3
Алтай и прежде не скупился на яркость красок и художественные переливы оттенков. Но на высоте около трех тысяч трудно было ожидать чего-то, кроме черно-белого рисунка. Однако здесь тоже встречались вариации: опалово-синие пятна мхов, глянцевая ржавчина лишайников, киноварь скал, фиолетовые тени в складках горных пород, голубые ореолы ледников, салатные пучки травы, желтые увядающие маки. Как будто модный художник наляпал кисточкой разноцветные мазки и выставил свое произведение на поднебесный аукцион, где его могли вволю оценивать пролетающие по делам ангелы и гуляющие по облакам святые угодники.
Федор почувствовал себя одним из них, пробираясь по молочному туману облака, решившего отдохнуть на склоне. «В сущности, покорение горы не что иное, как паломничество, – вспомнил он свою старую мысль, – тут уже и до святости недалеко».
На третьи сутки восхождения он вплотную подобрался к верхней границе тундры, где мелкая жухлая трава клиньями врезалась в курумы – каменные осыпи и безуспешно пыталась взбегать на морщинистые скалы с шапками снега. К полудню четвертых суток Федор оказался в ледово-каменном мешке и до вечера обползал его стены в поисках пути. В сумерках он удачно провалился в узкую расщелину, уходившую наклонно наверх, будто лестница без ступенек. Заночевать пришлось здесь же, втиснувшись в поперечную трещину. О том, чтобы залезть в спальный мешок, нечего было и думать. «И для чего я терплю такие муки?» – спрашивал себя Федор, скрюченный в три погибели. В том же положении он исхитрился приготовить ужин – вскрыл банку консервной колбасы и наделал бутербродов. «Определенно, это у меня наследственное, – размышлял он. – С каждым часом я все сильнее ощущаю в себе гены полковника Шергина. Этого загадочного Франкенштейна с любящим сердцем и мистической судьбой… Но, с другой стороны, разве меня влечет наверх родственное чувство? Ничуть. Я совершенно свободен от подобной сентиментальности».
Тут ему пришло в голову, что он свободен вообще от всего – и именно здесь, на высоте трех с лишним километров это ощущалось как абсолютное счастье, тогда как внизу, на земле рождало лишь тоску неприкаянности. Это новое чувство свободы поразило Федора до глубины души. Он попытался увидеть себя со стороны: скорченный, забившийся, как таракан, в каменную щель, дрожащий от холода – и рассмеялся. Но смех тоже был счастливый.
Проснувшись рано утром, он доел бутерброды и решительно полез вверх. Трещина в скале кончилась лишь через несколько часов. Выбравшись из нее и сбросив рюкзак, Федор долго лежал на спине. По синему морю вверху медленно плыли белоснежные лодки; в них не было гребцов, но, очевидно, лодки точно знали, куда они направляются. В какой-то момент Федору стало казаться, что не лодки плывут, а он сам куда-то движется. И в отличие от них он пока не совсем понимал, к какому берегу его несет.
Потом он встал и увидел захватившую дух картину. Прямо перед ним начинался короткий спуск в крошечное горное каре, посреди которого лежал кусочек неба. И по нему так же медленно плыли умные белые лодки. От этого опрокинувшегося неба на какое-то время в голове у Федора все смешалось. Он вдруг перестал понимать, где кончается небо и начинается он сам – скольжение лодок, переходящее в его собственное движение куда-то, делало эту границу несуществующей.
Каре окружало разорванное кольцо заснеженных скал. Травы возле озера не было и само оно не парило, но Федор узнал место по описанию. Сотня солдат с полковником Шергиным пришла сюда другим путем, не тем, который достался ему, но завещание полковника, безусловно, ждало его здесь.
Он спустился в долину и подошел к берегу. Вода была прозрачна до самого дна. Положив руку на поверхность озера, он тут же отдернул ее – обожгло холодом.
Федор не торопился. Он собрал свой туристический мангал, нашел у озера немного мха, разжег костер. Поставил воду и сварил суп из концентрата. В первый раз за четыре дня наелся вволю и ощутил от этого необыкновенное блаженство.
Только после этого он принялся за поиски. Задача облегчалась тем, что прапорщик Чернов был хорошим наблюдателем и имел великолепную память. Спустя десятилетия после войны он с точностью воспроизвел в книге подробности ландшафта и обрисовал скалу, в которой полковник Шергин схоронил заветную шкатулку. В скале было углубление, похожее на раскрытую слоновью пасть. Запустив туда руку по плечо, Федор наткнулся на имущество полковника.
Лакированная шкатулка красного дерева не пострадала от времени. Он вернулся к костру, сел и раскрыл ее безо всякого положенного в таких случаях трепета. Кроме бумаг, в ней хранились реликвии полковника. Федор вынимал их по очереди и долго, с внезапной грустью рассматривал. Небольшого формата Евангелие, сильно запачканное бурой кровью. Пожелтевшая фотография – молодая женщина с двумя детьми. Медальон с завитком светлых волос. Чеканный образок Богородицы на шею.
Бумаги, ломкие на сгибах и потемневшие, он перебирал еще дольше. Их было слишком много, чтобы сразу разобраться. На одной вверху стояло имя «прот. Иоанн Кронштадтский». На другой внизу – «Николай». Следующая была адресована «четвертому Государю, который приедет в Саров». Федора охватило странное волнение.
Это не был восторг профессионала, заполучившего в руки нечто важное. Голоса предков на старых документах могут звучать ясно и громко, но все же это голоса из той реальности, которой уже нет и никогда не будет. На бумагах полковника Шергина были записаны живые голоса, они звучали из какой-то другой реальности, которая никогда не умирала и никуда не уходила. Она была здесь и всегда, и Федор почувствовал ее присутствие. «Как если бы в дверь дома, где живут старые замшелые агностики, постучался настоящий Дед Мороз», – подумал он.
Впрочем, себя он никогда не причислял к агностикам.
Федор развернул письмо полковника Шергина. Оно так и начиналось: «Моему потомку, который найдет эту шкатулку».
«Милый мой, далекий, незнакомый…»
Он продирался сквозь почерк, как через дебри. Шергин-старший выложил в этом письме всю душу – она текла непрерывным потоком, не оставляя места для абзацев и точек. Дочитав до конца, Федор почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы. Он был во власти сожаления, светлой тоски и чего-то еще, чему и названия не придумаешь. Словно объял необъятное, и сам стал растянувшейся, истончившейся до предела оболочкой этого необъятного.
Смахнув слезы, он перечитал письмо заново.
«Мы свидетели гибели России, вам предстоит начинать все заново, наше свидетельство бессильно, пусть и выражено действием, войной против красной звезды, ваше свидетельство будет подкреплено силой взывания к Богу миллионов невинно погубленных, их будет еще много, теперь только начало, это новое свидетельство тоже будет воплощено в действии, но я не знаю каком, вы должны будете подняться выше, чем мы, теперь гибель не остановить, все, что мы ни делаем, только усиливает агонию, я больше не хочу в этом участвовать, я снимаю с себя бремя бессильного действия, теперь только смириться с Промыслом и посильно спасать то, что еще можно – жизни людей, веру, память…»
Он аккуратно свернул листки и сложил в шкатулку, а саму ее сунул в рюкзак. День близился к вечеру, снег на скалах сделался синим, как незабудки. Федор прошелся вдоль берега озера, рассмотрел окружающие каре каменные стены. На первый взгляд они казались неприступными, но его не оставляла мысль, что впечатление обманчиво. Если как следует все продумать и, главное, предусмотреть… Если к тому же не пугаться заранее и не обещать себе легкой победы…
Он не знал, зачем это нужно ему. Как не знал и то, почему и для чего полковник оставил здесь письмо. Но причины того и другого, несомненно, существовали, и они были сильнее всего прочего. «Если есть гора, значит, надо на нее забраться», – сказал себе Федор. Потом он вспомнил Аглаину сказку про деревню под высокой горой и ее жителей, которые окаменевали на полпути к вершине. «Завтра я поднимусь туда, – подумал он, разогревая на костре ужин. – Раз уж пришел сюда, глупо не довести дело до конца. Но если я сорвусь и сломаю себе шею?.. А разве не этого я хотел, когда выпрыгивал из окна? Тогда было еще глупее…»
На рассвете, когда снег на вершине из синего стал нежно-розовым, будто стены древнего Кремля, Федор начал покорять гору. Если бы у него имелось альпинистское снаряжение – ледоруб, зубила и прочее, дело шло бы легче. Но в рюкзаке отыскались только складной нож и веревка, которую не к чему было приспосабливать. Федор взял нож, перекинул моток через шею по курткой и прыжком взобрался на широкий уступ скалы.
Метрах в двадцати над головой проходила узкая трещина в породе, поднимавшаяся наклонно еще на полтора десятка метров. Распластавшись по поверхности скалы, Федор полз к трещине больше часа, цепляясь за едва ощутимые неровности. Главное, понял он с первых же метров, – почувствовать доверие к скале, прильнуть к ней, как младенец к груди матери, и повторять собственным телом каждый ее изгиб. Стать аморфным и текучим, как нагретый воск. Это было трудно, но в конце концов ему удалось вообразить себя каплей воска, достаточно сумасшедшей, чтобы ползти вверх против всех законов природы. Он даже закрыл глаза, чтобы зрение не мешало испытывать поразительное чувство перевоплощения и единения с каменной стеной. Это было настолько странное и великолепное ощущение, что Федор очень удивился, когда пальцы попали в трещину. Ее ширина как раз позволяла ставить в щель ногу и прочно держаться рукой.
Следующие пятнадцать метров он преодолел быстро и на крошечном выступе, которым заканчивалась трещина, немного отдохнул. Дальше скала уходила в наклон от него, но дело осложнялось слоем слежавшегося снега. Теперь приходилось расчищать поверхность, рискуя потерять равновесие, и конкурировать с плотным снегом за обладание каждой выемкой в скале. Перчатки, с обрезанными накануне пальцами, давно не грели, руки стали терять чувствительность. Мысли в голове тоже замерзли и почти не ворочались. Это было хорошо – меньше поводов впадать в панику. Федору казалось, что он пребывает в состоянии сомнамбулизма. Рассудок был отключен едва ли не полностью, а управляло им нечто из глубин подсознания, которое захватило его и несло наверх. Он наблюдал за собой точно со стороны – как будто не он висел на скале, а нечто вроде дистанционно управляемого механизма. При этом механизм мог испытывать эмоции, ощущать самого себя, оценивать положение и просчитывать следующий шаг. Но в целом он мешал Федору – был слишком медлителен, неуклюж и мог в конце концов все испортить.
Из последних сил он забросил себя на узкую, длинную горизонтальную площадку и четверть часа отлеживался, отогревая руки над пламенем зажигалки. Пальцы были в крови, саднили сорванные ногти, перчатки на ладонях превратились в ветошь. Федор был счастлив.
Дальше на полтораста метров вверх по гребню простиралась снежно-ледовая целина, блистающая на солнце цветными огнями. Подняв себя, Федор вскарабкался на уступ, встал в полный рост, вдохнул ветер, который дул в спину, будто вознамерился помогать, и пошел. Прочно утопив ботинок в хрустком, твердом снегу, он делал шаг и вбивал в белую глянцевую корку другую ногу. Это продолжалось так долго, что он утомился считать шаги и стал смотреть в небо. Оно было фиалкового цвета с примесью лимона и напоминало о хорошем завтраке, от которого Федора отделяло теперь слишком многое.
Освободившаяся от безумного напряжения часть мозга вернула себе способность мыслить по-человечески. Федору внезапно подумалось, что, когда он дойдет до вершины, ему уже нечего будет делать в этом мире. Останется только живым вознестись на небо. Ведь поднимаются не для того, чтобы спускаться. Однако в этой мысли ему чудилась какая-то тревожащая неточность.
Было трудно дышать, он захлебывался ледяным воздухом, который колол изнутри, и с каждым шагом все сильнее казалось, будто он умер. А эта белая пустыня – препятствие, которое должны преодолевать души на пути к вечности.
Сделав очередной шаг, он ощутил под ногой лед и упал. Несколько метров кувыркался вниз, распахивая лицом жесткую корку снега. Эта же корка помогла остановиться, но руки были содраны в кровь. Лицо набухло теплой пульсирующей болью, и он почувствовал, как по лбу и щеке ползут кровяные дорожки.
Запретив себе думать о боли, Федор достал нож, подобрался к ледовой поверхности и стал выдалбливать упор для ноги.
Таких упоров ему понадобилось сделать около полусотни. Когда позади остался последний шаг к вершине, Федор выпрямился. Шатаясь и задыхаясь, откинул назад голову и сказал:
– Свободен.
А потом прокричал в небо:
– Свобо-о-де-е-ен!!!
По высохшей на ветру крови текли слезы, такие же теплые и быстрые. Федор стал поворачиваться, оглядывая пространства вокруг. На юге лежала бурая степь с ниточками-реками и паутинкой-дорогой. Далеко на востоке тянулся цепью поперечный хребет. На севере безбрежно ширилась бело-голубая с коричневыми прожилками горная страна. С запада протягивало прозрачно-розовые лучи утомленное солнце.
«Странное дело, – неторопливо думал он, – я здесь совершенно один, в полном, наиполнейшем и абсолютном одиночестве. Но отчего-то я чувствую необыкновенную полноту бытия. Словно во мне не одна жизнь, а множество. Меня наполняет множество разных людей, живых, умерших, знакомых и неизвестных. И мне это совсем не неприятно. А внизу это ощущение ужасно бы раздражало. Как все эти люди оказались во мне?.. Как будто я попал в центр мироздания, вокруг которого в одном вихре крутятся жизни миллиардов землян. Но как я выберусь из этого вихря?»
Несмотря на сильный холод, продувающий насквозь ветер, голодное подвывание в животе, разбитое лицо и обмороженные, изодранные руки, ему не хотелось покидать вершину. Федор боялся потерять при спуске это потрясающее ощущение расширившегося жизненного пространства. На память пришли слова Аглаи о нежелании становиться частью мира, и неожиданно стал ясен их истинный смысл. «Она давно поднялась на свою царь-гору, – сказал он себе. – Тому, кто сделал это однажды, тяжело ладить с миром, который никакой царь-горы не видит. Но что-то мне подсказывает, она все-таки ответила на вопрос, спускаться ли с вершины в деревню под горой. Ведь лошадей наверху нет, и выжженной солнцем степи тоже, и бабушки Евдокинишны с дедом Филимоном, и всех остальных… и меня тут тоже не было». Последнее соображение чрезвычайно озадачило и встревожило Федора. «Как же мне встретиться с ней здесь? А что если мы с ней на разных вершинах?»
Чтобы немного согреться, он решил обследовать верхушку горы. Она представляла собой криво усеченный гребень, протянувшийся на сотню метров. Большая его часть была занята льдом и снежными наносами, но с южной стороны виднелись каменистые плеши, обдуваемые ветром. Минуя лед, Федор отправился по периметру. Ему хотелось еще чего-то необыкновенного, разительного, вроде того чуда, которое досталось полковнику Шергину и его солдатам – горячего озера и цветущего луга в окружении вечных снегов. Он понимал, что ничего такого с ним не приключится, но все-таки надеялся и жадно вглядывался в поверхность склонов.
Сначала он не поверил глазам, подумал, что мерещится из-за кислородного голода. Но подойдя ближе, отчетливо увидел в расселине, укрытой от ветра, цветок на длинной тонкой ножке. В наплыве внезапной нежности Федор упал на колени, прикоснулся задубевшими пальцами к лепесткам и сказал, с трудом двигая замерзшими губами:
– Чудо ты мое желтоглазое…
«Как же ты тут оказался?» Думать было легче, чем произносить слова. Да и цветку, наверное, все равно – говорят с ним или думают про него. «Ты тоже забрался сюда, чтобы почувствовать свободу?..» Федор колебался, сорвать ли цветок, не будет ли это грубым попранием свободы вольного существа. «А может, ты вырос здесь для меня? Ты ведь понимаешь, брат, что свободу человеку дает что-то большее, чем просто его желание быть вольной птицей… Правда, я пока не знаю названия этому чему-то…»
Он оборвал ножку цветка и бережно пристроил его в кармане на груди, под курткой и свитером. «Извини, брат, за неудобства, но ты ведь, как я слышал, жизнестоек…» Эдельвейс благодарно кивнул, прижавшись головкой к рубашке. Федор распрямился и пошел обратно.
Теперь его с непреодолимой силой тянуло вниз, к Аглае, ее лошадям и всем остальным. Ему казалось, что он должен принести им нечто новое, поведать небывалое, дать почувствовать неведомое. Он ощущал себя Прометеем, идущим к людям с огнем в руках.
Проехаться вниз по ледяной горке на собственных тылах Федор не решился, хотя так и подмывало вспомнить детство. Но спускался все равно лежа на боку, нащупывая ногами зарубки во льду. Потом шел по своим же следам в снегу. Его трясло, руки и ноги давно ничего не чувствовали, словно их туго набили ватой, глаза слезились и в сеющих тени сумерках почти не видели. На карниз, отделявший поле снега от голой отвесной стены, он свалился, не заметив пустоты под ногами. Взвыв от боли, Федор подумал, что сломал руку и два-три ребра, но отвлекаться на это уже не было времени – подгоняла темнота. Пройдя по уступу, он обнаружил подходящий камень, прочно сидевший на скале, и обвязал вокруг него веревку. Другим концом обмотал себя в поясе. Он не знал, достанет ли длины, но другого выхода все равно не было. Второй проблемой были руки – они отвратительно слушались и не хотели держать веревку. Несколько минут Федор разминал их, сжимая и разжимая кулаки, и снова грел над хиреющим огоньком зажигалки. Потом перелез на стену и пошел вниз.
Веревки не хватило на несколько метров. Перерезав ее, он пролетел это расстояние и снова расшибся. Избитый горой, окровавленный и помороженный, в располосованной одежде, Федор трясущимися руками разжег костер. Ночь словно только этого и ждала, чтобы сгуститься окончательно. А затем ее разорвал вопль: Федор отогревал руки в теплой воде и орал благим матом от режущей тупым ножом боли.
…Возвращаться было приятно. Чуть-чуть щекотало внутри, героически страдали, но уже не так сильно, руки, шрамы украшали лицо, в рюкзаке лежали трофеи. Федор знал, что гора изменила его и из той гранитной глыбы, которую он чувствовал внутри себя до восхождения, наконец высеклось нечто, хотя и нуждалось еще в шлифовке. А значит, должно измениться и многое другое. Например, отношения с Аглаей. До сих пор эти отношения имели неправильный характер, думал он. Но теперь все встанет на свои места. Она должна понять, что отказываться от счастья неразумно и грешно. Ведь он мог навсегда остаться там, наверху – но сделал все, чтобы вернуться, к ней, ее лошадям и всем остальным…
Лошадей он увидел первыми. Потом, чуть в стороне, за кустами показался огонь, и до Федора донесся обеденный запах. Он невольно ускорил шаги и не увидел впереди подвоха. Нога попала в заросшую травой яму, подвернулась, и он грянулся оземь.
В отличие от предыдущих падений на этот раз обнаружился результат – Федор не мог подняться, нога стала совершенно недееспособна. Он увидел, как из-за кустов появилась Аглая. Было до слез жаль испорченного впечатления, которое он должен был произвести своим возвращением из поднебесья. Аглая, узрев его жалкое положение, припустила бегом.
– Я, кажется, наконец-то сломал ногу, – извиняющимся тоном сказал Федор.
Аглая села на колени и принялась ловко стаскивать с него башмак.
– Ты выглядишь как француз, отступающий из Москвы, – заметила она, ощупывая ногу. – Что с тобой произошло там?
– Всего не опишешь… Ай! Больно же.
– Это просто вывих. – Ее брови поползли наверх. – А что у тебя с руками? И с лицом?
– Боевое крещение, – пожал плечами Федор. – До свадьбы заживет.
– До какой свадьбы? – не поняла Аглая.
– До нашей, разумеется. Помоги мне встать.
Смолчав, она закинула его руку себе на шею и поддержала. Федор заковылял на одной ноге.
– Ты нашел, что искал?
– Нашел. А ты это серьезно?
– Что?
– Насчет француза.
– Нет, конечно. Просто подвернулось.
– А-а, тогда ладно. Но это сравнение в корне неверно. Я бы даже сказал, парадигмально неверно.
– Хорошо, – сказала Аглая и добавила тише: – Я так боялась, что ты останешься там.
Федор помолчал, размышляя о том, что она имеет в виду.
– Но я же не остался.
– Я думаю, это правильно.
Его разобрало недоуменное любопытство.
– Ты что же, обо всем знаешь? Откуда?
– Всего не опишешь… – коротко ответила Аглая.
Он рассмеялся.
– Кое-что описать можно. Я, например, когда спускался, думал, что я Прометей или что-то в этом роде. Но оказалось, я жалкий бурдюк и меня тащит на себе девчонка… – Он задумался. – А может, именно этого последнего штриха и не хватало…
Допрыгав до привала, где курился паром котелок с супом, Федор тяжело рухнул в траву и закатал штанину. Аглая достала бинт и занялась его голеностопом. От ее теплых прикосновений и уверенных движений Федора охватила приятная истома. Он извлек из кармана на груди слегка примятый эдельвейс и протянул ей.
– Это самый дорогой подарок, который я когда-либо делал, – сказал он честно.
– Не сомневаюсь в этом, – ответила она, взяла цветок и нежно расправила пальцем лепестки. – Я тоже кое-что нашла. Только вряд ли это может быть подарком. Покажу потом.
– Это еще не все, – продолжал Федор, залезая в другой карман.
– Что это за пакля? – удивилась Аглая.
– По-моему, это клок длинной белой бороды. Я нашел его наверху, он торчал в щели между камнями.
– А почему именно бороды?
– Потому что в сто лет таких толстых волос на голове не остается.
– Ты думаешь, это Белый Старец? – Глаза Аглаи расширились. – Цагаан-Эбуген?
– Эбуген не Эбуген, – проворчал Федор, – а что дедушке, если судить по показаниям свидетелей, вторая сотня лет перевалила как минимум за середину – это факт.
– Но… если судить по показаниям свидетелей, – копируя его, произнесла Аглая, – их было двое, старый и молодой.
Полминуты Федор не находил что сказать. Затем дал волю эмоциям.
– Но это же меняет все дело! Картина совершенно ясна! И причем здесь этот Цагаан?!
Его ожгло резкой болью. Федор вскрикнул, но тут же все прошло.
– Вот и все, – молвила Аглая, вправив сустав. – Теперь порядок. Забинтую, и можешь ходить.
– Благодарю вас, – ошарашенно произнес Федор. – Это очень мило.
– А что полковник Шергин? – поинтересовалась она.
– С ним тоже все в порядке. Мы поговорили, и он поведал мне, как было дело.
– И как оно было?
– О, это долго рассказывать, надо начинать издалека.
– Обед еще не готов.
– Ну, тогда слушай… Все дело в том, что полковник Шергин очень любил Россию и был, что называется, добрым христианином…
Утро выдалось тихим и ластилось, как котенок. Солнце мягко подогревало спину, от кромки лиственного леса доносилась нежно-серебристая птичья акапелла. В воздухе носился аромат поздних цветов, а земля исходила прозрачным туманом, который окутывал все таинственным флером.
– Это здесь.
Аглая остановила лошадь и спешилась.
Федор не слишком ловко, как тяжелый толстый шмель, приземлился на одну ногу.
– Может, скажешь?
– Увидишь сам. Рассказывать бессмысленно.
– Ох уж мне эти туземные тайны, – недовольно отозвался он.
Аглая привязала лошадей к одинокой голубой ели и направилась в сторону ручья, прыгающего по камням на склоне. На пригорке он образовывал крошечный водопад, разлетавшийся цветными брызгами. Федор нагнулся к воде, чтобы напиться, а когда выпрямился, Аглаи не было.
– Эй! Что за шутки? – крикнул он.
Ее сосредоточенная физиономия вынырнула из какой-то щели за водопадом. Аглая приложила палец к губам.
– Тс-с. Иди за мной.
– Ну и кого из нас, спрашивается, больше влечет мистика? – пробормотал Федор, протискиваясь в вертикально вытянутую узкую дыру.
Здесь было темно и душно. Аглая включила фонарик и пошла вперед по расширяющейся пещере.
– Пахнет дохлыми мышами, – поморщился Федор.
Аглая остановилась.
– Что? – спросил он.
– Смотри.
Луч фонарика бегал зигзагами по груде блестящего хлама. Постепенно до Федора дошло, что груда имеет правильные геометрические очертания и сложена из отдельных пирамидальных брусков, отливавших рыжим блеском.
– Что это?
– Золото Бернгарта, – спокойно ответила Аглая.
Федор тяжело сглотнул и вцепился ей в плечо.
– Не подходи.
Но она и без того не двигалась с места.
– Надо сдать его государству, – предложила Аглая.
– Государству от этого пользы не прибудет. – Федора одолевали неприятные мысли.
– Рано или поздно кто-нибудь еще найдет его.
– Найдет, – согласился он и ненатурально оживленным голосом спросил: – Ну что, Аглая Бернгартовна, как делить будем – по правде или по справедливости?
– По правде, – ответила она, даже не улыбнувшись.
– Верно. Справедливость – дело темное. Пошли отсюда.
Федор забрал фонарь и подтолкнул Аглаю к выходу.
– Как у нас справедливость искать начинают, – объяснил он по пути, – так друг дружке лбы бьют и морды дерут. А потом за топоры берутся, на тачанки садятся и подковы на каблуки насаживают.
– И в Беловодье ходят, – добавила Аглая.
Они вылезли наружу и побрели к лошадям.
– Знаешь, эта история про Беловодье начинает мне нравится, – после раздумья поделился Федор. – Она засверкала новыми гранями.
– Вот уж не предполагала, что у нее могут быть новые грани, – удивилась Аглая.
– Просто у тебя замылился глаз. Ты ведь не будешь отрицать очевидное?
– И что тебе очевидно?
– Да то, что на пути у Беловодья стоит Царь-гора.
– Ах это, – небрежно сказала Аглая, взлетая на своего жеребца. – Этой новой грани много сотен лет.
– Неужели. – Федор невозмутимо двинул бровью и тоже одним махом оседлал лошадь.
Аглая одобрительно дернула уголком губ и ударила по крупу коня каблуками.