Часть первая
Глава первая
Маленькая речка, густо заросшая по берегам тальником и низким осинником, в самом центре деревушки круто заворачивает влево, образуя почти прямой угол. Оттого, видимо, и деревня называется Локти.
С трех сторон опоясывает ее неширокой лентой сосновый бор, а с четвертой, с северной, раскинулось большое озеро Алакуль.
За бором, прижавшим деревушку к самой воде, поблескивают на солнце плоскими лысинами редкие холмы. Выбегая из деревни, пробиваясь сквозь зеленый заслон, вьется между ними, свинцово отсвечивает пылью единственная дорога.
Весной отлогие склоны холмов распахивают, и тогда, если взойти на самый высокий из них, кажется: на старую, застиранную прошлогодними осенними дождями, вылинявшую под солнцем, до блеска заглаженную ветрами землю наложены новые черные заплаты.
А дальше за холмами начинаются непроходимые леса и болота. Они тянутся на много километров. Среди лесов попадаются иногда небольшие, домов в пятьдесят-семьдесят, деревеньки, жители которых задыхаются летом от болотных испарений. Эти испарения, если дует южный ветер, доносятся и до Локтей. Тогда в домах плотно закрывают окна и говорят:
— Задышало Гнилое болото. А ведь и там люди живут… Господи…
Локти — селение тоже небольшое, всего в несколько безымянных улиц. Но крайние дома так далеко разбрелись по берегу речки, что от одного конца до другого будет километра четыре. К этим домам протоптаны тропинки. По бокам тропинок растет высокий бурьян. К середине лета его выкашивают, — потому что после утренних рос или дождя пробраться к домам, не вымокнув по пояс, нельзя.
Главная улица деревни, широкая и пыльная, засажена тополями. Одним концом она упирается прямо в озеро, другим — в стену соснового бора.
В этих лесных и болотистых краях днем с огнем не сыщешь камня. Зато отлогий берег озера, там, где впадает в Алакуль речушка, щедро завален мелким галечником. А справа и слева от речушки, в полкилометре от устья, беспорядочно громоздятся угрюмые, голые скалы. Живший в Локтях ссыльный студент Федор Семенов называл почему-то галечник на берегу и эти скалы «шуткой природы». Часто он, пошевеливая густыми, черными как смоль бровями, подолгу любовался, как искрятся гранитные глыбы под лучами солнца. Жителям это казалось странным, а сам ссыльный чудаковатым человеком. «Скалы и скалы — эка невидаль». Они привыкли к скалам, как привыкли к озеру, к лесу, к болотам, к повседневной своей нелегкой жизни.
На берегу всегда веером рассыпаны лодки. Они похожи на громадных черных рыб, которые выплыли из пучины, приткнулись головами в мокрые камни и теперь с любопытством наблюдают, что происходит в деревне.
Около лодок целыми днями барахтаются в воде ребятишки. Зато под скалами никто никогда не купается, потому что там очень глубоко и тяжелые зеленоватые волны угрожающе плещутся, разбиваются о гранит даже в тихие дни.
Дремучий лес еще не так давно покрывал всю возвышенность за деревней. Но год от году деревья вырубали, жгли, по метру отвоевывали землю под пашни. И наконец засвистел по скользким, лоснящимся от жира холмам упругий ветер.
А узкая полоска леса за околицей так и осталась нетронутой, отгораживая деревню от пахотных полей, от небосклона, от всего мира.
До ближайшего крупного поселения было верст пятьдесят. Говорили, что есть где-то далеко, за озером, большой город. Но где именно — знали только староста Гордей Зеркалов, два-три работника локтинского богатея Алексея Лопатина, возившие оттуда товары для его лавки, да сам Лопатин. Добраться до города можно было лишь зимой, когда устанавливалась дорога по озеру.
Лениво текла по деревне небольшая речушка, в мелкой и мутной воде ее плавали полусонные пескари. Так же лениво и сонно текла жизнь в Локтях.
С тех пор как началась война, деревня и вовсе будто вымерла. Ссыльный студент куда-то исчез. Говорили, что сбежал. Мужиков взяли на фронт, А те, что пока остались, старались не показываться на улице, будто боялись потревожить застоявшуюся над Локтями тишину.
Но за год войны эта тишина нет-нет да и нарушалась. Случалось это обычно в дни доставки почты. То одна, то другая баба, ничего не видя перед собой, сжимая в кулаке страшную, только что полученную бумажку, бежала от дома старосты Гордея Зеркалова, завывая:
— А-а-а-а-и-и-и!
И все знали: осталась жена без мужа, дети без отца, семья без кормильца.
Крик постепенно захлебывался и стихал, придавленный висевшей над деревней тишиной.
* * *
День распалился вовсю.
Старый бородатый цыган с большой серьгой в левом ухе медленно ехал по улице Локтей в скрипучем, расшатанном ходке и, поворачивая голову по стороаам, лениво и певуче выкрикивал:
— Коновалить кого есть?.. Есть кого коновалить?..
Иногда из какого-нибудь домишка выходили и молча махали рукой. Цыган-коновал останавливал ребристую, лохматую, как и сам, лошаденку, бросал ее прямо на улице и, захватив с собой обшарпанную кожаную сумку с нехитрыми инструментами, шел за хозяином в сарай. Лошаденка, мотая от жары головой, терпеливо ждала его возвращения.
Проехав из конца в конец улицу, цыган свернул в переулок и поехал, как обычно, к Бородиным. Их низенькая избенка с двумя тусклыми оконцами стояла на самом краю Локтей, упираясь огородом в стену леса. Была похожа она чем-то на подгулявшую старушонку, которая, вывалявшись в грязи, теперь сидела, согнутая, на земле, непонимающе посматривая на мир выцветшими глазами.
Хозяин дома Петр Бородин, сухой, желтый старик с поредевшей бороденкой, завидев в окно цыгана, выскочил во двор, испуганно огляделся по сторонам в, впустив коновала в избу, усадил его подальше от окон. Он торопливо и угодливо суетился вокруг гостя, избегая смотреть ему в глаза.
Цыган расстегнул рубаху, достал из-за пазухи тяжелый кожаный мешочек, такой же обшарпанный, как и сумка, долго его развязывал. Петр Бородин нервно облизывал сухие губы. В бесцветных глазах его вспыхивал и гас, вспыхивал и гас огонек, крючковатые руки начинали трястись. Цыган брезгливо усмехнулся, кинул Бородину смятую разлохмаченную бумажку.
— На…
— Нету… Теперь уже не занимаюсь, нет… За это, знаешь, теперь что? Того и гляди тюрьма… Поволокут — только ногами застучишь…
И он снова опасливо глянул в окно.
Коновал достал из мешочка еще одну радужную бумажку.
— Попадись тебе в ловком месте — убьешь. Убьешь ведь, а?
— Господи, Христос с тобой! — побледнел Петр Бородин. — Мы — люди ведь… А ты… э-э…
Старый Бородин говорил длинно и сбивчиво, словно оправдывался. Цыган сидел на лавке у порога, покачивая головой, задумчиво мял в толстых грязных пальцах деньги. Наконец он бросил старику вторую бумажку. Петр Бородин спрятал ее в карман холщовых штанов и быстро засеменил к выходу.
Через несколько минут возвратился, держа в руках отпотевшую, облепленную мякиной бутылку с синеватой жидкостью.
Цыган молча, стакан за стаканом, выпил весь самогон, вытер рукавом влажные толстые губы.
— А я вот убивал, — сказал он, возвращая пустую бутылку. Бородин только торопливо перекрестился. — При… приходилось. Ну, ну, ты… не трясись. Убивал… которые… попадались иной раз в лесу… ночью. Дело такое — наконовалю так вот за недельку, за две… Иные позарятся, ну и… Или тебя, или ты…
«Много уж ты наконовалишь, — подумал Бородин. — Не с этого у тебя золотишко-то водится».
— Оружие, стало быть, есть? — осторожно спросил он и тут же пожалел: цыган полоснул его черными, острыми как нож глазами, но ничего не ответил, только похлопал огромной волосатой рукой по карману широченных шаровар.
— Ну да, ну да, как же… всякие людишки болтаются по лесам, — торопливо замотал головой Бородин.
Цыган, пошатываясь, вышел из избы, сел на заскрипевший под ним ходок и поехал, негромко затянув непонятную песню. Его долго сопровождали улюлюкающие деревенские ребятишки.
Ходок давно скрылся за поворотом, а старик все еще стоял у окна, словно видел, как коновал, покачиваясь, едет по лесу, мимо болот, через глухие, пустынные места. Бородин не шевелился, только заскорузлые пальцы чуть дрожали да приподнимались и опускались кустистые белесые брови. Он не заметил, как со двора вошла жена. Вытирая платком слезящиеся глаза, она села на табуретку и закашлялась. Чахоточный румянец на ее щеках проступил еще ярче.
— Много дал-то? — спросила она, растирая рукой плоскую грудь.
— Сколько дал — все наши, — ответил Петр, отходя наконец от окна.
— В больницу бы мне, — тихо проговорила жена. — Кровью вон кашляю.
— Легко сказать — в больницу. — Старик скривил губы, поскреб всеми пальцами в затылке. — А платить чем? Болотной мяты попей вот…
— Пропаду я с твоей самогонкой — тогда все тебе останется, — с горечью сказала женщина. — В бане гниль, чад… Я ведь на пятнадцать годов тебя моложе, а кто поверит?
Бородин прошелся по комнате, покряхтел, стиснул рукой в кармане влажные бумажки.
— Бог терпел, Арина Маркеловна, и нам велел. Вот если бы… Через месяц, поди, опять приедет цыганишка-то… Тогда бы и в больни…
Старик запнулся на полуслове, попятился под взглядом жены.
— Ты! Ты опять за свое! — с отчаянием вскрикнула Арина, приподнялась, шагнула вперед, но тотчас остановилась. Она смотрела широко открытыми глазами, но не на мужа, а куда-то поверх его головы.
— Так что ж? Жить надо ведь… А ему что? Пропьет. А мы бы… Э-э! — бормотал Петр Бородин торопливым, свистящим шепотом. Шепот этот будто обезоружил женщину, отнял у нее все силы. Она тяжело опустилась на прежнее место и опять долго и тяжело кашляла.
— Я с твоей курилкой… будь она проклята, света белого, не вижу. Все боюсь — вдруг дознаются. А ты еще… Господи, дай хоть помереть спокойно. Ведь меня обдирает всю, как подумаю: в себе-то чего носишь?..
— Ну ладно, ладно. Бог с ними, в деньгами. Я к тому, что без нужды они ему.
Июльское солнце, казалось, насквозь прожигало ветхую избенку Бородиных. Прямые полосы света косо падали из маленьких окон на сучковатый, некрашеный пол и расплывались там желтоватыми масляными пятнами. Старик Бородин почему-то осторожно обходил их, словно боялся поскользнуться.
Арина долго еще сидела на табуретке не шевелясь.
— Ну, чего? — спросил Петр, останавливаясь возле нее. — Иди.
Вздрогнув, она поднялась, пошла к двери.
— Мы пропадем — один конец. О Гришке-то хоть подумай, пожалей. Ему ведь жить, — сказала Арина, оборачиваясь в дверях.
— Да сгинь ты с глаз, чтоб тебя!.. — взорвался вдруг Петр. — Я же сказал: бог с ними, с деньгами. Пусть пропивает их хоть в три цыганских глотки. — И тут же добавил тише, спокойнее: — А то не думаю я об нем… Гришке жить-гулять недолго осталось — солдатчина на носу. Вот и поразмысли сама…
К чему было сказано это последнее: «Вот и поразмысли сама», — Арина не поняла.
* * *
Мысль «выбиться в люди», разбогатеть, стать крепким хозяином сидела в Петре, как гвоздь в бревне. Глубоко кто-то загнал этот гвоздь в дерево, по самую шляпку, приржавел он там, и уж не вытащить его никакими клещами. Шляпку сорвешь, а гвоздь все-таки останется внутри. Разве вот расколоть бревнр надвое…
Мечта была, но денег от того не прибавлялось, сколько ни экономил Петр от заработков жены, сына, своих собственных. С горя заходил иногда в деревенскую лавку Алексея Лопатина, приторговывавшего потихоньку водочкой, напивался.
Но однажды, когда Петр Бородин спросил по привычке бутылку водки, лавочник только угрюмо усмехнулся.
— Что, нету? — недоверчиво переспросил Петр.
— Есть, да не про твою честь. Запрещено теперь. Строго насчет этого.
«Тебе, черт пузатый, и раньше никто не разрешал торговать ей», — подумал Бородин, а вслух спросил:
— Почему запрещено?
— Война, — коротко ответил лавочник, будто Бородин сам не знал об этом.
Несколько дней Петр Бородин ходил молчаливый, что-то соображая. Потом начал гнать в бане самогон.
Однако капитала на этом нажить было тоже нельзя. Видя, что затея пустая, Петр хотел уже разбить аппарат, тем более что жена ныла день и ночь: «Дознается — пропадем. Сына-то пожалей…» Но тут появился в их доме цыган-коновал со своим кожаным мешочком. Краем глаза видел как-то Петр, что не только деньгами набит мешочек; колючим ослепительным огоньком блеснуло однажды между грязных пальцев цыгана золото — не то часы, не то кольцо… И Петр тотчас смутно подумал: «Нет, не надо разбивать пока аппарат. Не будет самогонки — не заглянет больше цыган ко мне в дом…»
А сейчас, сидя у окна, Петр размышлял, что цыган снова приедет…
Через дорогу напротив, у самой стены дома, расплавленным золотом горели под солнцем битые стекла, кололи, заставляли слезиться глаза. Но Петр Бородин смотрел на них не отрываясь, не мигая и, казалось, ни о чем не думая…
2
Цыган действительно приехал через месяц.
Петр Бородин кинулся в сараюшку, где заранее припрятал бутылку самогона для коновала, а рядом с ней небольшой пузырек с темной жидкостью. Торопливо разрыл трясущимися руками солому. Бутылка была на месте, пузырек исчез.
С минуту Петр сидел на соломе растерянный, красный, пытаясь что-то сообразить. Потом тихо, потеряв неожиданно голос, позвал:
— Арина!.. — И погромче: — Ари-ина!!
Жена вошла в сарай с огорода. Завидев ее, старик молча встал, медленно, не разгибаясь, будто крадучись, пошел к ней. Глаза его сделались круглыми, остро поблескивали в полумраке. Молча он схватил жену за горло крючковатыми пальцами. И уже потом прошипел:
— Ты?.. С-стерва!..
— Брось… все… брось… Я его… в озеро… пузырек-то… от греха, — задыхаясь, шептала Арина.
Казалось, Петр с трудом выдавливает из нее по одному слову
— Ах ты!.. Сука старая!.. А вдруг цыган не приедет больше? А?
— Проп… пропадем ведь!..
— Где?! Задушу сейчас, коли правда в озеро кинула!..
— Правда…
— У-у-о!.. — глухо завыл Петр Бородин и, не помня себя от охватившей его злобы, уже изо всех сил сдавливал жене горло. Она, обмякшая, посиневшая, опустилась на колени.
— Вон там, на средней полке, — прошептала Арина почти без сознания.
Только теперь Петр разжал пальцы. Жена мягко, без стука упала на пол и, открывая рот, стала жадно глотать сырой, пахнущий навозом воздух.
Петр Бородин перешагнул через нее, подошел к шкафчику, прибитому в углу сарая. Там валялись на полках гнутые гвозди, старые гайки, ржавые железки, стояли банки с дегтем, колесной мазью. Бородин торопливо шарил руками по средней полке. Нащупав пузырек, зажал его в кулаке, облегченно засмеялся и пошел за бутылкой. Но отчего-то неожиданно почувствовал слабость. Резко закружилась голова. Он опустился на солому возле жены, посидел с полминуты.
Вдруг ему показалось, что он сидит тут уже давно-давно, несколько часов, и цыган, не дождавшись его, уехал. Он вскочил, схватил бутылку, выдернул пробку, сдельную из дряблой морковки, и налил в самогон из пузырька несколько капель.
Пока спешил к избе, в голове тупо колотилось одно и то же слово: «Уехал, уехал…»
Цыган сидел на прежнем месте, на табурете возле печки. Повернув навстречу Петру коротенькую смоляную бороду, спросил:
— Что долго?
Глаза Петра застилало черным туманом, в ушах что-то гудело, и он едва расслышал голос коновала.
— А-а… — растерянно заморгал глазами Петр и замолчал. — Э-э… с женой худо случилось… схватило в сарае, лежит там… Вот… — и протянул бутылку.
Цыган, ни слова не говоря, выпил весь самогон прямо из горлышка, помотал головой и вышел из избы. А Петр вытер холодный пот со лба. Когда сел на лавку и прислонился к стене, почувствовал — спина тоже мокрая и по всему телу ползет озноб…
Не сразу до его сознания донеслись удаляющиеся крики ребятишек. Значит, цыган поехал из Локтей! Петр глотнул сухим ртом воздух, метнулся к двери, схватил у порога топор.
В комнату, пошатываясь, вошла жена.
— Пропали мы… Господи… — простонала она. Опустившись на табуретку у печки, уронила голову на грудь.
— Не вой, сказал… — И добавил как-то плаксиво и жалобно: — Из-за ва-ас же…
Огородами Петр Бородин торопливо побежал к сосновому бору и нырнул в него. Он не замечал, что ветви хлещут по лицу, что ноги путаются в траве.
Когда увидел дорогу — цыган ехал уже между холмов. Лошадь плелась шагом. Коновал сидел на ходке как-то неестественно прямо. Широкая спина его тихо покачивалась из стороны в сторону.
Дорога делала здесь большой крюк. Петр смотрел вслед коновалу и часто-часто крестился. Потом пригнулся и, сокращая путь, побежал напрямик, по бездорожью, к чернеющим за холмами деревьям.
Где-то еще не кончился день, а здесь, в лесу, густились вечерние сумерки. Старик, тяжело дыша, прислонился к толстой сосне. Колени его подгибались, в горле першило. Донесшийся скрип колес словно подрезал Бородина, и он рухнул на землю, усыпанную старой ржавой хвоей, ощетинившимися сосновыми шишками. Сквозь придорожный кустарник увидел проезжающий мимо ходок. Цыган сидел по-прежнему прямо, точно в него воткнули железный стержень, и все так же тихо покачивался.
Когда скрап колес стал почти замирать, Петр Бородин, не выпуская топора, с трудом поднялся и заторопился следом. Но едва впереди, за поворотом, показался ходок, Бородин отпрянул в сторону, за кусты, терпеливо ждал, пока коновал удалится, шепча: «Господи!.. Не понес бы черт кого навстречу…»
Солнце садилось. Из глубины леса потянуло гнилой, болотной сыростью.
На одном из поворотов дороги Бородин, осторожно выглянув из-за кустов, не увидел ходка: скрип раздавался дальше, где-то за деревьями. Задыхаясь, Бородин тяжелой рысцой побежал вперед и вдруг запнулся за что-то большое и мягкое. Поперек дороги лежал цыган.
Когда Петр перелетел через него и плашмя упал на плохо уезженную дорогу, коновал пошевелился и тяжело приподнялся на локте. Несколько секунд они смотрели друг на друга, не поднимаясь с земли. Да один из них и не мог подняться. Он понял все и уронил голову.
А Петр Бородин, лежа на земле, торопливо шарил вокруг себя, ища выпавший из рук топор. Потом сел на корточки и так застыл: коновал опять приподнимался.
Равнодушный, погружающийся в густую холодную темень лес молчал, точно ожидая, что же будет дальше. Сквозь ветви сосен, почти сомкнувшихся над дорогой, осторожно проглядывала бледноватая распухшая луна.
Наконец Бородин, не разгибаясь, пододвинулся к цыгану. Слабо блеснуло лезвие топора и тотчас погасло, но цыган, очевидно, догадался, что это за блеск, и застонал — негромко, страшно, не разжимая губ.
— Ты прости Христа ради… Великий грех-то на душу — легко ли? А жизнь-то такая… Ты пойми, пойми… — приближаясь, шептал Бородин.
Услышав голос, цыган опять застонал, чужими, негнущимися пальцами принялся расстегивать старую черную рубаху. Пуговицы не поддавались. Тогда он рванул ворот, снял с груди тяжелый кожаный мешочек, собрав последние силы, бросил Бородину и, уткнувшись лицом в землю, захрипел:
— На бери… Только меня… не надо.., Отдышусь, может… никто не узнает.
Мешочек не упал на землю, старик подхватил его на лету и, почувствовав в руках тяжесть, беззвучно рассмеялся.
Но это была секунда. В следующее мгновение Бородин сунул мешочек за пазуху, поднялся во весь рост и уже твердым шагом подошел к цыгану.
— Не узнают, говоришь, людишки-то? — спросил он, чуть нагибаясь к лежащему у его ног коновалу. Спросил тихо, но властно, с таким чувством, будто стал теперь владельцем не только заветного кожаного мешочка, но и Локтей, и всей земли. — Оно верно: не узнают!
И, неторопливо размахнувшись, ударил коновала топором по голове.
А удар пришелся будто по его собственной. Петр Бородин даже ощутил, как лезвие топора — не то горячее, не то холодное — прошло сквозь череп и застряло там. В ушах зазвенело, а перед глазами, в темноте, как и полчаса назад, когда он бежал за телегой, поплыли оранжево-зеленоватые круги.
… Сколько времени просидел Петр Бородин на дороге — он не знал. Кругом стояла темень. Не было уже ни луны, ни звезд — небо, очевидно, затянуло тучами. Казалось, кругом на много верст нет, кроме него, никого живого.
Бородин сунул руку за пазуху, вытащил кожаный мешочек, подержал в руке, пытаясь зачем-то разглядеть его в темноте, и спрятал обратно.
Потом нагнулся, взял цыгана за плечи и потащил с дороги в кусты.
3
Локтинские парни, рубившие лес для постройки церкви (старая сгорела нынешней весной от несчастного случая), обедали на примятой сочной траве. Пообедав, молча закурили. Разговаривать никому не хотелось.
Гришка Бородин, костлявый, остроплечий, с рыжими, торчащими во все стороны вихрами, встал, сделал несколько шагов, сильно размахивая руками.
Странные это были руки. Длинные и тонкие, они кончались широкими, как лопаты, мозолистыми ладонями. Страшная сила таилась в них. Гришка легко завязывал в узел гвозди, вызывая восхищение и зависть локтинских мужиков.
Взяв в правую руку палку, он левой обхватил ствол дерева и проговорил, обращаясь к сидевшим парням:
— А ну, двое кто-нибудь, которые посильнее, держите. Выдернете — рубль отдаю. А нет — с вас по полтине.
Принять вызов Гришки Бородина никто не торопился. Наконец двое поднялись, поплевали на ладони. Но сколько ни дергали — ничего не добились. Казалось, палка была зажата не в руке Григория, а в клещах.
— А ну, третий еще! — торжествующе крикнул Гришка, поблескивая круглыми, как у отца, близко посаженными глазами.
И втроем не могли ничего сделать, только ладони ободрали о сучки. А Григорий насмешливо скривил губы, отбросил палку и вытер пот с маленького лба.
— Вот так! — проговорил он. — Что уж возьму — намертво. Никто не выдернет, не отберет.
— У тебя вся сила в руках, как у рака в клешнях, — заметил Андрей Веселов, рябоватый парень с густыми и жесткими, как конская грива, волосами. — А ударь тебя щелчком по лбу — ты и с копыт долой. Только в воздухе ногами брыкнешь.
— Я те ударю, — вдруг зло огрызнулся Григорий.
Его небольшие круглые глаза недобро поглядывали откуда-то из глубины, из-под нависшего плоского лба, ноздри раздувались, а нижняя челюсть неестественно выдалась вперед.
— Что же, попробовать можно, — лениво отозвался Веселов.
— Я те попробую, — тем же тоном проговорил Григорий, но, видя, что Веселов поднимается, трусливо сделал несколько шагов назад. — Но… ты… рябой дьявол.
— Охота тебе, Андрей, с таким связываться… — проговорил один из парней, коренастый, плотный, как камень, Тихон Ракитин — первый силач в Локтях. — Не тронь ты его, а то к речке стираться побежит.
— Я тебя схвачу где-нибудь… в узком месте поперек глотки, — отойдя в сторону, пробормотал Григорий, вытащил огромную, увесистую руку из кармана и показал Веселову. — Тогда попробуй вывернуться… Пискнешь только…
Андрей отвернулся, лег на мягкую траву спиной к Григорию.
— Что вы все как кошка с собакой? — спросил у Андрея Ракитин.
Веселов не отозвался. Ответил Ракитину долговязый, быстрый, как вьюн, Федот Артюхин.
— Известно, что… Дуняшка промеж них проскочила.
Григорий тоже растянулся на траве. В задумчивости он сжимал и разжимал свои огромные руки-клешни.
Андрей перевернулся, заложил руки за спину и стал смотреть в высокое небо над лесом. Там истаивали небольшие ватные облачка да кружился вокруг них степной коршун, неведомо как залетевший в эти лесные края.
— Федька Семенов рассказывал, — тихо проговорил Веселов, — будто люди скоро по небу, как птицы, будут летать… Правда это или нет, как думаете?
— Знамо дело — врет, — откликнулся Артюхин. И пустился в рассуждения: — Птица, она почему летает? Потому что легкая. А человек-то — ого! Особенно некоторые… — Артюхин покосился на Гришку, — …у кого этого самого внутри много… И потому что крылья у птицы есть. И кости опять же у птицы легше воздуху, пустые внутри…
Поковыряв в зубах, будто ел мясо, Артюхин взял с бревна сушившиеся портянки и начал обуваться. Потом спросил:
— И опять же — откуда у человека крылья возьмутся?
— Я тоже слышал от него, что будто построили где-то уж эти самые машины, на которых летают, — промолвил Тихон Ракитин.
Артюхин быстро поморгал круглыми глазами и уставился на Ракитина.
— Ч-чего?!
— Машины. По имени — аэропланы.
— Из чего это их изделали?
— Не знаю. Про это Федька не говорил.
— То-то… Врет — и весь сказ! — торжествующе заключил Артюхин.
— Недаром — ссыльный, — вставил Григорий. — Ишо сбежал, гад.
— Тебе-то что? — поинтересовался Ракитин.
— Ништо. Не любил я его, — неопределенно ответил Григорий.
Облачка уже растаяли, небо было синим, ласковым и зовущим. Коршун, совсем не махая крыльями, все плавал и плавал в вышине широкими кругами. Андрей все смотрел на него, не шевелясь, не мигая, словно завороженный.
Жара немного опала, потянул ветерок.
— Ну, айда работать, — бросил Тихон Ракитин и тоже стал обуваться. — Лесин пяток завалим еще до вечера.
Андрей, не спуская глаз с птицы, проговорил:
— А я с охотой полетел бы на той машине, про которую Федька Семенов рассказывал.
— Чего, чего? — опять заморгал Артюхин. — И брякнулся бы с неба-то! Как пить дать. Хе-хе, вот бы Гришка-то обрадовался. Да и зачем тебе летать?
— Посмотреть бы, как люди на земле живут, — ответил Веселов. — Рассказывал Семенов, что есть на свете такая страна, где нету богачей-мироедов, вроде нашего Лопатина или Гордея, нету горя. Помнишь, Тихон?
— Помню. Там все пашут сообща, хлеб сеют. Только сказки это. Нету такой страны.
— Ну как нету, когда Федька говорил, что есть, — возразил Андрей.
Ракитин ничего не ответил. Вместо него опять подал голос Григорий:
— Набрехал да сбежал. Одно слово — ссыльный…
— Верно говорит Тихон — нету, — вмешался Артюхин, уже расхаживающий по траве. — А кабы была — богачи уж прибрали бы ее к рукам. Ты на этом самом.. как его… лететь туда хошь, а наш Лопатин быстрей тебя пешком бы туда прибежал да заграбастал все. Ты прилетел, а он тебе — кукиш.
Андрей Веселов поднялся с земли, молча взял свой топор.
— Ну а ты чего разлегся, как барин! — крикнул Ракитин Григорию. — Вставай.
Григории молча поднялся, но пошел не к парням, которые уж валили столетнюю красавицу сосну, а совсем в другую сторону.
— Вот паскуда, — услышал он за спиной, но не обернулся, ничего не ответил.
* * *
Часа полтора просидел Гришка Бородин над омутком спокойной, уснувшей, казалось, навеки лесной речки, смотрел на свое отражение в воде, о чем-то думал, крепко стиснув зубы, отчего нижняя челюсть опять сильно выдавалась вперед.
Возвращался домой Григорий еще засветло. Выйдя из леса на дорогу, снял разношенные, хлябавшие на ногах тяжелые сапоги и зашагал по мягкой прохладной пыли.
Неожиданно взгляд его упал на продолговатый предмет, напоминающий топорище, торчащий впереди из придорожного кустарника. Подойдя поближе, он увидел, что это в самом деле топор.
«Какой-то разиня ехал да потерял, — подумал Григорий, нагибаясь. — Стоп, да ведь наш топор-то. Разиня, выходит, батя».
А подняв топор, несколько секунд тупо смотрел на лезвие, чувствуя, как холодеет в животе. Весь топор был в черной засохшей крови. Местами кровь запеклась сгустками, и к одному из них прилип черный клочок не то волос, не то шерсти.
«Что он, скотину, что ли, рубил?» — изумился Гришка, переворачивая в руках топор, и немного успокоился. На ум пришла мысль: «Может, батя увидел отставшую от стада корову, да и… Ведь вчера я лег спать поздно, а его все не было дома…»
Парень огляделся. Кустарник возле дороги был немного помят, некоторые веточки сломаны и уже успели призасохнуть. Значит, сломаны они были утром или прошлой ночью.
Гришка несмело перешагнул через кустарник и осторожно пошел по лесу. Там, между деревьев, трава тоже была примята — по ней волоком протащили что-то большое и тяжелое.
Он в нерешительности остановился. Дальше идти становилось страшно. Но, постояв и подумав, сделал еще несколько шагов вперед.
Сделал — и вдруг на секунду замер, а затем отпрянул в сторону. Хотел бежать Гришка прямо через лес в деревню, подальше от этого места, но не мог: ноги подкосились, он свалился на землю… И совсем рядом с ним лежало тело цыгана, чуть закиданное сухими ветками и вялой травой, вырванной с корнями, с землей. Голова коновала была окровавлена, рубаха на груди разорвана, черная борода торчала дыбом, пальцы рук судорожно скрючены. В одной руке цыган сжимал комья земли вместе с травой: будто он сам закидывал себя, умирая, и завалил бы совсем, да не успел — смерть прервала работу.
Опомнившись, Гришка пополз прочь. А выйдя на дорогу, остановился, пораженный неожиданной мыслью: «А если поедет кто мимо да найдет… его?..»
Идти назад и прятать мертвое тело было страшно. Может быть, Григорий и не решился бы на это, но вдруг услышал, что где-то недалеко стучали по корням, приближаясь, колеса телеги. Ему казалось, подвода приближается так быстро, что вот-вот будет рядом. Григорий нырнул в кусты. Гулко колотилось сердце, и он старался не дышать, чтобы как-то унять этот стук.
Когда телега проехала, Григорий осторожно приподнялся и, пригнувшись зачем-то, медленно двинулся к тому месту, где лежал цыган. Шел, стараясь не хрустнуть сучком под ногами, опасаясь задеть ветку дерева… А подойдя, не ощутил уже прежнего страха. Деловито отбросив сучья, накиданные на мертвое тело, он приподнял цыгана, с трудом взвалил его себе на плечи и, покачиваясь под его тяжестью, пошел в глубь леса, подальше от дороги.
В диком и глухом месте Григорий сбросил тело с плеч, присел отдохнуть. Не отдышавшись как следует, поспешно вскочил и начал рубить топором землю. Комья сырой, холодной земли, пахнущие болотом, перемешанные с корнями трав, мелкими желтоватыми корнями деревьев, выгребал широченными руками-лопатами.
Выкопав яму, Гришка столкнул туда цыгана, засыпал его землей, закидал прелыми прошлогодними листьями…
4
Солнце, скользнув последний раз по дырявым крышам домишек, по оконным стеклам, по рябоватой глади озера, скрылось за лесом. А из леса выползал сыроватый сумрак, струился по улицам, скрадывая, растворяя очертания предметов.
Гришка, поужинав, вышел во двор и несколько минут смотрел в сторону озера, заложив руки в карманы измятых холщовых штанов. Локти его острыми углами торчали за спиной.
Григорий видел, как из лесу вышел отец и, чтобы сократить путь, свернул с дороги к своему огороду, перелез сквозь изгородину и пошел к дому между грядок. В руках у него была лопата.
Подойдя, Петр бросил лопату в открытую дверь дощатой сараюшки, сел на выщербленную чурку для рубки дров, опустил голову, не обращая внимания на сына. Видно было, что старик бродил где-то по лесу, продирался сквозь густые и цепкие заросли. Узловатые, высохшие руки его были исцарапаны, рубаха в двух местах порвана. В спутанной бороде застряла сухая игла от сосновой ветки. «По земле полозил…» — подумал Гришка и спросил:
— Куда это ходил с лопатой?
— На кудыкину гору, — зло ответил отец.
Григорий помолчал, чуть насмешливо осмотрел отца с головы до ног. Почувствовав на себе этот необычный, какой-то обдирающий взгляд, Петр Бородин беспокойно повернулся к сыну:
— Ты чего?
— Я-то? — Гришка уже откровенно усмехнулся. — А может, топор в лесу искал?
В одно мгновение старик оказался на ногах. Он что-то хотел сказать, но только беззвучно шевелил губами. Наконец вымолвил еле-еле:
— Так…
— Вон он, топор-то, в углу. Возьми.
Отец, ни слова не говоря, послушно повернулся, прошел в угол двора, где лежали заготовленные на зиму сухие сучья. Шел мелкими шажками, устало и тяжело волоча ноги. Поднял топор, валявшийся возле сушняка, послюнил зачем-то палец и попробовал лезвие на остроту.
— Что, не затупился? — издевательски спросил Гришка.
И тогда случилось неожиданное. Старик, не выпуская топора, сверкнул налитыми кровью глазами и стремительно бросился к сыну. Тот, растерявшись, отскочил и невольно юркнул в первое попавшееся на глаза убежище — в сараюшку. Петр вбежал туда же, захлопнул за собой дверь, прижал ее спиной и, задыхаясь, прохрипел:
— Ведь я и тебя, сукин ты сын, если только…
Григорий в первые секунды даже не понял толком, что же произошло, метнулся из угла в угол, потом обернулся, увидел перед собой в полумраке отца с топором в руке, прилип спиной к стене. И только тогда зазвенело, забилось под его узким невысоким лбом: «Ведь убьет! Убьет! Ему что!..»
И в этот же миг за дверью раздалось:
— Гри-и-ишенька-а!..
Арина, увидев в окно, что муж кинулся за сыном с топором, растрепанная, обезумевшая, выскочила из избы, со всего разбегу ударилась мягким, дряблым телом в дверь сараюшки, которую Петр изнутри подпирал спиной, и осела на землю, заголосила тонко, пронзительно:
— Люди добрые! Решит мальчонку, помо…
Петр распахнул дверь, и Арина ввалилась в сарай, упала на унавоженный пол. Петр опять захлопнул дверь, опять прижал ее спиной и крикнул:
— Не реви, дура! — И уже тише проговорил: — Вы что? В кандалы меня захотели?
— Очнись, окаянный! Душегуб ты…
— Да замолчи ты! — Не соображая, что делает, Петр пнул жену ногой в лицо.
Она вскрикнула, зажала лицо руками и, не поднимаясь, тонко, жалобно завыла.
Гришка понял, что самое опасное миновало, что к отцу возвратился разум.
Однако он еще боялся пошевелиться. Стоя у стены, он переводил широко открытые глаза то на отца, то на мать.
Отец часто и глубоко дышал, сильно вытягивал шею. Потом размахнулся и бросил топор в другой угол сарая. Глотнув слюну, Григорий примиряюще проговорил:
— Зачем же, батя, так-то?..
Опять начала подвывать Арина.
— Эх, жизнь-то такая… — тоскливо сказал вдруг Петр Бородин и медленно начал оседать на землю, скользя спиной по двери.
— Вот, Гришенька, дожились мы — зашепталаАрина. — Господи, подумать только — человека решил из-за денег… Ведь он зельем опоил его сперва, а потом добил где-то…
Петр сидел, странно поглядывая на жену, прислушиваясь. Но не перебивал, будто и не о нем шла речь.
Пошатываясь, Арина стала подниматься с земли. Побрела в угол сарая, закрывая одной рукой разбитое лицо, подобрала топор и пошла к выходу.
— Посторонись ты, дьявол.
Петр послушно отодвинулся. Сделался он вдруг каким-то податливым, безучастным уже ко всему. Даже когда Арина обернулась в дверях со словами: «Пусть судит бог, коль не вытерплю и расскажу все людям», — он только усмехнулся да качнул головой.
Когда Арина ушла, отец и сын помолчали еще немного. Наконец Петр спросил:
— Зачем зарыл… его?
— Мать-то вот докажет, тогда что? — вместо ответа произнес Гришка.
— Мать?.. А ты не докажешь?
И снова не ответил Гришка, положил руки в карманы и вышел из сарая на свежий воздух.
* * *
Ночью Арина, лежа на скрипучей деревянной кровати, натужно, с кровью, кашляла, бормотала что то в бреду. Петр, спавший на лавке, поднялся, зажег лампу.
— Чего, батя, не спится? Или мерещится что в темноте? — насмешливо спросил Григорий, приподнимая голову с овчинного тулупа, расстеленного на полу.
— Дурак ты, чего зубы скалишь?!
— Много ли денег разжился?
— Сколько есть — все мои…
— Твои? — Григорий сел на полу и еще раз переспросил: — Значит, все твои?
Отец быстро повернулся к сыну всем телом. Но Григорий как бы не заметил этого беспокойного движения отца, лениво зевнул, лег на свое место, положил руки под голову и спросил:
— А если в самом деле люди дознаются? Ведь до смерти будешь кандалами звенеть.
Отец сорвался с места, закружился по избенке, выкрикивая:
— На! Бери!.. Чем с живого жилы тянуть!.. — Выхватив из-за пазухи кожаный мешочек, швырнул его Григорию точно так же, как цыган кинул ему. И продолжал метаться из угла в угол. — А то иди докажи! На отца родного… Чего меня стращать? И буду звенеть железом в каторге!.. За вас буду!.. Вот… Волк ты, Гриш-ка-а-а-а!.. Вырастил я тебя…
Но едва Григорий протянул руку, чтобы поднять мешочек, Петр ястребом кинулся на сына, с силой отбросил его к самой стене, схватил обеими руками деньги.
— Не грабастай, ты, змееныш!..
Григорий больно ударился затылком о стену, но не вскрикнул.
— Иди! Доказывай! — не унимался отец. — А то я доберусь до тебя как-нибудь пораньше, я тебе расколю головешку, попомни…
На кровати металась Арина. Петр, кивнув в ее сторону, продолжал плаксиво:
— Вот и мать, старая ведьма… Выдаст ведь, знаю… А я что? Для себя, что ли?.. Задавить бы вас обоих в один час…
— Ты разум, батя, потерял там… на дороге, — проговорил Григорий, потирая ушибленную голову. — Кто тебя выдавать собирается? Зачем бы мне тогда закапывать цыгана?
Петр Бородин удивленно слушал сына, часто моргая слезящимися глазами.
Гришка лег на тулуп, повернулся к стене, проговорил:
— Туши свет, чего людской интерес привлекать на огонь.
Арина до самого утра билась на кровати в жару, задыхаясь от духоты, бормотала что-то. Ни муж, ни сын не подошли к ней.
5
Был воскресный день.
Лето подходило к концу. С утра на почерневших огородных бурьянах, на прибрежных гальках, на придорожной траве лежала щедрая, дымящаяся роса. Поднявшееся из-за озера негорячее солнце долго сушило их, над землей струился жиденький, еле заметный парок. Земля и воздух нагревались медленно, но в полдень ребятишки, предводительствуемые хлипким, длинношеим Ванькой Бутылкиным и толстощеким Гошкой Тушковым, бегали по улицам уже босиком.
Григорий Бородин в новой синей рубахе не спеша шагал по улице, держа по обыкновению руки в карманах. От него попахивало самогонкой. Под мышкой торчал небольшой сверток.
В самом центре деревушки белел сруб строящейся новой церкви. Поп Афанасий, подоткнув полы длинной рясы, бродил возле стен, трогая желтоватые бревна, а потом нюхал пальцы.
Григорий не любил попа и хотел было свернуть в переулок, но отец Афанасий подозвал его жестом.
— Благослови, батюшка, — смиренно нагнул голову Григорий, подходя.
Поп перекрестил его и опять понюхал пальцы.
— Ты вот что скажи отцу духовному — почему на работу перестал ходить? Я новый дом хочу строить себе, лес нужен, а валить почти некому. Андрея Веселова не сегодня-завтра в солдаты берут…
— В солдаты? — живо переспросил Григорий.
— И Тихона Ракитина, и Федота Артюхина…
— Вон что?
— А ведь лес-то мне нужен. Я заплачу и отпущу все смертные и несмертные грехи твои, и отца твоего, и матери твоей.
При упоминании смертного греха Гришка невольно отшатнулся от попа, и отец Афанасий тотчас нагнулся и вкрадчиво шепнул в ухо:
— Есть, стало быть, за душой грешок тяжкий?
— Что ты, что ты, батюшка… Нету такого.
Поп сурово глянул, отступил на один шаг.
— Ну, запомни на будущее: всякий rpeх отец святой отпустить волен… Так пойдешь завтра в лес?
— Пойду, батюшка, — ответил Григорий.
«Черта с два теперь буду тебе лес рубить, старый сыч, как же, жди… — думал он. — А Андрюху, значит, забирают… Так-так!.. Вон какие дела…»
И Григорий пошел не оглядываясь.
Скоро он свернул с дороги и едва приметной тропинкой вышел на окраину к побеленной избушке. Здесь жила Дуняшка со своей бабушкой, давно ослепшей и настолько дряхлой, что казалось, подует ветерок — упадет она и больше не поднимется.
Дуняшке шел семнадцатый год. Это была невысокая черноволосая девушка с тихим голосом, с какой-то совсем детской, всегда виноватой улыбкой.
Своих родителей Дуняшка не помнила. Они умерли от холеры, когда ей не было еще и трех лет. С тех пор Дуняшка и живет с бабушкой, ведет нехитрое хозяйство, ходит мыть полы, стирать белье и полоть огороды к старосте Зеркалову, лавочнику Алексею Лопатину, отцу Афанасию.
Когда Григорий стукнул дверями в сенях, Дуняшка, убиравшая со стола, быстро обернулась на звук, в серых глазах ее несмело блеснул радостный огонек, засветилась улыбка. Но едва увидела входившего, потушила эту улыбку, бросила растерянный и встревоженный взгляд на бабушку, сидевшую на кровати, словно ища защиты.
— Здравствуйте, — проговорил Григорий, перешагнув порог.
— Милости просим. Проходи, гостем будешь, — прошамкала старуха беззубым ртом, вглядываясь в пришедшего невидящими глазами. Потом повернулась к внучке: — Кто это, Дунюшка? Не могу узнать по голосу-то…
Девушка промолчала.
— Вижу — лучше в горло кость, чем такой гость, — хмуро усмехнулся Григорий.
Прошел, сел на некрашеную табуретку, спросил у старухи:
— Живешь еще? Я думал — померла уже…
— Это Гришка, что ли, Бородин?.. Помереть-то мне пора, да смерть никак не идет… Заплуталась где-то…
В сенях опять стукнула дверь.
В комнату вошла нищенка лет пятнадцати, грязная, оборванная. Робко прижалась к косяку, протянула тонким голоском, готовым каждое мгновение оборваться:
— Ради праздничка… подайте корочку…
Григорий Бородин пошарил в кармане, достал смятый рубль, бросил нищенке.
— На… Убирайся только…
Деньги упали на пол, к ногам девочки. Нищенка не поднимала их, только широко открытыми синими глазами испуганно смотрела на Григория.
— Ты чего? Бери, коль дают.
— Не… Мне бы кусочек хлебца… и ладно. А деньги не надо. Ведь спросят — где взяла столько? Украла, скажут…
Григорий встал, поднял деньги и протянул девочке. Та попятилась, замахала руками.
— Нет, нет… Нету хлебца — и ладно.
— Тьфу, — сплюнул Гришка, положил деньги себе в карман и сел на прежнее место.
Дуняшка, стоя у печки, молча и удивленно наблюдала и за незваным гостем, и за нищенкой. Потом достала из шкафа ломоть хлеба:
— На, возьми…
Худенькой, давно не мытой рукой нищенка схватила хлеб, тотчас спрятала его в свои лохмотья и хотела уйти, но старуха, тяжело поднимаясь с кровати, проговорила:
— Ты постой, доченька…
Перебираясь по стене, старуха подошла к совсем оробевшей нищенке, стала ощупывать восковыми, просвечивающими, казалось, насквозь руками ее голову, замотанную рваной тряпкой, худые плечи…
— Ты откуда, доченька? — спросила старуха.
— Так… — ответила негромко девочка, — хожу по деревням…
— Звать-то как?
— Аниской.
— Отца-матери, стало быть, нет?
— Нету… Мы приезжие были. Из-под Смоленска, — чуть осмелев, рассказывала Аниска.
— Однако… есть, поди, хочешь, доченька?
— Нет… Не сильно… Я вчера ела… Мы жили в деревне на той стороне озера. С отцом жили… Потом он потонул пьяный в озере, а мать еще дорогой померла, когда сюда ехали…
Григорий, сидя на табуретке, поглядывал то на старуху, то на девочку-нищенку, то на Дуняшку. Он положил сверток на колени, но не разворачивал, словно ожидая, когда его попросят это сделать.
— Сиротинушка ты моя, — жалостливо говорила старуха, поглаживая Аниску по голове. — Бездомная…
— Летом-то ничего. Зимой вот плохо. Иногда попрошусь к кому-нибудь ночевать. Пускают мало кто — боятся, что обокраду.. По субботам хорошо, — продолжала Аниска, — бани топят. Когда все вымоются — зайду и сплю. Тепло. И на другую ночь ничего, терпеть можно. А потом выстывает… А то еще во дворе можно, со скотиной. К овце прижмешься, она теплая, как печка. Только закрывают многие дворы-то на ночь… — Голос Аниски иногда прерывался, тогда она часто моргала, хмурила лоб, будто вспоминая, что еще рассказать этой ласковой слепой старухе.
— Врешь ты все, — сказал вдруг Григорий.
Аниска вздрогнула и замолчала, вытянув длинную худую шею в сторону Григория. Старуха тоже повернулась к нему:
— Кого обижаешь, варнак ты этакий? Грех бы вроде.
Григорий усмехнулся, поерзал на табуретке.
— Ничего… Отец Афанасий сейчас сказал: все грехи отпущу тебе…
Старуха пожевала ввалившимся ртом, сказала, обращаясь к Дуняшке:
— Собери-ка там чего на стол, покорми скиталицу… Да и помыть бы ее. Поди, грязная.
— Я сейчас… Воды вот, бабуся, нету. Я мигом сбегаю на озеро…
Дуняшка торопливо сорвалась с места. Когда пробегала мимо Григория, тот схватил ее за руку:
— Ведь я к тебе пришел. Поговорить бы… А ты бежишь…
— Пусти!
— Ну ладно, пущу, — покорно сказал Григорий, встал и вышел следом в сенцы.
Взяв в сенях ведра, Дуняшка сняла со стенки коромысло и повернулась. Григорий придержал ногой дверь, которую Дуняшка хотела открыть.
— Ну, чего ты? — негромко спросила девушка, отступив на шаг. — Хочешь, чтобы коромыслом огрела?
— Зря ты, Дуняшка… Я ведь по-хорошему…
— Я тебе давно сказала, и тоже по-хорошему — не ходи за мной, и все.
Опустив голову, Григорий помолчал.
— Говорила… Я что, слепой? Вижу — не меня ждала, Андрея.
И вдруг перешел на шепот, заговорил торопливо, будто боялся, что она опять перебьет его:
— Ну а что мне делать, что делать, если… не могу я собой владеть?.. Вот и пришел… вот и хожу… Я… не ручаюсь за себя… И убью его, если…
Дуняшка негромко вскрикнула и зажала себе рот ладонью:
— Что ты мелешь? Что ты мелешь, опомнись!..
— А тебя — скажи слово — на руках носить буду, — продолжал он, подходя к Дуняшке. — Одену тебя, как картинку… Вот, тебе принес…
Гришка быстро развернул сверток. Лучи солнца, падавшие сквозь щелястую крышу сенок, заиграли на добротном розоватом сатине, который Григорий протягивал Дуняшке.
— Возьми, на платье… Андрей — тот не подарит…
Дуняшка стояла, не трогаясь с места, смотрела на материю. Потом подняла глаза на Григория, усмехнулась:
— Вижу — богатый стал… Нищенке целый рубль подать хотел, мне сатину на платье…
— А что? Ты не смотри, что я… такой… сейчас. Мы еще заживем, Дуняшка, я тебе правду говорю… Не хуже лавочника Лопатина заживем или там Гордея Зеркалова… Только ты скажи… одно слово…
— Скажу, — промолвила она. — Уходи отсюда!.. Сейчас же…
— Дуняшка!..
Григорий еще хотел сказать что-то, но не успел. Дверь в сенцы отворилась, на пороге стоял Веселов.
Увидев Дуняшку и Григория, Андрей в первую секунду опешил.
— Так…
Дуняшка хотела выйти, но Веселов загородил собой двери…
— Нет уж, погоди… Тут разобраться надо…
— Чего разбираться? Видишь — человек на платье дарит мне…
Дуняшка оттолкнула Андрея, выскочила из сенок, перекинула коромысло через плечо и пошла к озеру. Андрей посмотрел ей вслед и повернулся к Григорию. Тот торопливо комкал шуршащий сатин, стараясь завернуть его снова в бумагу.
— Что уставился? — буркнул он.
— А вот что… Она говорила тебе, чтобы ты забыл сюда дорогу?
— Не помню что-то… А вот как приглашала в гости — помню…
— Приглашала? — переспросил тяжело Андрей. — В гости?
— Был такой случай…
— Врешь! Врешь все, рак клешнятый!.. — загремел вдруг Веселов, надвигаясь на Гришку.
Бородин попятился. Не успев завернуть сатин, он уронил его на пол и угрожающе выставил вперед свои огромные руки:
— Н-но, ты… Попробуй тронь!.. Зажму в кулак — только хрустнешь…
Андрей и без того знал, что если Григорий удачно схватит его, то уж намертво. Знал также он, что трусости у Григория не меньше, чем силы в руках.
— Ах ты! — воскликнул Андрей и неожиданно кинулся на Григория. Григорий отскочил и очутился на крыльце. Пятясь задом, он оступился и упал, но тотчас поднялся с земли. Веселов бросил ему сверток из сеней прямо в лицо:
— Забирай!.. И увижу еще раз тебя здесь — пеняй на себя…
Григорий повернулся и торопливо пошел прочь.
* * *
А ночью, когда над озером, над деревней, над лесом разлилась черная глухая темнота, возле маленькой саманной избушки, на куче хвороста, приготовленного для растопки, сидели Дуняшка и Андрей Веселов. Дуняшка, в стареньком платке, тихо всхлипывала, прижимаясь лицом к широкой, теплой груди любимого. Одной рукой Андрей обнимал девушку, другой поглаживал ее вздрагивающее плечо.
— Ты не плачь, — тихо утешал он, всматриваясь в темноту над озером. — Не всех же убивают на войне. Вернусь…
— Боюсь я — не дождаться мне тебя… — промолвила Дуняшка.
— Ну, ничего, дождешься, если… будешь ждать.
— Господи, о чем ты? — с горечью, с тяжелым упреком воскликнула Дуняшка.
— Гришка Бородин ведь не отстанет, я знаю…
— Да на черта мне он, такой… — Больше Дуняшка не нашла слов.
— Ну, ну… верю. Да и ему гулять недолго. Он ведь чуть помоложе меня.
Потом они долго молчали. Дуняшка всхлипывала все реже.
Андрей прижался губами к ее голове, вдыхал теплый запах волос. Сегодня они пахли почему-то сухим душистым сеном.
Андрей долго думал, чем же это она вымыла голову, пока не рассмеялся.
— Ты что?
— Да так. Лопатины сенокос начали. Ты не у них работаешь?
— Два дня уже.
— Вот-вот.
— Чудной ты.
Тяжело пропели спросонья вторые петухи, а Дуняшка и Андрей все сидели обнявшись, все молчали Наконец Андрей проговорил:
— По земле хоть поезжу, посмотрю, где какая жизнь. Федька Семенов рассказывал…
— Да нету, Андрюшенька, нету такой жизни на земле! — воскликнула Дуняшка, уже не раз слышавшая от Андрея о чудесной неведомой стране. — Ты только приезжай живой-здоровый. Уж как нибудь в моей или твоей избушке проживем. Руки-ноги, слава богу, есть у обоих… были бы у обоих, — поправилась она на ходу, вспомнив, куда уезжает Андрей.
— В избушке… Да я знаешь какой домище отгрохал бы тебе, кабы лес был…
Дуняшка ничего не сказала на это, только крепче прижалась к нему.
Начала заниматься заря, синевато просачиваясь сквозь уголок черного неба.
— Ну, прощай пока, — проговорил Андрей, поднимаясь. — Надо хоть часок соснуть перед дорогой.
— Буду ждать тебя, — просто сказала Дуняшка.
— Если чего случится со мной — тогда, конечно… Только чтоб не за Гришку Бородина…
— Ни за кого, кроме тебя, — прошептала она…
Андрей ушел, а Дуняшка не шевелясь сидела на куче хвороста почти до рассвета.
* * *
Так никто и не узнал в Локтях, куда девался бородатый цыган. Через месяц в деревню заявился новый коновал — юркий старичонка с деревянной ногой.
Старосте Гордею Зеркалову надо было выхолостить кабана и молодого жеребчика. Заслышав крики коновала, он вышел на улицу, оглядел одноногого.
— А где этот… ну, тот… с серьгой в ухе? — спросил староста, обдавая нового коновала пьяным перегаром. — Не слыхивал?
Одноногий старичонка, уловив дразнящий запах самогонки, торопливо закрутился вокруг телеги, постукивая по земле деревяшкой.
— Это про кого изволите? Прежний коновал, что ли? А бог его знает! Цыган, известное дело — бродяга. Можа, и в Россию подался из Сибири-то. Ищи ветра в поле. Куда идти-то?..
— Сюда, — указал Гордей на дверь конюшни.
Через полчаса коновал кончил работу, сложил инструменты в кожаную, как и у цыгана, сумку, бросил ее в телегу. Получив деньги за работу, потоптался возле старосты, потом вздохнул:
— Эхма! Как говорится: не пить, не гулять — куды деньги девать! Верно гуторю? А теперича, если увидишь бутылку в лавке, то с постным маслом, а либо со снадобьем от поноса…
— Ишь ты, — ухмыльнулся Зеркалов. — Запрокинуть, что ль, охота?
— Оно не то чтоб охота, а… для безвредности. Вишь, с чем валандаться нашему брату приходится…
— Ну, спроси там у кого-нибудь… — махнул рукой вдоль улицы Гордей, хотел пояснить: «У Бородина, мол…», но вовремя опомнился: «Ведь он, староста, должен зорко следить, не варит ли кто самогон в деревне», — и строго взглянул на коновала: — Ну, ну, у нас днем с огнем не найдешь самогонки… Я строго насчет этого…
Увидев подходившего к ним зажиточного мужика Демьяна Сухова, староста поспешно ушел в дом.
— Заворачивай-ка, мил человек, ко мне на двор, — сказал коновалу Сухов. И, щелкнув себя пальцем по горлу, прибавил: — А насчет этого — врет староста. Можно найти… Я укажу тебе адресок.
Когда коновал кончил работу и у Сухова, тот сказал ему, опять щелкнув пальцем по шее.
— К Петру Бородину ступай. Во-он домишко, на том конце улицы, возле избы Бутылкиных…
— Это который Бутылкин? Не тот ли, у которого я утресь коней лечил? Сынишка еще у него, Ванюшкой звать?..
— Он, он… Один у нас в селе Бутылкин.
— Тогда знаю, знаю, — закивал головой коновал. — Пацан вертелся все у моих ног, денег выклянчивал. Ох и въедливый!.. Ну, прощай пока, добрый человек.
— Прощай, прощай… — ответил Сухов, закрывая ворота за коновалом.
Через несколько минут одноногий старичонка остановил лошадь возле Бородиных, зашел в избу и спросил, нет ли чего для сугрева.
Петр, притащив бутылку, осторожно поинтересовался о прежнем коновале. Старик ответил ему примерно то же, что и Зеркалову.
— Вот ведь жизнь-то… — сказал зачем-то Бородин и прибавил: — Я к тому, что заезжал, бывало, ко мне цыганишка-то…
— Ну и ляд с ним, — отозвался пьяный уже коновал. — А теперича я вот заезжать буду…
На этом и забыли в Локтях про старого цыгана. Был, да сплыл…