Книга: Гольцы
Назад: 4
Дальше: 6

5

Отдам, — чуть слышно ответил отец.
О-го! — обрадовался Егорша. — Ай да сват из меня! А ты, красавица, что скажешь?
Лиза опрометью выскочила вон из избы. Ночевала она в амбаре.
Пьяная болтовня мужиков оказалась не шуткой. В полдень, когда, опохмелившись после вечерней попойки, Порфирий и Егорша ушли к своему плоту, Лизу позвал отец.
Пойдешь замуж. Не вздумай отказываться.
Замуж? За Порфирия? Его обманывать?
Ну, об этом ты помолчи, — строго оборвал ее отец. — Лучше быть какой ни есть женой, чем девкой с ребенком. Вот и все. Не схочешь замуж пойти за Порфирия — из дому выгоню. А коли дегтем ворота нам вымажут — сам удавлюсь.
Побледнела Лиза, выслушав слова отца. Больше ничего не сказала. Молча кивнула головой: «Согласна…»

 

На свадьбе были только положенные по церковному обряду лица. Отец, сказавшись больным, не поехал. Порфирий рассердился, Лиза горько заплакала.
Венчались они в городе, в той же церкви, где нынче так пышно сочетался браком Иван Максимович с Еленой Александровной. Тот же священник скороговоркой пробормотал уставные молитвы. Но не было у церкви ни толпы, ни колясок, никто не поздравил новобрачных. Пешком ушли молодожены в ветхий дом Порфирия и справили там свадебный обед. Вина было много, а на закуску соленые огурцы да селедка.

 

Лизу Порфирий любил. Но любил какой-то странной и замкнутой любовью. Он не дарил ей обновок, не расточал нежных слов, — да он и не знал, как их произносят. Не умел он и ласкать. Но Лиза сердцем почуяла, что душа у Порфирия чистая, гордая. Не смирится никогда Порфирий с несправедливостью, не поклонится хозяевам, оттого бедствовать они станут еще пуще. И терпеливо переносила она тяжелую, беспросветную жизнь как возмездие за свой невольный обман.
Бывало, что подолгу Порфирий не находил работы. Тогда он о чем-то думал угрюмо, исчезал на несколько часов, а возвратившись пьяным, совал, так, чтобы не заметила Лиза, под подушку либо под блюдце на столе три-четыре мелкие монеты. Если денег достать не удавалось, оп молча ходил грузными шагами по избе, украдкой поглядывая на пустую полку возле печи. Останавливался у окна, заложив руки за спину. Не оборачиваясь, сурово спрашивал:
Лизавета, ты ела?
Ела, Порфиша.
Говори правду.
Ела.
Ну ладно…
Бывали вечера, когда Порфирий вдруг подходил, крепко, до боли, обнимал ее и сразу же отталкивал прочь. Чувствовала тогда Лиза, что страсть сжигает сердце Порфирия, и жутко ей делалось в эти минуты. Страшнее ненависти такая любовь. А Порфирий брал шапку и, ссутулившись, молча уходил из дому.
Казалось тогда Лизе, что ждет от нее Порфирий теплого, задушевного слова, такого, которое всплывает из самых чистых уголков любящего сердца. И ей хотелось быть искренней, хотелось рассказать мужу всю правду, облегчить свою душу. Но разве можно об этом сказать?.. И Лиза молчала.
…А потом… Потом Лиза как-то вся сразу повяла; в страхе обмирала, прислушиваясь к жизни того, невидимого… Томилась, не зная твердо, когда наступит день, в который все станет понятным Порфирию. И что тогда будет?..
А к глухой любви Порфирия прибавилась жестокая ревность.
В канун престольного праздника Николы-зимнего, когда за окном вихрастыми столбами металась снежная вьюга, а Лиза, вытянувшись на цыпочках, укрепляла в переднем углу, под потолком, душистые ветки темно-зеленой пихты, Порфирий рано вернулся домой. Тихо вошел, отряхнул снег с истрепанной шапки и молча сел на скамейку. Он был трезв. Лиза стояла к нему вполоборота, вытянув вверх обнаженные руки. Старенькая кофтенка туго обтянула ее набухшие груди. Русые волосы рассыпались по плечам. Голова откинулась назад, на шее пульсировала тонкая жилка. Непослушные ветки пихты скользили по стене.
Порфирий
вдруг заговорил. Заговорил, редко и трудно выцеживая
слова:
Лизавета, скажи: зачем ты… замуж пошла… за меня?
Пихтовая ветвь вывалилась из рук Лизы, с шумом упала на пол, Порфирий продолжал:
Брал тебя — думал: вдвоем будет легче, пить перестану. Не выходит. Спаивают меня, чтобы задаром работать заставить, а я с собой совладать не могу. Загублю твою жизнь… Ты баба ладная, красивая… Жалко тебя… Зачем ты за меня пошла? Тебя взял бы любой… кто с хозяйством. Я тебе не пара. Знаю. Уйдешь ведь ты от меня.
Порфиша, бог с тобой! Что ты… — и осеклась.
Не то дело, что уйдешь, а то, что убыо я тебя за это. Христом клянусь — трезвый не трону. А во хмелю?.. Лучше бы ты за меня замуж не шла.
Лиза бросилась в ноги Порфирию. Хотела все рассказать, а там… пусть хоть сразу и смерть. Но все закружилось перед глазами, обмерла Лиза.
Бережно поднял ее Порфирий, отнес на кровать и прикрыл одеялом… Когда Лиза очнулась, никого в доме не было.
С того дня Порфирий стал пить реже. А сразу же после рождества вдруг засуетился, три дня не выходил никуда, чинил обутки и одежонку — Лиза ему помогала — и, притачав к чирку последнюю заплатку, сказал:
Большое дело задумал, Лпзавета. Уйдем с Егоршей в тайгу. Василеву взялись лес рубить, а как лед сойдет — и сплавлять будем. В тайге для жилья буду место присматривать. А может, сразу и избушку поставлю. Поселимся там с тобой. Нет здесь жизни. Как посмотришь, кругом одна несправедливость. Каждый, кто побогаче, только и норовит что последнее вытянуть из рабочего человека. Душа бунтует. А поддержки себе не найти. И от вина здесь не отвыкнуть. А отвыкнуть хочу. В тайге соблазну не будет. Может, там наладится хорошая жизнь. Жди по большой воде. Собирайся. Вот кабы сына… — и, не докончив фразы, не попрощавшись, ушел.
На лавке Лиза нашла серебряный рубль. Порфприй уехал в тайгу. Уехал, ожидая рождения сына и ни о чем не догадываясь. Пройдет зима. Пройдут и последние, положенные от бога всякой женщине месяцы. Пройдут. А потом?.. Потом Порфирий все равно узнает. С тоской и страхом Лиза стала ждать, когда…

 

И день настал. Незабываемый, мучительный день. Лиза встретила его одна, без посторонней помощи.
Какие муки! Как долог день! Как долго в нем тянулся каждый час! И каждая минута! Какая боль! Кричи, Лиза, кричи! Никто не придет, не поможет. Ты одна… Зато никто и не узнает, в какой день это случилось. Кричи, Лиза, кричи! И от боли, и от пугающей надежды, что, может быть, ребенок родится мертвым… И жгучее пламя нечеловеческой боли охватывает Лизу, слепит ей глаза, сушит губы. Гулкие удары отдаются в ушах, в вцсках. Пальцы скребут по подушке. И вот тоненький-тоненький крик прорезывает этот хаос боли и острой иглой впивается в сознание Лизы: «Живой!..»

 

Ребенок притих на руках, но не спит. И.Лиза теперь вспоминает разговор с Мирвольским в больнице.
Алексей Антонович, — в который раз шепчет она, прижимая свою легкую ношу к груди, — ну, напишите мне, что родила я недоношенного…
Глупости! Не могу. Повторяю: ребенок нормальный. — Доктор сердится, кричит на нее.
Я давно его родила. Богом клянусь!
Надо было сразу показать. А теперь я должен тебя освидетельствовать.
Нет…
Не понимаю, — пожимает плечами Мирвольский, — чего ты от меня добиваешься? Да еще ложно клянешься. Кого ты хочешь обмануть? Мужа? Ну, голубушка…
И что-то ей долго говорит, объясняет, успокаивает. Все это мимо, мимо, ни к чему. И вот она за дверью кабинета…
В коридоре Лакричник. Ласково заглядывает в лицо.
Долгом своим считаю оказывать помощь' всякому, кто в ней нуждается, дать совет. Все слышал и все понимаю. Готов составить нужный вам документ и скрепить его своей подписью с приложением казенной печати. С вашей стороны, я надеюсь… — Пальцы Лакричника складываются в щепоть.
Возьми! Возьми все, что только есть у меня!
— Однако считаю также долгом своим предупредить вас, что подобное свидетельство не достигнет желанной цели, ибо оно не сможет убедить даже весьма наивного и доверчивого мужа. Движимый состраданием к вам, я готов сделать большее и после «недоношенный» прибавить: «Рожден мертвым».
И от этого слова сразу холодно становится Лизе.
А как же?.. — едва выговаривает она.
— Остальное… уже ваших собственных рук дело. Лиза плечом отталкивает Лакричника, шатаясь бредет к себе на заимку.
…Звонким плеском перекатывается Уватчик по камням. Темные ветви черемух низко склонились к воде. Сверкают многоцветными огнями резвые струи. Дрожат, сталкиваются, разбегаются и ломают изображения прибрежных кустов. А среди темно-зеленой листвы снуют, звенят прозрачными крылышками комары, мошки, бабочки, стрекозы. Уватчик вьется, обегает каждый холмик на елани и справа и слева и вновь возвращается обратно. Куда ему спешить? На крутых его изгибах у подмытых глинистых берегов кружится хлопьями пена, и вода там не светлая, а мутная, словно забеленная молоком. Глубоки такие ямы! Дно там нехорошее, вязкое; коряжник лежит серый, замытый илом. Тянутся из-под воды тонкие, безжизненные ветки боярок, черемухи. Отжили, отцвели они и нашли себе место погребения здесь, в холодной воде, в вязком иле. И медленно качаются они, сгибаясь и выпрямляясь в такт неустанному круговороту пены.
Помнит Лиза, помнит все эти изгибы, повороты, ямы и омуты. Помнит сейчас и слова Лакричника. Знает, никто по весне не ходит к Уватчику — незачем. К осени разве соберутся подгородние девчата сходить по черемуху. А сейчас никого не увидишь и тебя никто не увидит. По берегам камни. Всякие — и большие и маленькие. Взять такой камень, завернуть его вместе с ребенком в пеленки и опустить в желтую пену. Забурлит тихий омут, вздрогнут, ломаясь, замытые илом ветки, подымется со дна лохмотьями зелена тина, да цепочкой потянутся пузырьки воздуха… И все… Все будет кончено. «Ребенок родился мертвым». Потом сходить к Лакричнику…
Порфирий спросит, где схоронен ребенок. Где? Можно насыпать холмик, обложить дерном. Креста не нужно ставить. Не нужно отпевать. Родился мертвым… Не было души у него. И человеком он не был. Так просто, горсть праха, земли…
Нет, нет! Разве поднимутся руки у матери, чтобы взять, завернуть и… и… живого?.. Живого! Разве не станет она потом отсчитывать дни, сколько самой ей осталось до смерти? Но ведь от смерти теперь все равно кто-то не уйдет: или сама, или ребенок…
Лиза жмурит глаза, багровые круги вереницей бегут кверху, кверху. И вот из этих кругов вырисовывается искаженное гневом лицо Порфирия. В испуге Лиза открывает глаза. Вдали, в квадрате распахнутого окна, зеленеют кусты черемушника, тальника; чуть слышно доносятся всплески воды…
В первый раз за минувшие девять с половиной месяцев после того страшного дня Лиза отчетливо вспомнила все. Кому-то утеха была… Проклятый! Он в тот же день забыл. А ей теперь?.. Проклятый, проклятый!..
И волна невыносимой обиды и злобы захлестывает Лизу и гасит ей рассудок.
Уватчик все скроет… Замытый серым песком, между черных ослизлых коряг, из жизни Лизы навсегда исчезнет обман. Правда, он останется в сердце, но, может быть, это легче? Пройдут годы, все сотрется, забудется, на месте раны нарастет узловатый рубец… Счастья не будет… Какое тут счастье? Скоро вернется Порфирий. Надо успеть… С подавленным криком хватает она сына и трясет до тех пор, пока ребенок не захлебывается в отчаянном плаче. Тогда Лиза дрожащими руками сдергивает с постели простынку, закутывает в нее ребенка и, бормоча сквозь зубы: «Проклятый, проклятый…» — выскакивает на крыльцо.
Вдали, в городе, у церкви, весело звенят бубенцы, колокольчики, гремят повозки и разухабисто пиликает гармошка.
«Женятся, веселятся… счастливые!»
И Лиза, прижав к груди свою ношу, бегом бросается туда, где ветки колючей боярки сплелись с пахучими побегами черемушника, туда, где гибкий тальник, склонившись к воде, ищет свое отражение в холодных струях Уватчика и не может найти его…

 

Брызжут вечерние лучи солнца. Брызжут золотом по крышам домов, огнями сверкают на макушках церквей. Эх, и хороши такие лучи: яркие, но не горячие, больно глазам, а отвернуться сил нет.
Солнце скользит над землей, цепляется за горные цепи, наливается румянцем, дрожит и, медленно склоняясь вправо, исчезает за гольцом — одинокой безлесной горой. Вдруг делается темно и холодно, и только последний луч, ударяясь в плывущие над хребтом барашки легких облаков, желтой полосой расчерчивает поблекший небосвод.
Гремя сотнями бубенцов и колокольчиков, свадебный поезд катится по улице. Рессорные коляски взвизгивают, раскачиваясь в глубоко выбитых колеях немощеной дороги.
Иван Максимович, морщась от каждого толчка и правой рукой оберегая супругу, склоняется к ней.
Вам не холодно, Елена Александровна?
Нет, не холодно.
Какая скверная дорога! — говорит Иван Максимович, оглядываясь по сторонам. — Трясет безобразно. Вам удобно сидеть, Елена Александровна?
Ничего, хорошо. Спасибо.
Однако ж какое яркое — солнце! Так режет глаза, что впереди не вижу ничего. Вам солнце не мешает, Елена Александровна?
Нет, не мешает, не беспокойтесь. — Чуть заметная улыбка скользит в уголках рта.
Василев замолкает. Навстречу бегут бесконечной вереницей потемневшие от времени домишки, такие же черные заборы, глухие двустворчатые, иод шалашом ворота и рядом с ними тесовые скамьи. Редко промелькнет двухэтажный чиновничий или купеческий дом. Идут горожане, сторонясь к заборам от пыли, узнают знакомых среди поезжан и приветливо им машут руками. Неумолчным гомоном вслед за свадебным поездом катится неистовый собачий лай.
Какой для меня счастливый день сегодня, Елена Александровна! — снова начинает Иван Максимович. — Кончилась неуютная холостяцкая жизнь. Я стал мужем, Вашим мужем, Елена Александровна. Я очень доволен своим браком. А вы? Довольны вы тем, что вы замужем и что я ваш муж?
Да, я довольна. Вы мне нравитесь.
А если бы вам предложил руку другой, могли бы вы отдать свою судьбу другому?
Не знаю, право. Что говорить о том, чего нет. Я — ваша жена.
Выходит, вам все равно? — Иван Максимович уже с легкой досадой оглядывает красивое холодное лицо Елены Александровны. — Вам все равно: я или другой?
Раньше было все равно, а теперь я замужем. Странные вопросы вы задаете, дорогой Иван Максимович.
Неужели вы всегда такая… спокойная? Я так мало знал вас невестой. Мне хотелось бы видеть вас не такой сдержанной. И, кстати, я думаю, что нам нет надобности называть друг друга на «вы». Я буду звать тебя несколько необычно — Люся. Хорошо? А ты? Как ты будешь звать меня?
Елена Александровна снова чуть насмешливо улыбается.
Люся — красивое имя. А вас… Как вы хотели бы?
Люся, скажи «как хочешь», а не «как хотите».
Как хочешь, так и буду называть.
Я хочу, чтобы ты сама придумала…
В эту минуту коляску подбросило так сильно, что Елена Александровна чуть не выпала, а самого Василева отбросило на дальний край бархатного сиденья.
Ах, черт! — невольно вырывается у него. — Что за мерзкая дорога! Какой дрянной городишко! Сколько надо приложить к нему рук! И никто не хочет…

 

Город, надо сказать, был действительно не из лучших. Как и все подобные ему малые сибирские города, Шиверск ничем не мог похвалиться, кроме грязи на улицах в дождь и пыли в сухую погоду. И зовется-то он городом только потому, что когда-то давно казацкие дружины, проникая в глубь неведомой для них страны, облюбовали местечко на высоком берегу быстрой таежной реки и выстроили маленькую крепость — острог, как символ самодержавной власти царя. Городок опоясался двойным рядом глубоких канав, ощетинился частоколами; по углам вытянулись дозорные-филенки — власть царя утвердилась.
Но не успели и оглянуться первые землепроходцы, искавшие в Сибири для народа счастливой, вольной жизни, как их окружили все те же кровососы, что терзали и прежде. Простые люди, пришедшие из-за Урала, быстро сдружились с такими же тружениками, коренными жителями Сибири, богач себе в друзья и здесь нашел богача. И в перемешавшихся на малое время отношениях установилось привычное: золото к золоту, нищета к нищете.
Годы шли быстро. Предприимчивые торговые люди просочились в Сибирь вместе с представителями царской власти. И в кладовые купцов в обмен на водку, яркие ткани, бисер и другие безделицы потекло «мягкое золото» — кипы ценнейшей пушнины, белок, лисиц, соболей, — взятое где обманом, а где и силой от извечных тружеников тайги. А за служилыми и торговыми людьми проторенной дорожкой устремились целые толпы монахов-чернецов и белого духовенства. В городах и окрест городов заблестели макушки церквей, монастырей и часовен. Над лесами и реками поплыл малиновый перезвон колоколов. Нищали и тощали грешные людишки, но зато святой сытостью наливались лица церковного и монастырского причта.
Богатства Сибири пленили многих. Денежные тузы и просто аферисты и прожектеры осаждали царские департаменты и министерства, добиваясь прав на владение землей и недрами Сибири. Здесь было привольно. Не нося на голове короны, здесь можно было стать царем, делать что хочешь, брать сколько хочешь. Крысиным нюхом учуяв добычу, прямыми и окольными путями пытался проникнуть сюда иностранный капитал: изранить землю, обесплодить, опустошить и, если не суметь на ней остаться навсегда, утащить то, что успеешь.
Широкой лентой прорезал всю Сибирь Московский тракт. Зажелтели на склонах хребтов обнаженные лопатами пески; в глубоких распадках над шумными ручьями надвинулись горбатые мосты. Деревья разбежались прочь. И, как бы оберегая дорогу от нашествия лесных великанов, по бокам цепью вытянулись полосатые столбы. По тракту, звеня колокольцами, теперь мчались фельдъ-егери, почтовые тройки, змеились обозы с товарами, а по обочинам тракта сидели и стояли, разглядывая весь этот чужой для них мир, грязные, взлохмаченные, обреченные на рабскую жизнь, бредущие по этапу в ссылку колодники.
За последнее время особенно много было среди каторжан политических ссыльных. Они стали рабами за то, что восстали против рабства. И всякому полагалось свое: царю и дворянству — богатство и власть, народу — нищета и бунт против власти, бунтовщикам — кандалы и Сибирь.
Дороги связали Сибирь с европейской частью России. Еще оживленнее пошла торговля. Шире развернулись таежные промыслы. На открытых еланях затрещала целина, взрезанная стальными плугами. Задымились трубы первых простеньких заводов.
Древние постройки в городах обновились. На месте прежней крепостцы-острога, обнесенные высокими палями — вплотную поставленными заостренными столбами, — выросли кирпичные корпуса пересыльных тюрем. Вместо землянок, курных избенок казачьих дружин закраснели, зазеленели железными крышами прочно отстроенные дома купцов, промышленников, церковнослужителей. Среди них белели каменные стены царских учреждений. А дальше разбежались вкривь и вкось налепившиеся хибарки самого разнообразного люда: и крестьян, и мещан, и людей, лишенных всякого звания, — поселенцев. Одни пахали землю; другие ловили рыбу, промышляли зверя в окрестной тайге; третьи «ходили» с обозами купеческих товаров; четвертые — «в добрый час» — грабили эти обозы. Кому была забота о благоустройстве города? Государева казна, истощенная содержанием придворной челяди да беспрерывными войнами, для этих целей была закрыта. Купечество, лопатами сгребая барыши, считало вредной затеей сорить деньгами, замащивать пыльные и грязные улицы города. А с разного мелкого люда много не возьмешь: одна шкура на нем — и та тонкая. И тонули сибирские города в грязи, задыхались в пыли, без мостов, без тротуаров, хотя кругом высились громады горных кряжей, заросших крупными смолистыми борами.
Да, Иван Максимович был, конечно, прав, ругая городок. Шиверск был действительно город не из лучших.
Дрянной городишко! — повторил Василев, заботливо оглядывая супругу. — Люся, ты не ушиблась?
Немного стукнулась, — сердито ответила Елена Александровна.
Иван Максимович нежно притянул ее к себе. Звонкие голоса девчат, распевающих во все горло задорные песни, мешали разговору. Гремели бубенцы, хрипели взмыленные кони, вихрилась под колесами пыль. Нестерпимо яркие лучи солнца, красного, как раскаленное железо, били прямо в глаза, заставляя щуриться и отворачиваться.
Эй-ля! Эй-ля! Берегись! — вдруг закричал кучер с передней коляски.
Из переулка выскочил Порфирий, без шапки, в разодранной до пояса косоворотке. Размахивая руками, он метнулся навстречу свадебному поезду.
Ах, чтоб тебя!.. — выругался кучер, осаживая жеребца.
И не успел. Оглобля ударила Порфирия в голову. Он упал ничком под копыта лошади. Задние упряжки с разбегу наезжали одна на другую, загораживая дорогу во всю ширину. Скрипели и трещали коляски, истерично взвизгивали женские голоса. Из ворот выбегали любопытные.
Задавили, задавили, нечистые! — вопила бабка Аксенчиха, высунувшись из окна углового дома. — Дуньча, Дуньча, беги скорей глядеть: человека задавили!
Дуньча, наскоро запахнув кофтенку, выскочила в во-рота. У передней коляски копошилась толпа.
Давай, давай сюда! — слышались голоса.
Отведи жеребца-то!
Доктора надо, доктора! Где доктор?
Марья, беги за доктором!
Оборачивай, оборачивай мужика вверх лицом…
Вычищай грязь из носу, — может, очухается.
Порфишка, ей-богу, Порфишка!..
Он…
Сыпни землицы в рану, кровь задержи…
Иван Максимович, оставив Елену Александровну в коляске, протискался вперед об руку с городским головой Барановым.
Откуда- его нелегкая вынесла? — сказал Баранов, разводя руками.
Боже мой, боже, какое несчастье! — поглядывая на толпу, говорил Иван Максимович. — Это же мой… я нанимал его рубить лес. Как он здесь оказался? Такой торжественный день — и вдруг… Неужели ничего нельзя сделать, Роман Захарович?
Черт его знает, — покачал головой Баранов, — я не доктор. Пожалуй, он еще живой, хотя садануло его крепко. Надо разыскать Мирвольского.
Боюсь, что нет его дома, — сказал Иван Максимо-
вич— Я приглашал его, он отказался, отговорился сроч-
ным вызовом в село. Ах, боже мой, такой день…
А, ничего! Отойдет. Сам виноват — под копыта по-
лез. Только все-таки куда же его девать? — оглянулся Ба-
ранов. В больницу везти далеко. Надо бы найти хоть
фельдшера. Эй, кто тут знает, где Лакричник живет?
Я, дяденька, сбегаю, — вызвался из толпы какой-то мальчишка. — Он всегда в эту пору в трактире сидит.
Аксенчиха протиснулась вперед.
Тащите к нам, да скорее: не погибать живой душе на дороге… У, лиходеи!..
Назад: 4
Дальше: 6