Глава вторая
1
Петр Бородин месяца полтора никому не показывал, что водятся у него деньжонки, медлил из осторожности. А в начале зимы, когда на твердую, как кость, землю посыпались первые снежинки, неожиданно пришел к Лопатину, который когда-то отказался продать ему водки, и сказал:
— Вот что, Лексей Ильич… Продай-ка несколько десятинок земли.
Конечно, землю купить можно было бы и весной — ведь ни пахать, ни сеять зимой не будешь, — но это ждать еще несколько длинных-длинных месяцев. А у него млело сердце при мысли, что он, Бородин, — хозяин облюбованного участка земли, принадлежащего пока лавочнику. Где тут утерпеть до весны!..
Лопатин посмотрел на Петра круглыми глазами, выставив вперед широкий лоснящийся подбородок.
— Продать тебе? Земли?! — переспросил лавочник. — Да ведь пустошь есть. Подавай властям заявление — и запахивай.
— Черта ли там вырастет, на гальке? Хорошие земли вы с Гордеем позахватывали. Ты мне за речкой продай.
— Та земля не по твоему карману, — сказал Лопатин и отвернулся. — Там ведь, с краешку, строевого леску немного… Не укупишь…
— А это не твоя уж забота… — вдруг с вызовом бросил Бородин и только потом, когда брови хозяина настороженно взметнулись вверх, понял: «Не надо бы так-то.. А то заломит цену…»
— Вот как! — воскликнул лавочник. — Ну что же, садись тогда к столу, потолкуем…
На другой же день весть о неожиданной сделке разнеслась по селу. Посыпались вопросы:
— Где денег взял?
— Лохмотья, что ли, продал?
Маленький, вконец забитый нуждой мужичонка Авдей Калугин выкрикивал:
— Ишь, жук навозный. В дерьме рыл носом, да питался, видать, не одним просом..
— Самогонщик! — поддержала его солдатка Марья Безрукова. — Другого засадили давно бы, а у него вдруг дружба с Зеркаловым объявилась.
Зажиточные мужики Игнат Исаев, Кузьма Разинкин, Демьян Сухов и другие с завистью толковали меж собой.
— Вот тебе и Петрушка Бородин!.. Шагнул!
— Нечистое дело тут, однако…
— А хоть бы какое!.. Деньги, они не пахнут…
Бородин не обращал внимания на пересуды, отвечал всем с усмешечкой:
— Жизнь-то такая, якорь ее, если, конечно, так сказать…
Алексей Лопатин, поняв теперь, что все-таки продешевил, сказал Бородину:
— Ты не прикидывайся дурачком, плати еще по красенькой за десятину, а то…
Бородин не растерялся, буравя лавочника маленькими глазками, спросил:
— А то — что?
— Гм… Смел ты стал! Не по себе дуги гнешь. Полюбопытствовать можно, чем ты вдруг разжился, чем баба твоя в бане занимается…
— Поинтересуйся лучше, чем твоя баба занимается, когда тебя дома нет… Понял? — отрезал Петр Бородин.
Лопатин, и без того красный, как самовар, побагровел, но не мог вымолвить ни слова. Смелость Бородина испугала лавочника: не сказал бы так старый хрыч, коль не чувствовал за собой силы.
И в самом деле, завернул через несколько дней в лавку Гордей Зеркалов, во внутренней комнатушке выпил полбутылки смирновской водки и проговорил, как бы между прочим делом, разглядывая золотое колечко на пальце левой руки:
— А к Бородину ты, Алексей Ильич… это самое… зря. Чего он тебе?
— Землишку-то, по всему видать, продешевил я.
— Э, тебе ли жалеть? На одном деле прогадал, на двух выгадал… — И щелкнул ногтем по бутылке. — Тоже ведь… поторговываешь все-таки. — Зеркалов встал. — Ну, прощевай пока. Спасибо за угощение. А насчет Бородина… Земля большая, всем места хватит…
Конечно, не зря Гордей Зеркалов взял под свою защиту Петра Бородина. Всему на свете есть причина. Была причина и этому.
Давненько уже локтинский староста похаживал к Бородиным, попивал самогонку. А недавно Гордей Зеркалов засиделся у Бородина до полночи. Наконец, раскачиваясь, пошел к выходу, долго шарил по двери, ища скобу. И при тусклом свете пятилинейной лампы увидел, как желтовато поблескивает у него на пальце золотое кольцо. Зеркалов опустился на скамейку, стоявшую возле двери, долго рассматривал кольцо, соображая, кто и когда надел его ему на палец.
— Это… что? — спросил он, поднимая кверху палец.
— В знак благодарствия… и уважения, Гордей Кузьмич, — заюлил Петр Бородин, подбегая к Зеркалову. — Тоже ведь, люди мы, так сказать. Торгуем вот… зельем-то. А от вас плохого не видывали, не слыхивали… Это еще материно, заместо обручального было… Единственное богатство в доме… Голодал с семьей, а его хранил… как лериквию. Для хорошего человека — не жалко… Уж возьми, Гордей Кузьмич, не обидь смертно…
Староста еще посидел, засмеялся, встал, погрозил пальцем и ушел…
Едва захлопнулась дверь, Петр Бородин твердо прошелся по комнате, будто и не пил наравне с Зеркаловым. Подошел к печке, где лежал Гришка, проговорил:
— Видал? Из-за тебя отдал. Да кабы все! Это затравка только.
— Зачем из-за меня?
— Зачем!.. Узнаешь скоро зачем…
И Гришка узнал.
Гордей Зеркалов через день опять пришел к Бородиным. Едва староста показался в дверях, Петр угодливо засеменил навстречу, расплылся в улыбке:
— Милости просим, дорогой гостенек…
Но Зеркалов вдруг сурово сдвинул лохматые брови:
— Но, но… Ты, Бородин, без этого… Я те не гостенек, а служебное лицо. Не забывай…
У старика похолодела спина, зашлось сердце… «Значит, обиделся за подарок… Или спрос наведет сейчас, откуда, мол, золотишко… Господи, пронеси…» Он рассмеялся неповинующимися губами, забормотал:
— Так ведь, Гордей Кузьмич… Как сказано: люби ближнего, уважай старшего… Мы — что же? Свое место знаем… От всей души ведь я за доброту твою… разъединственное…
Но Зеркалов грузно уселся на стул, не обращая внимания на болтовню старика, снял шапку, пригладил расчесанные на обе стороны волосы, расстегнул на груди полушубок и проговорил:
— Ты, Бородин, перестал бы молитву читать… Я их от отца Афанасия слышу каждый день… Дал бы лучше чего выпить…
Петр даже захлебнулся от неожиданности. Потом крикнул:
— Арина! Неси-ка нам чего… Гришка! Груздочков солененьких достань… Да получше там, с-под низу выбери… — И к Зеркалову: — Сейчас, сейчас, Гордей Кузьмич…
Когда Гришка открыл дверь, возвращаясь с солеными груздями, Зеркалов уже ставил на стол пустой стакан. Не разжимая рта, поманил пальцем Григория от порога: скорей, мол…
— Да шевелись, дьявол! — прикрикнул на сына Петр. — За смертью тебя посылать только!..
Зеркалов взял из принесенной Григорием чашки гриб и сунул себе в рот. Жевал, ни на кого не глядя, сильно двигая огромными челюстями. Прожевав, вытер мокрые губы, крякнул и проговорил:
— А сын у тебя — ничего… Пожалуй, последние дни гуляет… вот что… Предписание уже есть…
Случайно или не случайно староста заговорил об этом — Петр Бородин не знал. Но он решил, что более удобного случая не будет, и решился.
— Ты пей, Гордей Кузьмич, пей… А это верно, отгулялся Гришуха. Эвон, кто постарше его на год — Веселов, Артюхин, Ракитин — давно служат. Убили, поди, кого уж… не слышно?
— Нет пока… бумаги нету, — зевнул староста.
— Единственный он у меня, вот что, Гордей Кузьмич. Кормилец ведь. Может, льгота ему выйдет, а?
— Какая льгота тебе, — грозно сказал Зеркалов. — Война ведь… Не до льгот…
— Куда я без него, если… Подохну с голоду…
— Ты-то?! — усмехнулся Зеркалов.
Петр Бородин подвинулся поближе:
— Я давно хотел поговорить с тобой, Гордей Кузьмич…. Все бумаги через тебя проходят… Опять же, волостной старшина — твой родной брат…
— Ну? — насторожился Зеркалов. — Брат, допустим…
— Вот и… Гордей Кузьмич, благодетель!.. Э-э… чего там…
Петр торопливо, отрывая пуговицы, расстегнул рубаху на груди, сорвал с шеи что-то и протянул Зеркалову.
— Вот… — воскликнул Бородин и тяжело задышал.
На его вздрагивающей ладони, поблескивая, лежал массивный золотой медальон. Зеркалов тупо смотрел большими глазами на горевший кусок металла в руке Бородина.
— Может, тыщу стоит. Я не знаю, — еле выговорил Бородин.
— Э-эм-м… — промычал Зеркалов. — Ну-ка…
Но едва староста сделал движение, ладонь Бородина тотчас захлопнулась, и рука исчезла со стола так быстро, словно ее и не было там.
— Ты пей, Гордей Кузьмич.
Зеркалов послушно выпил. Закусить забыл, только вытер рот рукавом дубленого полушубка…
— Именно… Золото ведь… А тебе чего? Ты сбавь там, в бумагах, Гришкины годы… Гордей Кузьмич! И через посредство брата как-нибудь…
Зеркалов откинулся на стуле, обвел сузившимися глазами комнату, долго осматривал зачем-то сидевшего у дверей Григория с головы до ног. Повернулся и сказал хрипло:
— Лей…
Но стакан был полон.
— Али еще что придумай… Покажи в бумагах — помер, мол… А то ногу, мол, сломал. Локти — глушь, медвежий угол… Кто проверять вздумает? Век бога за тебя молить буду, — быстро шептал Бородин.
— Годы-то в церковных книгах записаны, — проговорил Зеркалов.
— Да они ж вместе с храмом божьим сгорели. А коли сохранилось что невзначай, я с батюшкой Афанасием как-нибудь… Не твоя забота…
С Бородина градом катился пот. Сидели они оба красные, разопревшие, будто только из бани.
— А говорил на днях — единственное богатство в доме, — хрипло начал было Зеркалов, поднимая руку с золотым кольцом на пальце, но тут же понял, что не к месту об этом, уронил кулак на колени и попытался улыбнуться. — А ты — гусь, Бородин. Люди и не подумают, что у тебя… это самое… водится…
— Зачем им думать-то, Гордей Кузьмич! Знаем ты да я… Нам ведь жить… И надо как-то половчей…. Так как же, Гордей Кузьмич?.. — шептал Бородин, перегнувшись к старосте через весь стол, залитый вонючим самогоном, купал в нем широкие смятые рукава ситцевой рубахи и редкую бороденку.
Зеркалов молчал, сидел, покачиваясь, на стуле. А старик ерзал на своей табуретке, вздрагивал.
— Ты, Бородин, понимаешь, что я… это самое… как служебное лицо, могу тебя… — начал наконец Зеркалов, приподнимая голову.
Но старик не дал ему договорить, трясущимися руками стал совать в широкую ладонь Зеркалова плоский тяжелый медальон.
— Господь с тобой, Гордей Кузьмич! Возьми и… с богом… Я — что? Понятия, конечно, не имею большого… А только хотел… И тебе ведь жить надо…
И сразу замолчал Бородин, когда почувствовал, что пальцы Зеркалова дрогнули и крепко зажали его подарок…
После ухода Зеркалова Петр молча бросил на лавку тулуп, подушку и лег, отвернувшись лицом к стене.
Арина гремела посудой, убирая со стола. Вздохнув, она проговорила:
— Господи… Пропадем мы… Выдаст он тебя, староста-то…
Петр Бородин тотчас перевернулся на лавке, сбросил ноги на пол.
— Чего каркаешь? Ну!
— Не ори, душегуб… Вот спросят у тебя — где взял…
— Спросили бы уже, кабы… Зеркалов не дурак, чтоб… спрашивать. Какая ему корысть?
Гришка свесил голову с печки, посмотрел на отца, потом на мать и снова лег.
— И нам корысти-то с фигу. Вон сколько ему опять отвалил… — проговорил он, натягивая на себя старый зипун.
— Ты — указывай мне! — прикрикнул отец. — Забрался на печь, да голову еще под зипун. А ну, как туда, где Андрюшка Веселов… А теперь, может, так и пролежишь…
— Обманет он тебя, вот что, — буркнул Гришка.
— Не должно… Совесть он имеет али нет? Я ему еще серьги в карман сунул незаметно. Дома найдет, подумает кой-что… Сказано ведь: данное людям тебе же отдастся… Спи давай…
Надеялся Петр Бородин, обдумывая свои планы на жизнь, что жадный до денег Гордей Зеркалов не только поможет избавиться Григорию от призыва в армию. Будет староста ему самому какой-то защитой от людской молвы, любопытства и зависти, которая неминуемо поползет по Локтям, едва он начнет разворачиваться… И не ошибся.
Дома Зеркалов долго разглядывал золотой медальон и серьги, которые обнаружил в кармане. Ему казалось, что он видел эти серьги раньше, но где — припомнить не мог.
Ночью, ворочаясь в постели, староста вдруг приподнялся на кровати: «Стой!.. А не цыганские ли… Вот тебе и Бородин!..»
Зеркалов соскочил с кровати, достал спрятанные уже в сундук серьги и, низко согнувшись, стал рассматривать их, перекатывая, как горячие угли, с ладони на ладонь. «Нет, вроде не те… — перевел дух староста. — В ухе коновала всегда болталась какая-то большая круглая серьга, наверное, фальшивого золота, а эти маленькие, тяжелые, с камнями… А все-таки… Не потому ли исчез цыганишка-то?.. Если поднять шум да рассказать брату, в два счета можно вывести Бородина на чистую воду, узнать все точно…»
Но через минуту думал уже другое: «А хоть бы и цыганские — какая мне выгода, если подниму шум?.. А так, может, еще что перепадет от Бородина. Ну, погоди, зажму я тебя, старый хрыч… А насчет Гришки… Может, и вправду поговорить?..»
И староста спокойно уснул.
2
Зима тянулась и тянулась, и Гришке казалось, что это одна из самых долгих зим, которые когда-либо бывали. Почти каждый день дули ветры. Перед избой Бородиных, ютившейся у самого леса, снег выдувало и уносило. Съежившись от холода, избенка стояла на виду у всех, будто раздетая. И это вызывало у Гришки смутное беспокойство.
— Ничего, сынок… К той зиме новый домишко поставим где-нибудь в затишке… — сказал отец, будто угадав мысли сына. — А то здесь… уюту нет, как в трубе воет и на виду все. Каждый глаза в окна пялит…
Григорий ничего не ответив. С тех пор как отец чуть не зарубил его найденным в лесу окровавленным топором, он больше молчал. Нахмурив узкий лоб, постоянно думал о чем-то. Случалось, подолгу наблюдал за отцом, но, едва тот оборачивался, отводил глаза в сторону. И никогда не заводил речи о том, что случилось. Только однажды проговорил:
— Дай-ка, батя, красненькую…
— Но! — удивился Петр. Давно уже сын не просил у него денег. — Ишь ты! А зачем?
— Тебе что? Может, пропью…
— Ах ты молокосос!
Гришка сузил глаза, проговорил спокойно, не разжимая зубов:
— Ну ты, не лайся… теперь-то… Давай, сказал… Твои они, что ль?..
Старик застыл с открытым ртом. Потом покорно полез в карман:
— На… Вижу, зря я Зеркалову… за тебя…
— Ты, батя… дурак, вот кто, — усмехнулся Гришка.
Петр Бородин вздохнул, покачал головой и хрипловато произнес:
— Спасибо, сынок… А только не советую тебе так со мной… — И неожиданно сверкнул желтоватыми глазами. — Понял, сукин сын?! Не советую… А то…
Гришка невольно отскочил: «Он такой… Ему что — отравит. И — поминай как звали…»
— Что ты, батя! — сдавленно проговорил он и протянул обратно деньги. — Возьми назад, я ведь так… спытать хотел… Возьми…
Отец принял деньги, зашептал в самое ухо, щекоча Гришку бородой:
— Так, сынок… Это — так… Надо всегда по-хорошему… Ты да я — и больше никого нет на земле… А мне для тебя ничего не жалко…
Но с этого дня Гришка больше никогда не просил денег у отца.
Не просила теперь мужа и Арина свозить ее в больницу, даже не жаловалась на болезнь, хотя чахотка все больше и больше съедала ее. Она мыла, стирала, готовила, часто и подолгу кашляла, отворачиваясь от мужа и сына. Едва удавалась свободная минута, Арина принималась молиться. Когда молилась, быстро шептала бескровными губами, часто крестилась.
Зато среди ночи Григорий несколько раз слышал, как мать что-то кричала во сне о цыгане, об отце, о нем — Гришке.
Петр Бородин тоже слышал, потому что каждый раз вставал и тряс жену за плечо:
— Что мелешь, что мелешь ты!.. Очнись, якорь тя… Ведь этак, чего доброго… если бы слышал кто…
Однажды разбуженная Арина крикнула прямо в лицо мужу:
— Не вытерплю я, пойду к людям и… облегчу душу — расскажу все…
Петр закрыл ей рот ладонью, растерянно посмотрел на Гришку. Тот притворился, что спит. В тишине потрескивала керосиновая лампа, которую не тушили теперь всю ночь…
Так и прошла зима.
Весной Петр Бородин вгрызся в землю, как изголодавшийся пес в краденую кость.
Отдельные участки купленной земли действительно были немного залесенными. Кончив пахоту и сев, Бородины втроем принялись корчевать деревья. Дневали и ночевали в поле. Сосны подкапывали, валили их, возили в деревню и складывали штабелем. Те, которые поменьше, таскали на себе, чтоб не платить лишние деньги за перевоз.
— Свой лесок, слава те господи, — говорил Петр. — Немножко еще прикупим — и, бог даст, новый домишко поставим.
— Тяжко их таскать мне, внутри саднит, — сказала как-то жена. — Нанял бы уж, чтоб заодно все на лошадях вывезли.
— Нанять и дурак может… Тому деньги не жалко.
— Чего их жалеть… такие-то?
Петр вроде не рассердился, не закричал, сказал тихо, успокаивающе:
— Бог зачтет на том свете, матушка. А деньга хозяина не любит и без того норовит в чужие руки. Ты потерпи уж, подходит наше время… Бери-ка тот конец, потоньше.
И, видя, что жена не решается подойти к бревну, ощерил черные изъеденные зубы:
— Бери, сказал!.. Ну?!.
На пути Арина оступилась и упала. Бревно тяжело ударило ее по спине. Когда Петр подошел, перевернул жену кверху лицом, она не издала ни звука, только широко открывала рот, хватая воздух, да смотрела на мужа страшными глазами. Правая рука ее была сломана и висела как плеть.
Арина медленно закрыла глаза и потеряла сознание.
Очнулась она уже ночью, застонала, попросила пить и обратилась к сыну, а не к мужу:
— Гришенька, сынок… в больницу бы, а? А то помру…
— Батя… а? — тихо и неуверенно проговорил Григорий.
— Ее в больницу, а нас с тобой в тюрьму! Слыхал, чего она в горячке мелет?..
Утром Петр Бородин, собираясь в поле, окликнул Гришку:
— Ну а ты чего расселся? Праздник, что ль? Бери вон топор, веревки.
— Так ведь… мать…
— Ну, что мать? Сидеть теперь около нее? Положь рядышком на табуретку хлеба, картошки… водицы поставь. К обеду вернемся, коли уж так. Время не ждет… — И зашептал: — Не жилица она, сынок. Ей больница без надобности теперь,.. Не жилица… Пошли, пошли.
В обед отец спокойно уселся под деревом, кинув на сырую землю мелких сосновых веток, развязал на коленях узелок с едой.
Гришка растерянно топтался рядом, бросая взгляды на деревню. Но постепенно спокойствие отца, неторопливо, аккуратно раскладывавшего на старенькой застиранной тряпке хлеб, сморщенные соленые огурцы, желтоватое застаревшее свиное сало, — это страшное спокойствие передалось и ему. «Однако он правильно рассудил, батя-то…» — подумал Гришка.
Когда они вечером вернулись домой, Арина была мертва.
3
Где-то шла война, а здесь, в Локтях, текла жизнь по-прежнему сонная, тихая. Повоет разве только баба, получившая похоронную, пошумит иногда Алакуль, посвистит тоскливо в трубе ветер. Но на все это не обращали внимания.
Староста Гордей Зеркалов и лавочник Алексей Лопатин получали газеты, в которых расписывались победы русских войск на фронте, высокий боевой дух солдат, сражавшихся «за веру, царя и отечество». Эти газеты Зеркалов и Лопатин охотно давали читать желающим. Но таких находилось мало — редко кто умел читать.
Однако со временем, неведомо какими путями, все больше и больше доходило до Локтей известий с фронта. То полз из дома в дом, леденя души женщин-солдаток, слух, что немцы в пух и прах разбили русскую армию, заняли чуть ли не пол-России, всех пленных солдат угоняют в Германию на работу в рудники. То говорили, что война чуть ли не кончилась, потому что русские и немецкие солдаты не захотели воевать, побросали винтовки и вечерами ходят друг к другу пить чай и самовольно уезжают с фронта домой.
— Господи, да хоть бы!.. — вздыхали локтинские бабы и крестили плоские груди. — Наши-то мужики чего глядят? Взяли бы да приехали домой…
— Но, но, приехали! — раздавался предостерегающий голос какого-нибудь зажиточного мужика. — Это дезертирством называется. А таких-то сейчас ловят по деревням…
Это, очевидно, было правдой, потому что однажды глубокой ночью к Марье Безруковой ввалились староста Зеркалов, его брат, волостной старшина, такой же кряжистый и угловатый, как и Гордей, мужик, двое военных. Насмерть перепуганная Марья Безрукова стояла перед ними полураздетая и ничего не могла сказать.
— Накинь хоть на плечи, бесстыжая, — сказал ей Гордей, сдернув с гвоздя полушубок.
Брат Гордея и военные внимательно осмотрели избенку, заглянули под кровать, слазили даже в подпол.
— Да что это, господи?! — выдавила наконец из себя Марья.
— Муж-то пишет? — вместо ответа спросил брат Гордея Зеркалова, оглядывая Безрукову цепкими глазами.
— Пишет… редко только…
— У нас в деревне, господа, дезертирующих нет… — сказал староста Гордей, обращаясь к военным. — Если появятся, я и сам… А неожиданная проверка… да, нужна… Слежу строго, с усердием… А все ж таки можно и не углядеть… Потому благодарствую за помощь…
Гордей говорил, заметно волнуясь, противно изгибаясь перед людьми с погонами, беспрерывно оглядываясь на брата, как бы ища поддержки.
Один из военных, тощий и желтый, как высохшая селедка, все время морщился от слов Гордея, дергал рыхлой щекой, потом сказал раздраженно:
— Да не мешайте же, прошу вас… Благодаря вашему «усердию» ссыльный Семенов сбежал…
— Виноват, недосмотрел… Но ведь тих, покорен был, исполнителен… Кто бы мог подумать!.. О побеге я в тот же день доложил. И о дезертирах, если такие появятся… будьте покойны…
Военный прижал ладонь к щеке, словно у него заболели зубы, и отошел от Гордея.
Утром деревня гудела. Оказывается, не у одной Марьи Безруковой побывали ночные гости.
Понемногу волнение, вызванное ночным обыском, улеглось. И снова над Локтями установилась тишина.
* * *
Похоронив жену, Петр Бородин ходил по земле прямо и молодо, будто сбросил с плеч гнувший к земле груз.
— Так-то, сынок… Теперь возьмем свое… — сказал он Гришке, возвращаясь с кладбища.
И начал брать…
На несколько дней старик уехал из Локтей. Вернулся в новых запыленных сапогах из толстой юфти, в добротной суконной паре. Пиджак висел на нем, как на колу, и тоже пропылился насквозь. В новую, купленную где-то бричку-пароконку были запряжены два свирепых, точно звери, жеребца. Третья лошадь шла позади, мотая головой, пытаясь оборвать ременный повод.
Когда ехал по деревне, провожали Бородина завистливые, изумленные взгляды, тихо переговаривались меж собой бабы и старики:
— Смотри-ка! Землю купил, а теперь вот… Неужели с самогона разжился?
— Теперь гадай с чего…
— Гордей Зеркалов, поди, знает! — ввернула Марья Безрукова и, не стесняясь, по-мужицки выругалась.
— Чего лаешься? — заметил ей Демьян Сухов, поплевывая подсолнечной шелухой под ноги женщин. — Может, еще поклониться придется Бородину, как подопрет нужда.
— Вот, вот… Уж и защитники у него объявились!.. Все вы сволочи, — сказала женщина и снова выругалась. — Пес пса не тронет, только обнюхает да порычит… А поклониться — кому я не кланялась? Нужда заставит и ноги ему целовать. Жрать-то надо…
Однако никто, кроме Алексея Лопатина, не осмелился подойти к Петру, выпрягавшему лошадей возле своей избушки.
— Где таких купил? — спросил Лопатин, кивая на лошадей.
— Где купил, там уж нету их…
— Н-да… Ничего коняшки… Кровь играет… Только где держать будешь? Твоя изба и под конюшню не годится…
— Ничего, твоя подойдет. Куплю… для коней. А для себя дом построю.
— Ну, ты! — воскликнул Лопатин. — А говорил — на землю еле наскреб, до смерти долги платить будешь. Хитер!..
— Какая хитрость? Покойница Арина — она хитрее была… и умнее… Кубышку завела и утаить сумела до самой смерти…
— Ври поскладнее, — попросил Лопатин.
— Я тебе не поп Афанасий… Не веришь, так нечего со словами лезть, — отрезал Бородин, но тут же смягчился, спросил: — Что ты все на меня, Лексей Ильич? Теперь времена какие!.. Человек за человека держаться должен, а ты… Зайди лучше, обтолкуем кой-что…
— О чем это мне толковать с тобой? Земли продажной нет у меня больше.
— Ну… все-таки… Может, и найдем о чем…
Лопатин просидел у Бородина допоздна. Когда уходил домой, Гришка, все еще крутившийся возле лошадей, услышал его разговор с отцом.
— Ты, Петр, мужик с таланом, верно… Но уж шибко злющий… — говорил Лопатин тихо, поучающе. — Ну, собаку по злости ценят, а человек должен быть всегда с приветливостью… Так-то лучше, способней… А то наживешь недругов… А зачем они тебе? К человеку если с приветом, так он вспомнит обиду, вздохнет, да не выскажет людям…
— Благодарю, Лексей Ильич, на добром слове… Истинно: к людям с улыбкой, и они с добром. Как вот мы с тобой… — заискивающе бормотал отец. Гришка даже поморщился, подумал: «Сапоги еще оближи ему, как Зеркалову…»
— Земли тебе я еще уступлю, коли потребуется, — продолжал Лопатин. — И лесу на домишко продам. А вот насчет лавки — зря твои планы. Я добрый совет говорю… Ты пойми: зачем две лавки в Локтях, когда у меня одного покупателей нет? Ну, откроешь лавку, потратишься… А выгоды ни тебе, ни мне… Убыток — и все. Понял? Да и чем сейчас торговать? Товару нет.
— Как не понять… Верно, пожалуй, — согласился отец.
Оставшись вдвоем с Григорием, отец кивнул в сторону, куда ушел Лопатин:
— Видал, сынок? Лавку-де не открывай… Хитер бобер! Ан ничего! Как-нибудь прижмем тебя… Дай только срок.
— Планы у тебя, батя…
— Подходящие, сынок, планы. Развернемся…
* * *
… Быстро, как бурьяк после дождя, начал подниматься, набирать силу Петр Бородин. Чувствуя, что Зеркалов да и Лопатин стали вроде бы как своими людьми, он уже не боялся людского любопытства, повел себя так, будто сроду водились у него деньжата. К осени на берегу озера отстроил просторный двухэтажный сосновый дом на каменном фундаменте. Вверху стал жить сам с сыном, а внизу подумывал все-таки открыть со временем лавку.
Рядом с домом старики плотники, нанятые Бородиным, достраивали завозню. А еще немного погодя эти же старики вместе с молодыми солдатками стали возить сюда тяжелые мешки с пшеницей первого урожая на купленной у Лопатина земле. Петр Бородин в эти страдные дни, кажется, не ел и не спал, бешено мотался от тока, где лошадьми молотили пшеницу, до завозни. Зорко следил, чтобы ни одна горсть зерна не просыпалась, не попала в карман работников.
— Видел, сынок?.. Собственный хлебушек-то! И себе и продать хватит, — говорил старик Григорию, погружая обе руки до локтей в зерно, засыпанное в сусеки. И голос его дрожал от жадности, от радости…
«Оборотистым оказался Петр Бородин, сумел вывернуться из нужды, взял верх над жизнью», — так говорили теперь про него в Локтях.
А Петр, помня, очевидно, совет Лопатина, сделался вдруг ласков да угодлив с любым. Приходили просить денег взаймы — он тотчас доставал кошелек. И, отказываясь от благодарности, говорил:
— Что ты, что ты!.. Свои люди, как же… Отдашь, когда будут, а то поработай денька два-три у меня. Сено вон надо мне вывезти…
А некоторым отвечал так:
— Отдавать не вздумай, обижусь… Вон свиньюшка у тебя… Забьешь по морозцу, с полпудика сальца принесешь лучше… И в расчете. А копейку — где тебе взять копейку-то?
Давал Петр Бородин взаймы и хлеба, если просили.
Чаще всего за помощью обращались солдатки. Однажды пришла к Бородиным Анна Туманова, невысокая крутоплечая женщина со спокойными бесцветными глазами. Остановилась в дверях, переступая с ноги на ногу.
— Собаки у вас… чуть не порвали, — несмело начала она, пряча красные от мороза руки в карманы пальтишка.
— Чего тебе? — хмуро спросил Григорий.
— К батюшке твоему. Может, думала, даст мучки… немного.
— Как не дать, как не дать, коль нуждается человек, — проговорил старик, выходя из соседней комнаты. — Ты проходи, Анна…
— Наслежу…
— То верно, полы-то у нас мыть некому. Старушонку взяли вон одну — Дарыо-бездомную — варит, кормит нас. А полы не может мыть…
— Я говорил тебе — выгони, другую возьмем, помоложе, — подал голос Гришка.
— Выгони… Человек — не собака. Жалко ее. Куда ей идти, если…
— Я могу прийти когда помыть полы и постирать. Мне что — не тяжело… — проговорила Анна. — Только не откажите мучки… С пудик хоть… Мать ведь у меня… его, мужа, мать… помирает.
Петр Бородин кивал головой, думая о чем-то.
— Как не дать, дадим, — опять повторил он. — Мужик пишет?
Анна кивнула головой.
— Пишет. Семенова Федьку, ссыльного этого, который от нас сбежал, встретил, говорит, недавно…
Григорий поднял голову, усмехнулся, не разжимая губ, и проговорил:
— Не будет бегать. Поймали — да в солдаты забрили. Ясное дело.
— А еще что пишет? — спросил Петр.
— Да всякое. Я уж не помню всего. Вроде Андрея Веселова ранило…
— Ранило? — быстро переспросил Гришка.
— Ага. В ногу, пишет… Увезли его куда-то, Веселова. А мой Павел ничего, живой пока…
— Это когда он тебе писал?
— Да вот сегодня письмо пришло.
Гришка больше ничего не спросил, отвернулся от Анны, засунул руки глубоко в карманы черных суконных штанов, стал смотреть вниз, во двор, где Авдей Калугин, Марья Безрукова и еще три солдатки, тоже попросившие когда-то взаймы денег, сметывали привезенное сено.
И Анна Туманова каждый день стала ходить к Бородиным. Сначала мыла только полы и стирала белье… Потом старый Бородин попросил ее подоить коров, почистить в хлеву… Каждый день чуть свет она бежала к дому Бородиных, работала дотемна за тот пуд ржаной муки, да объедки, да ласковые, утешающие, сочувствующие слова старого хозяина.
Когда установилась дорога по озеру, несколько стариков, нанятых Бородиным, нагрузили целый обоз пшеницей, собираясь везти ее в город.
— Сам я поеду с ними, а ты хозяйствуй тут… — сказал на прощание отец Григорию. — Тебе бы ехать-то… Надо ведь привыкнуть к делу, да боязно тебя пускать, продешевишь. Съезжу сам сперва, посмотрю, что и как.
После отъезда отца Гришка растерялся: шутка ли, такое хозяйство на руках осталось: одна лошадь (остальные ушли в город), коровы, овцы…
Как-то он забыл дать скотине на ночь корма, и утром во дворе стоял рев. Григорий сорвался с постели, воскликнул:
— Черт! Где же Анна? Дрыхнет до обеда…
И в ту же минуту Анна, завязывая на ходу платок, торопливо вбежала во двор Бородиных, схватилась за вилы, стала таскать в сарай сено. Рев голодной скотины сразу же умолк. Григорий сошел вниз и, хмурясь, проговорил:
— Дрыхла бы до обеда…
— Так ведь, Григорий Петрович… Старуха у меня больная… Пока провозишься с ней, накормишь чем-нито, напоишь… Господи, помирала бы уж скорей…
В первый раз Гришку назвали по имени-отчеству. И он не слушал уже, что дальше говорила Анна Туманова, а думал: «Григорий Петрович… ага, Григорий Петрович…» — и испытывал неведомое ему доселе радостное чувство.
Чтобы отблагодарить за него Анну, он сказал ей мягко:
— Ладно, ладно, Анна… Только утрами пораньше приходи. А сейчас, как уберешь скотину, зайди в дом. Я муки тебе маленько, сала дам…
И то, что он может сам дать теперь кому-то муки и сала, было приятно Гришке.
Через несколько дней в дом Бородиных зашел старик Алабугин с малорослым сыном Степаном. Опираясь одной рукой на костыль, другой долго крестился.
— Здорово ночевали вам. Батька-то не приехал?
— Нет еще, — проговорил Гришка, не отвечая на приветствие. — Чего вам?..
— Так вот… Хотел попросить батьку, не возьмет ли Степку моего в работники. Ну, раз нету хозяина дома — пойдем, Степашка!..
— А я кто? — крикнул Гришка, но тут же понял, что получилось это у него неумело. Чтоб скрыть свое замешательство, прибавил: — Только куда ему в работники! Жидковат пока, вилы, поди, не поднимет.
— А ты не смотри, что… не смотри, что… Ему семнадцать годов скоро… Мы, Алабугины, сызмальства к работе привычны. Ладно, зайдем, когда батька приедет…
Григорию захотелось доказать все-таки этому старичишке, что он тоже хозяин. Обойдя вокруг Степана, сказал:
— Ладно, беру.
— Чего? — не понял старик.
— Беру, говорю, в конюхи твоего сына.
— Ну и с богом, раз так, ну и с богом, — обрадованно закивал старик Алабугин. — А все ж таки… Насчет платы мы с отцом потолкуем, когда приедет… Все ж таки надежнее…
Гришка вспыхнул, хотел сам назначить плату. Но потом подумал: «А черт его знает, сколь платить… Да и как еще батя посмотрит на такого работника. Ладно, подожду его…»
— Ну что же, оставайся, Степашка, служи… — сказал старик Алабугин сыну, опять перекрестился и вышел.
Вернулся Петр Бородин через полмесяца, привез два новых плуга, веялку. Одна подвода была до половины нагружена мешками с галантерейным товаром, остальные пришли пустыми.
— Здравствуй, сынок! — бодро проговорил Петр, по-молодому спрыгивая с воза. — Встречай купцов. Как живешь?
— Живу. Конюха вот нанял.
— Конюха? Молодцом. И я, брат, не зря съездил… Ну, присмотри, чтоб сгружали аккуратно. А я побегу в тепло, продрог.
Вечером, сидя за пузатым, отфыркивающимся самоваром, Петр говорил Григорию:
— Нам, сынок, Лопатин не указ бы насчет лавки… Только правильно он, дьявол, насчет товару говорил — нету галантереи в городе. Из-под полы торгуют ей, сволочи, дерут втридорога. Я туды-сюды, хотел оптом закупить — где там! Вот и явился почти пустой. Придется, видно, с лавкой погодить… А пшеничку хорошо продал. На хлебушке, брат, сейчас озолотиться можно. И решил я: на следующий год еще землицы прикупим. Эвон, видел, плуги привез да веялку? Ну и… пока ладно, хватит, на большее нам не подняться пока… А там посмотрим… А?
— Угу, — буркнул Гришка, дуя на блюдце с чаем.
— Что «угу»? Не «угу», а покажем мы еще! Конюха вот ты взял — это правильно. Малолетний, правда, он, ну да ладно. Меньше платить будем. Урожаишко бы вот только на будущий год вышел, как нынче…
И отец заходил по комнате, размахивая руками.
— Тут ведь, в Локтях, можно как развернуться? Озеро — вот оно, под окном. Лопатин словно не видит его… Хотя что, Лопатин — дурак. А из озера можно деньги почти руками гресть… Рыбешки в нем — не выловить… Полдюжины лодок, десятка два сетей да коптильню маломальскую… Город хоть и далеко, но доехать можно… А там рыбка копченая — я посмотрел — в цене… Играет, брат, рыбка то… Одно вот только горе: стар я, помру ведь скоро. Пожить бы еще годков двадцать…
Долго еще Петр Бородин шагал из угла в угол, развивая планы на дальнейшее… А между тем истекал 1916 год.
4
Жизнь отца кончалась, а Гришкина только-только начиналась. Григорий понял это в тот вечер, когда отец ходил из угла в угол и говорил о лодках, о сетях, о рыбе. Григорий невольно прикрыл глаза, и представилась ему почему-то лесная лужайка, где сидят и обедают возле сваленной сосны Андрей Веселов, Федот Артюхин и другие мужики. Вокруг стоят могучие деревья, а сквозь них просвечивает синеватый, бескрайний простор, стелется под высоким небом ровная, как озеро в тихую погоду, земля. И ему, Григорию, идти и идти по этой земле, идти как хозяину…
Григорий даже почувствовал: разливается у него по животу легкий приятный холодок, как у человека, застигнутого врасплох неожиданной великой радостью, и засмеялся тихо.
— Ты, Гришка, чего? — удивленно спросил отец, останавливаясь.
— Да так… В общем, правильно ты, батя, говоришь…
И Григорий будто сразу повзрослел.
На другой же день, рано утром, он обошел все хозяйство. Смотрел прищуренными глазами на дом, на завозню, на двух черных свирепых псов, бегавших по двору. В только что отстроенной конюшне, в которой сосновый запах перебивал еще запах конского пота, сказал Степке Алабугину:
— Ты, немытая рожа… Смотри у меня за конями получше…
Сказал потому, что хотелось сказать что-то властное, хозяйское.
За завтраком Григорий говорил отцу:
— Анна чего прохлаждается? Уж день, а ее нет… зря хлеб жрет…
Петр быстро вскинул глаза на сына, но ничего не сказал.
Вылезая из-за стола, Григорий, не глядя на отца, промолвил:
— Я сейчас в завозне был. Овса маленько осталось… Попридержать бы его, ведь пахать весной…
— Так, сынок, так… — с удовлетворением произнес отец.
— Что — так? — не понял Григорий.
— По-хозяйски, говорю, рассуждаешь… Вот ты и… распорядись. Привыкай, сынок. Твое ведь все…
— А бабку-стряпуху, как ее? Зря ее все-таки держим, — сказал Григорий. — Анна перешла бы к нам совсем… Молодая, чего ей… Управилась бы одна…
— Можно и так… Только платить Анне надо будет… Ты подумай-ка, сынок. — Помолчал и добавил: — А старуха — что? Много ли съест она? А все-таки… копошится, кормит вовремя нас. Не украдет ничего — куда ей, одна на земле! Пусть уж…
— Ну ладно, пусть, — нехотя произнес Григорий, чувствуя, что отец прав. — А что лавку не думаешь открывать — зря.
— Это как? — не понял отец.
— Война что — вечно будет? Кончится она — и товаров станет сколь тебе надо.
— Ну?
— Вот тебе и «ну»! Товары будут, а об лавке у нас — одни разговоры. Строить ее загодя надо, пока есть на что.
— Внизу дома тогда и откроем.
Григорий поморщился, как бы дивясь непонятливости отца:
— Сюда, на край деревни, кто придет? В середке надо где-нибудь строить. А пока хлеб в нее сыпать. Завозня-то мала.
— А ить верно, ешь тебя волк! Скумекал. А мне, старому дураку, подумать бы сразу… А теперь — новый расход на постройку лавки. Вот ведь, а? — стонал старик до самого вечера.
С этого дня Петр Бородин делал вид, что фактическим хозяином в доме является Гришка. Между ним и отцом установилось полное согласие. Петр Бородин даже заметил как-то, в минуту откровения:
— Вишь, Гришенька, как все у нас с тобой — по-ладному, по-родски… А ведь был ты как волчонок, — по шерсти, бывало, не гладь!.. И с язвецой…
— Ну, вспомнил… — поморщился Григорий.
— А что? Ведь зарубил бы тебя тогда в сердцах я… Вот и думай. Я хоть и отец, да человек… А человек — зверь. Зачем сердить его да наперекор открыто лезть? Надо всегда так… по согласию, по выгоде… Да-а!
В другой раз Петр Бородин заговорил, пряча от сына глаза:
— А что этот… Старик одноногий, новый коновал… Не видно его что-то с тех пор, как мы в новый дом перешли. Разлюбил сивуху он, что ли…
Григорий тоже почувствовал неловкость от речей отца, зябко, испуганно поежился, ответил глухим голосом:
— Брось ты, батя, это… Раз сошло, так…
— Дурак ты, — беззлобно сказал отец. — Старичонка гол как сокол. Я к тому, что… Выпил с человеком — он тебе уж кум и брат… В черный день может и пригодиться.
После долгого молчания Петр Бородин добавил:
— Коль увидишь его, спроси, что не заезжает…
Григорий промолчал.
5
Хорошо, удобно, уютно чувствовал теперь себя на земле Григорий Бородин. Ходил по деревне не торопясь, вразвалку, спрятав руки в карманы тужурки. Но замечал: если идет кто ему навстречу, обязательно постарается свернуть в проулок, будто дорога до того узка, что нельзя разминуться. Понимал Григорий, что не любят его односельчане. Хмурил узенькую полоску лба и думал с угрюмой злостью: «А ты говоришь, батя: к людям с лаской — и живи без опаски… Как же! Зазевайся только — в землю втопчут».
Никогда у Григория не было друзей. А сейчас сошелся он с сыном Гордея Зеркалова — Терехой, бледнолицым, остроносым парнем с черными густыми волосами, с вечно обсыпанными перхотью плечами. Выпив самогонки, Тереха лез целоваться, радостно выкрикивал:
— Гришка, черт!.. Мы с тобой друзьяки, как хошь!.. Мы с тобой… Вот что, Гришка, — вдруг переходил на шепот молодой Зеркалов. — Дочка попа Афанасия — Мавруха — какова?! Как арбуз налитая: помни ее — так же треснет…
— Да знаю, сто раз говорил ты о ней, — с досадой отвечал Григорий, сбрасывая руки Зеркалова со своего плеча. Тереха не обижался, только тряс гривастой головой и выталкивал из себя слова по одному:
— Ну, как хошь, как хошь… Только… она, Мавруха, боится меня одного. А вдвоем бы вызвали погулять ее, ну и… Поп — чего он сделает нам? У моего бати все — вот где… У нас ведь не только в волости сила, где дядя сидит, а и в городе…
Тереха долго вертел перед носом Григория кулаком. Потом подносил к своему, рассматривал со всех сторон и говорил:
— А то еще Дуняха… Эх, полторы жизни отдать можно.
— Ну-ка, ты… Заткнись, — тотчас обрывал его Григорий.
Тереха Зеркалов поджимал узкие губы и качал головой:
— А зря ты… Для кого берегешь ее? Для Андрюшки… Бабье сказывает — лечится где-то Веселов, скоро приедет… И спасибо тебе скажет — сберег…
— Болтун ты… иди спи, — говорил Григорий, вставая из-за стола.
После таких разговоров с Терехой Зеркаловым Григорий делался мрачным, ходил по комнатам, по двору злой как черт, кричал на Анну Туманову, прибиравшую в комнатах, на Степку-конюха…
Дуняшка жила в его мыслях постоянно, хотя с того дня, когда Андрей Веселов выбросил его из сенок, он больше с ней и не виделся, если не считать двух-трех случайных встреч на улице. Но Дуняшка быстро проходила мимо, опустив голову, даже не отвечая на его приветствия.
«Ну, погоди, погоди, — думал Григорий, провожая ее взглядом. — Мы вот скоро… не так еще покажем себя. Поласковее будешь, сама придешь… А Андрюху, пожалуй, и не увидишь больше…»
Однажды Григорий успел даже крикнуть Дуняшке:
— В любое время, Дуняшка… приходи, как надумаешь… В тот же час хозяйкой станешь… Не пожалеешь…
Но сколько ни «показывали себя» Бородины, сколько ни ждал Григорий Дуняшку, она не приходила Гришка еще надеялся на что-то, пока не пошли слухи, что Андрей скоро приезжает домой.
Вскоре у Дуняшки померла бабушка. В это время Григорий был один дома — отец уехал в город продавать пшеницу.
Узнав о смерти старухи, Григорий послал Анну к Дуняшке помочь обмыть и собрать покойницу. Потом спустился вниз и сказал конюху:
— Поди… сними мерку и гроб сделай. А то… — Григорий усмехнулся. — На что им купить-то?..
Степка, однако, быстро вернулся, заявив:
— Она сказала — ничего не надо ихнего, даже гроба. И… это…
— Что? — стиснул зубы Григорий.
— И Анну, которая от нас… тоже погнала. А она — я, дескать, сама по себе пришла помочь, помимо хозяина.
Григорий повернулся к работнику спиной, стоял, покачиваясь, не вынимая рук из карманов.
— Вот, значит, — потоптался Степка, не зная, можно ли ему идти.
— Пошел, — тихо, сквозь зубы, процедил Григории не оборачиваясь.
Примерно через неделю после похорон Григорий все-таки не вытерпел, пошел к Дуняшке. Было утро морозное, розовое, снежок звонко похрустывал под сапогами, желтогрудые жуланы суетились в кустах палисадников, обклевывая мерзлые почки. «Батя не застрял бы в городе. Того и гляди оттепель ударит…» — подумал Григорий.
Солнце, еще по-зимнему бледноватое, большое, стояло уже высоко над землей, обливая ее мягким прозрачным холодноватым светом. И земля, притихшая, покрытая крепким, утрамбованным снегом, отдыхала, чтобы потом в несколько дней сбросить его, зазеленеть всходами, зашуметь деревьями, расцвести пышным разнотравьем, пахнущим медом и знойным солнцем.
… Когда он постучал в тонкую дверь сенок, Дуняшка, не открывая, спросила:
— Зачем ты?
— Открой, чего боишься, — тихо попросил Григорий.
Дуняшка несколько секунд помедлила, как бы соображая, что ей делать.
— Погоди, выйду сейчас. — И через минуту действительно вышла, завязывая на ходу платок. — Что надо? — Она стала на низком порожке спиной к двери, смотрела на него прямо и смело, чуть-чуть сузив глаза. Где-то там, в глубине ее глаз, была спрятана не то насмешка, не то едва заметная искорка презрения. Григорий заметил все же эту искорку и опустил голову.
— Значит, так… не хочешь даже в избу пустить?… — спросил Гришка
— И тут хорошо… На виду у людей спокойней.
Григорий втянул голову в поднятый воротник тужурки, оглянулся, поворачиваясь всем туловищем, и спросил:
— Почему человека отослала обратно тогда? Я ведь думал помочь… Гроб бы сделал… Доски у нас свои.
— Гроб? — переспросила Дуняшка. — Гроб?
И что-то страшное почудилось Григорию в ее голосе, в этом слове, дважды произнесенном Дуняшкой.
А она смотрела на него все так же прямо, открыто, и та же искорка проблескивала в ее глазах.
Еще глубже Григорий втянул голову в воротник. И заговорил, боясь поднять глаза:
— Ты знаешь, я к тебе всегда по-хорошему. И сейчас вот… зову — пойдем ко мне… Заживем — на зависть всем…
— Ну?.. Как картинку оденешь? — насмешливо спросила Дуняшка.
— Что ж… и одену.
— И на руках носить будешь?
— Буду, — тихо сказал Григорий, голос его дрожал. — Смейся, ладно… не понимаю, что ли? А… буду… — Неожиданно Григорий подступил к ней вплотную, схватил за руку и зашептал: — Ты пойми только, жизнь у тебя впереди… И у меня! Ты одна осталась — куда податься? Андрея нет. Помер, может, где… А и придет — что тебе за жизнь? Что тебе в нем? Согнет вас нужда обоих.
Но Дуняшка уже сильно отталкивала его обеими руками, отталкивала молча, крепко сжав побледневшие губы.
— Ну, и толкай, ну, ударь меня. Бей!.. Хочешь, на колени стану перед тобой, — быстро говорил Григорий, цепляясь за ее старенькое пальтишко. Громко, с булькающим звуком проглотил слюну и, замолчав, впервые поднял влажные глаза на Дуняшку. Верхняя губа его, на которой пробивались редковатые рыжие волосы, подрагивала. — Я, неприглядный из себя, знаю… Тем пуще беречь тебя буду… И… вот…
Григорий быстро оглянулся — не идет ли кто по улице — и упал на колени, не сводя уже с Дуняшки заискивающих, преданных по-собачьи глаз. Она отскочила как ужаленная и хотела бежать, но остановилась, прижалась спиной к изгороди из березовых тонких жердей и тяжело задышала. Григорий, помедлив, поднялся и опять растерянно осмотрелся вокруг.
— Не подходи! — крикнула наконец Дуняшка, хотя Григорий стоял на прежнем месте. И повторила уже тише, почти шепотом: — Не подходи…
— Я не подхожу… — промолвил жалобно Григорий, пряча голову в воротник.
Так стояли они молча несколько минут. Наконец Дуняшка проговорила:
— Отойди-ка от дверей.
Григорий покорно сделал два-три шага в сторону. Тогда Дуняшка осторожно, не спуская глаз, с Бородина, опасаясь, что он может неожиданно кинуться на нее, стала подвигаться вдоль изгороди к дверям. Потом стремительным рывком бросилась к дому и, чувствуя себя в безопасности, остановилась на пороге, готовая каждое мгновение юркнуть в сенцы и захлопнуть дверь. Но Григорий неподвижно стоял на прежнем месте.
— С любимым-то и нужду легче переносить, — промолвила Дуняшка, поглаживая покрасневшими от холода руками дверную скобку. — А твоего богатства не надо мне… — Помедлив, добавила еще: — Люди и так говорят про вас — с чего это разжились вдруг?
Ипоспешно скрылась в сенцы, стукнула дверью, потому что Бородин стал тяжело и медленно поднимать голову…
А Григорий еще постоял, тупо глядя на то место, где только что была Дуняшка. Медленно повернулся и так же медленно пошел прочь, поняв, что здесь ему больше делать нечего.
Шагая по улице, Григорий ни о чем не думал, в голове было пусто и гулко звенело, как в дырявой, рассохшейся бочке.
Подойдя к дому, он увидел, что у окна стоит нищенка с грязной заскорузлой на морозе сумкой из мешковины через плечо.
— Что тебе тут? — : не думая, спросил Григорий.
— Подайте милостыньку ради Христа, — проговорила нищенка.
И Григорий узнал ее.
— А-а… Аниска. Ты опять забрела к нам…
— Опять… подайте…
Но договорить Аниска не успела. Вдруг Григория захлестнула страшная, ничем не сдерживаемая злоба на эту оборванку, на самого себя, на весь мир.
— Я тебе подам!.. Я тебе сейчас подам! Взять ее! Ату!
Подбежал к крыльцу, спустил с цепи собак и сразу успокоился, обмяк. Присел на ступеньку и стал смотреть, как собаки кинулись на Аниску, как нищенка, отбиваясь, упала на дорогу и из ее сумки вывалились и раскатились камнями мерзлые куски хлеба.
Потом мимо Григория по ступенькам крыльца мелькнули чьи-то ноги. Он увидел, как Анна Туманова, раздетая, с подоткнутым подолом, побежала к нищенке и мокрой половой тряпкой стала разгонять собак.
* * *
После обеда Григорий сидел в кухне и смотрел на Анну. Стоя к нему боком, она стирала белье в большом, почерневшем деревянном корыте, время от времени вытирая фартуком потное, раскрасневшееся лицо. Григорий раньше никогда не обращал внимания на Анну. А сейчас ему бросились в глаза ее крутые полные плечи, туго обтянутые ситцевой кофточкой, оголенные выше локтей руки, большая рыхлая грудь. Он встал, подошел к ней и начал молча ощупывать ее, как хороший хозяин ощупывает лошадь, прежде чем купить.
— Да ты что, Григорий Петрович? — проговорила Туманова, выпрямляясь. С рук ее капали вода и хлопья мыла.
— Ну-ка, иди… в ту комнату, — кивнул головой Григорий. И, не давая ей опомниться, добавил, чуть повысив голос: — Да иди же…
Анна стряхнула над корытом руки.
— Господи, дай хоть руки вымыть.. В мыле ведь…
…А потом Григорий почему-то долго думал о том, что, хоть Анна и вымыла руки, они все равно пахнут мылом.
— Вот ты какая, оказывается… Не знал, — проговорил он наконец, чтобы отогнать неотвязчивую мысль.
— А что же? — отозвалась Анна. — Ведь не покорись тебе — прогнал бы. А жить надо… Может, и отблагодаришь когда…
— Пошла вон! — вдруг с раздражением сказал Григорий.
И Анна покорно вышла, принялась за стирку.
Григорий, сидя на кровати, опять смотрел на Анну в открытую дверь. Смотрел и думал: «Перед этой незачем становиться на колени… Эх, Дуняшка, Дуняшка!..»