14
Верно предсказывал Захар Евграфович небогатый для Егорки Костянкина выбор: либо на каторгу еще раз угъодить, либо под забором окочуриться. Вспомнил эти слова Егорка, когда очнулся, дрожащий от ледяного холода, в сточной канаве, по дну которой текла, не замерзая на морозе и нестерпимо воняя, черная жижа из пимокатной мастерской. Он отполз подальше от этой жижи, наскреб сырого снега, сунул в сухой, шершавый рот, пожевал, и в глазах немного прояснило. Каким ветром занесло его на окраину Белоярска, в сточную канаву возле пимокатни, Егорка вспомнить не мог. Вспомнил лишь, что, когда забрал оставшееся золотишко у Дубовых, которое отдавал им на хранение, вокруг снова объявились дружки, гораздые выпить на дармовщину, снова хвалили Егора Иваныча за щедрость, клялись ему в верности, а затем исчезли неизвестно куда, бросив его в канаве и прихватив с собой сапоги. Новые были сапоги, добрые, да еще и с начинкой: под стельки засунул Егорка четыре ассигнации по десять рублей каждая – на черный день. И вот черный день настал, а сапоги, и вместе с ними деньги, ушли. Ладно что портянки остались, а то бы еще и ноги поморозил. Егорка перемотал портянки потуже, поднялся, трепещущий, как последний листок на осине, и поковылял в сторону дубовской ночлежки.
Братья Дубовы встретили его неласково. Егорка слезно каялся, что не послушался их и все золотишко забрал, обменяв его на деньги, хотя отговаривали братья не делать этого; обещался в следующий раз подобных глупостей не совершать, просился на постой и заверял, что в скором времени обязательно расплатится, и много чего еще бормотал, мучимый непроходящей тряской, но Дубовы слушали и даже звуков не подавали, будто оба языки проглотили. А когда Егорка выдохся и замолчал, младший Ефим тяжело, словно через силу, выговорил:
– Правила наши, Егор, тебе ведомы. Ступай с Богом. Больше мы тебя здесь держать никак не можем.
Старший Акинфий ничего не сказал. Только головой кивнул, соглашаясь с братом, и показал Егорке на дверь.
Тот и поплелся. Спустился в подвал, выпросил, унижаясь, горячей требухи, стаканчик водки на опохмелку и драные опорки. Отогрелся, унял дрожь, нещадно его колотившую, дождался сумерек и выбрался из ночлежки. Шел он, благоразумно минуя стороной Александровский проспект, глухими окраинными переулками, где его сердито облаивали собаки. Шел туда, куда не собирался идти ни за какие коврижки, а вот пришлось… Перед железными воротами луканинского дома-дворца Егорка остановился, огляделся и тихонько присвистнул: добрая избушшонка!
– Чего встал и пялишься?! – заорал на него сторож. – проваливай, рвань косоротая!
Егорка на плохой прием не обиделся – и не такое доводилось слышать. Шаркая опорками, подошел к сторожу поближе, попросил:
– Доложи, братец, старику вашему, который безногий и на руках его таскают, что Егорка к нему пожаловал.
Сторож заупрямился, снова стал прогонять, но Егорка стоял как вкопанный, потому что идти ему было некуда, а морозец под вечер прижимал и пронизывал худенькую одежонку насквозь – при такой погоде в канаве не переночуешь. Все-таки уговорил сторожа, и тот, заперев изнутри калитку, отправился к Агапову. Вернулся скоро, впустил Егорку в ограду и проводил его до конторы.
– А я нутром чуял, милый ты мой человек, что не обидишь старика! – Агапов не скрывал своей радости, потирал руки, и дребезжащий голосок у него срывался: – Вижу, вижу, что обносился маленечко и личико грустное. Да мы эту печаль поправим. С нашим удовольствием поправим.
Продолжая ворковать по-голубиному, Агапов призвал Екимыча и велел ему переодеть милого человека, обогреть, накормить, определить на ночлег, ну и здоровьице немножко поправить, только осторожно, чтобы на другую сторону не перевалилось. Екимыч слушал все эти распоряжения, брезгливо смотрел на оборванца, словно на дохлую мышь, и лицо у него все сильнее куксилось от неудовольствия.
– Совсем старый из ума выжил, – бормотал Екимыч, когда они с Егоркой вышли из каморки Агапова, – дай ему волю, он всю дубовскую ночлежку здесь поселит.
Егорка помалкивал.
А Екимыч, продолжая ворчать, тем не менее все приказания выполнил. И скоро Егорка, помытый, переодетый в добрую одежду и обутый в справные сапоги, был приведен на кухню, где Коля-милый выставил на стол остатки от ужина, а Екимыч, будто с родным и живым существом расставаясь, недовольно кряхтя, вытащил из кармана мерзавчик, налил половину стакана и подвинул Егорке, предупредив:
– Больше не будет. Зато воды у нас – полны ведра. Хлебай, сколько влезет.
Уснул Егорка в этот вечер сытым, обогретым, на удобном топчане за печкой, накрывшись мягким одеялом. Уснул так быстро, что не успел даже толком порадоваться очередной перемене в своей путаной жизни и задуматься: а какую службу придется ему исполнять, отрабатывая столь радушный прием?