III
ВЕЧОРКА У СТАРОСТЫ СЕМЕНА
На другой день, часов в десять утра, когда Жилинские с приезжими гостями сидели еще за чаем, в столовую их вошел видный мужик среднего роста, в черном верверетовом кафтане и в черных же плисовых штанах, которые щегольски были заткнуты за высокие голенища новеньких кунгурских сапогов, тщательно смазанных свечным салом. Вошедшему можно было дать, с виду, лет тридцать пять — не больше; в осанке и манерах его заметно обнаруживалась привычка распоряжаться, повелевать. Он был очень недурен собой: умные карие глаза бойко и прямо смотрели из-под несколько нависших, густых русых бровей, придавая всему лицу открытое и молодцеватое выражение, с оттенком того добродушного, затаенного лукавства, что так метко выражается у нас словами «себе на уме»; длинная, чуть-чуть рыжеватая, с редкой проседью борода почти совсем закрывала собой клинообразную полосу красной кумачной рубахи, открытую спереди воротом кафтана. Вошедший отвесил присутствующим общий, степенный поклон, с очевидным сознанием собственного достоинства.
— А! Здорово, Семен Ларионыч! Садись-ка да выпей с нами чайку. Что новенького скажешь? — весело проговорил старик Жилинский, вставая и здороваясь с ним, как с равным.
Казимир Антоныч подвинул к столу стоявшее поодаль кресло и несколько раз потрепал его рукой по подушке, любезно приглашая таким образом, нового гостя занять это место. Семен Ларионыч, прежде чем сесть, приятельски поздоровался с Варгуниным, деликантно прикоснулся концами толстых пальцев к руке Христины Казимировны и отдал особый, вежливый поклон Светлову, внимательно посмотрев на него сперва.
— Что же ты новенького-то нам, Семен Ларионыч, скажешь, а? — повторил Жилинский.
— Да каки у нас новости, Каземир Антоныч? Все, батюшка, по-старому. А я вот к тебе… и пуще, значит, к твоей барошне… хошь и не за большим делом, а все же усердная просьбица будет… — сказал Семен Ларионыч, осторожно садясь на указанное ему место и отдавая низкий поклон Христине Казимировне.
— Верно, заболел у тебя кто-нибудь? — спросила она, подавая ему стакан чаю.
— Заболеть-то, слава богу, никто не заболел, а я больше насчет баловства пришел: дедки наши сказывали вчерась, что Матвей Миколаич, мол, пожаловали сюды с гостем, — так вот вечорку хочем устроить у меня в избе; оно, может, хошь и тесновато маленько будет, а все же другой экой избы не найдешь здеся супротив моей. Вот и просим вас покорно пожаловать к нам ужо вечерком, — скромно пояснил Семен Ларионыч.
Он привстал на минуту и опять раскланялся.
— Ну что ж? Хорошее, хорошее дело. Спасибо! Придем, — сказал Жилинский за всех.
— А гостей у тебя много будет на вечорке? — осведомился Варгунин.
— Да как не быть! Уж постараемся для вас, Матвей Миколаич: девок да баб, что покрасивее — всех в избу сгоним, и молодцов тепериче, которые позабористее; а остальные наши робяты и на дворе попляшут, — не поскучают. Вестимо, всех в избу где загнать! — ответил, улыбаясь, Семен Ларионыч и одним богатырским глотком сразу отпил полстакана чаю.
— А дельцо-то вы свое, батенька… не отдумали? — снова спросил у него Варгунин.
— Где отдумать! Спасибо, еще дедки уговорили наших-то повременить: только твоей милости ведь и ждали. Завтре, об эту пору, во — какой, гляди, переполох тут пойдет!..
Семен Ларионыч выразительно мотнул головой.
— Да вот, молчи, вечерком ужо потолкуем, — прибавил он и новым богатырским глотком допил свой стакан.
— Какая же у тебя ко мне-то просьба? — полюбопытствовала Христина Казимировна.
— А к тебе особенная: чтоб ты, значит, не токмо что пожаловала, а и поплясала бы на вечорке, — добродушно рассмеялся Семен Ларионыч.
Он торопливо встал, поблагодарил за чай, сказал: — До повидания ужо! — и ушел.
Семен Ларионыч, или староста Семен, как называла его обыкновенно вся фабрика от мала до велика, был личность далеко не дюжинная. Выбранный в старосты «дедами», он едва ли не больше их самих пользовался значением в глазах фабричных, верно угадывая характер и потребности этой неугомонной вольницы. Про старосту Семена даже «деды» говаривали, когда бывали навеселе: «У эвтого мужика четыре глаза да по крайности шесть рук». Действительно, Семен Ларионыч представлял собою чистокровный тип сибирской сметливости и находчивости: во всякое дело, бывало, вступится и из всякого дела выйдет чист; впрочем, худых дел за ним и не водилось, — это также знала вся фабрика. Сойтись с Семеном Ларионычем было легко, стоило только заговорить с ним толково; он ладил даже с теми, кто, чувствуя за собой какой-нибудь грешок, имел повод бояться зоркого глаза старосты. В Ельцинской фабрике много жило постороннего народа, и иногда случались небольшие кражи, между тем как за своими ребятами даже фабричные старожилы не помнили этого порока. Староста Семен в подобных случаях живо разыскивал вора и прямо шел к нему с такой внушительной речью: «Ты, мол, это украл такую-то вещь: я ведаю, где она и лежит-то у тебя, — так уходи от нас поскорее, вот тебе три дня строку, а не то — шибко худо будет!» И вор исчезал обыкновенно из фабрики на вторые же сутки, зная, что шутить с старостой Семеном не приходится. Но никто не помнил там, чтоб Семен Ларионыч выдал когда-нибудь вора местной расправе. «От веселья не воруют» — оправдывался он на этот счет перед «миром» и «дедами». Трудом и сметливостью староста Семен скопил себе порядочное состояние: фабричные поговаривали, что тысяч десять серебром лежит у него в мошне; но скуп он не был, не отказывался помочь в беде другу и недругу, хотя и не бросал денег на ветер, только любил кутнуть иногда, раз в два месяца и тогда уж, что называется, распоясывался. У Семена Ларионыча была лучшая во всей фабрике изба, да такая, что и избой-то ее называть не приходилось: чуть не целый двухэтажный дом; вверху жил он сам, а внизу оставались незанятыми две чистые, просторные и хорошо убранные, по-деревенски, комнаты — «про всякий случай», как говаривал хозяин. Женат он был на первой фабричной красавице, но детей от нее не имел, и именно этим последним обстоятельством многие фабричные старики оправдывали одну непобедимую слабость своего лихого старосты: «до баб-то уж он был больно охоч». И «мир» стыдил его несколько раз за подобную слабость, и «деды» ему выговаривали, и сам, наконец, староста очень хорошо понимал, что «дело это пустое, неладное», да ничего не мог поделать с собой. «Такие уж у этих проклятых баб глаза окаянные — масляные», — пояснит, бывало, Семен Ларионыч «дедам» в свое оправдание — и, глядишь, опять примостится к какой-нибудь «мужней жене»: девушек он не трогал. «Девка — что травка: подкосил — завянет; а баба — что твой ивовый прут: срежь его да воткни в землю — все почку даст», — говаривал староста не то шутя, не то серьезно. За «мир» свой он стоял горой; никакая сила не могла заставить его идти против «мира», разве уж сам увидит, что тот «больно брешет»…
Сегодня, как только смерклось, у просторных хором старосты Семена, стоявших в самом центре фабрики, толпился народ, поджидая начала вечорки и шумно переговариваясь. И вверху и внизу изба была освещена на славу: фабричный люд никогда еще не видывал у старосты столько зажженных свеч за один раз; и вверху и внизу то и дело поглядывали через окна на народ кучки стройных, красивых женщин: ни в одном салоне не встретил бы столичный фат столько красавиц сразу.
Действительно, внутри хором Семена Ларионыча был собран в этот вечер целый женский цветник, и цветы его были не искусственные — выведенные в теплице, а природные — выросшие на открытом деревенском воздухе; здоровье ярко пылало здесь на каждом лице, и только слишком уж испорченный городской жизнью человек мог бы пожелать, глядя на эти румяные лица, чтоб они, ради большей красоты, хоть немного прихватили «интересной бледности». Красивая кума Маня тоже присутствовала с мужем на сегодняшней вечорке: староста Семен хорошо знал, чем угодить Христине Казимировне. Изба была прибрана с некоторым щегольством: вымытый щелоком с дресвой пол, не успевший еще загрязниться от ног, невольно бросался в глаза безукоризненной чистотой; сундуки и скамейки у стен были прикрыты новенькими тюменскими коврами. Во второй комнате нижнего этажа, в углу под образами, стоял покрытый белою скатертью стол, обильно уставленный закусками и питиями, в числе которых две банки сардинок, паюсная икра в пузыре и три бутылки мадеры играли самую видную роль, а все остальное носило на себе более или менее туземный характер. За этим столом, на самых почетных местах, были усажены пока «деды» — до прибытия более дорогих гостей. Приготовляясь к их встрече, два местных скрипача, оба самоучки, настраивали уже свои визгливые, сильно потертые, инструменты. Молодежь продолжала нетерпеливо поглядывать в окна, шушукалась между собой и любезничала.
Жилинский с дочерью, Варгунин и Светлов (они и оказались самыми дорогими гостями старосты) прибыли, по деревенскому времени, довольно поздно — в начале девятого. Стоявшая на улице толпа фабричных шумно приветствовала их и, отворив настежь ворота, проводила гостей через весь обширный двор до крыльца. Семен Ларионыч и его красавица жена, с низкими поклонами, встретили их на крыльце, а «деды» — у порога первой комнаты, — так требовал, должно быть, местный этикет. Срипки заиграли при этом какой-то доморощенный марш — нечто весьма забавное и в высшей степени своеобразное. Христина Казимировна первая вошла в хоромы и, как только разделась, сейчас же была обступлена красными девушками и молодицами, бесцеремонно здоровавшимися с ней поцелуями. Она была одета щеголевато, но совершенно по-русски: пунцовый шелковый сарафан, голубая фанзовая рубашка и алая лента в волосах превосходно шли к ее, на этот раз несколько томному лицу. Сам Жилинский, Светлов и Варгунин, когда сняли шубы, тоже оказались, к общему удовольствию публики, одетыми в русское платье; на них были красные шелковые рубашки, опоясанные красными же шелковыми кушаками, и черные полубархатные шаровары, заткнутые за сапоги: у Казимира Антоныча, на случай приезда летних гостей, водился порядочный запас таких костюмов. Эта деликатная внимательность к народному вкусу сильно польстила самолюбию хозяев и остальных гостей.
— Гляди-ко, матка, какой молодец! — сказала потихоньку одна молодица другой, указывая на Светлова, — хошь сейчас к нам, в фабришные, поступай.
— И лихой же, надо быть — одно слово! — весело подхватил сзади какой-то парень.
Вечорка была открыта Христиной Казимировной и самим старостой, который пригласил ее сплясать вдвоем русскую. Семен Ларионыч оказался, в своем роде, танцором первой руки, и его одушевленная, отчаянная присядка вызвала общий, неподдельный восторг. За первой парой пустилась в пляс и остальная молодежь. Варгунин смотрел, смотрел и тоже не утерпел: он подошел к куме Мане.
— Ну-ка, кумушка, тряхнем-ка вместе старину, — любезно пригласил он ее.
— И вы?! — спросил у него Светлов, подходя к ним.
— А как же, батенька: я вам еще вчера за ужином докладывал, что у меня опять начинают «чернеть кудри»… — добродушно засмеялся Матвей Николаич и пустился плясать с легкостью молодого человека.
Увлекшись общим, непринужденным весельем, Александр Васильич не выдержал и сам, молодцевато подлетел к первой попавшейся на глаза красавице.
— Попляшем вместе, — сказал он ей попросту.
— Давай спляшем, — ответила она ему тем же тоном. Они скромно протанцевали русскую и уселись рядом. — А тебя как зовут? — спросил Светлов у своей дамы.
— Парасковьей.
— Ну а по батюшке-то как?
— Петровной. А тебя?
— Александром Васильичем. Ты молодица или девушка?
— Вишь, косы нет — баба, — рассмеялась она.
— Веселый у вас народ, — сказал Светлов.
— Ничего, народ хороший; одначе ты на нашу сестру шибко-то не заглядывайся: как раз стягом попотчуют…
По лукавому выражению лица своей дамы Александр Васильич догадался, что ему была сказана любезность, только немного в грубоватой форме.
— Я и сам умею расправиться стягом-то, — рассмеялся он.
— Нешто я не вижу! у Казимира Антоныча худых гостей не бывает. А надолго ли сюды пожаловал?
— Как погостится.
— Ненадолго, так ничего, а то еще, пожалуй, сглазишь меня…
Молодица лукаво засмеялась.
— А если бы и так? — спросил Светлов.
— Что сглазишь-то? — переспросила она. — Больно скоро захотел! Поглянулась я тебе, скажешь?
— Разумеется, приглянулась.
— Ври больше!
Она, смеючись, ударила его по руке. Светлов только что собрался отвечать, как к нему подошел староста.
— Пожалуй-ка, Лександр Васильич, — винца выкушать да закусить маленечко, — сказал он с учтивым поклоном.
— Да рано еще, кажется? — заметил Светлов.
— Ничего, опосля повторить можно. Иди-ка ужо!
Семен Ларионыч дружески взял молодого человека за руку и увел его во вторую комнату, к столу. Варгунин и Жилинский с дочерью оказались тут же: они толковали о чем-то с «дедами», тоже сидевшими за столом, но теперь уже на втором плане. Староста стал наливать Светлову мадеры.
— Нет, я лучше водки выпью прежде, — остановил его Александр Васильич.
— Вот это так! Вот это по-нашему, по-русскому! Любое дело! Ай да молодец! — в один голос заговорили «деды».
— Облобызай-кось его за эвто, Семен! — с восторгом обратился кто-то из них к старосте.
— Как деды сказали, так уж и надо исполнять, — заметил Семен Ларионыч, подходя к Светлому, и трижды поцеловал ею, утерев предварительно ладонью губы и бороду.
— Что, Саша? весело тебе у старосты? — спросила Жилинская, когда Александр Васильич выпил и закусил.
— Еще бы! — ответил он, улыбаясь, — уж, разумеется, здесь в сотню раз веселее, чем на каком-нибудь городском бале с большими претензиями и еще с большей скукой. Хочешь вместе русскую, Кристи? Пойдем!
Светлов обнял Христину Казимировну за талию, и они шаловливо убежали.
— Да, деды, уж если вы решились постоять за это дело, так надо постоять за него покрепче, да и поосторожнее, — говорил Жилинский, продолжая с стариками прежний разговор, прерванный на минуту приходом Светлова.
— Как, батюшка, не постоять! Коли пытать удачу, так уж, вестимо, не сдуру, — согласился с ним один.
— Наши робяты ни почему не попятятся, — заметил другой.
— Чего им пятиться! не таковский народец. Уж это… как мы сказали, так и будет; не докуда ему, слышь, кровь нашу пить… — подтвердил третий.
— А все бы пообождать не мешало… — сказал, будто нехотя, Варгунин.
— Уйдет, собака! не семи пяден во лбу, — лихо перебил его староста и стал угощать «дедов» вином.
Вечорка между тем шла в полном разгаре. То и дело прибывала молодежь, почему-либо замешкавшаяся дома; цветник пополнился новыми красавицами. Скрипки выназывали теперь беспримерное усердие, заливаясь на всевозможные тоны: для избалованного городского слуха они показались бы едва выносимыми, но деревенскому уху эти звуки были любезны: в них слышалась по временам та бесшабашная, полная глубокого отчаяния, русская удаль, которая, быть может, одна только и отводит душу всякими неправдами измученному народу. Светлов, несмотря на неизмеримое расстояние, отделявшее его, как образованного человека, от «темного» общества старосты Семена, чувствовал себя здесь будто в родном кружке. В самое короткое время Александр Васильич успел со всеми перезнакомиться, напропалую балагурил с прекрасным полом, толковал и перебрасывался шутками с парнями. В свою очередь, и это общество, как ни темно оно было, сумело, однако ж, сквозь изящную оболочку нового гостя, разглядеть в нем «не барина»: парни бесцеремонно приставали к нему, молодицы и девушки то и дело тащили его плясать. Христина Казимировна, как видно, тоже умела водиться с народом: она без разбора танцевала со всеми.
— Золотая это у нас барошня! — заметила про нее Светлову Парасковья Петровна, когда он остановился возле последней, любуясь танцующей Жилинской.
— Да, славная девушка, — сказал Александр Васильич и стал искать глазами, куда бы сесть.
— Да вот садись тут, ко мне на колени — сдержу небось, — с наивной простотой пригласила его молодица. — Я ведь нарочно стягом-то давече постращала: тебя не тронут, — прибавила она, смеясь.
Светлов бесцеремонно уселся к ней на колени: ему не хотелось портить деревенской вечорки пустым жеманством.
— А что же ты на войну-то завтра пойдешь? — спросил он, улыбаясь.
— Пойдет муж, так и я пойду: с мужем-то ведь все ешь пополам — с ним, значит, и кашу хлебать доводится; у нас уж такое заведенье, — весело ответила молодица.
— Ты лихая, видно?
— Есть тот грех маленечко…
Парасковья Петровна засмеялась здоровым, грудным смехом.
— У нас в фабрике ничего без баб не делается, — пояснила она.
— Хороший обычай, — похвалил Светлов, — не мешало бы и городам поучиться у вас, как жить.
— Ну их! города — городами, а деревня — деревней, я так смекаю; спасибо, Хрестина Каземировна научила.
— А ты часто с ней видишься?
— Часто; она ведь не городская барошня — не гордая: пойдет гулять, так хошь на минуточку, да забежит ко всем. Как живешь? да как детки? да не надо ли чего? — про все спросит. Золотая, золотая она у нас! — с чувством повторила молодица.
— У тебя где же муж-то, Парасковья Петровна? — спросил Александр Васильич, объясняя его отсутствием развязность своей собеседницы.
— Как «де»? Да ты уж с ним сколько раз калякал севодни. Вон он стоит, в синем-то кушаке, — указала молодица. — Подь-ко сюды, Петрован! — громко позвала она мужа.
Петрован — красивый, плотный фабричный, с открытым лицом — неторопливо пробрался к ним, осторожно обходя пляшущие пары.
— Небось мягко те тут сидеть? — шутливо обратился он к Светлову.
— Мягко, — улыбнулся Александр Васильич.
— Зубами-то вот она у меня только костиста горазно, а так из себя — ничего баба, в мясу… — сострил Петрован.
Пошли кругом шутки да прибаутки.
Между тем толпа на улице и во дворе незаметно росла и становилась все шумнее; несмотря на легкий морозец, она изловчилась устроить там свой пляс под чью-то разудалую гармонику. Дело в том, что Семен Ларионыч на этот раз, по обыкновению, распоясался и угостил народ вином, целковых на шесть по крайней мере, да Варгунин своих шесть приложил на тот же предмет. Этим угощением распоряжалась наверху и отчасти с крыльца красавица хозяйка. Собственно, доступ в хоромы никому не возбранялся, каждый мог войти туда свободно, но фабричный люд сам очень хорошо понимал, что «всем затесаться в избу нельзя — места не хватит», и потому обиженных в уличной толпе не было. Многие из любопытства заглядывали на минуту в избу и сейчас же выходили обратно, говоря:
— Тесно, робяты, и без нас.
— Тамочка девки — первый сорт, а здеся — второй; да нам и тут важно… весело! — заметил кто-то, и этой остротой вопрос был окончательно и любовно порешен.
Почетные гости старосты, в том числе и Светлов, частенько показывались на дворе и серьезно толковали о чем-то то с тем, то с другим; каждый раз при этом около них сгруппировывались отдельные кучки народа, внимательно слушавшие, о чем говорят.
Около второго часу ночи у ворот произошло какое-то необычайное движение, и раздался буйный шум толпы; слышны были крики:
— Здеся ведь не на заводе!.. Вороти назад оглобли!
— Что-то это недаром шумят… — сказал староста, посмотрев в окно, и хотел выйти.
В эту минуту в избу важно вошел фабричный смотритель в сопровождении двух рослых казаков. Фабрика звала его «жилой» и терпеть не могла, но до времени приудерживала с ним свой крутой нрав. Смотритель, действительно, походил, по крайней мере с виду, на «жилу», благодаря необыкновенной эластичности и худобе своего изношенного тела. Это был чиновник старого закала, превосходно усвоивший привычку — в одну сторону раболепно гнуться, а перед другой выпрямляться и надуто важничать; песцовая шуба у него и теперь нарочно была распахнута спереди так, чтоб сразу обратить внимание чужих глаз на форменный потертый вицмундир и не менее потертую пряжку.
При появлении смотрителя скрипки умолкли, танцы приостановились.
— Что у тебя тут за гам такой? — начальническим тоном обратился он к хозяину.
— Ты прежде шапку-то скинь… — с степенным достоинством остановил его староста, — не нехристь, чай! Тут почище тебя люди есть…
Семен Ларионыч мотнул головой на дверь, где стояли кучкой Жилинский, Варгунин и Светлов, только что вышедшие из другой комнаты.
— Я спрашиваю: что у тебя за гам тут? Меня директор послал узнать… — значительно мягче уже повторил смотритель, нехотя снимая фуражку с кокардой и делая вид, что никого не замечает.
По небывалому тону приема он сразу догадался, что дело что-то не совсем ладно.
— Так ты и поди, скажи дилехтору, что никакого, мол, у старосты Семена гаму нету, окромя того, который я сам же, мол, у его ворот и настроил, — без улыбки сострил Семен Ларионыч.
Из уважения к редким гостям он был сегодня только чуть-чуть навеселе.
— Да ты мне отвечай, как следует, когда я тебя спрашиваю! — опять возвысил голос уязвленный смотритель. — Вечорка у тебя, что ли?
— Покойников со скрипками не хоронят, — невозмутимо пояснил староста.
— А! Ну, коли не хочешь добром мне отвечать, так иди же сейчас за мной к директору сам! — еще сильнее расходился смотритель. — Как вы… смеете… без спросу начальства вечорки устраивать?! а? — резко прикрикнул он на Семена Ларионыча.
— Некогда мне тепериче: вишь? — гости; дилехтор может и завтре узнать, сколько ты с меня оброку в год получаешь… — еще невозмутимее ответил староста, лукаво почесав у себя за ухом.
Эта выходка окончательно взбесила непрошеного гостя.
— Взять его! — крикнул он казакам, забавно-грозно указав пальцем на хозяина, а сам быстро повернулся к выходной двери.
Казаки двинулись было с места.
— Не трожь! — закричало им несколько голосов, и вся молодежь, сколько ее было в избе, не различая полов, разом поднялась на ноги как один человек.
Казаки нерешительно переглянулись и отступили.
— Что ж вы опешали? — крикнул смотритель уже на них, выходя из себя. — А еще казаки! вой-ско!!. Взять его, говорят вам!
Казаки опять было выступили вперед, но в эту самую минуту из соседней комнаты спокойно вышел один из «дедов».
— Ты шибко-то не пори горячку, ваше благородие, — холодно и важно обратился он к смотрителю, — не испужаемся. Выборного своего мы тебе в обиду не дадим, а ты лучше уходи подобру-поздорову: неравно греха бы не случилось….
И «дед» опять удалился так же спокойно, как и вышел.
— Ладно же!.. Будете вы меня помнить!!.- весь побагровел смотритель и кинулся вон из избы, махнув рукой казакам.
Толпа во дворе мрачно и молчаливо пропустила их мимо себя, только у самых ворот кто-то громко крикнул им вслед:
— Мотри! не ходи по ночам — голову сломишь!
А вечорка между тем пошла опять своим порядком; еще усерднее заиграли скрипки, еще удалее заплясала молодежь. Неожиданно происшедший перед тем неприятной сцены как будто и не существовало; про нее даже и разговаривать не стали; только староста Семен, разрешив себе выпить еще одну рюмку водки, с сердцем сказал: «Ну их всех к дьяволу!» — и больше об этой сцене не было помину. Толпа на дворе тоже не отставала от избы: там хоровод затеяли парни, песни развели, благо старостиха мастерица была угощать и подпоила маленько даже баб, а русское винцо перебороло сибирский морозец.
Так сказать, парадная часть вечорки продолжалась до двух с половиною часов, т. е. до тех пор, пока на ней оставались почетные гости. Толпа проводила их теперь так же шумно и радушно, как и встретила. Семен Ларионыч запряг большие парные пошевни и самолично подвез дорогих гостей к домику Жилинского, лихо прокатив их перед тем по всей фабрике и мимо директорского дома, где в двух окнах виднелся еще огонь, несмотря на позднее время. Вернувшись домой, староста Семен разрешил себе кутнуть несколько пошире и пустился в самый отчаянный пляс, то и дело подзадоривая гостей и музыкантов каким-нибудь острым, залихватским словцом.
— Жги! не сумлевайся… — молодцевато приговаривал он, выделывая ногами невообразимые штуки.
В избе пошел, как говорится, дым коромыслом. Народ с улицы кучками валил теперь в хоромы погреться и посмотреть, «как дядя Семен трепака откалывает». Поощряемый шумными одобрениями, Семен Ларионыч крутился по избе, как вихорь, едва успевая менять своих дам. Около четырех часов он, однако ж, вдруг остановился, даже не докончив какого-то мастерского коленца, медленно отер бумажным клетчатым платком весь мокрый от поту лоб и громко объявил на всю избу:
— Девушка, гуляй, да дельце свое знай. Шабаш!
Это был у старосты обычный сигнал, означавший, что вечорка кончилась. Все стали расходиться по домам. Но не скоро еще опустели фабричные улицы; подпивший народ бродил по ним небольшими толпами, припоминая любимые мотивы. Часу в пятом утра начинавший уже засыпать Светлов слышал еще, как мимо окон их комнаты, не запертых ставнями, прошла кучка фабричных, с шиком напевая самую лихую фабричную песню — надо полагать, произведение самородного туземного поэта:
Уж как в фабричке у нас
Есть про всякого запас:
Ай ди-ди, перепелка,
Ай ди-ди, молода!
От фабричных кулаков
Возлетишь до облаков…
Ай ди-ди, перепелка,
Ай ди-ди, молода! —
свободно и размашисто неслась по улице эта песня, и под ее разудалые звуки Александру Васильичу стал сниться какой-то волшебный сон…