Книга: Повитель
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая

Глава четвертая

1

Уборка урожая подходила к концу. Однажды вечером стал накрапывать дождь. Час от часу он усиливался и усиливался.
— Хорошо, что все тока нынче успели заново перекрыть, — говорили колхозники. — А то в прежние годы сколь хлеба гноили каждую осень…
Ночью, уже перед рассветом, налетел чудовищной силы ураган. Он сломал около десятка тополей в деревне, начисто вымолотил несколько гектаров не сжатой еще пшеницы, оборвал электрические провода. Но самое страшное было не в этом. Ураган сорвал не слежавшиеся еще соломенные крыши чуть ли не со всех токов.
Ракитин в эту ночь не спал. С вечера он объехал все тока и вернулся в село уже за полночь, хмурый и мокрый. На сердце было тревожное предчувствие: небо светлело, а дождь усиливался — нехорошая примета. На всякий случай верховую лошадь, на которой ездил весь день по полям, в конюшню не отвел, а поставил у себя во дворе.
Когда начал крепчать ветер, выбежал из избы, вскочил на коня и понесся по улицам от дома к дому, собирая народ:
— Берите вилы и все на тока. Как бы крыши не сорвало!
Но люди не успели. Тока были уже разворочены.
Под проливным дождем, борясь со все еще сильным ветром, колхозники к утру кое-как накрыли тока более толстым слоем соломы. Течь воды сквозь крыши прекратилась, но вороха хлеба промокли.
Через несколько дней хлеб начал греться. Ракитин метался под дождем от тока к току.
Мокрый и грязный, он под вечер приехал в Локти.
В конторе, кроме Павла Туманова, никого не было. Сидя на подоконнике, Павел курил толстую самокрутку, поглядывая на улицу сквозь мокрое отекло.
— Куришь? — сердито спросил Ракитин, садясь на свое место. — Думай, как хлеб спасти…
— Я и думаю, — спокойно ответил Туманов.
— Ну, придумал? — в голосе председателя прозвучало явное раздражение.
— Нет пока.
И Ракитин вдруг понял, что сказал в горячке глупость.
Он сдержанно вздохнул, положил локти на стол и закрыл ладонями лицо.
— Где с хлебом труднее всего? — спросил Туманов.
— У Бородина. В ворох руку нельзя уж сунуть, — как-то устало ответил Ракитин.
— Ну что ж, выход у нас один, как я понимаю, Тихон Семенович.
— Какой?
— Поедем к народу, посоветуемся на месте.
— Да, да, поедем…
Туманов еще некоторое время смотрел в окно на расквашенную дождем дорогу. А когда обернулся, увидел: Ракитин, уткнув давно не бритое лицо в ладони, спал. Но, будто почувствовав на себе взгляд Туманова, тотчас встрепенулся, пробормотал: «Ай, черт…» — и принялся энергично растирать лицо.
— Так о чем же мы? Да, да, надо ехать.
— Надо-то надо, — откликнулся Павел и спросил: — Ты сколько суток не спал?
Ракитин не ответил, поднялся и пошел к выходу. Когда сели в ходок, проговорил, передавая ему вожжи:
— Ты правь, а я того… Вздремну пока в самом деле…
— Может, заедем домой к тебе? Хоть в сухое переоденешься?
Но Ракитин опять не ответил. Он, казалось, не расслышал вопроса, завернулся плотнее в дождевик и закрыл глаза.
Однако спать ему уже не хотелось. Всю дорогу, до самого тока, отворачивая лицо от ветра, он слушал, как дождь глухо стучит по одеревенелому, набрякшему плащу. Было такое чувство, точно он тяжко провинился перед Павлом Тумановым, перед Артюхиным, перед всеми колхозниками, будто проклятый ураган разразился по его, Ракитина, недосмотру.
Потом он стал думать, что же скажет сейчас колхозникам. Вода сквозь крыши токов уже не течет, но хлеб под крышами сырой, через несколько дней сгорит, погибнет, если не просушить его. А как? Сушилка всего одна. А надо, по меньшей мере, пять. Хоть развози зерно по домам колхозников да проси: высушите на печке…
Смешно ли, горько ли, а придется на печках сушить, если не посоветуют сейчас колхозники что нибудь более подходящее.

2

На току монотонно гудела сушилка, торопливо постукивали веялки. Больше двадцати женщин, в основном доярки и телятницы во главе с Евдокией Веселовой, молча перелопачивали мокрое, тяжелое, как песок, зерно.
Работа шла вроде бы обычным порядком. И все-таки Ракитин, как и вчера, как и позавчера, снова отметил про себя: чего-то не хватает в привычном для уха шуме работающего тока, отсутствует какая-то деталь, очень важная, может быть, даже самая важная, без которой труд превращается в тягость. Но что за деталь — никак не мог догадаться, может быть, потому, что мысль об этом мелькала в голове и тотчас же пропадала, терялась среди других, более важных и тревожных.
Григорий Бородин, густо заросший щетиной цвета запыленной ржаной соломы, подошел к Туманову и Ракитину.
— Докладывай, — промолвил председатель, снимая негнущийся плащ.
— Чего докладывать? Труба! — махнул рукой Бородин. — Сушилка едва один процент влажности сбрасывает. А их, процентов таких, надо сгонять больше десяти.
— Что же делать? — спросил Туманов.
— Вам видней с горы. Вы — начальство.
Ракитин будто не понял усмешки Бородина, неторопливо очищая грязь с сапога, проговорил:
— Собери-ка, Григорий Петрович, всех людей сюда вот, в одну кучу.
— Собрание, что ли?
— Вроде того.
Бородин нехотя пошел по току. Одна за другой умолкали веялки.
Колхозники молча подходили к Туманову и Ракитину, тихо здоровались, усаживались на перевернутые деревянные ящики, на весы, а то и просто на теплые вороха пшеницы. Надсадно, с хрипотцой, продолжала гудеть сушилка. Но одна она не могла уже заглушить тоскливый и нудный шорох дождя над крышей.
Когда собрались все, Ракитин проговорил:
— Давайте обсудим, товарищи, как нам быть, как хлеб спасать…
Неожиданно где-то в задних рядах пронзительно взвизгнул девичий голос.
— Тише ты, балаболка.
— Не я, Евдокия Спиридоновна. Колька мокрого зерна за шиворот… — шепотом зачастила пискнувшая девчонка и замолкла на полуслове.
А Ракитин вдруг улыбнулся. Улыбнулся первый раз за много дней. Наконец он понял, какой «детали» не хватало на току во время работы. Не хватало обычного смеха, шуток, подчас грубоватых, как вот эта, когда какой-то парень из озорства насыпал девчонке горсть зерна за воротник, не слышалось во время работы человеческих голосов. И хоть открытие, сделанное Ракитиным, было не бог весть какой важности и уж никак не могло спасти горевший хлеб, ему стало легко, будто добрая половина трудной задачи решена.
Все еще продолжая улыбаться, Ракитин проговорил:
— За этим и приехали к вам. Посоветуйте… Тут кое-кто говорит, что вам, мол, начальству, с горы виднее… А мы смотрели-смотрели и, стыдно признаваться, ничего не увидели. А признаваться все-таки приходится. Гибнет зерно, пропадает наш труд. Давайте вместе думать, как спасать его. Ночей не спали, потом обливались — и вот он, хлеб, на току. И горит. Если не придумаем, на трудодни мало получим.
— Не страшно, — донесся сбоку насмешливый голос Бородина. — Локтинские колхозники к тому издавна привыкшие.
И вдруг взорвалось, закрутилось. Разом обвалилась мертвая тишина.
— Тебе не страшно… Тебе что? Сиди да приемник крути…
— С прошлых лет небось в сусеках…
— У него жена под приемник пляшет, а то бы не крутил. Надысь захожу, а у них пол аж прогнулся…
— Там целыми ночами хороводы. Из магазина всю водку вытаскали…
— А ты молчи, язык длинен…
— Колхозники!..
— Бабы, а ведь зерно…
— Как хлеб спасешь? Дожжище….
— Тихо, дайте человеку сказать…
— Говори, Тихон Семенович!
Почти вес колхозники стояли теперь вокруг толпой. Григорий Бородин оказался позади всех. Он прислонился к веялке и зачем-то тер рукавом деревянную ручку.
— Я все сказал, — промолвил Ракитин, когда шум немного утих. — Посоветуйте вы, как спасти хлеб. Еще день-два, зерно прорастет, тогда все пропало.
На току установилась такая тишина, будто здесь никого и не было. И каждый услышал, как шумит по соломенной крыше дождь да устало, видимо, из последних сил, вздыхает сушилка.
— Что же молчите, колхозники? Ваше добро пропадает, — заговорил Павел Туманов. — За что же работали?
— Наработали! — перебил его Федот Артюхин. — Всегда так: то засуха, то дождь гноит…
— Сушить зерно надо, ясно. А нашей сушилке тут до покрова работы…
— А то и дольше. Тут тыщи пудов.
— Знамо, тыщи. Кабы мешок-два — на печи бы высушили…
— Весь колхозный хлеб на печи не пересушишь.
— Как не пересушишь? Колхозники!
Евдокия Веселова пробилась через толпу и остановилась, поправляя сбившийся платок.
— Это как же? — крикнула она, задыхаясь. — Гибнет хлеб, верно. А мы что? В прошлом году Федот Артюхин картошку опоздал копать, в такой вот дождь на огороде ковырялся, а потом на печи сушил. И высушил. Правильно я говорю, Федот?
— В аккурат. Только печь легонечко топи, чтоб не того… И возни опять же много, но оно и то сказать… — пустился было в объяснения Федот, но Евдокия перебила его:
— И повозимся. Наш хлеб ведь…
— Хлеб не картошка. Тут, сказано, тыщи пудов…
— А печей в деревне сколько? — не сдавалась Веселова. — А за день сколько насушить можно? Да за ночь? А что же больше делать-то нам?
Снова установилась на току тишина, и снова она взорвалась, когда Григорий Бородин, ухмыльнувшись, проговорил:
— Организованным порядком хлеб растаскивать? Так оказать, с ведома председателя? Получишь потом с вас… Возьмете мешок, принесете в сумочке: усохло, мол…
— Растаскивать?.. — перекрыл вдруг многоголосый говор визгливый тенорок, и на перевернутый ящик вскочил долговязый Федот Артюхин. Он сдернул с головы шапчонку и рубанул ею воздух. — Растаскивать, якорь тебя дери?! Не первый десяток лет я в колхозе и все слышу от тебя: жулики, растаскиваете колхоз…
— Для него все люди — воры…
— Бородин, если какой день не обольет грязью человека, спать спокойно не будет…
— Ишь защитник колхозного нашелся.
— Вот я и говорю, — Артюхин ткнул кулаком в сторону Ракитина и Туманова, — люди, говорю, пришли к нам от чистого сердца: помогите в беде… Правильно пришли, по-честному… И Евдокия Веселова правильно тут речь свою высказала. Это, конечно, стыдно нам перед трудящим народом будет: эвон, скажут, локтинские хтеб на печах сушат. А что делать, ты скажи, Бородин? Может, придумаешь, как лучше да скорее высушить хлебушек? Или кто другой скажет? — повернулся Федот к колхозникам. — Ведь я тоже за сушилку и разную прочую механизацию…
Артюхин замолчал, постоял на ящике, держа правую руку на весу, подумал и закончил тихо и довольно неожиданно:
— Но сейчас-то… Э, да что…
Махнул рукой, соскочил с ящика и пошел прочь. Но на полдороге обернулся и подбежал к Бородину, точно намереваясь схватить его за шиворот.
— А ты: «Не дам, усохнет…» Колхозник жулик, мол, один я тут честный…
— Снаружи чист, а вот в нутро заглянуть бы… — зло бросила Веселова.
— Не доверяет колхознику, словно и не мы тут хозяева…
— Правильно, мужики! А я говорю — мы тут хозяева! — опять замотал обеими руками Федот Артюхин. — Только никудышные. Ну, да какие ни не есть, может, лучше будем, бог даст… А только хозяин сам себя не обкрадывает…
— Правильно, Федот!..
— Верна-а!..
— Чего там митинг держать! Давай, бабы, домой, печи затоплять…
— По два мешка на брата, записывай фамилий, коли боишься…
— Чего по два — по четыре для началу…
— Пусть Никита взвешивает, влажность записывает, а потом высчитает, сколько надо сбрасывать на усушку…
— Правильно, а то — жулики…
Ракитин слушал колхозников и чуть улыбался. Теперь, когда они сами заговорили о сушке хлеба на печах, это дело казалось ему при сложившихся обстоятельствах самым естественным. Но он все же тихонько спросил Туманова, подойдя поближе к нему:
— Твое мнение, Павел, как?
— Да ведь иного выхода нет…
— Рискнем, ладно… Это и нам с тобой испытание.
Через час по всему селу дымили печи. На машинах, на подводах, на ручных тележках развозили по деревне мешки с тяжелой, мокрой пшеницей. Бородин, нахлобучив до самых глаз старую кожаную фуражку, угрюмо записывал огрызком карандаша в обтрепанную тетрадь фамилии колхозников, количество мешков и вес зерна. Глядя куда-то в сторону, давал каждому расписываться за полученный на просушку хлеб.
Ракитин и Туманов помогали колховникам насыпать мешки, носили их на подводы.
Кучи сырого зерна на току заметно убывали. Григорий Бородин все так же молча совал очередному колхознику обтрепанную тетрадь. Когда тот неторопливо расписывался, Григорий совал тетрадь следующему, не глядя ему в лицо.
На току осталось всего несколько центнеров зерна. Ракитин подошел к Бородину и Никите.
— Пожалуй, хватит, а с остальным хлебом и сушилка справится, — сказал он, показывая на небольшой ворох пшеницы. — За ночь успеете пропустить зерно несколько раз…
В это время к току подъехала еще одна подвода, и под крышу нырнула Поленька.
Услышав последние слова председателя, она в нерешительности остановилась.
— Уже все? Мама просила еще мешка два, — несмело проговорила Поленька.
— Вам всегда больше всех надо, — недовольно буркнул Бородин.
— Ладно, насыпьте ей еще, — распорядился Ракитин.
Когда мешки погрузили на подводу, Бородин крикнул Поленьке:
— Иди распишись, да смотри, сколько тут мешков. Больше всех взяли…
Поленька глянула на цифру шесть, проговорила: «Вижу, вижу», — и расписалась.
Когда Поленька уехала, Бородин сказал Ракитину:
— Я предупреждал… Эти… Веселовы, может, и вернут, а за других не ручаюсь.
— За всех не ручаешься, кроме Веселовых?
— За некоторых, — уклончиво ответил Бородин.
Ракитин пристально посмотрел на его заросшее грязноватой щетиной лицо, на спутанный, тоже грязноватый, точно вывалянный в грязи, клок волос, торчавший из-под кожаной фуражки, но ничего не сказал, вышел из-под крыши вместе с Тумановым и счетоводом.
Бородин несколько минут смотрел на то место, где только что стоял председатель. Потом вытащил из кармана тетрадь, положил ее на кожух веялки, осторожно исправил шестерку против фамилии Веселовой на ноль, а впереди поставил единицу. Нахмурив брови, долго считал, жевал губами, вписывал цифры в графу, обозначающую вес взятого зерна.
Ракитин и Туманов молча ехали обратно. Дождь то немного ослабевал, то хлестал с новой силой. Воздух был насквозь пропитан влагой, и Ракитину с Тумановым казалось, что они дышат водяной пылью.
От задних колес ходка отлетали комья грязи, ударяли им в спины, падали на ноги, даже на круп лошади.
— Давай шагом, грязью залепит, — нехотя уронил Ракитин, кивая на небо.
И опять они ехали молча. Тяжелые серые тучи опускались все ниже и ниже.
— Черт, такое чувство, будто опустится сейчас все это на землю и раздавит нас, — угрюмо промолвил Ракитин, кивая на небо.
Навстречу шагал какой-то человек. Он посторонился, пропуская ходок, и Ракитин с Тумановым узнали Петра Бородина.
— Здравствуй, Петя! Куда, в бригаду? — спросил Павел.
Петр глянул на них, и, запахнув поплотнее дождевик, пошел дальше, так и не ответив на приветствие. Туманов посмотрел ему вслед и проговорил:
— Вот кого чтоб не раздавило. Не тучами, понятно… Парень уже от людей бежит.
Ракитин сидел, покачиваясь, закрыв глаза. Только возле самой деревни сказал:
— Да, Павел… Надо спасать человека… А для начала — высечь следовало бы…
Туманов непонимающе посмотрел на председателя. Ракитин пояснил:
— Проверял я недавно, как под зябь пашут. Бородин огромный массив испортил, сантиметров на двенадцать-пятнадцать всковырял…
— Вон что! — присвистнул Туманов. — Надо его, стервеца… Ты говорил с ним?
— Нет еще. Тут дожди хлынули, этот проклятый ураган — не до того… Ну, приехали наконец. Теперь я в самом деле пойду усну немного.
Ракитин слез с ходка и пошел к своему дому.

3

Через неделю дожди кончились и наступили теплые грустные дни с тихим листопадом, с крепкими утренними заморозками.
Петр Бородин давно уже не ночевал дома, хотя от тракторного вагончика до деревни было минут двадцать ходьбы. Здесь, в поле, в жарко натопленном, пропахшем керосином вагончике он не чувствовал так остро той тяжести, которую испытывал дома…
С утра до вечера тянулись на юг по чисто вымытому небу длинные караваны журавлей, пониже тяжело и неторопливо проплывали цепочки крикливых гусей, проносились над самой землей хлопотливые утиные стаи. Иногда перелетных птиц было так много, что все небо казалось прошитым частыми черными стежками. Петр провожал их взглядом, и в душе у него шевелилась зависть. После долгих-долгих дней пути они опустятся где захотят. А вот куда летит он, Петр, неизвестно. Что он куда то летит, к чему-то стремится, в этом Петр был уверен. Во всяком случае, до недавних событий…
Начались они на другой же день после прекращения дождей. Вдоволь насидевшись дома в непогожие вечера в одной комнате с угрюмым, мрачным, как осеннее небо, отцом, Петр хотел пойти в клуб, но Григорий проскочил вперед и встал у дверей:
— Не ходи! Не пущу к ним!
У Петра испуганно заколотилось сердце от мелькнувшей неожиданно мысли: «Взять за плечи, да и убрать с дороги…» Секунду поколебавшись, он все же шагнул вперед и… отодвинул отца в сторону.
— Пойду! Не удержишь!
И шагнул за порог.
Случилось это так неожиданно, что Григорий сначала даже не понял толком, что же произошло. Но в то же мгновение вихрем пронеслось в голове: «И не удержу, верно, если… не сумею сейчас вот, в эту минуту, остановить сына. А как?..»
Петр вышел уже из сеней. Вот он спускается с крыльца… Скрип ступенек больно отдается в мозгу Григория.
— Петька-а!
Григорий ударил ладонью в оконную раму, замазанную уже Анисьей на зиму. Окно распахнулось, посыпылась не засохшая еще замазка.
— Петька, постой!! Одно слово…
— Ну, чего тебе? — держась за щеколду приоткрытой калитки, спросил Петр, когда отец выскочил на улицу.
— Одно слово… сказать тебе. Только одно, — беспрерывно повторял Григорий.
— Говори.
— Пойдем… на сеновал, что ли… Побеседуем…
Помедлив, Петр отправился на сеновал, отгороженный от скотины осиновыми жердями.
Сбоку в темноте равнодушно горели окна дома, бросая сюда, на сеновал, бледноватые отблески. Было тепло. Еле ощутимый ветерок мешал запахи лугового разнотравья и уносил за сеновал, к озеру.
Отец, тяжело дыша, перелез через изгородь.
— Говори, — снова произнес Петр.
— Сейчас, сейчас… Это даже хорошо, что мы одни тут, что… не слышит нас никто. Я ведь давно хотел рассказать тебе все, открыться вроде… Да не хотелось тебя шибко тревожить. А, видать, не обойтись. Сам ты меня заставляешь…
Григорий замолчал.
— Договаривай уж, не мытарь душу. И так тошно!
— Тошно… А мне, думаешь… — проворчал отец. — Я-то… — Потом он опять долго молчал и почему-то тяжело, с присвистом, дышал.
Петр лег на спину, заложил под голову руки и стал смотреть в небо.
— Ты, батя, как я тебя помню, всегда такой вот… Какой-то… Неужели и раньше, в молодости такой был? — задумчиво спросил Петр.
— Раньше? — переспросил Григорий. — Вот я тебе и хочу рассказать, что было раньше. А вот что было, Петька… — сказал наконец Григорий, как-то странно встряхивая головой. — С Дуняшкой-то Веселовой я… как вот с тобой сейчас, леживал на сеновалах…
Бледноватые звезды все, как одна, качнулись с места, поплыли куда-то медленно-медленно… Потом так же остановились все враз. И поплыли в другую сторону, но уже быстрее…
— Ну и что? — непонимающе спросил он у отца. — Ты зачем мне… об этом? Как у тебя язык… — Голос его рвался.
— А вот зачем. Думаешь, зря я отговариваю тебя жениться на ее дочке? На стенку лезу! — заговорил Григорий и опять начал встряхивать головой, клевать что-то невидимое в воздухе. — Думаешь, зря… так… так отворачиваю тебя от нее? Пойми: не отговаривал бы, кабы точно знал, что не сестра тебе дочка Веселовой…
— Врешь! Вре-ешь ты-ы!
Петр вскочил, бросился прочь с сеновала. У изгородины остановился и снова крикнул:
— Врешь!
Однако голоса своего уже не услышал. Да и не было голоса: сорвал его Петр первым криком.
— Тогда спроси у самой… Евдокии, — проговорил Григорий, запнувшись от неуверенности: то ли сказал?!
— И спрошу… И спрошу!!! — бросил Петр и, не думая, что делает, побежал к Веселовым. Через несколько минут он, сдернув со слабенького крючка дверь, застыл на пороге.
Поленька, заплаканная, лежала в постели. Мать сидела рядом с кроватью на стуле и, поглаживая рукой голову Поленьки, печально смотрела на дочь. При появлении Петра Евдокич вздрогнула, но спросила спокойно:
— Да ты что? Влетел как сумасшедший…
— Сумасшедший?! Сумасшедший?! — дважды воскликнул Петр и устало прислонился к косяку. — Вы с отцом сведете. Вы сведете!..
— Петенька, да я-то тут при чем? — непонимающе спросила она.
Петр дышал тяжело и часто, ему не хватало воздуха. И он сказал:
— Тут сойдешь с ума! Вон она… — Петр глотнул слюну, показал на Поленьку. — Отец говорит, что она…
Но страшное слово застряло в горле, и он не мог найти в себе сил вытолкнуть его. Вместо него он прокричал другое:
— Что у вас было с отцом?! Что? Раньше?
Евдокия, бледнея, медленно поднялась со стула, выпрямилась. Но заговорила все-таки спокойно, не спеша:
— Даже если бы что и было — молод ты, Петенька, вопросы такие задавать мне…
— Ага, молод… Значит, молод я? Все… понятно!..
— Ничего тебе не понятно, дурачок.
Но Петр только махнул рукой и исчез, прыгнул в темноту, оставив дверь открытой.
Через пятнадцать минут он был в просторном вагончике. Там все давно спали. Только один из трактористов, приподнявшись на деревянных нарах, проворчал недовольно:
— Кого это дьявол носит? Завтра чуть свет на смену заступать, а тут уснуть не дают…
И, уронив голову, тотчас захрапел.
Петр развернул постель, но не лег. Присев на нары, долго смотрел в окошечко на ползущий вдалеке по полю огонек трактора. Огонек исчез, а спустя несколько минут поплыл обратно…
Сейчас, немножко успокоившись, он думал: «Ведь врет, врет, конечно, отец, что Поленька…» Но при одном воспоминании о страшных словах отца его мутило, голова гудела, становилась горячей, раскалывалась от боли… «Врет, конечно, врет… А почему же побледнела Евдокия Веселова? Ну и черт с вами… Не пойду больше домой… вообще в деревню не пойду… До снегов проживу в вагончике, потом на усадьбу МТС уеду…»
Когда засинели отпотевшие за ночь окна тракторного вагончика, Петр поднялся. И хотя было еще очень рано, пошел в поле, где вчера ползал взад и вперед огонек электрической фары, сменить напарника.
В тот же день поздно вечером в бригаду приехал Ракитин, хмуро глянул на Петра. Сердце сразу упало от нехорошего предчувствия.
— Пашете? — спросил Ракитин, усаживаясь на скрипучий некрашеный табурет. — А где бригадир?
— Разинкин в МТС уехал, — ответил кто-то из трактористов.
— Так, так… — Ракитин побарабанил пальцами по крышке радиостанции «Урожай». И вдруг, без всякого предисловия, заявил: — Ты, Бородин, бракодел. Знаешь?
От неожиданности Петр окончательно растерялся и молчал. Но Ракитин не стал дожидаться ответа, снова спросил:
— Расскажи-ка, братец, почему мелко пашешь?
— Как мелко? А-а… Трактор у меня… забарахлил однажды что-то, не потянул… Пришлось немного приподнять лемеха…
— Мельче пашешь — больше заработаешь, — донесся из угла насмешливый голос. — Была бы мягкая пахота, а глубина необязательна.
— На кой черт колхозу мягкая пахота? Нам качество надо! — в горячке выпалил председатель, но продолжал уже тише и спокойней: — Мы вот говорим все — колхоз надо поднимать. Надо, факт. Но как же так, дорогие мои товарищи? Уродит в следующем году на такой пахоте — шиш!
— Я и говорю: за мягкой пахотой Бородин погнался. Молодой, да ранний, под стать отцу, — прогудел из угла все тот же голос.
— Отец тут ни при чем, понятно! — с неожиданной злостью заговорил Петр. — И мягкая пахота тоже. Подумаешь, «погнался»… Скажите в МТС, пусть не оплачивают мне за тот участок.
— Колхозу от того не легче. Брак перепахивать надо, — проговорил Ракитин.
— Ну и перепашу. За свой счет перепашу, — выдавил из себя Петр, неуклюже повернулся и выскочил наружу.
Прислонившись к дощатой стенке, долго слушал доносящиеся из вагончика приглушенные голоса, хотя разобрать слов не мог.
Через некоторое время скрипнула дверь, и Петр догадался, что Ракитин уезжает. Но возвращаться в вагончик было стыдно. Петр отошел от стенки, застегнул на все пуговицы пиджак и зашагал прямо по пахоте на дрожащие в темноте огни деревни.
Он невесело думал о Рькитине, об отце. Что отцу надо, чего не хватает? Будь его власть, солнце бы в карман положил, светил бы только себе, да и то лишь по праздникам…
Петр растерянно оглянулся вокруг. Он стоял уже посреди деревенской улицы, недалеко от дома Насти Тимофеевой. В темноте отчетливо белели наличники ее окон, а Настя словно стерегла его у калитки.
— Заворачивай смелее, что ж ты? — тихонько окликнула его Тимофеева.
И Петр покорно подошел, сел рядом на лавочку.
— Смотрю, проходит кто-то мимо, да вроде вспомнил что, оглядывается. Дай, думаю, окликну, — проговорила Настя.
Воздух уже похолодал. Настя была в новенькой плюшевой жакетке, не сходившейся на высокой груди, в легком платочке, из-под которого выбивались тяжелые рыжеватые волосы. От нее пахло духами «Первое мая».
Такие же духи нынче весной Петр покупал Поленьке перед праздником.
— Семечек хочешь? — спросила Настя. — Нет? Ну ладно, сама пощелкаю. А ты сиди да смотри!
Настя говорила громко, через каждые два-три слова рассыпая, как горох, переливчатый смех. Петр невольно думал, что кто-нибудь услышит их, и начнутся по селу пересуды. Но с места не тронулся, только сказал, неожиданно для себя:
— А мне сегодня председатель колхоза голову намылил за мелкую пахоту. — И тут же подумал: «Нашел с кем поделиться. Что это я?»
— Ты и слюни распустил. Ха-ха!
Петр промолчал, досадливо поморщился.
— А ты плюнь. Мне не один Ракитин мылит голову, — затараторила Настя. — Каждый день с Веселовой на ферме объявляются, все насчет повышения надоев интересуются: что да как, да почему коровы мало молока дают. Я говорю, кормить надо лучше, а они с рационами, с распорядком дня. Прямо хоть глаза закрой да беги.
— Я пойду, пожалуй, — поднялся Петр.
Настя тоже встала, подошла к калитке, взялась за щеколду. Электрический свет из окон дома, стоящего на другой стороне улицы, падал через дорогу, освещал низенький заборчик, сизоватой изморозью отливал на Настиной плюшевой жакетке. Настя обернулась, шагнула к нему и проговорила:
— А то зайди. Чаем напою с вареньем. — Вслед за тем она рассмеялась, и Петр услышал знакомое: — Или боишься?
Петр искоса посмотрел на нее: в полутьме дерзко и зовуще поблескивали влажные Настины глаза, чуть вздымались ее большие круглые груди, туго обтянутые ситцевым платьем. Из-под распахнутой жакетки исходил дурманящий запах чистого женского тела.
— Не боюсь я… И чаю не хочу…
Неожиданно Настя положила руки ему на плечи, горячо зашептала в ухо:
— Пойдем, Петенька, миленький. Люблю я тебя, и все, хоть убей…
Петр хотел освободиться от прильнувшей к нему Насти… И не мог. Бросив взгляд вдоль улипы, он увидел: где-то — далеко ли, близко ли — ярко горели окна, но вдруг стали гаснуть одно за другим. А в ушах звенели слова Евдокии Веселовой: «Молод ты, Петенька, вопросы такие задавать мне…»
… Было еще темно, когда Петр уходил от Насти. Накинув на полные плечи вязаный шерстяной платок, она проводила его в сенцы, долго возилась там с запором, пытаясь открыть дверь. Открыв, заговорила громким шепотом:
— Петенька, может, и вправду судьба это… Поженимся, Петенька, не пожалеешь…
— Уйди с дороги, — тихо произнес Петр, вышел на низенькое, без перил, крыльцо, с силой захлопнул за собой дверь…

4

Виктор Туманов, засучив рукава, копался в старом радиоприемнике. Увидев Петра, он не удивился, отодвинул от себя приемник и потянулся за папиросами.
В это время из другой комнаты вышел отец Виктора. Он был в черной косоворотке, подпоясанной кавказским ремешком.
— Здорово, курцы-молодцы, — весело сказал он. — Кто угостит папироской?
— Я не курю, — сказал Петр.
— И правильно делаешь, — кивнул головой Павел Туманов, беря протянутую сыном папиросу. — Дольше проживешь. А Витька, видишь ли, толкует мне: курево от шести болезней предохраняет. А от каких — не говорит. Потому, что сам не знает, я думаю. А? Правильно?
И ушел обратно, со смехом разворошив волосы на голове сына.
Пригладив их пятерней, Виктор раскатал рукава и направился к выходу, молча указав на дверь и Петру.
Большое, разбухшее солнце висело на краю мутноватого неба. Сверху струился холодок. Петр подумал, что ночью, наверное, будет крепкий заморозок.
Остановились под облетевшими почти тополями. Виктор прислонился к стволу, выпустил изо рта целое облако дыма и спросил насмешливо и сердито:
— Ну?
— Легко тебе жить, Витька, с таким отцом, — негромко сказал Петр.
Виктор, в упор смотря на Бородина, попросил:
— Ты скажи что-нибудь поновее.
Петр с тоской подумал, что зря пришел к Виктору, ничего он ему не скажет, не посоветует. «Я что, зла тебе желаю?» — вспомнил вдруг Петр Витькины слова, сказанные им когда-то, но подумал, что сказал их вовсе не Виктор, а кто-то другой. К этому другому и шел Петр, но его уже здесь нет.
— Ладно, я пойду, — угрюмо уронил Петр. — Я ведь так завернул.
— Нет, погоди уж. — Виктор чуть помедлил, будто пытаясь что-то сообразить. — Рассказывай все по порядку.
— Нечего мне рассказывать…
— То есть как нечего? Ну, хотя бы вот о разговоре с Ракитиным, о Насте Тимофеевой рассказывай…
От неожиданности Петр опустил руки. Хотел что-то сказать, но язык не повиновался. А в следующее мгновение его охватил непонятный страх, и он почувствовал, как дрожат пальцы. Петр посмотрел на них, сжал кулаки и спрятал глубоко в карманы.
Как ни странно, но это немного успокоило его. Он попытался улыбнуться. Улыбка вышла вялой, виноватой. Тихо спросил:
— Ты откуда знаешь?
— Насчет мелкой пахоты председатель в конторе рассказывал. Понял? Ну а Настя… Дров я недавно привез ей машину. Она выкидывает их из кузова и поет: «Мне в деревне мил один только Петька Бородин, а у Петра Бородина на уме лишь я одна…»
— Ничего, складно, — уронил Петр.
— Я спрашиваю: «Чего горло дерешь? У Петьки на уме другая». А она: «Теперь у нас с Петькой любовь началась. Крутая, как кипяток». Ну, и… в общем, доложила, как ты шел мимо, да как зашел, да как на рассвете вышел…
— Врешь ты все, — проговорил Петр, хотя знал, что Виктор говорит правду.
— Я тоже сказал ей: врешь! А она: «Спроси у Петьки…» Вот я и спрашиваю. Врет, значит?
Петр махнул рукой, опустился на густо усыпанную желтыми прозрачными листьями землю, прислонился плечом к стволу тополя. Виктор докурил папиросу, достал другую.
— Так как же? Ходил?
— Ходил, — тихо и покорно ответил Петр, еще посидел, поднялся, стал смотреть на темнеющее небо.
Виктор положил руку ему на плечо. Петр чуть повернул голову и увидел, что перед ним стоит теперь тот самый Виктор, единственный человек, который все понимает, к которому он шел, чтобы спросить совета. Он опустил голову и стал ждать вопросов. Начинать самому было трудно. Да и не знал, с чего начать.
Виктор спросил мягко:
— Ну скажи, зачем тебе это?
— Не знаю. Не могу объяснить. И зачем мелко пахал — не знаю. — И добавил: — А ведь я люблю работать.
Солнце давным-давно закатилось, темень бесшумно заволакивала, проглатывала дома, деревья. А немного погодя черная мгла начала вдруг рассеиваться, словно день что-то забыл на земле и возвращался обратно. Из темноты, как на проявляемой фотографии, стали неясно проступать ветви деревьев, и матовым светом заблестела чья-то новая тесовая крыша напротив. Петр понял — взошла луна.
— Советчик я плохой, Петя. Одно мне ясно… Ты говоришь вот — могу отца в узел завязать. Можешь, да не смеешь. А он завязал тебя. И давно, зарос узелок-то. Не развязать тебе его без боли никогда. Рубить надо!..
— Как?
— Так, безжалостно, изо всей силы. Первым делом — пойти к Поленьке и все рассказать ей начистоту. Особенно про Настю.
— Что ты, что ты! — испуганно воскликнул Петр, вскакивая на ноги.
— А ты как думал? — чуть повысил голос Виктор. — Я и говорю — больно будет. Да садись ты… А другого выхода нет у тебя. Если простит Поленька — твое счастье. Тогда кончится твое одиночество. Совсем кончится. Понимаешь?
Петр глубоко и шумно дышал.
— Ну а…
— Отец? Этого я, браток, и сам не знаю. Трудно тебе будет выкарабкиваться из-под отца. А без этого — вот так и будешь бродить по деревне как пришибленный.
Виктор давно уже расхаживал перед Петром взад и вперед. Остановился, прислушался к чему-то. И опять принялся ходить.
— Я думал — станешь работать, поймешь, что к чему, прояснится голова. А ты выкинул штуку… И кал додумался? Коль не в порядке трактор был, то надо бы тебе…
— Я перепахал, — быстро проговорил Петр. — Все, как надо, делал.
— Перепахал… — Виктор усмехнулся. — Это хорошо, конечно. А ты другое перепаши. Оглянись назад на все то, что наделал, и смело заезжай трактором. Да лемеха пониже опусти, чтоб глубже взять… И чисто будет на том поле, ни сорнячка. Сам посмотришь и доволен останешься…
Петр долго молчал, задумавшись. Потом провел рукой по ящику, на котором сидел. Он хотел спросить. «Тебя, — говорят, — комсомольским секретарем избрали?» Но вместо этого проговорил:
— Это ульи, что ли?
— Ульи. Отец свою пасеку завести хочет…
— Ага… Ну ладно, я пойду.
Полная луна разливала над деревней желтоватый свет. При этом свете все дома казались новыми, только что обмытыми. С них еще стекала вода и темными пятнами расплывалась поперек улицы, по которой неторопливо шагал Петр.
Было тихо, свежо, пахло сыростью, и хотелось, чтоб тишина эта никогда не кончалась.
«Перепаши…» Петр даже оглянулся назад, хотя не мог уже видеть маленький домик Тумановых. «А что, и впрямь», — подумал он и улыбнулся.
Он вернулся в вагончик и лег спать с легким чувством.
… Почему-то по вагончику вдруг тяжело стал ходить отец. Подойдя к его кровати, он поскреб по привычке всеми пальцами щеку и усмехнулся.
«Во сколько перепашка влетела?»
«Откуда я знаю… Там высчитают».
«Работничек! — проткнул отец, точно зевнул. Еще постоял и добавил: — Без отца-то с голоду подохнешь. И Поленька Веселова, сестра твоя, тоже подохнет… От горя еще, что с Настькой ты…»
Петр вскрикнул и проснулся.
За окнами стояла тихая, глубокая ночь. Легкое и светлое чувство ушло.
До самого утра Петр лежал с открытыми глазами. Лежал и думал все время одно и то же: «До чего же дошел отец, если решился на такое…»

5

Григорий Бородин за несколько дней не проронил ни слова. Если раньше он время от времени еще брился, то теперь перестал совсем, сильно оброс своей грязноватой щетиной. Вечерами, как когда-то давным-давно его отец, до темноты сидел у окна и смотрел на озеро, в одну точку.
Анисья осторожно ступала по половицам, точно боялась разбудить спящего. Наконец все-таки сказала:
— Посмотри в зеркало — на кого ты стал похож… Желтый, худющий, как мертвец…
— Мертвец, — повторил Григорий. — Верно. — И так сверкнул глазами, что Анисья не на шутку испугалась за его разум.
Бородин опять отвернулся к окну и долго смотрел на голый тополь.
Странный он был какой-то, этот тополь. Весной одевался зеленью позже всех, листья были маленькие, сморщенные. Осенью раньше других покрывался ржавчиной, первый же ветерок начисто обрывал отгнившие листья, и тополь тоскливо махал перед окнами черными ветвями. Сейчас, глядя на дерево, Григорий думал, что оно, кажется, никогда и не шумело листьями, как другие деревья. «Вот и наступает для тебя расплата… — слышался ему голос жены, хотя Анисья молчала. — За всю свою черную жизнь расплачивайся теперь, за мои слезы, за то, что Петьку сломал…» Каждое слово — раскаленный гвоздь, который вбивал кто-то ему в голову. «Почему она, его жизнь, черная? — думал Григорий. — Что он сделал людям плохого? Да ведь это они, люди, стояли все время поперек его дороги».
— Ложись спать, поздно уже, — услышал Григорий голос жены.
— А!.. — очнулся он, поднял голову. — Петька пришел домой?
— Нету его, не пришел, — со вздохом ответила жена.
Кое-как проворочавшись на постели ночь, Григорий встал, едва забрезжил рассвет. Первые его слона были:
— Петька не пришел?
— Нет…
Шагая на работу, он думал растерянно: «Ушел! Совсем ушел из дома! Все-таки отняли его у меня…»
… Колхозники свозили обратно просушенное зерно. Григорий всех направлял к весовщику. Только когда Поленька привезла шесть мешков, он, расклеив губы, уронил:
— Еще четыре везите.
— Какие четыре? Я же всего шесть брала.
— За десять расписалась! Не городи тут… К вечеру не привезете — председателю доложу. — И отвернулся.
Вечером, придя в контору, он положил на стол председателя замасленую, в желтых пятнах, тетрадку.
— Все, кто брал на просушку зерно, вернули.
— Недостача есть? — спросил Ракитин, листая тетрадку. Некоторые листы, видимо, промокли под дождем, и теперь, просушенные, шуршали и ломались. Многие записи, сделанные химическим карандашом, разобрать было трудно.
Григорий пожал плечами.
— Я не весовщик. Спроси у него.
Находившийся тут же весовщик сказал:
— На усушку мы сбрасываем, согласно расчетов счетовода… И в общем — все в порядке, вроде сходится.
— Веселовы только четыре мешка не привезли, — промолвил Бородин.
— Почему?
— Не брали, говорят.
— Что, что? — Ракитин даже привстал из-за стола. — Ты что за чушь несешь? Веселовы не вернули?!
— Я тоже думал, что вернут по-честному, — усмехнулся Григорий. — Людям веришь, а они… Разбирайтесь, в общем… — И вышел из конторы.
* * *
Еще прошел день, еще два… Вечером, приходя с работы, и утром, вставая с постели, Григорий задавал жене один и тот же вопрос:
— Петька не пришел?
— За горами, что ли, Петька? — не вытерпела Анисья. — Полторы версты до вагончика. Сходи за ним, коли уж надо…
«А что, и в самом деле придется идти, придется…» — думал с этого дня Григорий.
На току с ним по-прежнему никто не разговаривал. Когда Бородин проходил меж ворохов зерна, люди умолкали. Раньше он только усмехался бы презрительно, а теперь до зеленых искр в глазах стискивал зубы. В голове метались мысли: «Замечать не хотят даже! Будто не человек я…»
Доведенный до отчаяния своими же собственными думами, он остановился Как-то посреди тока, крикнул:
— А я плевал, плевал на всех вас!.. Понятно?!
Ошеломленные колхозники замерли, работа на миг приостановилась.
— Ты чего? — спросил весовщик, с опаской подходя к Бородину.
Не отвечая, Григорий опустился на ворох пшеницы.
— Посмотри, не надо ли Бородина в больницу отвезти? — сказал кто-то из колхозников весовщику.
— В больницу? — он вскинул голову. — Нет, у меня сын есть, сын!
Встал и пошел в деревню. Никто так и не понял, при чем здесь его сын.
На ток Григорий больше не заявлялся. Вечером он отправился на конюшню.
Когда совсем стемнело, приехал Ракитин, спрыгнул с ходка, крикнул Авдею Калугину:
— Распряги, пожалуйста, Авдей Михеич. — И, увидев подходившего Бородина, обернулся к нему: — Я на ток заезжал сейчас. Ты что там выкинул? Почему на работе после обеда не был?
— Мое место здесь, на конюшне, — угрюмо ответил Бородин.
— Ты что, в самом деле потерял разум?
— Как хочешь считай! — крикнул Бородин. И вдруг в голосе его что-то дрогнуло, и он закончил с мольбой: — Христом-богом молю, оставь ты меня здесь. И даже Авдея можешь забрать. Может, отойду тут… с конями.
— Ну что ж, оставайся, — кивнул головой Ракитин которого поразила не столько сама просьба, сколько жалобный, умоляющий голос Бородина. Он вспомнил почему-то Петра, встретившегося недавно ему с Тумановым, и подумал тревожно: «Тоже от людей шарахаемся… Надо поговорить завтра с парнем по душам…» И продолжал, внимательно глядя в лицо Григорию: — А насчет того, что Веселовы не все зерно вернули, — врешь ты, Бородин.
Григорий кисло улыбнулся.
— При тебе ведь Полька за десять мешков расписывалась?
— За десять ли? Тетрадь промокла, записи слиплись, не разберешь теперь.
— Я-то помню, за сколько… А вернули шесть, весовщик принимал… В общем, мое дело — доложить вам… по-честному, как положено, а там… Хочешь — покрывай воров, хочешь…
Ракитин побледнел от гнева, по сдержался. Спросил ровным, спокойным голосом:
— А почему же тетрадь промокла?
— Дождь был.
— Дождь? И ты не уберег тетрадку? Ну ладно, Григорий. Запомни одно: Евдокию мы тебе марать не дадим. Тетрадку пошлем в районную прокуратуру, на экспертизу. Там установят, кто за сколько расписывался. Вот потом и спросим с тебя за клевету. Да так спросим, что… Чего бледнеешь?
— Ну и… посылай. Кто бледнеет? Посылай…
Хоть Бородин и кричал громко, сердито, Ракитин чувствовал в его голосе неуверенные, испуганные нотки и незаметно для Григория облегченно улыбнулся. Ничего больше не говоря, он ушел с конюшни.
Бородин сел в ходок и, свесив ноги, стал смотреть, как старик Авдей Калугин распрягает коня. Смотрел внимательно, будто никогда не видел раньше, как это делается. Потом спрыгнул на землю и зашагал в поле, к тракторному вагончику.
Петр ужинал на улице при свете фонаря, который стоял на грубовато сколоченном столе. На шум шагов он не обернулся, полагая, что это возвращается со смены кто-то из трактористов.
Григорий остановился шагах в пяти, под березкой, опираясь рукой о тонкий, качнувшийся стволик.
— Это я, Петя, — тихо промолвил он, видя, что сын не оборачивается.
Петр вскочил, зацепился за край стола, едва не опрокинул фонарь.
— Ты!.. Тебе чего?! — воскликнул он.
Они стояли молча друг против друга.
— Пойдем, что ли, — попросил Григорий.
И Петр удивился, отец не требует, как бывало всегда, а просит, голос его не жесткий и властный, а какой-то вялый, слезный.
— Не пойду, — ответил Петр.
Именно такого ответа страшился Григорий, хотя и знал, чувствовал, что ответит сын только так. Он крепче ухватился за березку. Потом подошел и сел на скамейку спиной к столу, спросил:
— Обиделся, что ли, когда я… о дочке Веселовой сказал… Так ведь неправда это, сам должен понимать… Не было у меня больше силы отвернуть тебя от нее…
Теперь качнулся Петр, затем шагнул к отцу, воскликнул:
— Так что же ты, а? Ведь все ты сломал во мне, перековеркал!..
— Я тебе давно говорил, что они, Веселовы, тоже жизнь мне сломали…
Отец сидел, опираясь локтями о колени, низко опустив голову. Согнутая спина его отбрасывала далеко на землю огромную уродливую тень. Петр молча переставил фонарь на середину стола. Может, он сделал это машинально, чтоб не опрокинуть фонарь неосторожным движением, а может, затем, чтоб укоротилась, исчезла с земли уродливая отцова тень.
— Сломали? — переспросил Петр. — Как это они?..
— Разве ты поймешь?
Керосиновый фонарь потрескивал, временами попыхивал язычками пламени, и тогда полуосвещенная березка, стоящий под ней оцинкованный бачок с водой, бричка с пустыми бочками из под горючего вздрагивали, делали как бы скачок вперед и снова отпрыгивали на прежнее место.
— Значит, не пойдешь домой? — тоскливо спросил Григорий.
— Не пойду…
Григорий помолчал, потом медленно повернул к сыну голову. В неярком свете фонаря тоненько блеснуло что-то в усах Григория, может быть, запутавшаяся в волосах слезинка, и он почти шепотом проговорил:
— Значит, и ты… отворачиваешься от меня?
И вдруг упал на колени, пополз к сыну, протягивая руки:
— Петенька-а, сынок… Ничего, ничего у меня не осталось, кроме тебя… Все, все отобрали… Пожалей отца, Петенька… Пожалей, ради бога…
Он полз к сыну, а Петр пятился от него, не понимая, что он бормочет.
— Не подходи! — вскрикнул невольно Петр.
И этот крик, как удар молнии, прорезал от края до края всю жизнь Григория: стоит у дверей Дуняшка, аон, Григорий, так же вот, опустившись на колени, с мельбой протягивает к ней руки…
— Не подходи!..
… Ничего ведь не изменилось за три десятка лет!.. Тогда он так же стоял на коленях, протягивая руки к Дуняшке. Она хлестнула ему в лицо: «Не подходи!» А сейчас сын, родной сын…
Григорий, пошатываясь, встал на ноги, вытер рукавом лицо, сделал два шага в сторону и резко обернулся:
— Проклинаю тебя!.. Проклина-а-аю!
В холодное ночное небо взметнулось истошное:
— А-а-аю!..
* * *
Не помнил Григорий, как приплелся домой, не снимая сапог, упал на кровать лицом вниз. Через некоторое время ощутил, что подушка стала мокрой. Он сбросил ее на пол.
Из кухни тихонько вошла Анисья, подняла подушку, постояла возле мужа, вздохнула.
— Разденься хоть, — осторожно проговорила она. — Давай помогу сапоги снять…
Он не ответил. Так и пролежал всю ночь. К утру только голову повернул к стене.
Утром Анисья опять вошла в комнату, начала мокрой тряпкой протирать пол. Ноги Григория в грязных сапогах торчали с кровати. Анисья остерегалась, что он вдруг ударит ее ногой в лицо, и небольшой кусочек пола возле кровати остался непротертым.
… А к вечеру Григорию вдруг стало казаться, что, если еще раз пойти к Петру и попросить, он. может, и вернется. С нетерпением стал ждать Григорий темноты… «Только бы Анисья не увидела… не догадалась, куда я пошел…» — думал он.
Выбрав удобный момент, когда Анисья ушла убирать на ночь скотину, Бородин выскользнул из дома…
Подходя к тракторному вагончику, Григорий рассчитывал увидеть Петра, как и вчера, одиноко ужинающим. Однако у вагончика никого не было. К березке, за которую он вчера держался, была привязана запряженная в ходок лошадь. «Председательская!» — обожгло Бородина, и он невольно остановился. В это время из вагончика, нагнув голову, вышел Ракитин. Григорий отступил подальше в темноту…
* * *
Петр допоздна пахал зябь. Было очень тепло, и в камыше протекающей поблизости речушки кричала дикая утка, отставшая от своей стаи.
Он остановил трактор. Прицепщик тотчас же ушел к вагончику, а Петр, потушив фары, долго еще сидел в кабинке в полной темноте, прислушиваясь к тоскливому крику утки и слыша за ним вчерашнее отцовское «…а-а-аю!».
Подходя к тракторному вагончику, он увидел Ракитина. Председатель стоял у дверей, из которых бледной полосой вырывался наружу свет керосинового фонаря, силясь хоть немного рассеять густую темень. На Ракитине были стоптанные кирзовые сапоги, легкая меховая куртка, старая суконная фуражка.
Петр с досадой подумал: «Сейчас снова начнет укорять мелкой пахотой. Поехал бы на тот массив да проверил…»
— Здравствуй, Петр! — первым поздоровался Ракитин, но Петр вместо приветствия проговорил:
— Перепахал я все давно, проверяйте… чуть не на сорок сантиметров.
— Зачем проверять? Я и так верю…
Петр настороженно глянул на Ракитина, хотел зайти в вагончик, но председатель остановил его:
— Я, собственно, к тебе, понимаешь, по делу. Отойдем-ка в сторонку.
Метрах в десяти от вагончика кучей лежал хворост, нарубленный для поварихи. Они сели на него.
— Вы говорите прямо, чего надо, — угрюмо сказал Петр.
— Конечно. Я и пришел начистоту поговорить. Расскажи, друг, что у вас в семье происходит?
Петр быстро поднял голову, холодно усмехнулся:
— А вам какое дело?
— Слушай, Петр, ты уже взрослый. Брось-ка дурака валять, — строго сказал Ракитин. — Раз спрашиваю, значит, есть дело. Рассказывай.
— Что происходит? — сдавленно проговорил Петр. — Откуда я знаю? Я давно не был дома, не хочу туда идти… Не могу! — Он сделал судорожный глоток и добавил: — Я скоро совсем… Совсем уеду отсюда… Мать вот только…
— С Поленькой Веселовой поедешь?
— Вы откуда… об этом знаете? — воскликнул Петр, вскакивая на ноги.
Ракитин спокойно закурил и стал попыхивать в темноте цигаркой. Петр топтался рядом, не зная, что делать. Наконец председатель сказал:
— Садись, Петя, чего ж ты…
Петр послушно опустился рядом.
— Устал сегодня? — снова спросил Ракитин. — Я проверял сейчас твою пахоту. Хорошо вспахано, отлично.
— Так ведь я, Тихон Семенович.., я всегда хочу как можно лучше… А тогда, на том участке… сам не знаю, — дальше он не мог говорить.
— Ну, нашел о чем вспоминать, — мягко промолвил Ракитии.
Потом они замолчали. Петр вслушался в темноту и вдруг уловил еле-еле доносящийся от речки тоскливый утиный крик.
Неожиданно для самого себя он проговорил:
— Слышите, как кричит отставшая утка в камышах? Вот и я отстал… от людей. Когда — не знаю. А теперь начинаю понимать: от всех отстал. Почему так случилось? Раньше отца боялся, бил он меня зверски! Страшный он. А теперь… Вот выспрашиваете, что происходит у нас в семье? Тоже не знаю…
Петр говорил сбивчиво, волнуясь. Ракитин его не перебивал, ничего не переспрашивал. И постепенно Петр успокоился, стал говорить ровнее. И сам не заметил, как рассказал все: о детской дружбе с Поленькой, о баяне, о своей любви, о Насте Тимофеевой, о последнем разговоре с Витькой, о вчерашнем приходе отца…
— Вот и все… — закончил Петр. — Витька говорит — перепаши все… А как?
Ракитин молчал. Петр прислушался, и, может, оттого, что не слышно было больше тоскливого крика утки, может, от чего другого, — но стало легче. Он терпеливо ждал, что скажет Ракитин.
— Как, спрашиваешь? — проговорил наконец председатель. — Да ведь ты, по-моему, правильно начал ее перепахивать, как раз с того конца, с какого надо. Только уезжать никуда не советую. Я бы на твоем месте ушел к Веселовым. Но прежде тебе надо все рассказать Поленьке про Настю… Виктор тебе правильно говорил…
— Не могу… — И Петр даже замахал руками.
— Это, брат, обязательно надо. Если не найдешь в себе силы рассказать ей все, значит, ты конченый человек. Тогда — уезжай. И жалеть тебя тогда никто не будет…
Голос Ракитина звучал теперь сурово, и Петр уже раскаивался, что все рассказал ему. Зачем? Разве это поможет?
Петр посмотрел вверх. Когда он пахал, небо было еще ясное, ярко горели звезды. А сейчас оно словно подернулось дымкой, местами проступали серые неровные полосы, точно в беспорядке намазанные разбрызгивающей кистью. Между полос печально мигали тускнеющие звезды.
— Нет, не могу, — повторил он и опустил голову. — Сейчас хоть надежда у меня есть, ну, приду к Поленьке и… останусь у нее. А если расскажу — выгонит, отвернется навсегда! Куда я тогда?
— Да ведь рано или поздно она все равно узнает! — терпеливо продолжал Ракитин. — И тогда-то уж обязательно отвернется. Ты подумал об этом?
Петр молчал. Он сидел, зажав голову руками, чуть покачиваясь из стороны в сторону. Это начало раздражать Ракитина. Он встал, но тотчас же снова сел.
— Значит, не любишь ее… Тогда, конечно, чего же рассказывать…
Петр резко поднял голову.
— Конечно, не любишь. Так с любимой не поступают, — горячо продолжал Ракитин. — Значит, и уходить тебе из дому нечего. Значит, пропадешь ты, сомнет тебя отец окончательно, сломает в тебе человека, превратит черт знает во что, в тряпку…
— Та-ак!.. — вдруг воскликнул кто-то рядом.
Петр и Ракитин одновременно обернулись на голос и встали. В десяти шагах, заложив руки в карманы, стоял Григорий и в упор смотрел на председателя маленькими, горящими желтоватым пламенем глазами…
— Так!.. И сына, значит, отбираете? — снова произнес Григорий и подскочил к Ракитину, хотел схватить его за отвороты меховой куртки.
Председатель спокойно отступил на шаг назад, властно проговорил:
— Убери руки!..
— Осмелел, осмелел!.. — задыхаясь, выкрикнул Григорий. — Общипали меня, сволочи… Петька!..
Петр испуганно взглянул на Ракитина.
— Петра больше не трожь. Иначе… — сказал Ракитин.
— Что «иначе»? Чем пугаешь?!
И вдруг, сам пугаясь своего крика, но уже не в силах удержаться, заорал:
— Твое счастье, Тихон, что я тогда… что обрез в болото кинул. Что сердце не выдержало… что вернул тебя с тропинки.
— Какой обрез?! С какой тропинки? — спросил Ракитин.
— Что по Волчьей пади идет. По Волчьей… — И вдруг, подняв кверху оба страшных когда-то кулака, затряс ими, завыл: — О-о-у-у!..
С этим криком, тонущим в ночи, Григорий Бородин, как и вчера, убежал в деревню.
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая