, стервец! – закричал кабатчик на сына.
Вериней снял рубашку, штаны, отдал под залог кабатчику, остался в одних холщовых подштанниках.
– Пьем. С тобой, Андреич, я хошь в ад, хошь в рай. Только ба сподручнее в рай.
В кабаке хохот. Пьяные разговоры. Но Безродный трезв. Его одним стаканом водки не споишь. Видит, как любовно все посматривают на Пятышина. Все готовы снять последнюю рубашку и выручить его.
– И такое было. Однова прогорел я на мостах. Платить нечем плотникам. Так что они сделали? Собрались и сказали: мы, мол, подождем ту деньгу. Ты уж не печалься, Андреич. Мало того, так пустили шапку по кругу и собрали деньги, чтобы я расплатился с рабочими. Здесь так: ежли ты мил мужикам, то они исподние штаны отдадут за-ради тебя. Что думаешь делать-то?
– Торговлю думаю заводить.
– В тайге у нас торговать туго. Тут надо без обмана и разных вывертов. Ну, я пошел. Глафир, отдай Веринею рубашку и штаны. Вот тебе расчет. Несподручно русскому человеку в одних подштанниках ходить на людях. Прощевайте!
Безродный вышел из кабака и тут же столкнулся с Цыганом.
– Где тебя леший носит? Жду не дождусь!
– Где носил, там уже меня нету. Сказ долгий.
– Что сделал? Говори!
– Все разведал, все прознал. Жить можно. Фазана много. Перо у него золотое. Здесь у меня друзья в доску. Прокутил все деньги с приставом и уездным головой. Пристав Баулин бабник и сквалыга. За деньги в огонь бросится. Наш в доску! Но остался я сир и гол. Дай десятку, с похмелья голова трещит.
– Купил коня и винтовку? – строго спросил Безродный.
– Как приказал. Лавку плотники рубят. Снял хатенцию – окосеешь. Море, тайга, сопки. Красотища! Бери водки, и пошли к приставу! Спрыснем нашу встречу. Он тоже сидит без гроша и ждет тебя как бога. Но только при нем не называй меня Цыганом, а полным именем – Григорий Севастьяныч.
– Вот что, Севастьяныч, заруби себе на носу, что ты для меня навеки Цыган. Ты мой раб до последнего вздоха! Понял? И с каких это пор рабы начинают посылать хозяина брать водку? Понял ли?
– Понял.
– Жить будешь в Ольге. Возьмем приказчика, завезем товары, он будет торговать, а ты развлекаться охотой. Без моего ведома и пальцем не пошевелишь. Неси водку, пошли к приставу. Он здесь хозяин, а к хозяину надо приходить с низким поклоном, – приказал Цыгану Безродный.
Долго пили новоиспеченные друзья. Баулин поведал Безродному о здешнем житье-бытье, про искателей.
– Зачем мне все это рассказываете? Ведь я честный купец. Буду тихо и мирно заниматься торговлишкой, то да се.
– Хватит, Степан Егорыч, со мной играть в прятки. Я ведь не мальчишка в коротких штанишках. Живу здесь, дай бог памяти, двадцать с хвостиком лет. Каждого вижу насквозь. Живу и все мечтаю разбогатеть и удрать в Питер. Но мечты так и остались мечтами. Говори о деле. Бери меня в свой пай. Не прогадаешь.
– Взят. Пять тысяч годовых – и ты обо мне ничего не знаешь и не ведаешь.
– По рукам. Но ты не думай, что я простак, надо будет, еще подою. Здесь все продается и покупается. Однова живем.
– И честь? – спросил Безродный.
– Если нечем торговать, приходится торговать и честью. Налей-ка, Григорий Севастьянович, по стопарику. Обмоем сделку, продадим честь, – криво усмехнулся Баулин.
– Где присоветуешь мне жить? – спросил Безродный Баулина.
– В Божьем Поле. Самое большое пока село в тайге. До перевала рукой подать, и там перекрещиваются все таежные тропы. Мимо Божьего Поля никто не пройдет. Оглядишься – и сам поймешь, что лучше места не сыскать.
Терентий Маков купил двух коней, телегу, семена, сбрую, плуг, бороны. От новой сбруи пахло кожей. Телега была на железном ходу. Все свое. Больше не батрак. Он хозяин! Под старость лет пришла к нему радость. Богач! Такое бы иметь у себя на родине!
Терентий получил прописку в маленькой деревне Суворове. Так и заявил в управлении, что хочет прописаться в самой маленькой деревне: мол, чем меньше, тем меньше зависти. Приехал в Веселый Яр, усадил Груню на телегу и покатил на свою землю.
Козины приписались в деревне Божье Поле. Туда уже был построен тележный тракт. Построен через непролазные чащобы, по крутым сопкам, уложены мосты через звонкие ключи и речки. Туда же приписали и Турина, чтобы был под надзором деревенского старосты Ломакина, тоже коштового, хотя и ссыльного. Но вот берданку Турину купить Баулин не разрешил: бунтовщик, мол, мало ли что…
Тарахтели телеги. Турин и Козин медленно брели следом за телегами и мирно беседовали:
– Все это хорошо и ладно, что нам казенный кошт, землю по-за глаза, но пойми, Калина, что и здесь с нас скоро почнуть драть три шкуры. Где ты видел, чтобы царь свое упустил?
– Оно-то так. Но и ты пойми, Турин: кто бы ни взял власть в свои руки, тот и будет с мужика драть. Бунты – дело зряшное. И не про ча они нам: мы люди мирные, земные.
– «Мирные». Чудак человек, будь дружнее мужики, разве бы смог Ермила отобрать у тебя землю? Где же тута мир? Ты один захотел перекричать бурю? Кишка оказалась тонкой. И не перекричишь, ежли будешь в одиночку равнять эти сопки. Так я говорю, Федор?
– Ладно, ладно, ты дуди свое, но сына не сбивай с панталыку.
– Сам не маленький – разберется, где кривда хромает, где правда ровной стежкой идет. Жизнь так и так его своим концом тронет. А когда тронет, то и он думать почнет.
Перед перевалом Безродный догнал маленький обоз. Остановил взмыленного араба, сказал:
– Вот, люди! И куда вас без ружей несет в такую дичь? Сейчас видел тигров. А вон и кабаны, – Безродный показал на табун, который перебегал дорогу.
Козинский жеребенок (он опередил обоз) резвился, наткнулся на кабанов, испугался, бросился сломя голову в сопку. И тут же из чащи, будто и людей рядом не было, выскочил тигр. Он пас это стадо. Прыгнул на лошонка, ударом лапы сбил его с ног, затем схватил за хребет зубами и понес в гору, как мышонка.
– Стреляй! Убей тигра! – завопил Калина.
– А зачем стрелять, жеребенок все равно сдох, – усмехнулся Безродный, огрел плетью коня и ускакал за перевал.
Отчаяние лишило рассудка Калину. Он выхватил топор из телеги и бросился за зверем. А тигр положил добычу на жухлую листву, хакнул кровью, тихо зарычал. При виде кровавой пасти и вершковых зубов Калина попятился, запнулся за валежину, упал на спину и покатился с крутой сопки. Тигр взял жертву в зубы и спокойно ушел за хребет.
С гор наплывала ночь, несла с собой страхи. Темнели сопки. Запах прелой листвы и расцветающего багульника стал еще ощутимее. Но Калине было не до этого, он ругался, плакал, растирая слезы на широком лице, на кудлатой бороде.
– Зря ты, Калина, так убиваешься. Лошонка не вернешь. Зверь взял свое и ушел. Твоя ругань ему нипочем. Давай гоношить костры, – предложил Гурин. – Горе мне твое явственно. Но ежли придет сюда еще тигр, то он лишит нас коней. Такая киса унесет запросто.
– И то дело, – вздохнул Калина, – слезами горю не поможешь.
Развели костры, накрепко привязали к телегам коней, сами жались к огню. А там, за кострами, в непроглядной темени, кто-то шуршал листвой, трещал сучьями. Над головой знобко дрожали звезды, в долине ухал филин грозно лаял гуран. Калина со зла и от страха метал в тайгу головешки, которые веером рассыпали искры, падали на листву, пока не занялся пожар. Но Гурин с Федькой бросились на огонь, который начал расползаться по листве, затушили его ветками.
– Зачем поджигать тайгу? Ведь это все наше, – сердито сказал Гурин.
– Я за своего лошонка всю тайгу спалю. На что она мне? Вместо этих сопок пашни бы. Все бы перепахал.
– И стал бы мироедом и хапугой, как ваш Ермила.
– А мне плевать, кем бы я стал! Быть бы сытым, и в кармане чтоб деньга водилась.
– Да хватит ли у тебя сил всю землю перепахать?
– Не хватит, у тебя займу, – огрызнулся Калина.
К костру подошел старик. Все ошалело смотрели на него, будто на лесовика. Выбеленная временем борода ниспадала на грудь. Одет чисто, в руках еловая палка. Бодро поздоровался с переселенцами, но те не сразу ответили.
– Калина, гля, а ить он с одной палкой по тайге идет! – удивился Гурин.
– А ча?
– Дык ить тута тигр бродит, как же без оружья-то вы идете? – заикаясь, спросил Калина.
– Но ить я пошел не на охоту. А потом для ча я, старый, тому тигру-то? У него свои путя, у меня свои. Вот и у вас свои.
– А у нас тигр жеребенка задавил, – выпалил Федька.
– Эко дело, знать, на пути его ветрел, вот и задавил за-ради баловства. Но вы не боитесь. Вас не тронет. Да и мало уже становится тигров-то. Щелкаем его налево и направо. Дорогущий он стал. – Старик помолчал и вздохнул. – А вы откель? Хорошо, что прет мужик в нашу тайгу. Хорошо. Давно бы пора. А то ить ее, сердечную, и защитить некому. Все хапают, все рвут, докель же так можно. Знамо, вам будет не мед. Сюда бы поболе сибирских мужиков, с хитринкой и таежной ловкостью. Таких, как староверы за перевалом. Они сотни лет бегут от царей и церкви, тайгу любят, как мать родную, блюдут законы. Тех ничем не удивишь и не испугаешь. Потому и живут они дружно, братией. Отсюда и сила. Вам бы такое, тоже стали бы крепкими мужиками.
– Дедушка, вы расскажите нам про тайгу, – попросил Гурин. – Нас ить ей застращали.
– Э, пустое. Тайги бояться – в тайге не жить. Тайга как тайга. Но ежели хотите, то могу и рассказать. Тайгу бог сеял с большого устатку. Ить поначалу он обсевал Америку, потом Ерманию, Расею, Сибирь, а уж в наши края прибрел на шестой день недели. Устал страсть как! А семян еще полон мешок. Эка беда. Ить надо облетать снова эти горы да сажать все в порядке. А еще в баньку хочется, потому как тело зудит от пота. Подумал, подумал, взлетел повыше, развязал мешок-то и все вытряхнул на энти сопки. И вышел ералаш. На вершинах сопок растет кедровый стланик, там же брусника – чисто холодный север; ниже лиственница, береза, а еще ниже – тут уж целый Крым иль Рим: бархат с юга, виноград и лимонник, женьшень. Что хошь, то и есть. Попади такой поселенец, как вы, в тайгу, ну и окочурится со страху-то. Там и мошка, там и комар, зверье. Страхота для небывалого. А кто ее знает, то ничего страшного нету. Ну не без того, что кого-то рысь загрызет, ежли на спину сядет, аль медведь заломает, кабан засекет. Но ить и на печи люди мрут. Шел наш Лука по ограде, запнулся и упал грудью-то на вилы и был таков.
– Дедушка, а кто такой бурундук? – спросил Федька.
– Энто такая махонькая зверюшка, шебаршит по тайге, и вся недолга. Живет и миру жить не мешает.
– А через сто лет кем он будет?
– Через сто лет, хошь через тыщу, так бурундуком и останется. Энто наши пересмешники вас напужали бурундуками? Не бойтесь. Но осторожность, знамо, нужна. Взять по лету медведицу, ясное дело, ежли вы ее медвежат напужаете, она даст вам мялку. Аль волчью стаю зимой встретите, тожить может порвать. Да хотите знать, раненая белка и та опасна. Вцепится в палец, и не оторвешь.
– А вы чьи будете-то?
– Я-то, я буду Иван Воров. Не слыхивали про такого? Энто я есть тот самый Иван Воров, коий первым пришел вместях со дружками в энтот край. Тоже пришли и разных страхов натерпелись в войне с мериканцами… Мне ить девяносто. Засиделся я на энтой землице. Харитинья моя тоже приказала мне долго жить. Веселющая была баба.
– А откель вы сюда попали?
– То долгий сказ. За ночь не обсказать. Из Перми мы. Бунтовали – нас шуганули в Сибирь. А мы не восхотели жить в Сибири: дюже холодно, и появилась у нас задумка бежать в энти края, где будто есть Беловодское царство. Вот и бежали. Три года да еще с хвостиком добирались сюда. А вы чак, чак на чугунке-то – и здесь. А мы пешком. Уж кто болел, того садили на санки. Шли зимами, летами пахали пашни, сеяли хлеба, чтобыть на зиму едомы хватило. Вот и пришли. Вышло нас много, а сюда пришла горстка. Вот с энтой горстки-то и зачалась жисть в этих сопках.
– А почему сопки? – пытал Федька.
– Дэк ить мы и дали им такое прозвание: сопишь, сопишь на ту сопку, ажио зипун насквозь пропотеет. Пойду, мол, посоплю на сопку. Дед Петрован говорил, что наши сопки так жарки, что зимой можно пчел держать. Энто когда на нее высопишь.
– А кто был у вас заглавным?
– Феодосий Тимофеевич Силов, царство ему небесное. Сгинул он первым в этом краю. Подорвал корабель пиратский, и сам погиб. Ну, нето слушайте…
Иван Воров долго рассказывал про свой жуткий поход. Про первое поселение на Амуре. Вспомнил добрым словом капитана Невельского, который простил им бегство и с которым они строили крепость в устье Амура. А после отправил их Невельской на жительство в бухту Ольги. Здесь уже был русский пост, а на нем четыре матроса. Тут и заложили деревеньку. Напали на поселенцев пираты, хотели увезти в Канаду. Вот тут-то и спас всех Феодосии, подорвал судно пиратское.
– Хлебнули горюшка. То мериканцы, то наводнения, то звери вытопчут урожай. Хороню, что нашу сторону держали тутошние инородцы. Вместях было веселее. А счас-то мы уже сила-силища. Сколько уже деревень заложили? По речке Аввакумовке: Пермское, Вятка, Николаевка, Молдавановка, Фурманово, Михайловка. По Арзамасовке – Серафимовка. За перевальчик по речке Голубой: Суворове, Божье Поле, Зеркальное, Сяхово. Поставил в тех краях первый кол под скалой Георгиевский кавалер Пополитов – местечко назвали Кавалерово. Теперича за главным перевалом, что стал стеной супротив нас, тот перевал называют Сихотэ-Алинскнм; там, в долинах Павловки, Щербаковки, тоже немало деревень поднялось. Годов через двадцать пять опосля нас пришли староверы. Засели в горах и думали, так и будут век вековать подальше от царя и церкви. Не вышло, к Каменке подселилась Ивайловка, к Кокшаровке – Уборка, там Чугуевка. Люд идет – знать, и оживет энтот край. Нужное дело чугунка. Без нее сюда не скоро бы кто пришел. А люд здесь нужен позарез. Подымать землю надо, чтобыть ни один вражин нас не смог полонить.
До полуночи рассказывал старик про тех, кто поставил первую избу, про тигровые набеги, про жизнь трудную, опасную.
– А тайги не надо бояться. Она ваша беда и выручка. Вот поживете и скоро все энто поймете. Ну, отдохнул, поговорил, пора чапать дальше.
– Но ведь ночь, куда вы на ночь глядя?
– А что ночь? Ить я пойду по тракту, не по тропе, глаза сучья не выколют.
– А звери?
– Звери безоружного не тронут. Встретишь – уступи дорогу. Он – пойдет по своим делам, а ты по своим. Пошел нето. Ежли что, так давайте знать, може, чем и помогу, хоша и помощник-то я стал плевый. Доброго вам новоселья и кучу радостев, – поклонился старик и ушел в ночь, в тайгу, будто его и не было, будто он не рассказывал дивные сказы.
– Вот ить есть же люди, коим все нипочем, – пробасил Калина и задумался. – Хоть бы и нам тайга стала выручкой.
– Хоть бы стала, – поддакнул Гурин.
Ночь текла, как течет вода в речке. Утягивалась за сопки. А тайга жила своей ночной жизнью, и не было ей дела до людей. Бесшумно пролетела ночная птица, чуть тронув воздух крыльями-опахалами. Из распадков тянуло холодом. Там, под слоем тумана, звенели речки, плескалась от избытка сил рыба. Но переселенцы и не догадались взять удочку и надергать жирных тайменей или просто поймать их руками на перекатах. Вот и луна выглянула из-за сопки. Тайга стала светлее. Упали длинные тени от деревьев, переплелись и перемешались. Латки туманов зависли над ключами. Задремали и путники. Сторожат во сне тишину. Вдали заверещал заяц – все враз вскочили. Мужики похватали топоры, замерли, будто сейчас к ним придет враг. А это просто лиса задавила зайца-зеваку. Теперь ест, поблескивая глазенками. На крик метнулся колонок, уж он-то знает, что хоть косточка, да останется ему от лисы на ужин. А вон тенью проскакала росомаха. Злодейка. Она только и сторожит такие звуки, только и норовит у того, кто послабее, отобрать добычу. Короткая сшибка, грызня – и все стало тихо. Не поживилась своей добычей лиса. Угнала ее вонючая росомаха. Но у лисы ноги крепкие, хитрости не занимать – не пропадет. Ночь. Тревожно спят мужики. Где-то протяжно заверещал поросенок. Тигр неудачно схватил добычу. Надо было одним ударом лапы заставить замолчать поросенка, а он, охотник-ротозей, не сумел. Теперь кабаний табун напуган и уйдет далеко.
Завыл волк. От его воя начали у мужиков подниматься волосы на голове. А чего бояться? Ведь уже весна – волки сейчас сыты. Да и не бродят они стаями. А одинокий волк не нападает на человека… Пусть себе воет. Весна. Ему не до людей: малышей кормит.
Тревожная ночь выдалась для переселенцев. Вдоволь они наслушались ее шорохов и вскриков. Утром, усталые и разбитые, тронулись дальше, в свое Божье Поле.
Назад: 8
Дальше: 2