Книга: Повитель
Назад: Глава четвертая
Дальше: Примечания

Глава пятая

1

— Ну как, Петя? — спросил через несколько дней Ракитин.
— Что? — не понял молодой Бородин.
— Был у нее?
Петр посмотрел на председателя, покраснел и, помолчав, ответил очень тихо, но твердо:
— Сегодня, Тихон Семенович… Сегодня обязательно пойду.
Ракитин улыбнулся, пожал ему руку и уехал. И только теперь Петр как-то остро и отчетливо почувствовал: надо идти.
Вечером, кончив работу, он умылся из рукомойника, прибитого к корявой березе, и направился в деревню.
Из притихшего леса медленно струилась сероватая мгла. Впереди завиднелись дома и развесистые, без листьев, верхушки тополей над ними. Но в сгущающихся сумерках все постепенно теряло резкость очертаний, словно Локти, по мере того как Петр туда шел, не приближались, а отодвигались от него…
Петру не хотелось идти сейчас мимо дома Насти Тимофеевой. Не доходя до околицы, он свернул направо, к озеру, редко и тяжело плескавшемуся за невысоким сосняком.
Когда-то давно бродили они здесь с Поленькой тихими и влажными вечерами, часто молча сидели вон там, на берегу. Тогда ему хотелось сделать что-нибудь необыкновенное, чтобы Поленька так и замерла от восторга. И Петр чувствовал, что может такое сделать.
Неожиданно он остановился: на берегу озера спиной к нему кто-то сидел. В первое мгновение Петр не мог узнать кто. Испуганно подумал: «Не Поленька ли?» — сердце на миг словно оборвалось куда-то, а вслед за тем заколотилось гулкими толчками.
Услышав шум шагов, Поленька резко повернула к нему голову, в темноте он не смог увидеть, что ее глаза заплаканы. Поленька поспешно поднялась, сделала несколько шагов в сторону. Но в следующий миг остановилась, словно была привязана и дальше ее не пускала веревка. Потом опять села на камень.
Петр опустился рядом и стал молча смотреть на озеро. В черной глубине в беспорядке метались на одном месте редкими светлячками отраженные звезды.
— Поленька, ты… я… — начал Петр, но сразу умолк.
— Тебе что? — тихо отозвалась Поленька. Теперь он понял, что она плачет. Но это не удивило Петра. Удивило и испугало его другое: откликнулась она каким-то чужим, холодным и усталым голосом.
— Я шел вот… смотрю, ты сидишь, — бессвязно пробормотал Петр.
Девушка вдруг громко и тяжело зарыдала.
— Ты… Что ты, Поленька? — растерялся Петр.
— Ничего мы не брали, ничего, — глухо проговорила Поленька, опуская голову себе на колени. — Зря все это, по злобе он на нас. Господи, чем мы виноваты перед ним?
Петр еще больше растерялся. Ничего не понимая, он посмотрел вокруг себя в темноту. Потом попытался поднять ее голову.
— Кто по злобе? Чего не брали? Ты расскажи…
— Хлеб сушили… шесть мешков. А твой отец говорит десять… Мать в контору вызывали…
Петр молчал, стараясь понять, что же произошло.
— Ты зря… плачешь, — неуверенно произнес он. — Ну, перестань… Я верю, что ты… что вы не брали…
Звезд на небе загоралось все больше и больше. Озеро стало похожим на огромный огненный ковер. Светляки в черной воде заплясали сильнее — поднималась волна.
— Ветер будет, — сказал Петр.
Эги два слова будто успокоили Поленьку. Она подняла голову, несколько раз тяжело вздохнула.
— Что же теперь делать нам?
— А? — отозвался Петр.
— Мы бы отдали свою пшеницу, да нет у нас сейчас.
— Купить можно… — машинально ответил Петр, занятый своими мыслями.
Поленька обернулась к нему, и Петр увидел при свете звезд ее широко открытые глаза. Что в них было — удивление, испуг или, может быть, презрение? Петр не успел сообразить. Он понял только, что необдуманно сказал что-то обидное, страшное. Он видел Поленьку и в то же время чувствовал, что ее уж нет рядом. Но именно в это мгновение ему захотелось, чтобы она была возле него, чтобы, как бывало, положила голову ему на колени. Петру стало страшно от мысли, что вот сейчас, в эту секунду, он теряет что-то настолько важное и необходимое ему, что жить дальше будет нельзя…
В голове загудело, и Петр услышал, как кто-то, запинаясь, проговорил его голосом:
— Я, Поленька… хотел сказать… Я верю тебе, Поленька… Я необдуманно…
Она, кажется, не расслышала его несвязного лепета. Молча встала и тихонько пошла в деревню, опустив голову. Он догнал ее и схватил за руку. Она высвободилась и прошептала еле слышно:
— Уйди.
И опять пошла вперед.
Петр зашагал следом. Через несколько минут, не зная, как остановить ее, опять схватил за руку.
— Я сбегаю домой, Поленька, переоденусь. А потом буду ждать тебя на берегу. Придешь? Я ведь не хотел обидеть тебя. Я не разобрался толком, не понял, в чем дело, и ляпнул. Так придешь? Ведь я хочу… Ведь мне надо сегодня рассказать тебе… Такое надо рассказать, что… Очень важно это… И для тебя, а особенно — для меня…
Поленька молча выдернула руку и ушла.
Петр устало прислонился к чьему-то плетню. Отсюда слышно было, как часто стало плескаться у берега озеро.
«Ветер будет», — опять подумал Петр…
Вдруг где-то совсем близко взлетел в черное небо беззаботный женский смех. И тотчас же нараспев заговорил чей-то голос:
Изменил мне милый мой,
А я засмеялася:
Я в тебя, мой дорогой,
Вовсе не влюблялася-а-а…
И опять раздался смех.
«Настя развлекается, — узнал Петр этот голос и подумал: — Хорошо, что Поленька ушла, не слышала».

2

Переступив порог своего дома, Петр сразу услышал шум, злые голоса из горницы. Там, возле открытых настежь дверей, сидели на табуретках и густо дымили самосадом Бутылкин, Тушков и Амонжолов. Все были трезвы. Отец в смятой рубахе-косоворотке, надетой прямо на голое тело, строгал посредине комнаты доски для новой собачьей конуры. На усах его болталась небольшая желтоватая стружка.
Петр попросил у матери поесть. Ужиная, он поглядывал из кухни через открытую дверь на отца.
— Значится, так, Григорий Петрович, кончилась наша дружба, — вздохнул Егор Тушков. — Выражаясь фигурально, каждый при своих козырях остается?
— В козырях-то завсегда сила, — ухмыльнулся Бутылкин.
— Давай на стол водка, — угрюмо бросил Муса Амонжолов. — Зачем далеко от дела ходить? Пришли в гости — угощай. Бригадиром тебя делать будем…
— Н-да… Это можем, — прищуривая глаза, говорил Иван Бутылкин.
Бородин стряхнул стружки с колен, усмехнулся.
— Зря стараетесь. Нет водки.
— Раньше всегда была…
— Была, да сплыла…
Петр невольно прислушивался к голосам. Но думал о Поленьке: «Придет или нет? Что они, в самом деле, что ли, не весь хлеб отдали? Опять батя что-нибудь выкинул…»
Мать, сложив руки на груди, стояла, как обычно, у печки, поджав губы, думая о чем-то своем, видимо, очень тяжелом и бесконечном.
— А я, признаться, не пойму тебя, Григорий Петрович, — снова донесся до Петра голос Егора Тушкова. — Давай уж начистоту… Шли мы по ветру, а ты вдруг повернул…
Григорий со злобой бросил на пол выструганную доску, громко, не стесняясь, выругался и заходил по комнате.
— Бригадиром меня делать собираетесь? Врете вы, врете! Просто водки потрескать захотелось! Вот и заявились. Гады вы!..
Чем дальше он говорил, тем быстрее ходил по комнате, потом почти забегал. Не заправленная в брюки рубаха надувалась сзади, пузырем. Петру казалось, то надувается не рубаха, а сам отец. Надувается от злости и вот-вот лопнет. Еще раз мелькнет в дверях — и лопнет…
— Гады, — повторил он и остановился посреди комнаты. И Петр увидел, как пузырь на спине сразу обмяк, сморщился и сам отец сделался маленьким, тощим, как пескарь после нереста. Непомерно большая взлохмаченная голова странно крутилась на тонкой шее. — Небось когда на току меня всяко обкладывали колхозники, вас, защитников, я не слыхал! Гады и есть!
— Спасибо, Григорий Петрович, за ласковые слова, — дергая небритой щекой, проговорил Тушков. — А мы в самом деле хотели поддержать тебя когда-нибудь в бригадиры. Думали, ты — человек. А рисковали опять же зря ради тебя. Или забыл?
— Чем же это ты рисковал? Когда?
— Бывало иногда. Хорошо, что последний раз кузов машины успел вымести. Чуть свет Ракитин объявился: «Куда ездил?» И в кузов заглядывает. «Дровишек, — говорю, — подбросил себе, днем-то некогда…»
— Хороши дровишки! Не ими, а из них блины печь можно, — процедил Иван Бутылкин.
Петр посмотрел на мать. Анисья стояла бледная, окаменевшая. Встретив взгляд сына, она мотнула головой, точно говоря: «Не слушай их, не слушай…»
— И будем печь! Будем, — воскликнул отец. — Козыри? Не понимаю, думаете, о каких козырях речь завели? Только, братцы мои, одно забыли: когда человека бьют, он защищается. У вас наружи-то один хвост торчит, а все остальное люди не видят. А при нужде можно дернуть за хвост, да и вытащить все на свет… Придержите-ка ваших козырей…
— Ты… ты что, Григорий Петрович? — быстро и беспокойно заговорил вдруг Егор Тушков. — О каких козырях вспомнил? Мы же так, к слову…
— Мы так… мы так… — вдруг растерянно промолвил несколько раз Бутылкин.
— Ну и заткнитесь, если так. А бригадиром… с таким же успехом Амонжолку вон можете выдвигать. Хоть в бригадиды, хоть в председатели. А теперь — отваливайте.
Тушков и Бутылкин нехотя встали, потянулись за шапками. Только Муса Амонжолов продолжал сидеть, словно о чем-то задумавшись.
Когда Тушков взялся за дверную ручку, Амбнжолов вдруг крикнул:
— Стой!
Григорий сразу догадался, в чем дело, бросил тревожный взгляд на кухню, где сидел Петр. «Черт, дернуло меня его задеть!» — со страхом подумал Бородин, косясь на Амонжолова.
Муса не обращал внимания на насмешки, когда был пьян. Но в трезвом виде его лучше не трогать. Одни слово может привести его в бешенство. Причем Амонжолов отвечает обидчику не сразу. Некоторое время он сидит неподвижно и молча наливается кровью, а потом встает… Муса не прощает никому. Это Бородин знал.
Муса действительно встал и сделал несколько шагов по комнате. Глядя на приближающуюся исполинскую фигуру плотника, Григорий Бородин в ужасе взвизгнул:
— Петька-а-а!
И тотчас же в кухне вскрикнула Анисья:
— Господи!!
Однако Петр не пошевелился. Он видел, как Муса Амонжолов схватил отца за брючный ремень и легко, точно мешок с сухим сеном, оторвал от пола, выдохнул ему в лицо:
— Сволочь ты… Зачем смеешься? Муса — пьяница, Муса — вор… Муса не может быть бригадиром, но он лучше тебя… Ты людей ненавидишь, у тебя внутри все гнидами обсыпано… Убью!
Амонжолов потряс Григория в воздухе и легко, словно котенка, бросил в угол.
— Я покажу «Амонжолку»! — задыхаясь, кричал Муса.
«Сейчас бросится на отца, растерзает, как коршун цыпленка», — подумал Петр, стоя в дверях кухни. Но подумал спокойно, будто и в самом деле в углу лежал не отец, а цыпленок…
— Я покажу… К прокурору пойду. Скажу: я вор, суди меня, а главный вор — вот он… Зерно машинами воровал. Да что — зерно. Он сам у себя душу украл и куда-то спрятал… Обидно мне, вору, что такой человек по земле ходит… — продолжал бушевать Муса Амонжолов.
Тушков и Бутылкиа с двух сторон прилипли к Амонжолову.
— Муса… Брось ты его, Муса. Пойдем отсюда. Пойдем…
Амонжолов резко повернулся, и Бутылкин с Тушковым отлетели в разные стороны. Григорий вдоль стенки прополз к кровати, молча потирая ушибленные места.
Когда Амонжолова увели, Петр вышел из кухни, поднял перевернутые табуретки, расставил их у стены и сел. В комнате несколько минут стояла тишина.
Петр смотрел на отца, на его вздрагивающие желтоватые усы («А стружка отлетела, когда Муса его бросил», — подумал Петр), на острое, все в крупных веснушках лицо; смотрел презрительно и сурово.
Из кухни бесшумно вышла мать, пряча глаза, взяла в углу веник и стала подметать рассыпанные по полу стружки.
Скрипнула деревянная кровать, и голос отца прозвучал, казалось, так же скрипяще:
— Вот так, сынок… Учись. Жизнь — она сверху только вроде ласковая и безобидная, как годовалая телка. А на самом деле у нее копыта, что у твоего быка-трехлетка. Нет-нет да и долбанет по башке своим копытом, скребанет по сердцу таких простаков, как ты. Долго болит потом. Но ничего, загрубеет сердце, и копыто-то как бы полегчает.
— Чему учиться? — переспросил Петр. — Как хлеб колхозный воровать?
— Ах ты змееныш! — Григорий спрыгнул с кровати. — Ты воров в другом месте поищи!.. В отца пальцем не тыкай.
— У Веселовых, что ли?
— Вот-вот. Догадался. Средь бела дня — и то целых четыре мешка пшеницы зажулили. С такой женой с голоду не подохнешь!
— Замолчи ты, отец! — не помня себя, крикнул Петр, вскакивая на ноги и подбегая к кровати. Анисья — откуда взялись силы! — в один миг повисла у него на шее.
— Сыночек, сыночек мой…
Петр остановился. Он обнял одной рукой прильнувшую к нему мать, а другой стал тихонько поглаживать ее мягкое плечо.
Так они, мать и сын, долго стояли посреди комнаты, прижавшись друг к другу. Григорий смотрел на них с кровати исподлобья.
Наконец Петр осторожно посадил мать на табурет и обернулся к отцу:
— Не для того ли ты подставил в ведомости четыре лишних мешка, чтобы очернить дочку Веселовой? А? Понял я все, батя!..

3

Над Локтями ныряла в облаках тяжелая, в червоточинах, луна. В просветах между тучами робко вспыхивали и тотчас же гасли красноватые звезды, точно кто горстями бросал в небо мелкие, моментально сгорающие искры.
Отворачивая лицо от ветра, Петр пошел на берег. «Отец родной — вор, вор, вор…» — стучало у него в висках.
Озеро час назад только плескало волной, а теперь глухо и зловеще шумело, словно вместо воды было доверху наполнено извивающимися, кем-то потревоженными змеями. Ветер еще не успел как следует раскачать тугие, неподатливые волны, яростно схватывал с их верхушек клочья пены и швырял в темноту. Прибрежные деревья были уже мокрыми.
Петр остановился среди сосняка и прислонился спиной к дереву. Водяные брызги сюда не долетали. Когда сквозь разлохмаченные тучи проглядывала луна, Петр видел за деревьями вспенившуюся пучину озера. На мгновение оно вспыхивало мерцающим голубоватым огнем, и тотчас же смыкалась над ним непроницаемая мгла. Смыкалась, как чудилось Петру, с каким-то тупым звуком, который резкой болью отдавался в его голове.
Постояв так немного, Петр отвернулся от озера, сел на землю. Опять что-то острое и холодное сдавливало ему виски. Он долго тер их пахнущими керосином жесткими ладонями.
Скоро Петр окончательно продрог, а Поленьки все не было. Да он и понимал, что не придет она. И не потому, что разыгралась непогода.
Невольно вспомнилось ему, как Поленька зимой в метель стояла за деревней, облепленная снегом, ждала его. И он вслух сказал:
— И не потому…
Теперь сдавливало уже не виски, а сердце.
— Ну что же… Так и должно быть… Так и должно…
Петр медленно встал и зашагал к деревне.
В деревне ветер был еще сильнее, чем в лесу. Он подталкивал в спину, заставлял почти бежать по улице… Петр слышал, как негодующе ревело за спиной озеро, грозя затопить прибрежные леса, смыть деревушку, а вместе с нею и весь мир.
Петр уже занес ногу на правую ступеньку высокого крыльца, но внезапно вспомнил отца.
«Пойду в тракторный вагончик», — решил он, запахнул плотнее тужурку, нагнул пониже голову и зашагал навстречу ветру, разрезая его плечом, по памяти сворачивая в переулки. Ветер пронизывал насквозь старенькую тужурку, но зато освежал голову.
Впереди засветилось единственное окно. «Чье же это, никак, Настино?» — невольно подумал Петр и замедлил шаг. Однако сворачивать, чтобы обойти Настин дом надо было раньше. Потоптавшись на месте, он усмехнулся и пошел прямо.
Светящееся окно опять вернуло его к старым мыслям о Поленьке, о Насте, об отце.
Возле дома Насти Петр остановился. Ему вдруг захотелось зайти, сказать ей что-нибудь обидное и злое. Так вот открыть дверь, бросить едкие слова прямо в круглое, как тарелка, лицо и уйти. Это будет его местью за что-то. За что? За Поленьку? За себя? За то, что он в тот вечер остался у нее?
Петр толкнул сапогом калитку. Она сорвалась с крючка, ветер громко хлопнул ею об ограду… Так же резко толкнул Петр ногой дверь в сенцы. Из холодной темноты с визгливым лаем кинулась к нему собачонка. Он отшвырнул ее ногой в угол, в несколько шагов прошел сенцы и рванул на себя дверь…
В комнате за столом, заставленным бутылками, тарелками с огурцами и еще чем-то, развалились Егор Тушков, Муса Амонжолов, Иван Бутылкин и… отец. Тут же была и Настя. Она сидела возле разомлевшего шофера, который положил ей на плечи волосатые руки, заливисто смеялась. Увидев Петра, бросилась к нему:
— А я ждала, я ждала…
— Устала ждать, чуть замуж не вышла, — пьяно хихикнул Тушков, наливая в стакан.
Настя пыталась схзатить Петра за руку, но он толкнул ее в грудь обратно к столу.
— Ну, проходи, сын-нок, — мотая головой, проговорил Григорий. — А то и в сам… деле выд… выд… замуж за другого. Тов-варец не залежится…
Григорий положил руки на стол, опрокинув бутылку, тяжело уронил голову и не то захохотал, не то зарыдал: согнутая спина его крупно вздрагивала.
Петр молча переводил удивленный взгляд с одного на другого. Слишком неожиданной была вся эта картина, чтобы он мог что-то сказать в первую минуту.
— Вы… что же это? А? — выдавил наконец из себя Петр.
— А что? Гуляем…
— Помирились мы, — пояснил Тушков, который казался трезвее остальных. — Нам что ссориться, что головой в Алакуль с камнем на шее. Выражаясь фигурально, один результат будет.
Петру хотелось теперь не только Насте, всем им бросить в лицо что-то тяжелое и оскорбительное. Но нужные слова в голову не приходили. Не разжимая зубов, он произнес только:
— Эх, вы-ы!..
И, помолчав, повторил еще раз:
— Эх, вы!
Повернулся и вышел из комнаты. Настя кинулась за ним. В сенцах она повисла ему на шею, быстро зашептала:
— Это они все, Петенька… Пришли с водкой, давай, говорят, соленых огурцов… А с Тушковым я… Ты не думай, я просто так. Тебя ждала, ждала… люблю ведь.
Петр резко сбросил со своих плеч ее руки.
— Петенька-а, — тяжело крикнула Настя и замолкла.
Несколько секунд они стояли в темноте молча. Петр совсем рядом слышал ее чистое, отрывистое дыхание. Вдруг, размахнувшись, он со всей силы ударил ее кулаком по лицу. Настя без крика села на пол. Потом бесшумно поднялась, и снова он услышал рядом ее дыхание. Только теперь оно было еще чаще и отрывистей, будто Настя пробежала без передышки много километров. Тогда Петр ударил ее еще раз…
Выйдя из дома, Петр тщательно запер за собой калитку и затаил дыхание, точно все еще надеясь услышать, не плачет ли в сенях Настя. Но скрипуче плакала только под напором ветра старая высохшая береза на Настином огороде.
* * *
Шагая к тракторному вагончику, Петр всю дорогу усмехался, не замечая, однако, этого. Настя будет думать, что ударил он ее за Тушкова, за то, что обнималась с ним. Она не поймет, и никто не понял бы, за что он ударил ее.

4

В доме Веселовых стояла напряженная тишина.
Евдокия и Поленька, обе заметно похудевшие, бесшумно ходили по тесной комнатушке. Поленька беспрерывно наглухо задергивала ситцевые занавески на окнах, точно боялась, что кто-то увидит их с матерью с улицы. Но Евдокия каждый раз открывала, чтобы в комнату хлынуло как можно больше света.
— Что ты, что ты, мама, закрой… Мне стыдно теперь при свете… будто и в самом деле я… будто мы…
— Дурочка ты… — ласково говорила мать, привлекая к себе Поленьку. — Зачем же так переживать? Никто ведь на нас не думает. Так мне и председатель сказал, когда я была в конторе… А ведомости бородинские в район послали, чтоб выяснить…
— А чего же ты похудела тогда за эти дни? — спрашивала Поленька.
— Я такая же, как была…
Помолчав, Поленька опять вздыхала и шептала сквозь слезы:
— Правильно ты говорила мне, мама. Обманулось мое сердце. Ненавидят они нас лютой злобой…
— Не они, Поленька, а он, отец его, — мягко говорила Евдокия.
— Если в только отец! — голос Поленьки захлебывался. — Ведь он бросил мне в лицо: купить, мол, можно… Значит, он… он верит… что мы можем такое… сделать!..
И Поленька тяжело вздыхала, вытирала платком мокрые глаза и щеки.
На другой день после случайной встречи с Петром на берегу озера утром кто-то сильно застучал дверью в сенцах. Может быть, не так уж и сильно, как показалось вконец измученной своими думами Поленьке. Она испуганно взглянула на мать.
— Зачем же закрылась-то? — спокойно промолвила Евдокия. — Открой.
Поленька, прижав руку к сердцу, пошла открывать. Через порог, нагнувшись в дверях, шагнул Ракитин.
— Здравствуйте, — проговорил он.
— Здравствуй. Проходи, Тихон, — ответила Евдокия.
Ракитин сел к столу.
— Сегодня с рассвета на ногах, продрог. Погрейте-ка чашкой чая. Ветер с ног бьет, прямо беда. Как бы не лег снег на сухую землю. Не жди тогда урожая на будущий год.
Евдокия молча налила стакан чая, поставила на стол хлеб и сахар.
— Чего это вы обе такие… неразговорчивые? — опять промолвил Ракитин. — Случилось что нибудь?
Ответа он не услышал.
Тихон отставил недопитый стакан чая, нахмурился.
— Я же сказал тебе, Евдокия Спиридоновна, чтоб ты даже…
— Да знаю, Тихон… И понимаю… Спасибо тебе за… все. А все-таки, сам подумай, каково нам… От Поленьки вон одна тень осталась Клевета как сажа: не обожжет, так замарает… — Евдокия сдержанно вздохнула и продолжала: — Всю жизнь так: чуть зазеваешься, повернешься к Бородину боком — он подскакивает крадучись, рвет клочьями живое мясо. И тут не упустит случая… Все ждет, когда обессилею, упаду в грязь ему под ноги, чтоб растоптать мог…
Голос Евдокии звучал сухо и жестко. Она подошла к окну, которое Поленька снова плотно задернула ситцевой занавеской, и, сдвинув ее в сторону, долго смотрела на улицу.
— Но не дождется! — обернулась она наконец к Ракитину. — А тебе еще раз спасибо…
— Да ну тебя, — недовольно отмахнулся Тихон. — Что ты в самом деле? За что?
— За то, что пришел вот сейчас к нам… За то, что слышала я, с Петром ты…
— Петра мы не отдадим Бородину, — просто сказал Тихон. — Выправим парня.
— Анисью еще бы… Ох, тяжело бабе! Хоть под старость дать бы вздохнуть ей…
— Тут посложнее, Евдокия Спиридоновна. Не будешь же разводить их… Тут твоя помощь потребуется, может быть…
Молчавшая до сих пор Поленька вдруг быстро заговорила, подступая к Ракитину:
— Да кто же записал в ведомости, что мы десять мешков пшеницы на просушку брали? Ведь я сама смотрела в ведомость, там стояло шесть. Где справедливость? Где?
— Ты подожди-ка, Поленька. Давай разберемся по порядку. Значит, ты сама видела, что… Ого, еще гость идет!..
В сенях снова кто-то стучал. Дверь открылась — и в комнату вошел Петр. Поленька отскочила в самый дальний угол.
Евдокия тревожно посмотрела на дочь, потом на Бородина. А он, не ожидавший увидеть здесь Ракитина, растерянно топтался у порога, забыв даже поздороваться.
— Ну что ж, проходи к столу, — сказал ему председатель.
— Нет, я лучше потом… Я думал…
Он уже было повернулся к двери, но в это мгновение заметил, что Евдокия встревожена, у Поленьки заплаканы глаза, и остановился, невольно спросил у Ракитина:
— Вы что же тут… делаете?
— А тебе зачем это знать? — насторожился Тихон.
— Вижу, разговор у вас неприятный вроде идет… — промолвил Петр, опустился на стул возле двери, снял шапку, облокотился на колени и стал смотреть в пол. — Допрос снимаете, что ли? Ну, ну, я послушаю…
Ракитин посмотрел на Евдокию, потом на Поленьку, прижал палец к губам, прося их молчать.
— Допрос, не допрос, а… Четыре мешка пшеницы надо найти. Воров, как ты знаешь, судить положено…
Тяжело и медленно выпрямился Петр, посмотрел на Тихона сразу остекленевшими глазами.
Потом быстро вскочил со стула, шатул вперед и прохрипел:
— Кого это вы судить собираетесь? Кого судить собираетесь, спрашиваю? С кого допрос снимаете?! Вы в другом месте воров поищите, в сусеках отца моего пошарьте, там много наворованного гниет… Вы у Бутылкина, у Тушкова проверьте… Вы что же это, а? Что?! Что, я спрашиваю?!
— А ну-ка, сядь, сядь, говорю! — крикнул, в свою очередь, Ракитин, сажая Петра на свое место. — Так-то вот. — Тяжело дыша, взволнованно заходил по комнате, повторяя: — Так… так… так…
Откуда-то издалека доносился до Петра голос Тихона:
— Видишь, Евдокия Спиридоновна, какие дела… Значит, говоришь, ворует отец зерно помаленьку? Ладно, мы проверим. Сейчас приглашу кого-нибудь из правления, участкового милиционера — и к Бородиным. Проверим…
Петр, не сознавая, что делает, резко поднялся.
— Что же, беги с обыском, мол, идут. Успеете еще припрятать, — насмешливо сказал Ракитин.
Петр постоял, покачался из стороны в сторону и опустился на стул.
— Вот и молодец, Петя… Так-то оно будет лучше, — совсем другим голосом сказал Тихон.
* * *
Когда ушли из дому Ракитин и Евдокия, Петр не заметил. Он очнулся от знакомой уже боли в висках. По комнате ходила Поленька. За стеной жалобно и протяжно завывал ветер. Петр прижался спиной к стене и почувствовал, что весь дом мелко-мелко дрожит.
— Я говорил вчера, ветер будет, — произнес он неизвестно для чего, не узнавая своего голоса. Потом долго ждал, не ответит ли Поленька.
Поленька молчала. Только ветер продолжал бесноваться за стеной.
И неожиданно в этот вой вплелся еле слышный голос Насти Тимофеевой:
Изменил мне милый мой,
А я засмеялася-а-а…
И пропал. Петр закрыл глаза, напряг слух и понял: почудилось.
И сразу почувствовал себя легче. Будто мимо прошла какая-то страшная беда.
Поленька все ходила и ходила зачем-то по комнате. Он хотел спросить, почему она ходит взад-вперед, но вместо этого произнес:
— Куда же ушли они… мать и Ракитин?
— Мама на работу пошла…
— Ага, знаю… А Ракитин туда, с милиционером. Ну что ж, ну что ж…
— Ты пьяный, что ли?
— Я? Нет. Я ведь не пью… — Петр помолчал и добавил: — А может, и пьяный… Я ждал тебя вчера… Ты не пришла. А ведь мне такое… такое надо рассказать тебе.
— Ну, говори.
Вот и наступила решительная минута. Губы не разжимались, язык отяжелел, прилип к нёбу.
Петр долго молчал, слушая, как воет за стеной ветер.
— Ты думаешь, я не люблю тебя? — наконец тихо заговорил он. — Так люблю… без тебя жизни нет. И весь мир — темный, холодный какой-то. Только я был будто связанный. Хочу идти и не могу, не пускает что-то… А вот… — он вдруг совсем охрип, — а вот… к Насте Тихоновой… пошел… Ночевал у нее… Страшно сказать… а не могу с предательством в душе жить. Ведь предал я тебя и… любовь свою… А все равно… любовь во мне… И я, Поленька… я…
Он замолчал.
Поленька была где-то далеко, в самом углу.
— Ну, что еще? — еле услышал он шепот.
— Все. Больше ничего. Все сказал. И знаю, что ты мне этого не… Тогда как жить мне?
Петр чувствовал: стоит пошевелиться, как что-то произойдет, может быть, обвалятся стены. И опять вспомнил насмешливый Настин голос:
… Я в тебя, мой дорогой,
Вовсе не влюблялася-а-а.
Петр невольно вздрогнул, пошевелился. И сейчас же услышал:
— Уходи.
Стены закачались, но пока еще стояли.
— Но… как же теперь…
И снова услышал в ответ чей-то шепот:
— Уходи… Ну?
Петр встал, застегнул на все пуговицы тужурку и потихоньку, словно боясь, чтобы качающиеся стены и в самом деле не рухнули, вышел.
Поленька лежала на кровати лицом вниз.
Она плакала безмолвно и даже не вздрагивая, плакала где-то внутри. Не глазами а сердцем.

5

Заметив, что у порога Евдокия бросила ободряющий взгляд дочери, Тихон, уже на улице, проговорил:
— Не мое это дело, но… Вижу: тяжело ей, должно быть… И ему. Запутались оба.
— Ничего, распутаются, Тихон Семенович. Оба с каждым днем взрослее становятся.
Холодный ветер рвал платок с головы Евдокии. Она завязала его потуже и спрятала руки в карманы ватника.
Они вышли за калитку. Веселова затворила ее, закинула крючок и посмотрела на окна своего дома. Занавески не были задернуты, и Евдокия чуть-чуть улыбнулась.
— А нельзя ли, Семеныч, как-то ускорить… с этими злосчастными мешками пшеницы. Попросить, чтоб в районе побыстрее… Сам понимаешь, какая тяжесть упадет с моих плеч… Особенно с ее, — она кивнула назад, на окна.
— Вроде можно. Без помощи экспертизы. Вот сбегаю за участковым. За Тумановым…
— Ладно. Беги, а я пока… раз помощь моя, как говоришь, требуется… Я пока к Анисье схожу…
— Так! Вот это так, Евдокия Спиридоновна.
Они разошлись. Ракитин пошел в контору, а Веселова направилась к Бородиным.
Ветер хлестал прямо в лицо, опрокидывал назад, словно не хотел пускать ее к дому Григория. Порой у Евдокии перехватывало дыхание, она поворачивалась к ветру спиной, чтоб передохнуть. Тогда ветер в бессильной ярости выхватывал из-под платка пряди черных, с заметной уже проседью, волос, больно хлестал ими по лицу, по глазам. Евдокия убирала волосы под платок, а ветер снова выхватывал их…
… Едва Веселова открыла калитку бородинского дома, навстречу ей кинулся огромный рыжий пес. К счастью, цепь была короткой, и собака не могла достать до крыльца. Она высоко подпрыгивала, становилась на задние лапы, натягивая цепь, как струнку, и казалось, вот-вот порвет ее. Хриплый от бешенства лай и рычание сливались с неистовым воем ветра.
Опасаясь, как бы пес в самом деле не сорвался с цепи, Евдокия торопливо вбежала на крыльцо, ухватилась за резной столб, поддерживающий, навес, секунду передохнула…
Веселова никогда не была у Бородиных. Очутившись в темных сенях, она долго не могла найти ручку двери. Но дверь кто-то отворил изнутри. Потом Григорий просунул в щель всклокоченную голову и крикнул в темноту:
— Кого там дьявол принес? Заходи, что ль…
И скрылся, оставив дверь приоткрытой.
Когда Евдокия переступила порог, Григорий шлепал босыми ногами по полу, направляясь из кухни в комнату, откуда, очевидно, вышел, чтобы выглянуть в сенцы. Но вдруг, точно почувствовал укол в спину, резко обернулся.
— А-а!.. — И челюсть его отвалилась сама собой. — Вот так… пригласил… гостя!
Григорий был в своей обычной черной рубахе, в военных галифе, туго обтягивающих ноги. Не заправленная в брюки помятая рубаха висела складками чуть не до колен и делала Григория похожим на обрубок.
Войдя, Евдокия прежде всего увидела тонкие ноги Григория, его огромные плоские ступни с длинными пальцами, на которых желтовато поблескивали крепкие пластинки ногтей. Потом скользнула глазами по всей фигуре Бородина, встретилась с его недоумевающим испуганным взглядом и отвернулась к Анисье, чистившей за столом картошку.
— Я ведь к тебе, Анисья. Здравствуй.
Григория всего передернуло. Анисья, едва раздался голос Веселовой, украдкой бросила взгляд на мужа и только потом ответила несмело:
— Здравствуй, здравствуй… Проходи, чего же ты, Спиридоновна? Садись…
Григорий продолжал истуканом стоять посреди комнаты. «Пришла… Вот и дождался: пришла в мой дом… Сколько раз звал. На коленях просил! Пришла… да не ко мне».
— Куда же садиться-то приглашаешь? — улыбнувшись, спросила Евдокия.
— Ох ты, господи! И вправду стула-то нет! — воскликнула Анисья, бросила нож, вытерла о передник руки. — Я сейчас принесу.
Анисья кинулась из кухни в комнату, принесла стул. Но Григорий вдруг молча вырвал его из рук жены, бросил обратно в комнату и шагнул к Веселовой:
— Вот что… — Григорий указал рукой через плечо в угол на образа. — Вот бог, а вот порог… Не все тебе выгонять меня из дома…
Евдокия не торопясь обернулась к Бородину и вдруг сама шагнула ему навстречу:
— Отойди-ка в сторонку.
Снова взгляды их встретились. Глаза Григория понемногу расширялись, словно он с каждой секундой все более ясно различал что-то страшное, смертельно опасное для него. Потом дрогнули усы и по всему лицу прошла судорога…
Перед ним стояла Дуняшка. Лицо ее, нарумяненное ветром, было таким же молодым и привлекательным, как много лет назад. Из-под платка, совсем как у девчонки, свесилась непокорная прядка волос, чуть-чуть тронутая изморозью. И лился из ее чистых по-девичьи и уверенных по-женски глаз тот самый свет, который надеялся потушить Григорий.
Смотреть в эти глаза ему было больно. Он отвернулся… и посторонился. Евдокия неторопливо прошла мимо него в комнату, взяла брошенный им стул, вынесла в кухню и села возле стола. Бородин не то рассмеялся, не то всхлипнул и, сгорбившись, поплелся из кухни. Анисья, спрятав руки под передником, облегченно вздохнула, когда Григорий закрыл за собой дверь, перекрестилась и прислонилась к стене.
— Ты что, в бога веришь? — спросила Евдокия Спиридоновна.
— Так… Легче как-то…
Евдокия мягко и тихо смотрела в грустное, немного оплывшее не то от старости, не то от слез лицо Анисьи, в ее синие, не потускневшие с годами глаза, в которых по-прежнему бился пугливый огонек, и ловила себя на мысли, что старается что-то вспомнить. И вдруг почудился ей робкий, тоненький голосок, готовый каждое мгновение прерваться:
«Ради праздничка… подайте корочку…»
И вот уже смотрела Евдокия Веселова на прислонившуюся к стенке постаревшую Анисью, а видела сквозь густой туман прожитых годов подростка Аниску, грязную, оборванную нищенку, которая так же вот стояла в их избушке, робко прислонясь к дверному косяку. На кровати сидела слепая бабушка, а у стола — Гришка Бородин со свертком в руках. Вот он пошарил в кармане и бросил что-то нищенке:
«На… Убирайся только…»
И Дуняшка увидела, как на пол, к ногам девочки, падает смятый рубль… Нищенка смотрит на Григосия широко открытыми, испуганными синими глазами:
«Не… Мне бы кусочек хлебца… И ладно… А деньги не надо. Ведь спросят — где взяла столько? Украла, скажут…»
Григорий встает со стула и подбирает деньги… Потом тяжело поднимается бабушка с кровати, перебирается по стенке, подходит к совсем оробевшей Аниске, ощупывает ее восковыми, просвечивающими насквозь руками.
«Сиротинушка ты моя… Есть, поди, хочешь, доченька…»
«Нет… Не сильно… Я вчера ела…»
«Как звать-то тебя?»
«Аниска…»
— Эх, Аниска! — Евдокия быстро поднялась со стула. — А годы-то…
— Годы… Прошла жизнь… Пропала… — почти беззвучно прошептала Анисья, каким-то чутьем понявшая, о чем думает и говорит Евдокия Веселова, и прижала к глазам передник.
Минуты две в кухне стояло напряженное молчание. Продолжать разговор было очень трудно.
Может, женщины, думая каждая об одном и том же, и разговорились бы наконец. Но вошел Петр, взглянул удивленно на Евдокию. Повесил на гвоздь фуражку, снял тужурку и молча сел на стул, с которого только что поднялась Евдокия, поздоровался и угрюмо стал смотреть в окно. Веселова, понимая его состояние, невольно погладила Петра по голове, как в детстве:
— Это ничего, Петенька, ничего… Все еще хорошо будет у вас… — Она хотела сказать: «С Поленькой», но вместо этого произнесла: — …с матерью.
Петр с благодарностью взглянул на нее, потом на мать. А Евдокия добавила со вздохом:
— Только время, Петенька, нельзя назад вернуть…
«Только время нельзя назад вернуть», — думал Петр, соображая, что же этим хотела сказать мать Поленьки, но догадаться никак не мог.
— А к тебе я, Анисья, вот зачем, — снова проговорила Веселова. — Мне на ферму люди нужны. Пойдешь?
Губы Анисьи задрожали, она опять потянула к глазам передник.
— Спасибо на добром слове… Неужели не пошла бы?! Да вот… — Она кивнула на дверь горницы. И, как бы в ответ на этот кивок, дверь распахнулась, оттуда вышел Григорий в фуфайке, в сапогах, только без шапки. Шапку он держал в руке.
— Куда ты в такую погоду? На работу, что ли?
Григорий оставил вопросы жены без ответа, полоснул взглядом Евдокию, рука которой лежала теперь на плече Петра.
— Так… И до жены добираетесь?! Сперва сына, теперь жену отворачиваете от меня!.. Убери от сына руки!
— Григорий! — с мольбой воскликнула Анисья.
— Что Григорий?! — прорвало наконец Бородина. — Что Григорий?! Работать хочешь? Да иди работай… Только не к ней, к воровке…
— Да ведь сам ты!.. — крикнула было Анисья.
— Молчи!
И, сжав кулаки, Григорий подбежал к Евдокии. Казалось, еще секунда — и он намертво вцепится в нее своими страшными руками.
Веселова только чуть побледнела.
Петр, поднявшись, стал рядом с ней.
Григорий дернул усом раз, другой. Петр предупредил отца, сдерживая голос:
— Но, но!.. Отойди от нее…
— Не беспокойся, Петя… Он и так не тронет. Боится, — усмехнулась одними губами Евдокия. И продолжала негромко, не спуская глаз с Бородина: — Ведь ты все уж испробовал, чтобы в грязь втоптать меня… Даже сыну что-то наговорил… Теперь тебе ничего не осталось, как воровкой называть… Эх, ты!..
В ограде снова залилась бешеным лаем собака.
— Но сейчас и этой возможности лишишься, — усмехнулась Евдокия. — Мы вот проверим сейчас, кто вор…
Собака во дворе лаяла все сильнее. И вдруг лай стал удаляться от крыльца. Анисья кинулась на улицу с криком:
— Господи, ведь сорвалась с цепи, однако…
— Скажи-ка, батя, пока матери нету, что ты говорил мне… о Поленьке, — рвущимся голосом промолвил Петр. — Ну, говори, при ней… При… ее матери… Чего же ты?!
Григорий комкал ручищами шапку. Две пары глаз — сына и Евдокии Веселовой — смотрели на него в упор, заставляли пятиться. Он хотел было юркнуть в горницу, скрыться там, но Петр проскочил вперед, закрыл дверь и прижался к ней спиной.
— Нет уж, не выйдет… Ты говори…
Григорий отшатнулся от сына. Но возле дверей, ведущих в сенцы, стояла Веселова. А там, на улице, все еще заливалась, визжала собака, кричала что-то Анисья. Она, видимо поймала пса и тащила его к конуре. Раздавались мужские голоса.
Уйти было некуда.
На лбу у Григория выступила испарина, он тяжело дышал.
— Не хочешь говорить? — промолвил сын. — Тогда я сам. Ведь он что выдумал! Он сказал мне… когда я к вам прибежал… Что Поленька… что она… сестра… мне!
Григорию казалось, что сын хлещет его ремнем по лицу, как он когда-то хлестал его… Воздуха не хватало. Григорий только беззвучно открывал и закрывал рот да отступал к стенке. Глаза его, по мере того как медленно приближалась к нему Евдокия, расширялись, делались круглыми. Вот ее бледное лицо, ее сероватые, с голубым отливом, беспощадные глаза уже совсем близко. Но сил отвернуться или хотя бы закрыться не было.
И только когда плюнула Евдокия ему в лицо, on смог поднять руки, вытереться шапкой.
— Тогда слушай… тогда слушай, — донесся до него голос Веселовой. Но кому она говорит это: ему или сыну — понять не мог. — Слушай! Я даже дочери не рассказывала этого… А тебе скажу…
«Петру, Петру говорит… — мелькнуло у Григория. — Да где же люди, на которых кидался пес? При них, может, не решилась бы…»
— …проходу не давал, на коленях передо мной ползал… Особенно когда деньжонки вдруг появились ни с того ни с сего у них с отцом, — звучал в комнате грустный, спокойный голос Евдокии, сидевшей теперь на стуле. — Дело до того дошло, что на Андрея, Поленькиного отца, с ножом бросался… Ты веришь мне, Петя?
Дверь открылась, и вошел кузнец Степан Алабугин, выбранный год назад председателем ревизионной комиссии колхоза.
— Здорово, хозяин, — проговорил он весело, со стуком прикрыл за собой дверь.
Бывший работник Бородиных при встречах с Григорием величал его только «хозяином». Григорий каждый раз скрипел зубами да думал: «Ладно, ладно…» Но что «ладно» — и сам не знал.
Едва услышав голос Алабугина, Григорий очнулся от оцепенения, обернулся к Степану.
Пытка Григория не кончилась, но Алабугин — это не Веселова, на которую он не осмеливался прямо поднять руку, глаз которой он боялся всю жизнь. Бородин сорвал со стены плеть и кинулся к опешившему в первое мгновение кузнецу:
— Сейчас я покажу тебе «хозяина»!
Степан уклонился от первого удара, схватил Григория за руку, которая сжимала черемуховый черенок:
— Дурень ты… Дай-ка сюда плетку…
— Нет, врешь, — прохрипел Григорий. — Попробуй взять ее… Попробуй…
Однако Степан без труда разжал пальцы Григория (то ли не было в них уже прежней цепкости, то ли Алабугин оказался сильнее), переломил черенок плети и бросил к печке, еще раз повторив:
— Дурень… Пойдем-ка проверим, что у тебя в сусеках засыпано, в погребе запрятано. Там ждут Ракитин с Тумановым да участковый. — И вышел.
Григорий не сразу понял, куда его зовут. Он как-то удивленно оглядел свою руку, из которой Степан Алабугин вывернул плеть, вопросительно поднял глаза на Евдокию Веселову, спокойно сидевшую на прежнем месте. И вдруг увидел бледную, как стена, жену, и сам начал медленно бледнеть…
— Вон чю! — прохрипел он, нервно усмехнулся. И повторил: — Во-он что!..
Наконец Веселова поднялась. Григорий тотчас воскликнул зачем-то:
— Думаешь, опять стану на колени перед тобой? Врешь, врешь! — Но самому хотелось встать, попросить защиты у нее. У нее, которую он ненавидел так давно с тех пор как перестал любить. И Григорий еще раз крикнул: — Нет, врешь!
Кричал он уже затем, чтобы подбодрить себя, чтобы в самом деле не опуститься на колени.
— Не задерживай. Люди ждут тебя, — сказала Евдокия.
Григорий покорно повернулся и вышел… Анисья, все время безмолвно стоявшая у стола, рухнула на пол с криком:
— Пропали мы… Пропали!
Евдокия бережно подняла ее, посадила на стул.
— А может, наоборот, Анисья… Может, ты… и сын заново родитесь.
Анисья тяжело всхлипывала.
— А насчет фермы подумай. Я еще зайду к тебе, потолкуем обо всем…
Евдокия осторожно, как девочку, погладила ее по голове.
— Эх, Аниска, Аниска, не туда у тебя жизнь пошла! Ну ничего, хоть на старости лет себя найдешь!
* * *
— Показывай сусеки. Отмыкай, — глухо сказал Ракитин, когда Бородин вышел в сенцы. В лицо Григорию он даже не взглянул — противно было.
— Обыск?.. А кто… разрешил? Отвечать будете…
— Ответим…
— Давайте, гражданин, ключи. Иначе ломать будем, — сурово проговорил участковый.
Это официальное «гражданин» окатило Григория холодной волной. Он невольно полез в карман, но передумал вдруг. И произнес, шевеля усами:
— Ломайте… раз имеете право…
Туманов взял в руки ломик, которым Бородины закладывали на ночь двери.
— Чудно… Сусеки — и под замком. Первый раз вижу…
Бородин выбросил на пол ключи.
— Замки хоть не ломайте… Старинные, теперь не найдешь таких.
Из первого сусека пахнуло прелью.
— Все сгнило здесь, заплесневело, — проговорил Степан, взяв горсть испорченного зерна.
— Мое гниет, не ваше…
Второе и третье отделения были почти доверху засыпаны отборной пшеницей.
— Откуда у тебя зерно? — строго спросил Алабугин. — На трудодни мы не выдавали еще.
— Прошлогодняя…
— Чего мелешь? Не умеем, что ли, прошлогоднее зерно от нынешнего отличить…
— Когда покупал, говорили — прошлогоднее, — сжавшись, ответил Григорий. Но сам же чувствовал, как жалка его ложь.
— У кого покупал?
— Там… — И задергал усами, без слов.
— Ясно, составляйте акт, — распорядился Ракитин.
— Может, сначала в других местах посмотрим… В погребе он… Что-то запашок оттуда напахивает.
— Идемте.
Кто-то подтолкнул Бородина. Он, как сонный, пошел вперед.
Едва спустился с крыльца, ветер ударил ему в правый бок, он не удержался, качнулся в сторону сарая, припал на колени. За дверью сарая, запертая Анисьей, бесновалась собака, но, учуяв Григория, стала нетерпеливо, радостно повизгивать. «Распахнуть бы дверь… натравить…» — мелькнуло у него. И Григорий увидел уже, как собака опрокинула кого-то на землю, на мерзлый снег, как раскатились в стороны хлебные корки…
— А замок на погребе ломать или ключи дашь? — спросил кто-то.
Видение исчезло. Григорий прошептал торопливо:
— Дам, дам…
Погреб был неглубокий, но просторный. Однако в нем ничего не обнаружили, кроме кадок с соленой капустой, огурцами, помидорами, крынок с молоком. Хотели идти уже обратно, да смущал всех тяжелый, гнилой запах, сочившийся неведомо откуда.
— Откуда же такие ароматы несутся? — проговорил Туманов.
В это время Степан Алабугин нечаянно уронил камень, придавливавший крышку кадки с солониной. Камень гулко упал на солому, которой был устлан пол погреба.
— Что за черт! Там пустота вроде.
Тихон ногой разгреб солому. Оказывается, внизу был деревянный пол.
Продолжая раскидывать солому, Ракитин обнаружил в углу люк с кольцом.
— Вон тут что! Тайничок. И тут замкнуто.
На этот раз Григорий не дал ключа, будто не слышал даже голоса Ракитина. Алабугин сбегал в сенцы и принес ломик.
Но едва Тихон приподнял люк, сколоченный из толстенных, обитых снизу железом плах, снизу ударило таким смрадом, что все выскочили наружу.
У дверей погреба все невольно переглянулись, не понимая, что же произошло. Потом Тихон воскликнул:
— А Григорий-то… Задохнется ведь там!.. — и скрылся в погребе. Вслед за ним туда вошли и остальные.
Люк был закрыт, Григория в погребе не было.
— А ну, открывайте, — нахмурил брови Ракитин. — Фонарь бы…
— Вот…
Степан Алабугин снял со стенки «летучую мышь», зажег. Ракитин взял фонарь и первым спустился вниз по крутой, заплесневелой лестнице.
Нижний этаж погреба представлял собою большую яму, стены которой были обшиты полусгнившими досками. По земляному полу растекалась какая-то вонючая червивая жижа. В этой луже стояли огромные дубовые кадки, лежали разложившиеся свиные и бараньи туши. Ракитин увидел в углу какую-то старинную веялку, допотопный плуг.
Возле веялки были невысоким штабелем сложены набитые чем-то мешки.
— Ничего не понимаю! — проговорил Алабугин, стоя на нижней ступеньке лестницы, не решаясь ступить в червивую жижу.
Рядом с ним стоял Ракитин.
— А я, кажется, догадываюсь, — ответил Тихон. — Вон та — веялка и плуг.., Помнится мне… Постой, постой… Ну да, еще отец Григория, старик Петр, привез эту веялку из города… И плуг. А потом Григорий, вступив в колхоз, передал инвентарь колхозу… Но, выходит, не весь передал, утаил…
— А это что за гадость? — указал Алабугин под ноги.
— Это? Мясо гниет. Ворованное. — Тихон ступил в лужу и подошел к дубовым кадкам, приподнял крышку. — И тут мясо — солонина. Давно засолено, лет пяток назад. Тоже пропало уже… А вот тут что? — И ощупал туго набитый мешок. — Давайте-ка вытащим один мешок наверх, посмотрим, что в нем. Не могу больше таким смрадом дышать.
Туманов хотел взвалить мешок на плечи, но в это время сверху, со штабеля, раздалось:
— Не трогай!.. Не твое… Не ваше!
Ракитин приподнял фонарь. На штабеле мешков, вниз лицом, лежал Григорий, тоже похожий на туго набитый мешок.
— Вон он где! Слазь оттуда…
— Не трогайте меня… Задохнусь лучше здесь, — прохрипел Бородин.
… Через несколько минут Павел Туманов и Степан Алабугин ввели, почти внесли в кухню Григория Бородина.
После того как его вытащили из погреба, он перестал сопротивляться и теперь только глухо икал да размазывал по лицу не то слезы, не то грязь.
Григория посадили на стул. Однако он свалился на пол, в самый угол, уткнулся лицом в пол, а голову закрыл руками.
Анисья смотрела на все это безмолвно. Петр переводил недоумевающий взгляд с отца на Ракитина, на мать, на Евдокию. Но ничего ни у кого не спрашивал. Анисья беспрерывно крестилась. Только когда Туманов принес из погреба мешок и стал развязывать его, она, задыхаясь, проговорила:
— Не при нем бы хоть… Петенька… Ты иди, иди…
— Ничего, пусть и он узнает, — жестко сказал Ракитин.
Туманов вытряхнул содержимое мешка. По полу рассыпались какие-то коробки, медные позеленевшие пуговицы, проржавевшие иголки, пачки истлевших лент, кружев, цветных тесемок…
Это была галантерея, закупленная отцом Григория в городе еще до революции, галантерея, которой он намеревался торговать в своей лавке…
— А мясо зачем гноили в погребе? — спросил Ракитин у Анисьи.
Та не ответила, только помотала головой.
— Тут, кажется, не разобраться нам своими силами, — сказал председатель и обернулся к участковому милиционеру. — Вам придется побыть здесь, пока из прокуратуры не приедут. Павел, беги в контору, звони в район. А мы со Степаном и Евдокией к Бутылкину пойдем, к Тушкову…

6

В конце октября постепенно начали терять силу северные ветры. Брызнули на обдутую от пыли землю несколько капель дождя. Брызнули как бы нехотя или по ошибке, и сырые смятые облака поплыли прочь от Локтей. Тихон Ракитин, только сегодня вернувшийся из районной прокуратуры, куда его вызывали по делу Григория Бородина, стоял в конторе возле окна и провожал их мрачным, ненавидящим взглядом.
— Не иначе — черт на небе поселился. Выгнал поди бога с его бывшей жилплощади — и заправляет!
Жена Федота Артюхина, уборщица конторы, обиженно поджала сморщенные, бесцветные от времени губы и жалобно проговорила:
— Господи милостивый, сколь ты беззлобен и терпелив. Как охальников таких на земле держишь…
— Так ведь ты посуди сама, — когда не надо, дождь льет, словно небо надвое порвалось. Нынче чуть хлеб не погноили. А сейчас бы самая пора ему пролиться под снежок, под урожай. А он подразнил немного — и прочь…
В контору вошел Туманов, поздоровался и сел за стол.
— У бога забот много, а земля велика, — ворчала Артюхина. — А доберется он до тебя, ох доберется. Как до Гришки Бородина.
— Да ну, неужели доберется? — обернулся к ней Тихон. — Я ведь хлеб не ворую.
— А Григорий воровал? Того никто не видел. А бога хулил при каждом слове. Вот и объявились к нему следственники…
Ракитин улыбнулся над заключением Артюхиной, Сердито бросив в угол тряпку, которой стирала пыль с окон, она направилась к выходу.
— Ну, рассказывай, что там с Бородиным? — попросил Туманов, когда Артюхина вышла.
Тихон перестал смеяться.
— «Следственники»… (Ракитин кивнул головой в окно на проходившую Артюхину, и крупные губы его опять дрогнули в улыбке) долго не могли прижать его. Говорят, прямых улик, доказательств, что воровал хлеб, мясо… нет. А Бородин одно твердит: купил — и все. «У кого?» Молчит. «Зачем в ведомости подставил лишних четыре мешка Веселовым?» Молчит…
— Ну а сын его что, жена? Их, кажется, тоже допрашивали?
— Жена что? С перепугу все время одно сперва твердила: ничего не знаю, не видела. А сын какую-то чепуху порол: не то во сне, не то еще черт знает как показалось ему, будто ночью Тушков привозил им хлеб на машине. И, кроме того, слышал, как Муса Амонжолов попрекал отца воровством. А точно, говорит, ничего не могу сказать.
Рассказывая, Тихон прошел к столу и стал перебирать там какие-то бумажки.
— Потом дружки его запутались и выдали, — продолжал Ракитин, посасывая огромнейшую самокрутку. — Амонжолов все выложил. «Следственники» опять к Анисье: «Что ж ты, бабка, скрываешь? Нехорошо». В течение всех допросов держалась Анисья, а тут заплакала: «Сама, говорит, знаю, что нехорошо. Он, ирод, свет от солнца мне и сыну на всю жизнь заслонил… А жалко его, муж все-таки… Сына, говорит, берегла, как умела, предупреждала не раз Григория: „Привезут колхозное зерно или мясо при Петре — заявлю в милицию“. Вот они и выбирали время, когда Петра дома не было… Раз или два все-таки при нем привозили, ночью, когда тот спал… Следователь спрашивает: „Куда же ваш муж наворованное сбывал?“ — „Никуда, говорит, зерно в сусеках гнило, а мясо в погреб сбрасывал целыми тушами. Когда сгнивало, все тем же зерном засыпал. Нынче тоже засыпать собирался, да не успел…“
Ракитин замолчал.
— Зачем все же тебя-то вызывали? — напомнил Туманов.
— Зачем? Страшно даже и говорить. Недавно я рассказывал тебе, что Бородин проговорился возле тракторного вагончика про какой-то обрез.,. Я в районную прокуратуру об этом написал. Меня вызывают, значит, спрашивают про Гнилое болото, про тропинку через Волчью падь, часто ли я хожу по ней… Что, думаю, к чему? А следователь: «Припомните: прошлой осенью не приходилось возвращаться вам из летнего лагеря для скота вдвоем с Бородиным?» — «Приходилось… Только втроем. Доярка Тимофеева была еще с нами». — «Так, так… А потом что произошло?» Рассказываю, что Бородин хотел ехать на ржище, я на полдороге слез с ходка и пошел к деревне напрямик через Волчью падь, но через пять минут Бородин догнал меня, говорит, передумал ехать на ржище. Я вернулся, сел в ходок. В деревню мы приехали все втроем… «А вы не заметили, в каком состоянии был Бородин, когда догнал вас и позвал обратно?» — «Заметил, — отвечаю. — Взволнован был чем-то, возбужден… Да в чем дело, все-таки?» Следователь отвечает: «Ваше счастье, что нервы у него не выдержали… на тропинке, по которой вы хотели идти в деревню, он самострел насторожил, как на медведя…»
Потом я узнал, — помолчав, продолжал Ракитин, — каким образом всплыл на следствии… этот вопрос. Оказывается, когда Бутылкина приперли к стенке, он заявил: «Да, брал из кладовой все, что хотел, Бородин на это сквозь пальцы смотрел… Почему? Думал: запутаюсь я, окажусь в его руках, и тогда он может приказать мне все, что угодно. И намекнул однажды: Ракитина надо убрать с дороги, чтоб не мешал. Чего, говорит, ждать, когда сам он подохнет. То есть на убийство подговаривал…» Следователь и уцепился за это. А тут мое письмо. Бородин, конечно, долго отказывался… А потом признался: «Да, подговаривал. Когда не вышло, решил сам». И рассказал все… Вот и вызвали меня, чтобы проверить, так ли все было на самом деле…
— Черт возьми! — воскликнул Туманов. — Аж волосы дыбом встают!
Ракитин вышел из-за стола, прошелся по комнате, присел на подоконник, стал хмуро глядеть на тяжелые, набухшие водой облака, уплывающие куда-то на озеро.
— В общем, на днях сюда привезут его. Открытым судом судить будут.
* * *
Дождь, которого ждали колхозники, за несколько дней превратил улицы деревни в непролазные, чуть не до колен засасывающие ноги, болота. Скоро он надоел всем, даже Ракитину, однако все шел и шел, не усиливаясь и не ослабевая, равнодушный ко всему на свете. И казалось, не будет конца-краю этому дождю, никакая сила не остановит его, он будет идти еще месяц, два, год.
И, может быть, шел бы, если в неожиданно под утро не начался густой, тяжелый снегопад…
* * *
Петр с матерью приехали из района под вечер, мокрые и молчаливые.
Утром, выглянув в окно, Петр увидел, что на всю улицу, где лежала вчера размешенная сотнями ног грязь, накинул кто-то белое пушистое одеяло. Оно было неровным, в желтых пятнах от проступившей снизу воды. Но сверху сыпались и сыпались большие белые хлопья, желтые заплаты быстро таяли на глазах, бледнели, одеяло выравнивалось, будто кто натягивал его со всех сторон.
Странное чувство охватило Петра. «Вот и снег, вот и снег выпал», — мысленно повторял он, стараясь вспомнить что-то важное и необходимое. Ему казалось, что стоит он у окна уже давно-давно и готов стоять целую вечность. Было легко и немного грустно, точно снег засыпал вместе с грязью что-то родное и милое, жить без которого будет тяжело и неинтересно.
А в ушах звучал почему-то по-матерински теплый голос Евдокии Веселовой: «Только время нельзя назад вернуть».
«Время действительно не воротишь, — думал Петр. — А можно ли вернуть ушедшую вместе с ним Поленькину любовь? И если можно, то как?»
Но ответа на свои мучительные вопросы Петр пока не находил.
В конце пустынной белой улицы показался человек. Проваливаясь в засыпанную снегом грязь, он оставлял позади себя черные следы. Когда человек подошел поближе, Петр узнал уборщицу колхозной конторы Артюхину. «Куда это она?» — невольно подумал он.
Однако Петр тотчас же забыл про Артюхину, хотя она подходила все ближе и ближе. Он смотрел уже не на нее, а на оставляемые ею черные следы. Они дымились, как большие рваные раны на белом теле неведомого животного, растянувшегося вдоль домов.
Улица неожиданно постарела, потеряла свое очарование.
Артюхина между тем подошла к дому Бородиных, помешкала у ворот и толкнула калитку. Когда вошла в комнату, Петр все еще смотрел в окно.
— Повестка вам, — строго проговорила Артюхина от порога. И, помолчав, добавила: — В суд.
— На стол положи, — сказал Петр, не оборачиваясь.
Артюхина долго шелестела бумажками, потом подошла к Петру и вздохнула.
— Ты погляди их сам, Петенька, выбери, какая тебе, какая матери. Тут у меня их много. О-хо-хо, чем пришлося на старости лет заниматься.
Вручив повестки, старуха медленно поплелась обратно, снова оставляя после себя дымящиеся следы. Петр все стоял у окна и смотрел, как черные ямки следов постепенно затягиваются, бледнеют. Скоро их совсем завалило крупными и тяжелыми хлопьями. Улица была теперь снова ровной и чистой, как лист бумаги.
«Вот и снег выпал», — опять подумал Петр, стараясь забыть про лежащие на столе повестки. Ему хотелось выскочить из дома и бежать, бежать по этой улице куда-то. Может быть, к тому домику, окошко которого сиротливо светилось недавней осенней ночью.

7

Судили Григории Бородина в колхозном клубе. На сцене, где не раз играл Петр на баяне, поставили столы, застелили их красной материей. Один конец материи был облит химическими чернилами. Темное пягно выделялось на ярком фоне, и из глубины зала казалось, что скатерть порвана.
Все происходило как-то слишком обычно, думал Петр, будто люди сходятся в клуб на обыкновенное собрание. Даже вот скатерть с чернильным пятном была, как обычно, снята с бухгалтерского стола в колхозной конторе и принесена сюда.
— … Судебное заседание считаем открытым. Свидетелей (судья, пожилой мужчина с седеющими волосами, перечислил несколько фамилий, в том числе его и матери) прошу выйти…
И только теперь, медленно подняв голову, Петр увидел отца и обомлел: не отец это. Он почернел, сгорбился, высох, оброс. Втянув голову в плечи, жалкий, сжавшийся, он сидел на скамье отдельно от Бутылкина, Тушкова и Амонжолова. Припухшие красноватые веки закрывали ему глаза. И усы, взбившиеся, спутанные, тоже казались припухшими… Под ними виднелись белесые, бескровные губы.
— Пойдем, мама, — тихо сказал Петр, наклоняясь к матери, но она сидела не шевелясь. Тогда Петр приподнял ее и повел.
Из дальнейшего Петр запомнил только мокрое от слез лицо матери да глуховатый скрип беспрерывно отворяемой и закрываемой двери, в которую вызывали свидетелей. В комнатушку, где они сидели, заглядывали какие-то люди, но он не обращал внимания. А когда поднимал лицо, то все равно не мог различить, кто заглядывает.
— Свидетельница Бородина! — крикнули из дверей.
Петр довел мать до двери, но прикрыл ее, загородил спиной. Анисья была ему по плечи. Она уронила голову на грудь сыну, и он вздрогнул от этого прикосновения и сильнее прижал ее к себе. Погладив горячую голову матери, он проговорил:
— Ты не плачь, мама… И не волнуйся. Ты скажи все, что знаешь. Говори, как и в районе, всю правду. Тогда тебе легче будет… нам с тобой легче будет…
Сам открыл дверь и осторожно притворил ее за матерью.
Потом опять сидел, смотрел в мутный просвет окна. Там что-то чернело и покачивалось — должно быть, ветви дерева от тихого ветра. Сколько так прошло времени — не знал.
Наконец, скрипнула дверь, и позвали его. Переступив порог, он увидел, как все головы сидящих в зале, словно по команде, повернулись к нему. Но тотчас закачались, заколыхались, и все слилось в неясное пятно.
— Свидетель Бородин, что можете пояснить по данному делу?
Это обращались к нему. Петр медленно ответил, не думая:
— То же, что пояснила мать…
По залу прошел гул, звякнул где-то колокольчик.
— То есть, вы подтверждаете, что подсудимый Бородин, ваш отец, занимался хищением колхозной собственности?
— Не знаю… Не видел.
— Так как же вы подтверждаете показания свидетельницы Бородиной? — спросил все тот же голос.
— Я верю ей… Раз она сказала, значит, так все и есть…
— А видели вы когда-нибудь у отца оружие, обрез?
— Нет, не видел…
Затем судья задавал еще какие-то вопросы. Петр отвечал, не понимая, зачем это нужно: ведь такие же вопросы задавали ему и в районе во время следствия. Все и так давно ясно.
— Вопросов больше нет, можете присутствовать, — услышал он наконец, облегченно вздохнул и сел в заднем ряду, возле матери, не заметив, что с другой стороны его сидит председатель колхоза Ракитин.
— Подсудимый Бородин, где вы взяли оружие? — спросил судья.
Григорий поспешно вскочил. Но головы поднять не мог. Она свисала у него на грудь, будто шея была переломлена…
— Я же говорил на следствии: в лесу нашел…
— Нашел?! — крикнул Артюхин. — Ишь ты!.. Не такие это штучки, чтоб терять их…
— Разрешите-ка мне слово сказать…
Это подала голос Евдокия Веселова. Услышав ее, Григорий дернулся, будто коснулся его электрический провод. И только ниже опустил голову.
— Товарищи, тут вот какое подозрение у меня есть, вот что выяснить надо, — продолжала Евдокия, когда судья дал ей слово. — Тут говорил кто-то, что Григорий, мол, на печи всю колчаковщину пролежал. Не всю! Однажды ночью видела я Григория в лесу. Шла в деревню из партизанского отряда, а он навстречу крадется. Еле-еле успела под куст присесть. А вскоре после этого напали на отряд колчаковцы. Не так-то просто было напасть на нас, тропинок по болоту враги не знали. Значит, кто-то показал их. Кто? Спрашиваю прямо: не Бородин ли?
В голову Григория словно кто стучал молотками: «Отца… отца в горнице запирал… уморил, чтоб не выдал… А вот… через столько лет все открывается, открывается…»
— Пусть все же скажет суду: что ночью в лесу делал, кого искал? — снова потребовала Евдокия Веселова.
— Подсудимый Бородин, вы подтверждаете, что ходили ночью выслеживать отряд партизан? — спросил судья, когда Веселова кончила говорить.
В зале установилась мертвая тишина. Петр увидел, как согнулась под тяжестью этой тишины спина отца, точно опустили вдруг ему на плечи невидимый жернов. Анисья растерянно обводила глазами зал, теребила на коленях концы какого-то узелка… Слез в ее глазах не было.
Судья проговорил:
— Подсудимый Бородин, вы слышали вопрос? Встаньте.
Григорий начал медленно, с трудом подниматься.
— Вы подтверждаете, что выслеживали партизан?
Григорий пошевелил губами:
— Выслеживал…
В зале стало еще тише, хотя тише, казалось, уж некуда было.
Григорий стоял горбатясь, опустив голову чуть ли не ниже плеч. Бескровные губы его тряслись. Руки — крючковатые, страшные своей силой, про которые сам Григорий говорил: «Если уж зажму что в них — намертво, никто не отберет», — эти руки тоже тряслись сейчас…
— Рассказывайте обо всем подробно, — проговорил судья. — Это в ваших же интересах…
— А почему выслеживал — вы знаете? — надломленным голосом произнес Григорий. — Все правильно тут говорили. И Артюхин, и Веселова… Выследил партизан, выдал колчаковцам… Еще дом Андрея Веселова поджигал вместе с Терентием Зеркаловым… Он и обрез дал… В ту же ночь, когда поджигали, Терентия задушил дверью. А еще раньше — Лопатина… Вот так… А вот зачем партизан выслеживал, дом Веселова поджигал? Не сделай этого — Зеркалов пристукнул бы меня. Зачем Зеркалова с Лопатиным задушил? Ведь поймали бы их — и мне конец… А мне жить хотелось… Жить…
Григорий говорил, боясь поднять глаза, беспрерывно запахивал плотнее тужурку, точно это могло защитить его от сотен горячих глаз колхозников. И все время думал почему-то о словах Анисьи: «Вот и наступает расплата для тебя…»
— Продолжайте, Бородин.
— Ну вот, ну вот… Жить, говорю, хотелось мне, — снова заговорил Григорий, глотая слова. — Жить, жить… А мне мешали. Всю жизнь мешали…
И вдруг упал на скамью, затрясся, завыл страшно…
— Ведь отец мой… человека, цыгана убил, чтоб жить… А не дали, не дали… Землю нашу отобрали, дом отобрали… Лавка сгорела, коней увели… В жены нищенку заставили взять… Все, все прахом пошло… И сына отобрали… А вы не поймете!.. Не поймете!
Колхозники сидели потрясенные. Все смотрели, как в рыданиях корчится на скамье Григорий Бородин.
Анисья схватилась за Петра, пытаясь приподняться. Он, бледный, худой, с ввалившимися, как у отца, глазами, сказал тихо:
— Сиди, мама. До конца… До конца!
И только теперь заметил около себя Ракитина. Тот тихо пожал ему руку повыше локтя и кивнул: правильно, мол…
Анисья бессильно уронила руки себе на колени.
По-прежнему в зале стояла гробовая тишина. Потом встал бывший работник Бородиных Степан Алабугин и проговорил:
— Я хочу одно предложение внести…
Уже давно были нарушены все правила обычного судопроизводства. Может, потому, что преступление подсудимого было не совсем обычным. Судья не стал останавливать Алабугина даже тогда, когда он изъявил желание внести предложение.
— Пусть суд судит Бородина как положено, за кражу колхозного зерна и за все прочее, — негромко сказал Степан Алабугин. — А мы свой приговор выносим: очищай нашу деревню навсегда. Отсидишь срок, сколько получишь сейчас, не заявляйся в Локти, не примем. Иди куда хочешь. Так или не так?
В полнейшей тишине негромкий голос Алабугина звучал отчетливо и сурово.
— Так… Так!.. Так! — раздалось сразу со всех сторон и смолкло.
Тихон Ракитин, в продолжение всего суда сидевший безмолвно в задних рядах, вдруг встал и прошел вперед.
— Поскольку показательный суд у нас как-то превращается в суд общественный, я вот что хочу сказать… «Не поймете!» — крикнул тут нам Бородин. Нет, мы понимаем, что произошло с ним… Всю кровь, все мозги изъела ему жажда собственности. Сперва из человека превратила в зверя, а потом так оплела, что все соки выжала, высушила. Так вот повитель обовьет молодое растение да пьет из него соки, душит. Вянет растение, сохнет, бледнеет… часто и совсем погибает…
Ракитин еще продолжал говорить, но Петр уже не слышал его голоса. Он смотрел на отца, который начал приподниматься со скамейки. Лицо его было по-прежнему бескровным, белым, точно никогда не видело солнца. Бледность кожи просвечивала даже сквозь густую щетину бороды. Только брови да подковка усов были черными, выделялись на лице отчетливо, как нарисованные.
Петр очнулся оттого, что кто-то хватался за плечо слабой рукой. Мать, цепляясь за него, тоже пыталась встать.
— Господи… Господи, с кем мы жили-то, Петенька!.. Как мы жили с ним только?! — с трудом прошептала Анисья…
В это время Григорий, услышав, видимо, шепот, стал медленно поворачивать голову к жене и сыну. Петр почувствовал, как мать задрожала, сначала мелко, затем все крупнее и крупнее. Потом ее тело сразу сделалось под его руками упругим, она оттолкнула его, вскочила, рванулась вперед и закричала:
— Григорий!.. Григори-ий!.. Что же ты за человек?!
И хотела шагнуть к мужу, но ноги ей не повиновались. Она начала падать, Петр мгновенно перехватил ее поперек тела, поднял и понес к выходу.
Григорий, держась рукой о спинку скамейки, проводил взглядом жену и сына. Лицо его было теперь серым, будто покрылось за дальнюю дорогу пылью.

8

Петр принес мать домой, положил на кровать и сел рядом на табурет.
Так прошло около часа. Петр сидел и слушал, как жутко, почти по-человечески воет у крыльца пес, рвется с цепи.
— Что там? — спросила наконец мать слабым, но спокойным голосом. Петр понял ее и ответил:
— Не знаю… Должно быть, кончилось. Народ идет из клуба.
Анисья привстала, несколько минут посидела на кровати. Потом тихонько ушла в кухню. Через некоторое время вышла на улицу, негромко стукнув дверью.
«Куда же она?» — обеспокоенно подумал Петр и выбежал за ней следом. Но матери возле дома нигде не было. Он растерянно огляделся вокруг и побежал к клубу.
Там толпился народ, ожидая чего-то. Подбежав, Петр понял, чего ждали: из дверей клуба милиционеры выводили отца, Бутылкина, Тушкова и Амонжолова. Отец шел, смотря в землю. Тужурка его была не застегнута. Но руки у отца на этот раз были не в карманах, как обычно, как всегда привык видеть Петр, а сложены за спиной.
Неожиданно Григорий остановился и посмотрел в сторону. Петр невольно повернул голову туда же. Из переулка торопливо выбегала мать, неся что-то в узелке. Петр бросился к ней, крикнув на ходу:
— Мама, не смей!..
Анисья покорно остановилась, опустив руки.
— Ты что же это, мама!
— На дорожку вот ему… Ты прости, Петенька… Все-таки он… — бессвязно проговорила мать.
Когда Петр подбежал к матери, Анисья беззвучно вздрагивала, уткнувшись головой в грудь Веселовой. Евдокия тихонько поглаживала ее по плечу и говорила:
— Ну, будет, будет, Анисья. И так наплакалась за свою жизнь. — И повернулась к подбежавшему Петру: — Береги ее теперь, Петенька.
Григорий Бородин, проходя мимо в сопровождении двух милиционеров, остановился и стал смотреть на Евдокию Веселову, на жену и сына, по-прежнему не разжимая рук за спиной. Милиционеры топтались рядом, не зная, видимо, как поступить.
Тогда Петр обнял мать за плечи и повел домой сквозь расступившуюся толпу.
— Идите, гражданин, — сказал один из милиционеров.
Бородин послушно медленно зашагал вперед, но все время оборачивался, словно ожидая еще кого то. И вдруг застыл на месте.
Издали чуть слышно доносился собачий лай, и Григорий узнал его. Усы Бородина дрогнули, по лицу скользнуло что-то вроде улыбки.
Сквозь толпу крупными скачками мчалась огромная рыжая собака, волоча по снегу оборванную цепь. Пес со всего размаху кинулся к Григорию, чуть не повалил его на дорогу, повизгивая, стараясь лизнуть лицо.
Григорий молча погладил пса по спине, потрепал за уши, повернулся и, сгорбившись, пошел, сопровождаемый милиционерами, собакой и взглядами бывших односельчан. Шагал сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, точно глаза колхозников кололи ему спину.
* * *
Собака домой так и не вернулась. Куда она девалась — никто не знал. Только всю зиму по ночам в лесу кто-то жалобно и протяжно завывал. Может, выли от голода волки…
Новосибирск, 1955 — 1958
Назад: Глава четвертая
Дальше: Примечания