IV
ВСЯ ФАБРИКА НА НОГАХ
Прежде нежели мы приступим к описанию происшествий настоящей главы, нам, для лучшего их уразумения, необходимо сказать несколько объяснительных слов. Ельцинская фабрика состояла, собственно, из двух казенных заводов — стеклянного, выделывавшего посуду низшего разбора, и суконного, производившего одно только грубое, так называемое солдатское, сукно. Заводы эти управлялись от казны директором, которому уже непосредственно подчинены были смотритель и конторщик, тоже числившиеся в коронной службе. Теперешний директор всего только год тому назад поступил на место прежнего, но и в это короткое время он успел уже возбудить к себе единодушную ненависть фабричного люда. Прежний директор был, так или иначе, человек справедливый и притом довольно мягкого, уживчивого нрава. Управляя фабрикой более девяти лет, этот чиновник применился понемногу к обычаям тамошних рабочих и потому мог, в отношении их, позволять себе иногда даже и крутые выходки; если он и рисковал поплатиться за подобную смелость, то разве только непродолжительным созерцанием нахмуренных, недружелюбных лиц да косых взглядов. Тем более резким должен был показаться для фабрики переход под управление теперешнего директора. Теперешний директор, — переведенный в гражданскую службу полковник, бывший перед тем ушаковским полицеймейстером, — представлял собою личность, далеко не похожую на своего предместника. Это был вспыльчивый и вместе с тем бессердечный, грубый человек — смесь военного задора с гражданским взяточничеством. Во время своего полицеймейстерства он буквально нагонял ужас на более простодушных жителей города; даже уличные ребятишки, завидев пролетку и белую пару этого господина, с двумя верховыми казаками позади, рассыпались, как горох, во все стороны. Впрочем, для полной характеристики теперешнего директора Ельцинской фабрики достаточно было бы рассказать, что во время производства какого-то следствия о подделке кредитных билетов он, чтоб добиться сознания от одного татарина, приказывал производить над ним в своем присутствии операцию примерного повешения и продолжал ее до тех пор, пока у несчастного не начинало багроветь лицо. Таков был полковник Оржеховский. В фабрике сей почтенный муж начал свою деятельность с того, что прибавил лишний час работы на заводах, само собой разумеется, в пользу собственного кармана, а отнюдь не в интересах казны, и до крови избил какого-то молодого фабричного, осмелившегося протестовать против такого незаконного распоряжения. Затем, несмотря на данный ему при этом урок тем, что многие фабричные не пошли на другой день на работу, теперешний директор стал от времени до времени наказывать рабочих розгами — сперва за одни крупные вины, а потом и за мелочи иногда. Подобная мера исстари считалась здесь верхом позора для всей фабрики, не говоря уже о том, к кому она применялась: за высеченного обыкновенно даже не шла замуж ни одна порядочная фабричная девушка. К этой мере могли безнаказанно прибегать только «деды», не иначе, как с общего согласия и притом в весьма редких случаях: за последние пять лет перед управлением Оржеховского так наказаны были всего только трое. Уже к концу первого полугодия его директорства вся фабрика стояла к нему в открытой оппозиции; ни одного приветливого лица не встречал он на заводах. Но когда новый директор позволил себе дать десять розог за грубость одному из «дедов», оппозиция эта стала до такой степени очевидна, что Оржеховский поздно вечером не решался даже и с казаками показываться на улицах деревни. На него пожаловались в город, однако, безуспешно; мало того, двое мирских ходоков по этому делу за свою смелость были внезапно переведены на другой завод.
«Деды», в числе пяти человек, выбирались пожизненно всеми без исключения фабричными из самых умных, честных и стойких стариков деревни помимо всякого вмешательства местного начальства — и, в свою очередь, точно таким же образом избирали, уже сами себе, старосту. Согласно укоренившемуся обычаю, кандидатами на эту последнюю, хлопотливую должность могли быть только молодые или не очень пожилые еще, самые ловкие и сметливые фабричные. Староста тоже избирался пожизненно. Местное начальство, впрочем, и не признавало de jure этих общественных властей, но de facto пользовалось ими на каждом шагу, ясно видя, каким почетным значением пользуются они в глазах своих выборных и какое огромное влияние имеют на них.
Фабрика не могла, разумеется, стерпеть кровного оскорбления, нанесенного ей в лице одного из этих выборных, и решилась сама наказать директора, чтоб худо ли, хорошо ли отделаться от него раз навсегда. Варгунин, приезжавший сюда довольно часто, пользовавшийся здесь неограниченным доверием и общей привязанностью, знал очень хорошо об этом решении; но, любя вообще народ и предвидя дурные последствия, он советовал фабричным не пускаться на такое рискованное дело, а лучше обождать, пока сменят директора, и даже обещал похлопотать об этом частным образом у кого следует. Добрый совет Матвея Николаича на этот раз, однако ж, не был принят; фабричные решительно объявили ему, что сами проучат директора. Тогда Варгунин ухватился за последнее средство: он уговорил «дедов» и взял с них слово, что они ничего не предпримут до следующего его приезда в фабрику, думая этим выиграть время, пока поулягутся страсти. Действительно, раза два ему удалось таким образом отсрочить катастрофу, но в предпоследний его приезд «деды» внушительно и напрямик объявили старику:
— Тоже и нам теперича нельзя супротив мира идти… Уж ты там как хошь, Матвей Миколаич, еще раз мы тебя обождем, сделаем тебе уважение, только чур — на другой же день быть переполоху, как ты опеть пожалуешь; да больно-то не мешкай в городе: пожалуй, не утерпят наши робяты, тогда уж не прогневайся…
Варгунин принужден был дать слово приехать как можно скорее. У Матвея Николаича быша одна из тех любящих и стойких натур, которые мало думают о себе, когда дело идет о судьбе их любимцев. Он знал, что «деды» ни в каком случае уже не изменят своего последнего слова, и решился лично участвовать в фабричном движении, надеясь своей опытностью и влиянием на народ отклонить от него какое-нибудь непредвиденное несчастье, а может быть, и преступление. Такова была роль, которую Варгунин добровольно назначил себе в этом деле. Матвей Николаич, сам всю жизнь протестовавший в пустыне, был настолько опытен, что мало мог предвидеть хорошего впереди от подобной попытки, но опять и не в его характере было сомневаться в возможности достигнуть чего-нибудь этим путем. Перед отъездом из города он сообщил обо всем Светлову, прося его совета и, если можно, помощи, т. е. личного присутствия в фабрике. В чем другом, а в этом Александр Васильич не мог отказать никому, тем более Варгунину.
— Да что же они думают сделать-то? — спросил он у него только, сейчас же согласившись ехать.
— Хотят, батенька, потребовать всей фабрикой от директора, чтоб он немедленно ее оставил, или, в противном случае, все прекратят работы. Пускай, говорят, приезжает городское начальство, так мы уж с ним потолкуем. Вот все, что по крайней мере я знаю, батенька.
Варгунин не притворялся: он действительно только это и знал.
Вo многих фабричных головах бродила еще вчерашняя вечорка, как уже с раннего утра стало обнаруживаться особенное движение на улицах фабрики: то и дело встречались группы рабочих в пять-шесть человек, хотя день был и не праздничный. Одни из них, постарше, остановясь где-нибудь у забора, серьезно и с жаром разговаривали между собою вполголоса; другие, помоложе, взявшись дружно за руки, с вызывающим видом расхаживали взад и вперед, заломив набекрень шапки и напевая, тоже вполголоса, любимые фабричные песни. «Уж как в фабричке у нас» слышалось часто и в разных концах деревни. Ближайшие соседки беспрестанно обменивались между собой торопливыми визитами, спеша поделиться их результатом с другими. В так называемой «сборной избе» степенно и угрюмо совещались «деды», рассылая с разными поручениями во все концы фабрики любопытных ребятишек, одаренных непобедимым свойством — всегда торчать там, где соберутся взрослые.
Одного из таких гонцов перехватил на улице смотритель. Он шел сегодня ранее обыкновенного на заводы по распоряжению директора, которому еще вчера ночью успели доложить о необыкновенно дерзком поведении старосты: приказано было тщательно переписать на другой день всех, кто не явится на работу в срок, минута в минуту.
— Ты куда бежишь, чертенок? — строго остановил смотритель востроглазого гонца «дедов».
— Тятька послал за рукавицами к Софронихе, — ответил тот смело, не шевельнув ни одной ресницей.
— Своих-то мало ему, что ли? Да ты мне, чертенок, говори правду, а то ведь я тебя и за вихри возьму! — пригрозил смотритель.
— Да я не знаю. Мне тятька сказал: проси у Софронихи рукавицы, которые она мне новые сошила, — я и бегу.
— Пропил, видно, старые-то… — едко заметил убежденный смотритель и пошел дальше.
Он завернул сперва на суконный завод: хоть бы один человек явился! — пустехонько; зашел на стеклянный — та же история; а между тем обычный час работ уже наступил, и даже прошло минут двадцать лишних. Обстоятельство это было особенно поразительно в отношении стеклянного завода: там всегда оставалось на ночь несколько человек дежурных рабочих, поддерживавших огонь плавильной печи, которая на одни сутки гасилась только раза два или три в месяц, перед начатием новой серии работ. Смотритель обыкновенно заглядывал сюда не каждую ночь, а изредка, больше для виду, во всем полагаясь на старосту; вчера он тоже не был здесь и теперь, к величайшему своему изумлению, нашел плавильную печь совершенно остывшей, даже без малейшего намека на ночную работу. Необходимо заметить, что директор держал этого господина в черном теле и на тугих вожжах; за право поживляться иногда малою толикой на счет заводов он подчинил его себе беспрекословно. Как и всегда бывает в подобных случаях, смотритель, разыгрывая, с одной стороны, роль верного директорского пса, с другой — являлся весьма убыточным паразитом в отношении рабочих; поэтому он не на шутку струсил теперь за свою оплошность и со всех ног кинулся к старосте.
Семен Ларионыч преспокойно сидел у себя на завалинке, беззаботно поколачивая в нее сучковатой палкой, всегда так магически созывавшей, бывало, фабричных на обычное заводское дело.
— Что ж ты не гонишь людей на работу? Али одурел со вчерашней-то вечорки? — крикнул на него впопыхах смотритель, почти прибежавший бегом.
— И сам не пойду и людей гнать не стану, — ответил староста убийственно холодным тоном, не допускавшим возражения.
Смотритель растерялся.
— Ведь они, мошенники этакие, плавильную погасили! Ты чего смотришь? — спросил он снова, не дав еще себе отчета в значении ответа старосты.
— Погашена, — знаю.
Семен Ларионыч был невозмутим, как и вчера.
— Так ты что же?.. — как-то глухо уже и будто машинально проговорил смотритель.
— Видишь — сижу, палкой балую…
«Жила» растерялся еще больше и, по-видимому, не знал, что сказать.
— П-шол за мной к директору! — крикнул он через минуту на всю улицу, выведенный из себя равнодушием старосты.
— Неспопутно; мне и тут ладно.
У смотрителя потемнело в глазах от досады и сознания своего начальнического бессилия.
— Ах вы… сволочь этакая! — проговорил он сквозь зубы.
Староста неторопливо поднялся с завалинки.
— Погляди-ко сюда, ваше благородие, — сказал он бесстрастно, — вишь ты эту палку, сколько на ней зубцов? Ежели я теперича этой самой палкой рожу тебе смажу… что будет? — знаешь?
И Семен Ларионыч, пристально посмотрев на собеседника, опять так же неторопливо присел на завалинку.
Смотритель как угорелый кинулся со всех ног к директору.
Оржеховский еще спал; ему, может быть, снились теперь те новые тысячи, которые отложит он в свой карман на будущий год, в ущерб казне и благосостоянию рабочих. По запертым ставням и наружной тишине в доме смотритель догадался, что начальство почивает и, не осмеливаясь тревожить его покоя, уселся в ожидании на одной из ступенек высокого крыльца; «жена… семеро детей…» — так и сквозило у него на лице. Этот человек вел жестокую борьбу за свое и их существование; на скольких заводах ни приходилось ему служить, везде он был только верной собакой и везде на его долю перепадали одни только крохи. В Ельцинской фабрике дела смотрителя пошли как будто лучше; правда, что он и здесь играл ту же самую жалкую роль, но зато на этом новом месте его беззастенчивая рука стала ощупывать иногда между крохами и целый лакомый кусок.
«А вот теперь и сменят, пожалуй, директора: опять кусай пальцы…» — безотрадно думалось ему.
Какой-то глухой, все более и более усиливающийся шум вывел смотрителя из глубокого, продолжительного забытья; он испуганно мотнул головой, вскочил на ноги и быстро поднялся до самой верхней ступеньки крыльца. Крыльцо вело со двора прямо во второй этаж и оканчивалось широкой площадкой перед входной дверью; оттуда, сверху, открывался просторный вид на улицу. Теперь, стоя на этой самой площадке и держась дрожащими руками за ее перила, смотритель был поражен необыкновенной, невиданной картиной: огромная толпа фабричных медленно подвигалась вдоль улицы по направлению к директорскому дому; разноцветные головные платки женщин оживляли до некоторой степени однообразный и сплошной серый тон дубленых полушубков; фабричные мальчишки густыми кучками юркали сзади. Всмотревшись в эту исполинскую волну голов, смотритель, хорошо знавший численность местного населения, не мог не прийти к тому ужасному выводу, что тут была поставлена на ноги буквально вся фабрика. Растерянный до отупения, он вдруг ни с того ни с сего опрометью кинулся вниз и со всего размаха запер отворенную им при входе калитку, как будто эта убогая дверца могла разыграть роль неприступной скалы в борьбе с надвигавшейся все более народной волной. Едва захлопнулась калитка, как из углового окна верхнего этажа высунулась в форточку черноволосая, курчавая голова директора в вышитой бисером ермолке, и его бледное, с неподвижно-холодными глазами лицо прямо уставилось на смотрителя, оторопело державшегося обеими руками за железный засов.
— Что у вас там опять?.. Что вы тут делаете? — недовольным тоном крикнул ему Оржеховский.
Из чуткого утреннего сна его именно и вывел отчаянный стук, наделанный смотрителем.
— Беда, Григорий Николаич: вся фабрика взбунтовалась! — доложил тот, выбежав на середину двора и подобострастно снимая фуражку.
Присутствие высшего начальства несколько ободрило его.
— Как «взбунтовалась»? Это еще что такое?.. это еще что за новости?!. - вспылил директор, хотя и слышавший шум, но не разобравший сначала, откуда он происходит, — и вдруг глаза его упали на громадную толпу, которая величаво подвигалась вперед, теперь в каких-нибудь саженях двадцати от него.
Несмотря на обычную бледность, лицо Оржеховского заметно побелело еще сильнее.
— Разбудить казаков!.. Всех разбудить! Чтоб лошади были мигом оседланы!.. и мне! Слышите? — скомандовал он смотрителю, и голова его в ту же минуту исчезла из форточки.
Конвой директора состоял из двенадцати конных казаков, живших на том же дворе в так называемой «конвойной», налево от крыльца; один из них — дежурный — спал постоянно в директорской кухне, в нижнем этаже дома. Смотритель разбудил сперва его и остальную прислугу, немилосердно постучав к ним в дверь, и потом уже кинулся в «конвойную». Минут через пять весь дом был поднят на ноги; прислуга обоего пола, как водится при всякой подобной внезапной суматохе, бесцельно шныряла теперь взад и вперед по двору, воображая, что уж и этим она кое-что делает; казаки торопливо седлали лошадей, отрывочно перебраниваясь между собою. Испуганный, должно быть, всей этой кутерьмой, какой-то гусь с криком выбежал, махая крыльями, на середину двора и с недоумением поводил во все стороны вытянутой, как палка, шеей. Неимоверно суетившийся смотритель нечаянно набежал на него, запнулся, сказал:- Тьфу ты, пропастина! — и кинулся наверх к директору.
Директорский дом выходил своим фасадом на небольшую площадь, примыкавшую справа к той самой улице, по которой двигался народ. Теперь это толпа занимала уже всю площадь, обратясь лицом к фасаду, «деды» и рядом с ними староста стояли впереди, отдельно, недалеко от окон нижнего этажа. Несмотря, однако ж, на близкое присутствие такой огромной толпы, шуму на этот раз не было слышно: она точно застыла в молчаливом упорном ожидании.
Оржеховский, в полковничьем мундире с густыми серебряными эполетами (которых — скажем в скобках — он не имел уже больше права носить, но которые берег, вероятно, для непредвиденных оказий, вроде сегодняшней), показался на минуту казакам с площадки крыльца.
— Совсем? — спросил он у них, очевидно, только для шику.
— Точно так, васкородие! — ответил ему за всех урядник.
— Сейчас же сесть на коней и… ждать моих приказаний! — распорядился директор и уж переступил было порог двери, как вдруг снова показался на площадке. — Пики, винтовки — все взять!.. зарядить!.. И лошадь мне! Жива! — громко скомандовал он.
Минуты через три казаки сидели уже на конях, вооруженные согласно приказанию; урядник держал за поводья оседланную директорскую лошадь. Еще через минуту Оржеховский, стоя перед дверью балкона, выходившего прямо на площадь, самоуверенно говорил смотрителю, рисуясь перед ним густыми эполетами:
— Я им покажу… бунтовать! Вот посмотрите, как они у меня осядут…
Он принял надменную позу и вышел на балкон.
При его появлении толпа на минуту заволновалась и вдруг снова утихла; густые эполеты только в эту первую минуту произвели на нее некоторое впечатление. Директору не привыкать было бросать смелый и нахальный взгляд в лицо подчиненному люду, но теперь, подавленный его количеством, он чувствовал, что может смотреть свободно только в пространство. Тем не менее, скользнув смущенно глазами по многочисленным головам толпы, Оржеховский заметил между ними Жилинского и Варгунина, одетых в фабричные полушубки. Он распознал бы, вероятно, между женщинами и Христину Казимировну, если б она не нарядилась так искусно в старенький деревенский костюм и не закрыла так сильно платком лица; только стоявшего с ней рядом и тоже одетого в полушубок Светлова не мог ни в каком случае узнать директор, ни разу не видев его до того времени.
Как бы то ни было, глава Ельцинской фабрики чувствовал себя в сильном смущении, когда «деды» и староста, выступив немного вперед, отвесили ему степенный поклон, слегка дотронувшись до шапок, между тем как остальная часть толпы недвижно стояла с покрытыми головами.
— Вы-ы… что?.. бунтовать вздумали! а? Шапки долой! — крикнул на нее грозно директор.
Толпа хоть бы шевельнулась.
— А-а! вы… пьянствовать! вы… начальству не повиноваться! Да я вас запорю… мерзавцев!! — опять закричал Оржеховский уже изо всей мочи.
— Ты, господин дилехтор, не лайся без пути, — холодно сказал ему, наконец, старейший из «дедов», выступив вперед еще на один шаг, — а изволь нас выслушать, как подобает. Мы к тебе пришли, слышь, вот зачем…
— Да вы-то сами что за люди? что за птицы? Подстрекатели? коноводы?!. Первые у меня в острог пойдете! — не дал ему договорить директор и злобно ткнул пальцем в ту сторону, где стояла кучка «дедов».
Они о чем-то перешепнулись между собой и обратились к старосте.
— А мы — выборные… — сказал Семен Ларионыч, многозначительно выступая вперед.
— Я знать ничего не хочу! Кто вас выбрал? с чьего разрешения? по какому праву? — перебил его директор.
— Уж это ты у «мира» спроси: «мир» выбирал — «миру» про то и знать, — ответил невозмутимо Семен Ларионыч. — А ежели ты тепериче не хочешь по добру нас выслушать, так опосля, значит, не пеняй: оглобли-то мы, пожалуй, и поворотим, да как бы твою милость не ушибить, — велики больно.
— Ты… каторгу знаешь? бывал? — бесстрастным, металлическим голосом обратился Оржеховский к старосте, неподвижно уставив на него свои холодные глаза.
— Нет, не ведаю, не бывал; а любопытен знать: расскажи… — будто льдом обдал его, в свою очередь, Семен Ларионыч.
— Ну так вот узнаешь ее скоро! — только и нашелся сказать озадаченный директор. — Что вам от меня надо? — крикнул он, помолчав, толпе.
Староста неторопливо кашлянул в руку.
— А нам вот чего нужно, — заговорил Семен Ларионыч, отчеканивая каждое слово, — чтоб ты, значит, айда отсюда, чтоб севодне же, значит, духу твоего у нас в фабрике не было… потому — уж оченно ты «мир» изобидел: выборного посек; тепериче тоже обобрал кругом фабришных — обсчитываешь их… Мы тебе, значит, честью сказываем: не хочем мы тебя; и честью же просим: уезжай от нас как можно поскорее, — вишь, народ остервенился…
Директор стоял, как пораженный громом, слушая эту краткую, выразительную речь; такой отчаянно-смелой дерзости он не ожидал и чувствовал, как у него от злости задрожали губы и колени.
— Так, хорошо… поборемся!.. — тихо, но злобно сказал Оржеховский, оглянув сверкающим взглядом толпу. — Господин смотритель! — позвал он громко.
Смотритель робко высунулся в дверь.
— Готовы у вас казаки? Прикажите им отворить ворота и выстроиться… Я сейчас буду, — распорядился директор. — Теперь вы у меня держитесь!.. уносите шкуры! Я знаю, кто вас подучил, — не уйдут и они… Марш на работу! все!! — попытался он еще раз употребить начальническое влияние.
Но народ по-прежнему не двигался с места.
— Береги лучше свою-то шкуру: она у тя севодне незаконная… — крикнул кто-то в толпе, намекая, очевидно, на густые эполеты.
Оржеховский весь позеленел, но промолчал и быстро удалился в комнаты. Он машинально обошел их кругом, зарядил в кабинете шестиствольный револьвер, задумчиво повертел его в руках и вышел с ним на площадку крыльца. Внизу, у последней его ступеньки, поджидал теперь директора один урядник, держа за поводья двух лошадей — свою и директорскую; остальные казаки верхами, выстроившись в шеренгу, стояли уже за открытыми настежь воротами, а смотритель, тоже верхом, боязливо держался позади их.
Оржеховский торопливо сел на лошадь и, в сопровождении урядника, выехал за ворота, держа перед собой в правой руке револьвер.
— Видите вы эту штучку? — показал он его толпе, круто остановив перед ней лошадь. — Вот она как действует…
Директор обернулся, прицелился в ставень и выстрелил.
— Видели? — насмешливо спросил он, подъехав к окну и указывая пальцем народу круглое отверстие, насквозь пробитое пулей в ставне. — Вот то же самое будет и с теми лбами, кто осмелится меня ослушаться… Марш все на работу!
Но толпа и теперь была неподвижна.
— Казаки! — скомандовал директор, желая окончательно постращать ее, — прицелься в передних.
Казаки, не торопясь, достали из-за плеч винтовки, медленно взвели курки и, без малейшего смущения, стали целиться в «дедов»: винтовки были заряжены одними холостыми зарядами; по расстоянию между командой и народом они никому опасностью не угрожали.
Толпа, однако ж, не знала этого; тем не менее в ней только на один миг пробежало сильное движение, послышался глухой ропот, — и она снова окаменела.
— А когды так, — вскричал староста Семен, быстро обернувшись и подмигнув ближайшим фабричным, — так айда же за мной, робяты!
И он кинулся на казаков, как разъяренный зверь, которого оцарапала шальная пуля.
Растерявшись от внезапности его движения, казаки успели только дать бесполезный залп по воздуху. Толпа загудела и застонала. Передние ряды ее с криком налетели на казаков, окружили их, стащили с седел, некоторым связали кушаками руки на спине, отвели всех в «конвойную» и заперли там. Все это было сделано в какие-нибудь три минуты. Впрочем, сказать по правде, если казаки сперва немного и сопротивлялись, то, разумеется, больше для виду, чтоб оградить себя на всякий случай в глазах начальства: они с фабричными постоянно жили в ладу, водили хлеб-соль, даже имели между ними своих зазнобушек, — ссориться им, стало быть, не приходилось — невыгодно было.
Между тем как одна часть толпы распоряжалась таким бесцеремонным образом с казаками, другая окружила самого Оржеховского, сильным натиском приперев его к стене дома, меж ставнями. Директор был безоружен: какой-то здоровенный фабричный, в первую же минуту свалки, вышиб у него из руки револьвер; другой — тотчас же отыскал этот револьвер в снегу, осторожно поднял его и, подавая старосте, сказал:
— Накось, Семен Ларионыч, припрячь хорошенько эвту штуку: пускай набольшие в городе поглядят, какими он гостинцами нам сулился…
Бледный как полотно, с бессильно стиснутыми зубами, Оржеховский испуганно ждал неизвестной развязки этих бурных сцен.
— Худо вам… очень вам худо будет! — говорил он, тяжело дыша.
— Ничего; сами в деле — сами, значит, и в ответе, — успокоил его высеченный им «дед».
— Чего коня-то мучишь напрасно? Слезай! — заметил кто-то директору.
— Да что нам, робяты, долго-то толковать с ним? Давай, стащим его, коли добром не слезает! — обратился к толпе муж Парасковьи Петровны.
Директор инстинктивно ухватился руками за ставень.
— Что вы хотите делать со мной?!.- в ужасе закричал он, теряя последнее мужество, когда кучка рабочих протянула к нему свои здоровенные руки. — Дайте мне только подводу, и я сейчас же уеду… вот вам бог свидетель! — указал Оржеховский рукой на небо.
Но он несколько поздно предложил эту полюбовную сделку: в толпе послышался сдержанный смех.
— Знамо, что уедешь, коли сами хочем тебя отправить; да только ты маленько рано каяться-то вздумал: надоть бы еще пострелять в нас, — сострил кто-то.
— Мы те давече добром сказывали: уходи; не послушался, — тепернче пеняй на себя, коли поучим тебя маленечко. Слезавай, слышь! — лукаво прищурившись, объявил директору один из «дедов».
— Слушайте, братцы! — ухватился Оржеховский за последнее средство, — никого я из вас не выдам… все забуду; скажу в городе просто, что сам не хочу здесь служить — надоело… что хотите, то и скажу, только пустите меня…
— Ишь! теперь так и «братцы» стали, — саркастически заметил один кудреватый парень, раза два высеченный директором, — теперь так он на нас, собака, словно как на образа молится…
— А ты чего лаешься? — важно и строго остановил его староста. — Ты говори дело, а не ругайся!
Парень сконфузился и стушевался.
— Слезай-ай, господин дилехтор! супротив «мира» все едино ничего не поделаешь, — увещательно обратился Семен Ларионыч к Оржеховскому.
Но тот не трогался с места и еще крепче ухватился за ставень. Он, однако ж, недолго удержался в этом положении: небольшая кучка фабричных снова протянула к нему руки и, без особенного труда, стащила его с лошади.
— Веди его теперича, робяты, в сборную; мы сейчас туды прибудем, — распорядился один из «дедов».
Директора взяли под руки и повели, несмотря на все его просьбы и сопротивления. Народ с оглушительным шумом хлынул за ним, как одна бурная волна; бросившиеся вслед за ней ребятишки выказывали почему-то непомерную радость, толкая друг друга в снег и заливаясь звонким, беззаботным смехом.
— Ну вас! чего разбесились, черти? Ужо вам староста-то даст знать! — унимали их, оборачиваясь, пожилые бабы.
Смотритель, верхом ускользнувший в суматохе общей свалки за «конвойную» и притаившийся там возле забора, теперь кубарем скатился с лошади, привязал ее за скобку калитки и — ни жив ни мертв — пустился улепетывать домой по задворкам.
— Ишь ка-ак!.. Ишь ка-ак жа-арит чиновник-от наш! — добродушно смеялись между собой заметившие его побег фабричные, и не помышляя, разумеется, пускаться в погоню за этим зайцем, особливо теперь, когда настоящий зверь был пойман.
Пока толпа шумно подвигалась вперед, Варгунин и Жилинский, поравнявшись с «дедами», стали уговаривать их — отпустить директора поскорее в город, «без всякой расплаты», — как выразился Матвей Николаич. Немного погодя к ним присоединились Светлов и Христина Казимировна; узнав, в чем дело, они тоже в один голос советовали «дедам» принять этот добрый совет. Но «деды» твердо стояли на своем.
— Поучим маленечко, тогды и отправим, — говорили они.
— Ну-с, хорошо-с. Да как вы его поучите? — нетерпеливо приставал к ним Варгунин.
— А так и поучим: постегаем маленько, — сказал староста.
— Смотрите, батенька! это ведь острогом пахнет… — предупредил его Матвей Николаич.
— Сам знаю, Матвей Миколаич, что не пряниками пахнет, да как же быть-то? «Мир», значит, так решил, а нам супротив «мира» идти не почему нельзя…
Семен Ларионыч погладил бороду, заложил за спину руки и задумчиво уставился в землю.
— В острог так в острог! — с отчаянной решимостью махнул он вдруг рукой и опять задумался.
— Как «мир» хочет, так тому и быть! — единодушно поддержали его «деды».
Варгунин не счел деликатным настаивать долее на своем совете; однако Матвею Николаичу удалось как-то склонить выборных — дать ему честное слово, что они накажут директора только слегка, для одного виду, — это была с их стороны хоть и небольшая, но все-таки уступка. Тем не менее расходившаяся не на шутку толпа думала совсем иначе; оказалось, что ее не так легко уговорить, как «дедов». Жилинский и его гости, даже Христина Казимировна, истощили все свое красноречие, чтоб подействовать на благоразумие фабричных, но те и слышать не хотели о каких бы то ни было уступках; напротив, эти жаркие увещания, по-видимому, еще больше подстрекнули мстительный инстинкт некоторых горячих голов.
— Чего с ним попусту-то валандаться! — кричали в толпе, окружавшей директора, — вали его, робяты, прямо в пролубь! Это дело вернее будет.
— Туда собаке и дорога! — резко подхватил кто-то.
И толпа, увлекаемая передней кучкой рабочих, сопровождавшей Оржеховского, ринулась было в сторону фабричной плотины, где действительно находилась узкая прорубь, откуда обыкновенно брали воду.
При этом неожиданном движении народа в Светлове внезапно проснулась вся его энергия. Александр Васильнч быстро отыскал глазами Варгунина, выразительно махнул ему белым платком и в один миг забежал вперед толпы.
— Стой на минуту, братцы! — с необычайной силой крикнул он разъяренной кучке рабочих, тащившей Оржеховского, и остановил ее движением широко распростертых рук. — Если вы только без согласия выборных тронете директора хоть пальцем, — мы с Матвеем Николаичем первые бросимся в прорубь. Так и знайте!
— Да! уж тогда не поминайте лихом… — решительно поддержал Светлова догнавший его Варгунин.
Толпа на минуту как будто опешила; она, очевидно, была поражена таким неожиданным оборотом дела. Оржеховский изумленно смотрел во все глаза на своего нечаянного защитника в полушубке. Наступило угрюмое молчание.
— Как же тут тепериче быть, робяты? Сказывайте… — надумался проговорить, наконец, один из главных зачинщиков буйства, нерешительно обернувшись назад.
Но Варгунин не дал ему дождаться ответа.
— Как знаете, так и делайте, а мы от своего слова не отступим, — еще решительнее сказал Матвей Николаич. — Пойдемте, батенька! — торжественно обратился он к Светлову, подавая ему руку.
Они быстро отделились от толпы и твердо зашагали рука об руку по направлению к плотине.
— Эй!.. Матвей Миколаич!.. По-олно… Воротитеся!.. — торопливо закричало им вслед несколько взволнованных голосов.
Варгунин остановился, слегка обернувшись.
— В сборную? — спросил он строго и холодно.
— В сборную, в сборную! — загудела разом толпа и в одну минуту изменила направление, хлынув по первоначальному пути.
— Молодец вы, батенька! Как это вам пришло в голову? — шепотом говорил Матвей Николаич Светлову, горячо пожимая ему руку и медленно поворачивая за толпой. — Без вас — прощай директор!
— Вряд ли бы деды допустили до этого? — как бы вопросительно заметил Александр Васильич.
— Да уж там они хоть допускай, хоть нет — все равно. Э, батенька! ведь и деды не застрахованы, коли народ захочет… — пояснил Варгунин и вдруг задумался.
Толпа между тем все быстрее и быстрее подвигалась вперед, и, наконец, передние ряды ее остановились против крыльца «сборной избы». Туда немедленно вошли сперва «деды», а за ними — староста и некоторые другие, более влиятельные, фабричные личности. Они совещались там не больше десяти минут, но Оржеховскому эти десять минут показались длиннее целых суток. К концу ожидания развязки ему даже сделалось дурно, и он только тогда очнулся, когда его, по распоряжению вернувшегося из «сборной» старосты, раздели и положили на скамью у ворот. Толпа на миг заволновалась — и вдруг замерла, притаила дыхание…
На глазах всей этой многолюдной толпы, нарушая только своими отчаянными криками ее угрюмое молчание, директор был наказан двадцатью ударами розог…
На Оржеховском, как говорится, лица не было, когда он встал с роковой скамейки; густая краска стыда покрывала его вспотевшие щеки, зубы были лихорадочно стиснуты, а руки в бессильной злобе сжимались в кулаки. Ни за что в мире не поднял бы он теперь глаз на эту, обсчитанную им и так позорно наказавшую его, толпу! Она, действительно, и теперь стояла выше директора: ни во время наказания, ни после Оржеховский не услыхал от нее ни одной шутки, ни одной неприличной выходки, между тем как сам он постоянно острил, наказывая других. Толпа ограничилась тем, что молча проводила его обратно до дому.
Здесь, в какие-нибудь два часа времени, все имущество директора, за исключением казенной мебели да известного револьвера, было под личным надзором старосты осторожно запаковано фабричными в тюки и сложено на три парные подводы, заранее приготовленные; впереди их стоял во дворе собственный возок Оржеховского, запряженный тройкой. Пока шли в доме все эти приготовления к отъезду директора, «деды» потребовали от него, чтоб он на каждую дверь, за которой хранилось какое-либо имущество казны, наложил воском казенную и именную печати. Оржеховский на этот раз повиновался, как ребенок; безучастно понурив свою совсем сбитую с толку голову, он шел везде, куда ему указывали выборные. Таким образом сперва были опечатаны директорский дом и оба завода, а потом — все остальное. Когда и эти формальности кончились, староста распорядился, чтоб на каждую из трех подвод уселось по казаку, и послал сказать директору, что «задержки больше нету».
— Лошади, смотри, даны вам казенные, — громко обратился в заключение Семен Ларионыч к уряднику, сидевшему уже на облучке возка, — чтоб в целости, значит, были доставлены обратно, а не то — сами за них и ответите…
Староста вдруг остановился и, понизив до шепота свой голос, стал торопливо говорить что-то уряднику, который в ответ только кивал ему согласливо головой.
Наконец показался директор. Непримиримая злоба сверкала в его опущенных глазах, когда он, не проронив ни слова, садился в свой экипаж. Толпа так же молча, но как-то внушительно смотрела на него несколькими сотнями зорких глаз. Семен Ларионыч, степенно перекрестясь, взял под уздцы тройку, осторожно вывел ее за ворота и пробежал с ней рядом несколько шагов по улице.
— Вали тепериче с богом! — крикнул он уряднику, пуская лошадей и отскочив в сторону.
Тропка быстро помчалась.
— Счастливо оставаться! — не оборачиваясь, успел закричать Оржеховский толпе своим резким, металлическим голосом.
Глубокий сарказм, злоба и ненависть явственно дрожали в этом последнем приветствии директора.
Когда отъехала последняя подвода, народ несколько минут оставался еще на месте, молчаливо следя за удалявшимися экипажами и, только потеряв их из виду, стал медленно, будто нехотя, расходиться. Опять образовались отдельные группы; слышался спор, шли толки. Какой-то фабричный парень отыскал во дворе директорского дома метлу и торопливо, с самым серьезным видом, замел на снегу свежие следы начальнического отступления.
Несмотря, однако ж, на отсутствие директора, фабрика всю остальную часть дня вела себя самым приличным образом, хотя и не принималась за работу. Вечер прошел так же тихо: нигде не затевалось вечорки, даже не видно было, против обыкновения, ни одного пьяного на улицах; напротив, все это время на лицах рабочих лежала какая-то сосредоточенная озабоченность, крепкая сдержанная дума. «Деды» почти не выходили из «сборной»; староста Семен, вооружась своей сучковатой палкой, поминутно заглядывал то туда, то сюда, горячо толковал с молодыми парнями и, видимо, предупреждал их о чем-то. Самый ловкий из этих парней был командирован, на собственной «сорви-голова лошадке» Семена Ларионыча, верст за пять от деревни — стеречь дорогу в город; тройка таких же лихих лошадей стояла во дворе старосты, готовая пуститься в путь по первому его приказу. Словом — по всему заметно было, что в фабрике ждали чего-то необыкновенного.
Почти в самую полночь, или много что несколькими минутами позднее, когда Жилинские с гостями только что встали из-за ужина, все еще толкуя о происшествиях сегодняшнего утра, — в столовую к ним торопливо вошел староста Семен, весь красный и, очевидно, сильно встревоженный.
— Рота идет!., версты за три отседа… с жандарским… — объявил он, едва переводя дух.
Присутствующие многозначительно переглянулись, но в первую минуту никто не проронил ни слова.
— Так и есть! Так я и думал! — отозвался, наконец, Казимир Антоныч, досадливо потерев рукой лоб.
— Скорехонько собрались! — заметил саркастически Варгунин и улыбнулся, но как-то тревожно.
— Тепериче вот какое дело, — сказал Семен Ларионыч, обращаясь к Жилинскому и отирая с лица пот, — тут, у самого твоего крылечка, троечка стоит… лихая, — так надо вам всем айда отсюда поскорее… Время тепериче нельзя проволочить ни минуты… Собирайтесь!
— Я никогда ни от кого не бегал! — величаво проговорил Жилинский, — и моя дочь тоже.
— Да и мы останемся, — твердо сказал Светлов, посмотрев на Варгунина.
— Разумеется, батенька, останемся, — подтвердил Матвей Николаич.
Староста нетерпеливо и как-то досадливо махнул левой рукой.
— Да ты не артачься, Каземир Антоныч, — опять обратился он к Жилинскому, — я не о тебе хлопочу, а о своих… о своей шкуре… Ежели вас тепериче здесь накроют — нам же хуже будет; скажут: не своим, значит, умом орудовали дело… Одни-то мы еще так и сяк разделаемся, а уж как с вами-то застанут — пропадай голова! Ты тепериче рассуди: у нас уж это все уговорено между своими, как быть надо. Коли что пронюхают, — скажем, что, мол, к тебе точно приезжали гости и, значит, из любопытства вы все ходили смотреть, как наши у дилехторского дома выстаивали, а опосля, мол, надо быть, испужались, что и их робяты наши изобидеть могут, да и дали лыжи в город… Понимаешь? Уж эту мы механику начисто подведем… А коли вы тепериче останетесь тут — значит, мол, не боялись, снюхались с фабришными… Я тебе, ей-богу, дело говорю!
Жилинский стоял в нерешительности.
— Да так ли это, полно, Семен Ларионыч? — спросил он несколько подозрительно.
— Да уж так… Я тебе говорю: уезжайте! — убедительно продолжал упрашивать староста. — Тепериче… и нам нельзя тоже остаться без руки в городе: ваши-то золотые головы нам еще там не раз пригодятся… А насчет имущества — ты не хлопочи: все будет цело, как есть… за все буду сам в ответе. Ты ведь меня знаешь не первый год: у меня тоже в мошне-то, поди, лежит чего-нибудь…
— Если ты, Семен Ларионыч, действительно говоришь правду, если точно ваша польза требует, чтоб мы все уехали отсюда, — тогда, разумеется, нечего и толковать: я готов! — согласился Жилинский.
Он высказал это согласие так же величаво, как и свой отказ перед тем.
— Да уж верно слово я тебе говорю, что так! — еще раз подтвердил староста самым убедительным тоном, — только, Христа ради, не мешкай ты… А уж мы там дадим вам весточку в город через своего кульера… хорошо знаем эти порядки…
После минутного совещания решено было ехать всем вместе. В доме, впрочем, не поднялось после этого никакой особенной суматохи. Жилинский торопливо обошел все комнаты, везде заглянул зорким хозяйским взглядом, запер комоды, конторку и шкаф с серебром, захватил из кабинета шкатулку с деньгами, какие-то бумаги, отдал несколько распоряжений старому слуге, безгранично к нему привязанному и даже добровольно уехавшему за ним в ссылку, — и совсем был готов в путь. Христина Казимировна не уступила в этом отношении отцу: она собралась еще скорее. Что же касается Светлова и Варгунина, то им и сбираться было нечего — стоило только накинуть шубы. Семен Ларионыч потому именно и торопил Казимира Антоныча, что уж никак не ожидал таких коротких сборов. Словом сказать — не прошло и полчаса, как все были уже на крыльце. Там их дожидала действительно лихая тройка, заложенная в те самые широкие пошевни, на которых староста отвез с вечорки дорогих гостей; на козлах молодцевато сидел знакомый уже нам муж Парасковьи Петровны.
— Ну, Лександр Васильич, благодарим тебя покорно: ведь ты наших-то выручил; а то во какой бы мы беды нажили — смертоубивство ведь! — говорил староста, усаживая Светлова последним.
— Не за что, Семен Ларионыч… — взволнованно отозвался Александр Васильич, горячо пожав его мозолистую руку.
— Ну да ладно, свидимся еще, бог даст… Всех вас благодарим покорно! Христина Каземировна, потепле, матушка, закутайтесь… вишь, ведь — стужа ноне. Ты, Петроваша, мотри! леском ужо объезжай, да ухо-то востре держи… Ну… до приятного повидания! Вали, парень, с богом! — напутствовал староста отъезжавших друзей.
Тройка быстро помчалась. Объехав по задам фабрику, она круто повернула в лес и стала искусно нырять между кочек и сугробов. Среди этих снежных волн Петрован оказался настоящим опытным и закаленным моряком. Перед тем как надо было своротить на торную дорогу, он вдруг нырнул с тройки в какой-то глубокий ухаб, задержал лошадей и притаился. Варгунин осторожно выглянул на дорогу.
— Видите, батенька? — сказал он шепотом Светлову, указав на темную продолговатую массу, которая медленно подвигалась в полуверсте от них, по направлению к фабрике.
— Да, вижу, — так же тихо ответил Александр Васильич, разглядев впереди этой темной массы слегка отделившегося от нее всадника.
Через минуту они явственно услышали сперва глухой топот конских копыт, а потом — мерные и тяжелые человеческие шаги. Это рота переходила мостик на Ельце.
Переждав еще минут десять, Петрован осторожно выехал на большую дорогу, молодцевато прибрал вожжи, — и тройка полетела во весь дух, обдавая всех снежной пылью. Жилинский и Варгунин молча завернулись от нее в шубы. Светлову было жутко, но хорошо: быстрая езда и теперь соответствовала вихрю мыслей, проносившихся у него в голове; даже эта снежная пыль, точно кончиками булавок коловшая ему лицо, подходила под возбужденное состояние молодого человека: его, внутри, тоже будто покалывало что-то. Христина Казимировна зябла, куталась в шубу и нежно жалась к нему. Вышедшая из-за облаков бледная луна и теперь так же томно светила им опять, как и в ночь их роковой прогулки вдвоем за четыре версты от фабрики…