Книга: Шаг за шагом
Назад: I ЧУЕТСЯ ЧТО-ТО НЕДОБРОЕ
Дальше: III «ЧТО БЫ ТАМ НИ ДУМАЛИ ЛЮДИ!»

II
СВЕТЛОВ В ОСТРОГЕ

Бубнов был, как говорится, не пророк, а угадчик: барин его действительно сидел в остроге. Эту тяжелую весть принес домой, на другой день утром, Василий Андреич, вернувшись от полицеймейстера. Но старик не вдруг сообщил ее жене; он прежде всего прошел молчаливо в свой кабинет, выкурил там трубки четыре залпом, все отговариваясь сильной усталостью, и потом уже, когда старушка неотступно пристала к нему с расспросами, объявил ей каким-то глухим, подавленным шепотом:
— Александр-то ведь у нас… в остроге!
Ирина Васильевна так и грохнулась об пол.
— Вот оно каково… матери-то!!.- раздирающим душу голосом молвил Василий Андреич Оленьке, как-то растерянно-безнадежно стоя над распростершейся женою.
Девушка с криком кинулась в кухню за холодной водой.
Многих стоило усилий, чтоб привести в чувство несчастную, подавленную горем старушку; наконец, она слабо очнулась и мутными глазами обвела комнату. Может быть, никакие медицинские средства не подняли бы с полу в эту минуту Ирины Васильевны; но жгучее сознание, что ее сын — ее дорогой Санька — сидит в остроге, придало ей мгновенно, так сказать, сверхъестественные силы: старушка быстро вскочила на ноги.
— Я сейчас… я сама к нему поеду!.. Бедный Санька!.. Отец!.. Оля!.. вели лошадь… поскорее!.. Ох, боже мой, боже мой!.. — твердила она, рыдая и порывисто переходя то от мужа к дочери, то наоборот.
Насилу, насилу удалось Василью Андреичу успокоить ее.
— Ты прежде отдохни маленько, мать, а потом и поедешь… Да лучше бы тебе, однако, не ездить сегодня?.. а? Завтра бы лучше поехала?.. — мягко уговаривал он уложенную им в постель жену, натирая ей спиртом виски.
Ирина Васильевна только махнула нетерпеливо рукой.
— Ну, ну… ладно, ладно!.. поезжай! только успокойся ты теперь-то, Христа ради, хошь на полчаса… — поспешил согласиться старик.
Он, в эти полчаса, ухаживал за ней, как нянька.
Василий Андреич, изучивший до мельчайших подробностей характер и привычки своей жены, решительно не мог припомнить, чтоб она когда-нибудь так растерялась сразу — до обморока; никогда еще не встречал в ней старик той покорной уступчивости, с какой Ирина Васильевна позволила ему перед тем уложить себя в постель, — и он вдвойне глубоко почувствовал теперь, что настоящее испытание превышает все, что было безотрадного в их долгой кропотливо-трудовой жизни! Но ведь они уж доживают свой век; а что же будет с ним, с сыном? Что будет с этим человеком, который уже и теперь, в самом начале своего молодого, самостоятельного поприща является, так или иначе, арестантом острога?! Учиться столько лет… и для чего же? Чтоб смирнее сидеть потом за железной решеткой — для того, что ли?! И откуда, зачем эта прыть, этот неугомонный риск, когда без них можно жить покойно и весело? Весело!.. Да весело ли, полно?
А те-то, давно позабытые им, Васильем Андреичем, люди… разве они не были так же покойны и веселы в далеком безлюдном захолустье?..
Приблизительно в таком именно роде, хотя в другой форме и большем объеме, проходили мысли в голове старика Светлова, пока отдыхала в постели его жена.
«Э-эх! не хватает у меня маленько чего-то…» — тяжело и безнадежно подумал он, наконец, и заскреб у себя в голове.
Действительно, чтоб привести в порядок и уяснить себе эти мысли, чтоб разрешить победоносно все эти сомнения, Василью Андреичу не хватало немногого: ему недоставало одной, но зато громадной, всесокрушающей мировой силы — знания!
Ирина Васильевна лежала недолго, — по крайней мере не больше того времени, какое назначил ей наудачу сам муж: стремление к немедленной деятельности в пользу сына, мысль, что ее милый Санька, может быть, болен и сам от испуга, опять подняли на ноги старушку; она тотчас же собралась ехать к нему.
— А… ты, отец?.. — нерешительно обратилась Ирина Васильевна к мужу, уже надевая в передней салоп.
Василий Андреич, до сих пор так нежно ухаживавший за ней, нахмурился вдруг, как туча.
— Я ничего не забыл в остроге, — сказал он отрывисто и сурово, — да и нашего роду там не было.
— Ну, отец, бог с тобой! только на том уж свете ты, батюшка, за эти слова разделаешься… — вся в слезах заметила ему старушка.
Василий Андреич молча стоял перед женой, не поднимая на нее глаз.
— И не жалко тебе Саньку-то?.. — продолжала она все так же нерешительно. — Тебе-то он чего сделал? Ну-ка бы тебя самого посадили безвинно?.. Побойся ты хоть бога-то, отец!..
Старика подергивало как на горячих угольях.
— Сказал, что не поеду — и не поеду! — наотрез объявил он, наконец, сильно дрожавшим от волнения, но решительным голосом и тотчас же ушел к себе в кабинет.
Ирина Васильевна, скрепя сердце, съездила одна, но неудачно: ее не допустили до сына без письменного разрешения прокурора, — в сумятице горя Василий Андреич совсем позабыл об этой неизбежной формальности. Уже подъезжая к самому дому, сани старушки неожиданно встретились с санями Прозоровой; кучер последней прямехонько правил в светловские ворота, так что нетерпеливой хозяйке пришлось обождать, пока ее гостья въедет во двор. У крыльца обе дамы сошлись. Бледное, встревоженное лицо Светловой, ее заплаканные глаза — разом подтвердили Лизавете Михайловне горькую истину, которую за час перед тем пришлось ей узнать от мужа.
— Правда ли… что я слышала?.. — тревожно спросила она, протягивая руку старушке.
Ирина Васильевна, до сих пор довольно холодно относившаяся к Прозоровой, теперь, в каком-то особенном непонятном самой ей порыве, бросилась со слезами на шею гостье: в несчастии, говорят, люди становятся симпатичнее друг к другу. Они обнялись и поцеловались. Старушка тут же, на крыльце, в немногих, хватающих за сердце словах передала Лизавете Михайловне и свое горе и свою горькую неудачу.
— Идите, отдохните пока, успокойтесь, Ирина Васильевна, — мягко, но решительно сказала ей Прозорова, — я сейчас сама съезжу к прокурору.
Светлова даже не успела еще и опомниться хорошенько от этих ласковых слов, как уже сани Лизаветы Михайловны бойко выезжали за ворота.
«Право, какая славная, добрая дама!» — могла только подумать ей вслед растроганная старушка, с заметной слабостью взбираясь по высоким ступенькам крыльца.
Прозорова всю дорогу торопила кучера: она не столько боялась за Александра Васильича, сколько ей жаль было его бедную мать. Тем не менее сегодняшняя недавняя сцена с мужем то и дело шла на память Лизавете Михайловне.
Дементий Алексеич куда-то ездил утром и, вернувшись домой, злорадно объявил ей:
— Хорошего… хорошего нашли учителя детям: в острог заперли!
Она промолчала, но чувствовала, что побледнела как полотно в эту минуту.
— Да уж вы, чего доброго, не любите… не любите ли этого разбойника?!.- спросил он с движением еще незнакомой ей страсти и ревности.
— Может быть, и люблю, — вам-то какое дело? — холодно и резко сорвалось у нее с языка.
Дементий Алексеич, кажется, ударил бы ее, если б между ними не встал Гриша; по крайней мере она никогда не видала мужа таким страшным и вместе с тем отвратительным.
Да! эта сцена не выходила сегодня из головы Лизаветы Михайловны. Прозорова не могла отделаться от нее даже и тогда, когда говорила уже с прокурором. Блюститель губернского правосудия оказался человеком весьма несговорчивым или, по меньшей мере, мнительным; он прежде всего обстоятельно выведал у просительницы, почему не приехала сама госпожа Светлова, отчего не взял на себя ее поручения муж, и обо многом другом в том же роде. Не зная, что сказать, молодая женщина лгала, не краснея. Тем не менее и после того прокурор все еще затруднялся выдать ей пропуск.
— Ведь вы сами посудите: я ведь должен буду ответить перед высшим начальством за это… — говорил он, быстро расхаживая по своей невзрачной камере. — Если бы еще не такое щекотливое дело, тогда… тогда, конечно…
— Но вы несравненно больше должны будете ответить перед вашей совестью, если старушка умрет, не повидавшись с сыном! — вдохновенно прервала его Лизавета Михайловна.
— Да!.. для нее-то… я, пожалуй, дам, — заметил прокурор, очевидно, пораженный этим доводом, — она мать… А вы? — спросил он подозрительно у Прозоровой.
— Я его родственница, — еще раз беззастенчиво солгала она.
Именной пропуск для двух лиц был выдан наконец. Через полчаса после этого Лизавета Михайловна сидела уже в одних санях с старушкой Светловой, быстро несшихся по направлению к тюремному замку.
Мрачно, недружелюбно смотрели желтые стены старого ушаковского острога, когда подъехали к ним эти две нечаянные подруги, обе взволнованные одинаковой мыслью: что-то они там увидят? У ворот с удивлением встретил дам караульный офицер; мельком взглянув на пропуск, он тотчас же распорядился, чтоб их провели в так называемое «благородное отделение». Они прошли длинным грязным и темным коридором в сопровождении какого-то тощего, вооруженного связкой ключей, солдатика — должно быть, тюремного сторожа, немилосердно звякавшего ими. Этот резкий звук, в связи с каким-то особенным, затхлым и одуряющим воздухом коридора, производил невыносимо тяжелое впечатление на свежего человека. Лизавете Михайловне едва не сделалось дурно, у старушки Светловой кружилась голова. Наконец, солдатик остановился перед одной дверью с маленьким квадратным окошечком, раза два повернул в замке ключ и, с неприятным скрипом толкнув коленом в дверь, беззубо сказал дамам:
— Сюды-с, пожалуйте.
Они вошли как-то робко, почти испуганно.
— Какие дорогие гости!.. — вскричал Светлов, порывисто бросаясь к ним навстречу.
Ирина Васильевна задрожала вся и так и повисла на шее сына.
— Батюшка ты мой!.. — могла она выговорить только, заливаясь слезами.
Высвободившись с трудом из ее многократных объятий, Александр Васильич подошел к Прозоровой.
— И вы не задумались навестить меня здесь!.. — проговорил он с горячим чувством, взяв ее за обе руки.
Светлова стояла теперь несколько поодаль и жадными глазами всматривалась в дорогие черты своего милого первенца. Но, к величайшему удивлению старушки, она не нашла в нем решительно никакой перемены: все так же спокойно было его лиио, как и всегда, так же смело и прямо смотрели эти большие темно-голубые глаза, тот же веселый, приветливый тон обращения, та же развязность и простота в манерах; только между бровей у него как будто появилась небывалая прежде, чуть заметная складочка. От сына Ирина Васильевна невольно перевела глаза на его обстановку. Комната, которую занимал Александр Васильич, была невелика, сыра и грязна; вместо обычной мебели обращала на себя внимание одна только кровать, с грязным волосяным тюфяком и такой же подушкой, но без белья, прикрытая собственной шубой арестанта: стоявший тут же, перед этой кроватью, деревянный некрашеный стол, немытый по крайней мере лет пять, являлся здесь уже, так сказать, роскошью.
— Что, мама? не красна моя теперешняя хата углами? — смеясь, обратился Светлов к матери, заметив, с каким вниманием она рассматривает его убогое помещение. — По правде сказать, и пирогами-то она тоже не больно красна.
Ирина Васильевна только теперь спохватилась, что в ее карманах был целый арсенал разных съестных припасов; она торопливо стала выгружать их на стол, подозрительно рассматривая его.
— Уж извини, батюшка, на первый раз: что ближе под руку попалось, то и захватила, — сказала старушка, как будто конфузясь.
— Смотри, мама, не попадись, — шутливо заметил ей сын, — это ведь некоторым образом — контрабанда. Во всяком случае, нельзя не отдать немедленно же чести сему мясному пирожку… — прибавил он еще шутливее, комично подбираясь к разложенным на столе домашним пожиткам. — Я вижу, Лизавета Михайловна, что вы ни за что не можете догадаться, как здесь сидят? — с веселой улыбкой обратился Светлов к Прозоровой, которая, действительно напрасно искала глазами стула. — Это надобно вам прежде показать обстоятельно…
Александр Васильич с забавной важностью уселся сам посредине кровати, а дам пригласил сесть по бокам.
— Вот видите, как ларчик просто открывался, и не жестко и уютно, не правда ли? — спросил он.
— Ну, уж ты — прокурат Санька! — заметила ему мать, не будучи в состоянии и сама удержаться от невольной улыбки. — Как это ты еще, батюшка, можешь смеяться тут?
— Э, мама! к счастию нашему с тобой, смеяться нигде не запрещается, да и запретить нельзя… В этом-то условии главным образом, может быть, и лежит все спасение человеческой натуры среди всевозможных ее мытарств, — сказал очень серьезно Светлов.
На минуту и хозяин и гостьи как-то грустно умолкли, и разговор круто перешел к домашним делам. Весть о закрытии школы, сообщенная Ириной Васильевной, вызвала у Светлова только заметную досаду, но нисколько, по-видимому, не поразила и даже не удивила его.
— Этого можно было ожидать со дня на день: мы нуждаемся пока в одних кабаках… — едко заметил он между прочим.
Гораздо больше встревожило Светлова известие о серьезной болезни Ельникова.
— Да! — сказал Александр Васильич как-то угрюмо, — это меня очень беспокоит: таких энергических людей, как Анемподист Михайлыч, немного. Не бережется ведь он, главное; за ним надо присматривать иногда, в этом отношении, как за маленьким ребенком. Вы бы сильно обязали меня, Лизавета Михайловна, если б съездили к нему и попросили его, от моего имени, посидеть несколько дней дома; а то ведь он, пожалуй, и сюда еще вздумает заглянуть — в эту сырость, где и здоровому-то человеку не трудно за…
Светлов спохватился вдруг и искоса посмотрел на мать.
— У меня так вот крепкая натура, — осторожно поправился он, — я почти не боюсь ни простуды, ни сырости; никогда не хвораю.
— Я непременно съезжу к доктору завтра же, — торопливо помогла ему выпутаться из обмолвки Лизавета Михайловна.
— А что же ты, мама, ничего не расскажешь мне об отце? Он как поживает? — помолчав, спросил Александр Васильич у матери.
Ирина Васильевна принуждена была отвернуться, чтоб незаметно проглотить свои слезы.
— Да ничего, батюшка, — ответила она тихо, — трубочку все свою покуривает…
— Папа не верит, должно быть, что я прав, — спокойно заметил Светлов, — в таком случае он, конечно, считает позором навестить сына в остроге… А ты мама? как же ты-то решилась позорить себя?
— Уж видно нет, Санька, на свете такого дружка, как родимая матушка… — заплакала старушка, думая сперва отделаться одной только пословицей.
— Вот и Лизавета Михайловна здесь… — не то возразил, не то подумал вслух Александр Васильич.
Тяжелое молчание охватило на минуту каземат.
— Нет! — сказал вдруг Светлов, вставая и резко нарушив общее безмолвие, — эти грязные стены, мама, никого не могут позорить… Позорит сам себя человек, переставая быть им! Но я всегда останусь человеком: где бы я ни был — за мной всюду пойдут мое сердце, мои убеждения, мои привязанности; за мной же пойдет всюду и мое человеческое достоинство… Неужели ты думаешь, мама, что мне не жаль твоей седой головы, что я не вижу, как она мучится за меня и днем и ночью? Неужели я не хотел бы видеть вас всех довольными, счастливыми?.. Но если не в моих силах сделать вас такими, то неужели, наконец, мне самому, мне лично, не позволено — или ты желала бы запретить мне — стремиться к тому счастью, какого я хочу, теми путями, какие мне указывает моя совесть? Я не могу винить отца: я никогда никого не виню; но мне действительно невыразимо больно, что я так дурно им понят! Это не упрек… в особенности не упрек тебе; но на душе иногда накипает так много горечи, так много затаенных слов просится наружу, что, право, в такие минуты перестаешь щадить другого… Полно! не плачь; прости мне… Ты… ты славная, славная у меня!..
Александр Васильич тихо наклонился к матери, обнял ее и долго-долго целовал ей голову. Ирина Васильевна неслышно плакала под обаянием какого-то невыразимого, более светлого, чем тяжелого чувства: старушке казалось, что сын ее воочию стоял теперь перед ней на той недосягаемой высоте нравственной чистоты, на какой она видела его изредка только в своих задушевных мечтах. Лизавета Михайловна, совершенно притаившись на своем месте, так что о ней можно было забыть, с напряженным вниманием и интересом следила за этой неожиданной сценой; у нее у самой дрожали на ресницах слезы.
— Простите меня, дорогая Лизавета Михайловна, если мы невольно позволили себе нарушить покой и вашего душевного мира, — обратился к ней Светлов, когда утих порыв его ласк, — я считаю вас, во многом, родной мне…
— Вы только еще больше сблизили сегодня это родство… — тихо ответила она, потупляя глаза.
— И вправду! — подхватила старушка, — Лизавета Михайловна теперь совсем как будто родственница стала. Вот кабы вы замужем не были, — ласково обратилась она к Прозоровой, — и пара была бы моему Саньке.
Лизавета Михайловна вся горела: самая сокровенная мысль ее была обнаружена.
— Заметьте при этом, что мама — не особенная охотница до свадеб, — весело молвил ей Светлов, любуясь смущением молодой женщины и, так сказать, подливая на огонь масло.
Прозорова чувствовала, как сильно забились у нее виски и сердце, как на минуту потемнело у ней в глазах, и вдруг, не помня себя от волнения, она сказала, ни к кому, впрочем, не обращаясь:
— Да! я умела бы любить его и беречь…
— Так станемте же любить и беречь друг друга! — серьезно, с глубоким чувством проговорил Александр Васильич, опять взяв ее за обе руки. — Вот, мама, видишь: в этих грязных стенах люди переживают иногда дорогие, лучшие минуты своей жизни!..
При других, менее исключительных обстоятельствах тонко-разборчивое ухо Ирины Васильевны, вероятно, не совсем благосклонно выслушало бы эти, так нечаянно высказанные, полные затаенного смысла, признания; но теперь, под обаятельным влиянием теплых речей и ласк горячо любимого сына, старушке было не до того. Она заметила только:
— Уж чего бы это, батюшка, и на свете такое было, прости господи, кабы люди не берегли да не любили друг друга!
— Аминь! — как-то радостно заключил Светлов и еще раз, еще крепче обнял добродушно улыбнувшуюся ему мать.
Понемногу тон их разговора переменился. Александру Васильичу пришлось подробно рассказать своим гостям, что он делал у прокурора и как его принял тот. Нового, впрочем, оказалось немного в рассказе Светлова; все дело сводилось к тому, что один горячился и беспрестанно повторял: «Против вас имеются очень сильные улики в подстрекательстве», — а другой спокойно возражал ему: «Представьте мне прежде эти улики».
— Из всего допроса я вывел одно — что ко мне хотят привязаться и сделать меня во что бы то ни стало виноватым, — заключил Александр Васильич. — Вообще, — прибавил он, — фабричная история, кажется, тут только предлог: им, по-видимому, что-то другое хотелось выведать от меня…
— Молчи, Саня! — заметила ему мать, — ужо вот я сама поеду, попрошу генерала, так тогда…
— Ну, нет, мама, ты этого не делай, если не хочешь поставить меня в положение еще более тяжелое, — с живостью перебил ее Светлов, — я даже не в состоянии буду уснуть сегодня ночью, если ты не дашь мне теперь же слова… ни во что не вмешиваться.
Ирина Васильевна стала было доказывать сыну всю пригодность и необходимость подобного обращения к защите его превосходительства, но в конце концов старушке все-таки пришлось отказаться от своей мысли и дать слово Александру Васильичу — оставить в покое представителя местной власти.
— Вот когда мы с тобой сами сделаемся генералами, тогда и будем водить с ними знакомство, — шуткой отделался Светлов от дальнейших настояний матери.
Эта маленькая размолвка не помешала, однако ж, дамам просидеть у Александра Васильича довольно долго; они только тогда уже начали собираться домой, когда проводивший их к арестанту солдатик, слегка приотворив дверь каземата, стал то и дело просовывать в нее из коридора свое тупое лицо, ясно теперь выражавшее, впрочем, окончательную потерю терпения.
Прощаясь с сыном, Ирина Васильевна опять не могла удержаться от слез.
— Знаешь что, мама? — сказал ей Светлов, — у меня к тебе просьба есть, и очень серьезная просьба…
Старушка посмотрела на него с удивлением; но, очевидно, она готова была исполнить все, о чем бы он ни попросил ее.
— Не езди ты, милая, сюда в другой раз… — продолжал Александр Васильич, стараясь придать как можно больше правдивости и искренности своим словам. — И знаешь почему, мама? Ты ведь не в силах относиться спокойно к моему настоящему положению, — иначе и быть не может; а между тем уже один твой страдальческий вид способен каждый раз расстроить меня, отнять необходимую ясность и силу у моего ума, тогда как они-то именно и нужны мне теперь всего более, чтоб оправдаться…
Говоря это, Светлов заботился, разумеется, не о себе; но для Ирины Васильевны было совершенно достаточно подобного основания, чтоб не противоречить своему любимцу.
— Только бы поскорее выпустили-то тебя, Санька, а уж я, нечего делать, посижу, грешная, дома… — с величайшей покорностью согласилась старушка и снова принялась плакать. — Что понадобится — пиши с Лизаветой Михайловной, — с ней и пошлем тебе; а то и отец приедет: может, уломаю я его как-нибудь… — говорила она сквозь слезы, уже уходя и поминутно оборачиваясь, чтобы еще раз обнять сына.
Но Василья Андреича трудно и почти невозможно было «уломать», когда какая-нибудь упрямая мысль гвоздем сидела у него в голове. Тем не менее этот блистательный подвиг был совершен, и совершил его не кто иной, как Владимирко. «Поедем» да «поедем к Саше» — дней пять сряду приставал он неотступно к отцу. Дело в том, что с той самой минуты, как в стенах большого светловского дома, с некоторой таинственностью и даже ужасом, произнесено было впервые слово «острог», последний получил в глазах мальчугана интерес и значение как бы какого-то громадного небывалого и никогда еще не виданного им фейерверка, который, во что бы то ни стало, надо было увидеть, — по крайней мере в такой именно силе чувствовалось это желание самому Владимирке. На его ежеминутные приставанья старик отвечал сперва только одним угрюмым «отвяжись» да усиленным сопеньем своей трубочки; потом, как бы не выдержав натиска дальнейших приставаний, Василий Андреич стал отговариваться уже мягче — и, наконец, на шестой день утром внезапно объявил:
— Не ходи ужо либо сегодня, Вольдюшка, в гимназию-то: к брату поедем.
Это утро было настоящим праздником для Ирины Васильевны; она даже свечу затеплила перед образом в своей спальне.
— Слава тебе, господи! едет… — сдержанным шепотом говорила старушка дочери, усиленно придумывая, «что бы такое послать еще Саньке». — Да как же, Оля! — твердила она, — ведь какой грех-то был бы потом отцу на том свете… ты подумай-ка, матушка! Право, все сердце у меня изболело эти дни…
Свидание старика Светлова с арестантом-сыном произошло довольно холодно. Василий Андреич, особенно вначале, видимо дичился его или, вернее сказать, конфузился: родительская совесть заговорила понемногу в старом упрямце и теперь громко начинала протестовать против его предыдущего упорного отчуждения от родного детища. Видя это, Александр Васильич чувствовал, с своей стороны, что не может быть искренним, как бы хотел, и потому тяготился отчасти и сам неожиданным приездом отца. Когда после первых, заметно натянутых приветствий и расспросов речь зашла каким-то образом об Ирине Васильевне, молодой Светлов заметил:
— Маме, право, стоит позавидовать: у нее — геройское сердце.
Василий Андреич тотчас же обиделся: ему послышался в этом замечании косвенный намек на отсутствие героизма в собственной особе.
— То-то ты, видно, и стараешься мать-то в постель уложить! — проговорил он с горечью.
Александр Васильич, в свою очередь, вспыхнул; он посмотрел на отца в упор.
— Если ты, папа, приехал сюда только затем, чтоб оскорблять меня в этом подневольном углу, — холодно и гордо сказал Светлов, — то, право, судя по недавнему опыту, ты мог бы сделать то же самое и не выходя из дому.
— Ну, ну… уж, разумеется, я один кругом виноват! — с прежней горечью отозвался Василий Андреич, очевидно, еще больше задетый теперь за живое.
Александр Васильич промолчал; он переносил в эту минуту своего рода пытку: ему и жаль было старика, и сознавалась им в то же время роковая невозможность вести себя иначе, чем до сих пор.
— Мне, парень, что! — продолжал Василий Андреич, не дождавшись возражения от сына, и голос его зазвучал уже как-то мягче. — Делай, как хочешь, — по мне все равно; я уж рукой махнул на все… А ты вот о себе-то подумай: ведь пропадешь ты эдак ни за копейку… бесшабашная голова!..
— Так научи же меня, папа, чтобы я мог дороже продать свою жизнь, — с глубоко затаенной скорбью молвил Светлов, — кругом, у всех, — везде, куда ни оглянешься, она пропадает даром; а я бы не хотел этого…
— На службу ты не поступа-аешь… — уклончиво заметил старик, — кто тебя знает, что у тебя в голове!
— Эх, папа! многое шевелится в ней, да беседовать-то об этом она привыкла только с подушкой… — как-то задумчиво сказал ему сын и тихо забарабанил пальцами по столу.
В таком роде, длилась с полчаса их несговорчивая беседа. Василий Андреич прежде всего вынес из нее какое-то смутное предчувствие будущих бед, на каждом шагу грозивших впереди его сыну; но, кроме того, было в ней и что-то отрадное для старика, — что именно такое — он не мог бы сказать и сам, а было что-то… Во все время этой беседы, или, вернее сказать, в продолжение целого визита, Владимирко, усевшись на постель и тесно прижавшись к брату, упорно молчал, зорко поглядывая оттуда вокруг, точно мышка из своей норки. Александр Васильич, сильно ему обрадовавшийся, несколько раз пробовал заговаривать с ним, даже принимался было тормошить его, но мальчуган только уклончиво жался в угол кровати да отделывался двумя-тремя односложными словами; а между тем, судя по глазам, «химика» сильно тянуло на разговор. Впрочем, секрет такого молчаливого поведения Владимирки объяснялся весьма просто: его стесняло присутствие отца, с старшим братом мальчик привык беседовать нараспашку только с глазу на глаз, а так, для одного виду, говорить, по его ребяческому соображению, не стоило.
Но зато в душе Владимирко торжествовал: ему удалось побывать в остроге.
— Не страшный совсем острог-то этот! — пренебрежительно сообщил он в тот же вечер на кухне своему «наилюбезному камердинеру», — только погребом пахнет. И солдат там ключами побрякивает… как наша Акулина, когда сливки из погреба достает; мама еще все говорит ей: «Сильно-то не закрывай — прокиснут». А человек, Ваня, может прокиснуть, а? — смешливо заключил «химик».
Предлагая такой, по-видимому, наивный вопрос, Владимирко был совершенно прав: разве люди — не те же «сливки» жизни?..
Назад: I ЧУЕТСЯ ЧТО-ТО НЕДОБРОЕ
Дальше: III «ЧТО БЫ ТАМ НИ ДУМАЛИ ЛЮДИ!»