Книга: Лихие гости
Назад: 14
Дальше: 16

15

Белоярск справлял масленицу и был насквозь пропитан жирным ароматом блинов, которые выпекались и съедались в эти дни в несчетном количестве.
Блин не клин, брюхо не расколет!
Тем более если под водочку. Только попервости берет опасение – как бы не перебрать, а дальше – как по маслу: первая рюмка колом, вторая – соколом, а третья – плесните полнее, для нашего удовольствия!
По Александровскому проспекту неслись, одна за другой, разнаряженные тройки – в бумажных цветах и лентах. Звонко, как выстрелы, щелкали бичи, слышались удалые возгласы; добавляя веселости в общий гам, заливались медными голосами под дугами колокольчики. С правой стороны Вознесенской горы, неподалеку от усадьбы Луканина, устроили гладкий спуск для катанья на санках, и висели теперь над горой, не умолкая, визг, крик, свист – понеслась душенька, обрываясь от восторга, на легких салазках, да с ветерком!
– Мас-лянь-ица, – повторяла по слогам Луиза, запрокидывала голову и рассыпала такой звонкий и заразительный смех, что Захар Евграфович тоже начинал смеяться без всякой видимой причины. Они шли к дому, досыта накатавшись с горы и вывалявшись в сыром снегу с головы до пят. В глаза им ослепительно сияло солнце, похожее на поджаренный, румяный блин.
– Луканьин… – Луиза забежала вперед, заступая дорогу, и раскинула руки, словно собиралась взлететь; глаза ее сияли шальным блеском. – Луканьин! Люб-лю тебья! Люб-лю!
Кинулась к нему на шею, лихорадочно принялась целовать, а затем, словно разом обмякнув, примолкла в его крепких руках и… заплакала.
– Ты что, Луизонька, что с тобой? – встревожился Захар Евграфович; скинул рукавицу, принялся вытирать крупные слезы с милых щек. – Почему плачешь?
– Счастья… Плачут и счастья… Я счастья…
Затихла под его рукой, по-детски шмыгая носиком, и дальше пошла сосредоточенной в своих мыслях и молчаливой.
Захар Евграфович, озадаченный столь быстрой переменой в ее настроении, расспрашивать Луизу не стал, а когда пришли домой, сам раздел ее, уложил в постель и долго сидел рядом, убаюкивая, как малого ребенка, пока она не уснула.
Выйдя из спальни, он направился к себе в кабинет, но по дороге его перехватил приказчик Ефтеев и сообщил, что Агапов просит срочно прийти к нему.
– А ты почему в конторе? – спросил Захар Евграфович молодого приказчика. – Все на улице веселятся…
– Мне Агапов не дозволяет, – потупился Ефтеев, – говорит, если я шею на горке сверну, он как без рук останется…
– Чудит, старый, – Захар Евграфович покачал головой. – Дуй на горку, только шею не сверни.
Ефтеев исчез, как растаял.
Захар Евграфович усмехнулся ему вслед и пошел в контору к Агапову, заранее приготовившись, что ничего доброго старик ему не скажет – не баловал он в последнее время хозяина хорошими новостями.
Так оно и оказалось.
Агапов сидел на своей коляске у стола, на столе перед ним стояла большая тарелка с высокой стопой блинов, в стеклянных вазочках – мед и варенье. Старик снял верхний блин со стопы, обмакнул в мед и с умильной улыбочкой, ехидничая, протянул Луканину:
– Слатенького не желаете, Захар Евграфович? Скушайте, сделайте одолженьице Коле-милому, старался человек. Да и новость мою, которую скажу, заодно зажуете; неважная новостишка, никуда не годная…
– Говори! – Захар Евграфович нахмурился. Не любил он, когда старик начинал ломать комедию.
– Говорю, – посерьезнел Агапов и положил свернутый блин с медом прямо на стол, – вчера в участке Савелий помер, тот мужичок, которого Цезарь из-за кряжа посылал. Кашки пожевал и преставился. Чуешь? А теперь дальше слушай. Два дня назад Окороков из Белоярска уехал, сказал, что по служебной надобности в губернию вызывают. Вот и получается: хозяин из дома, мыши – в пляс. А теперь соображай: Савелия на тот свет отправили, нашему сидельцу кто-то выдергу в окно просунул, Данилу умыкнули, никаких следов нету, исправник по начальству ездит, а может, в город веселиться отправился… Руки-то у Цезаря длинные оказались, тянется он ими к нам. А ты, Захар Евграфович, взял да и выложил Окорокову все карты, еще и слово дал, что без исправникова разрешения даже чихать не будешь. Хоть бы со мной посоветовался. Теперь картина такая: сидим и ждем, когда очередную пакость нам сотворят. Самим надо за дело браться! Самим! Не верю я нашему исправнику, хоть зарежь меня! Не верю! Намедни с Дубовыми встречался, закинул удочку, и они кивнули: если надежные людишки потребуются – предоставят. Я все сказал, Захар Евграфович. Какое твое решенье будет?
Прав был Агапов, будто затаенные мысли читал. Пожалел уже Захар Евграфович, что доверился Окорокову, отдал ему чертеж и бумажные копии; одну, правда, себе оставил. А еще дал честное слово исправнику, что без совета с ним ничего предпринимать не будет. Сидел, ждал. Окороков больше не появился. Зато в участке помер Савелий, и помер, надо полагать, не своей смертью. И еще точила неугомонным червячком одна тревожная мысль: кто Перегудову выдергу в окно просунул? Получается, что человек Цезаря совсем рядом, под носом, находится…
– Покумекай, покумекай, – не дождавшись ответа, Агапов снова протянул свернутый блин Луканину. – А блинчик-то скушай, знатный блинчик!
Захар Евграфович сердито мотнул головой и вышел из каморки, не сказав ни слова.
Да и не знал он, если руку на сердце положить и честно признаться, что ему следовало говорить.
В кабинете достал бумажную копию чертежа, расстелил ее на столе и велел Екимычу позвать Козелло-Зелинского, чтобы еще раз посмотреть и точнее уяснить, где все-таки была обозначена эта самая «лазня». Чтоб ей провалиться в тартарары!
Екимыч скоро вернулся, встал у порога и виновато опустил голову:
– Не может он, Захар Евграфович, своими ногами… Если только в охапке принести…
– Кого нести? Куда? – не сразу понял Луканин.
– Ну, этот, Козел… тьфу ты! Пьяный он, до изумления. И Коля-милый у него в пристяжке. Ни тяти, ни мамы – оба в стельку.
Захар Евграфович вспыхнул, как порох от сердитой искры, и выскочил из кабинета. Екимыч, потешно семеня ногами, едва за ним поспевал.
Увидели они, прибежав на кухню, замечательную картину.
За большим столом, за которым обычно обедали луканинские работники, сидели теперь двое – Козелло-Зелинский, Леонид Арнольдович, и Миловидов, Николай Васильевич. На столе красовались те же самые блины, два стакана и наполовину пустая стеклянная четверть. Говорили выпивохи разом, друг друга не слушая. Да что там слушать, они, похоже, в упор и не видели друг друга.
– Настоящее кушанье должно таять во рту! – гремел на всю кухню Коля-милый. – Хорошее кушанье жевать и грызть не требуется! Оно само в человеческое существо проходит, радует его и облагораживает! Человеком делает!
Козелло-Зелинский по-петушиному вздергивал лохматой головенкой, ручки его неугомонно порхали над столом, и тонкие, пронзительно режущие слух вскрики никак не желали уступать громовому голосу Коли-милого:
Так во весь день до зашествия солнца блаженные боги
Все пировали, сердца услаждая на пиршестве общем…
Внезапно он оборвал свою декламацию, сдернул с носа очочки, плюнул на них и, забыв протереть, вновь насадил на прежнее место; вгляделся в пришедших и, оттопырив указательный палец, выкинул правую ручку, вопрошая:
– Сии видения физически существуют, или они бесплотны? Отзовитесь!
Коля-милый, продолжая греметь о настоящем кушанье, повел суровым взглядом, чуть повернув голову, в сторону порога, прервался, а затем хлестнул по столу кулаком и грозно рыкнул:
– А вам, босяки, наслаждение кушаньем недоступно! Брысь отсюда! Водки не нальем, самим мало! Я кому сказал – брысь! Чтоб духу не было!
С Екимычем от такой картины и от таких речей едва не приключилась падучая. Открывал рот, закрывал, но ни единого звука выдавить из себя не мог. Захар Евграфович, раздувая ноздри, уже шагнул к столу, готовый надавать оплеух обоим питухам, но вдруг остановился и неожиданно засмеялся:
– Не-е-т, дружочки, синяками от меня не отделаетесь. Я вам покажу видения, физические и бесплотные! Екимыч, свистни пару ребят. И веревки пусть захватят!
Екимыч, так и не обретя дара речи, задом выпятился из кухни. Вернулся с двумя работниками, которые выслушали хозяина, дружно хохотнули и проворно взялись исполнять порученное дело: два собутыльника со связанными ногами были доставлены в дальний угол конюшни, уложены на жесткие объеди, а сам угол работники быстро и сноровисто заколотили досками.
– Внахлест еще планки прибейте, – самолично проверял работу Захар Евграфович, – чтобы ни одной щелочки не осталось.
Работники и планки прибили. Так плотно и ладно подогнали, что в огороженном углу конюшни установилась кромешная темнота. Ни Козелло-Зелинский, ни Коля-милый ничего этого не видели и не слышали: они безмятежно спали – один громко всхрапывая, а другой тоненько присвистывая носом.
Зато пробуждение их было не безмятежным. Первым очнулся Козелло-Зелинский. Ничего не понимая – где он и что с ним? – заелозил ручками вокруг и наткнулся на чье-то тело, толкнул его, но тело не отозвалось. Попытался вскочить на ноги, но ноги были связаны. Тогда он перевернулся, выставил раскрытую ладонь, но она везде нащупывала сплошную стену. А вокруг была непроницаемая темнота. Густая, вязкая, пугающая до озноба. Остатки хмеля вылетели. В груди вызревал отчаянный крик, но Козелло-Зелинский всеми силами пытался его сдержать. Снова пополз, нашарил безмолвное тело и принялся его трясти. Тело долго не отзывалось на его усилия, наконец хрипло выругалось:
– Отстань, сучье семя! Я… я… Эй, где я?! Ты кто? Где я-а-а?!
Они еще долго орали в темноте, допытываясь друг у друга, кто они такие и в каком месте оказались. Луканинские работники, набившиеся в конюшню, только что по полу не катались, едва сдерживая хохот, стараясь не подать голосов и не нарушить тишину. А Козелло-Зелинский и Коля-Милый, окончательно протрезвев, заревели уже навзрыд. Колотились в стены и в доски, ползали в темноте по объедям в маленьком пространстве и от страха теряли головы. Коле-милому показалось, что они в могиле, и он, надрываясь, заблажил:
– Я живой! Живой! Меня зовут Николай Миловидов! Я не помирал!
– Я тоже не помирал! Я Козелло-Зелинский!
Неизвестно, чем бы закончилась вся эта затея, если бы не вмешалась, прибежав на конюшню, Ксения Евграфовна. Велела отбить доски и выпустить несчастных питухов на свет божий. После выговаривала брату, что шутить таким образом над людьми и наказывать их непозволительно. Но Захар Евграфович, забывший обо всех своих неурядицах, в ответ только хохотал, до слез, и время от времени вскрикивал:
– Я не помирал! Я не помирал!
Масленица на дворе стояла – самое время веселиться!
Назад: 14
Дальше: 16