Часть вторая
Шестнадцатого марта 1917 года Дутов прибыл в Петроград. До начала съезда оставалось еще семь дней – уйма времени.
Петроград поразил Дутова. Это был неопрятный незнакомый город, населенный дезертирами и «гопстопниками», начисто лишенный интеллигентности и романтического флера, который он всегда имел ранее.
На лицо Дутова наползла брезгливая гримаса, будто у него заболели зубы. Гримаса эта не сходила несколько дней – войсковой старина с нею ложился спать, с нею просыпался утром, чистил зубы толченым мелом, сдобренным для запаха малиновой эссенцией, – новинкой, выпущенной московской фирмой Брокара. В умывальнике он пытался смыть ее, обливаясь водой до пояса, оставляя на полу лужи холодной воды.
Неприятный ветер с моря прошибал до костей, приносил тяжелый дух горелого угля – совсем рядом, в заливе, невидимые с Петроградских улиц ходили боевые корабли. Обыватели, задыхаясь от гари, паниковали: «Корабли-то немецкие…» Но корабли были наши. По Неве курсировал миноносец с гимназическим названием «Забияка», лихо разворачивался и с успокаивающим масляным рокотом резал темную воду узким ровным носом, также вызывая нервный срыв у жителей:
– Корабль этот прислан для того, чтобы при подходе немцев расстрелять Адмиралтейство, в котором хранятся минные карты Балтийского моря.
– Глупость какая! Глупее просто придумать нельзя! – сердились флотские офицеры.
Дурные слухи эти распространяли дезертиры.
На тротуарах было полно мусора. Пустые консервные банки, бутылки, под ногами битое стекло, и кругом – горы подсолнуховой шелухи. Кажется, что семечки в Питере грызли все – от ленивых татар-дворников до крикливых министров Временного правительства. Хмурые, словно бы порохом набухшие тучи плыли над городом. Было тревожно.
По улицам ходили патрули из юнкеров, их недобрыми взглядами провожали расхристанные фронтовики, но стычек не было – солдаты не задирали юнкеров, юнкера не трогали солдат. По Невскому проспекту ездили броневики, неуклюжие, с пулеметами, хмуро глядящими из бойниц. Техника эта была ненадежная – тяжелый броневик, обшитый железом, мог увязнуть в любой луже. Иногда попадались группы людей, одетых в одинаковые черные полупальто, в похожих по покрою кепках. Люди эти с бледными, костлявыми лицами держались друг друга, – это были патрули рабочих Путиловского и Обуховского заводов – самых революционных в Петрограде.
«Надо бы съездить в Царское Село, – подумал Дутов, – посмотреть, как там охраняют венценосную семью». Ему хотелось, очень хотелось совершить геройский поступок – взять пару казачьих сотен, устроить налет на дворец Романовых и освободить царя. И шефа своего полка, цесаревича Алексея, освободить… Вот тогда о войсковом старшине Дутове заговорят все, и в первую очередь – печать. Газеты будут голосить на все лады!
От этих мыслей на некоторое время ощущение зубной боли исчезало, потом возникало вновь.
Дутов находился на Невском проспекте, когда с каменной набережной, опоясывавшей канал с двух сторон, вынесся наряд казаков. Казаки были донские, сытые, со злыми глазами, в фуражках, державшихся на ремешках, перекинутых под подбородками. Всадники сумрачно поглядывали на публику. Старший в наряде – усатый плотный хорунжий небрежно скользнул взглядом по Дутову, на мгновение зацепился глазами за его погоны, вскинул руку с нагайкой к козырьку и проследовал дальше.
У Дутова даже на душе сделалось теплее: правильно говорят, что казаки – единственная сила, которая может спасти Россию. Какая-то старуха в древнем бобриковом пальто, которое ей явно было велико, приподнялась на цыпочки и перекрестила казаков.
Дутов бродил по улицам и дивился тому, что видел, нехорошее удивление это никак не могло исчезнуть: такой справный, такой блестящий, такой чистый прежде город, готовый довести провинциального человека до столбняка, ныне очень походил на обычную помойку. И пахнул он свалкой, вонь лезла во все закоулки, даже в самые глухие, и везде виднелись дезертирские рожи – мятые, с шелухой, приставшей к небритым щекам, красным от дармовой выпивки, которой их угощали светлыми печальными вечерами солдатские женки, потерявшее своих суженых. Противно и муторно делалось от одного только вида этих помидорных морд.
В одном из таких подозрительных закоулков, во дворе, выходящем к заплеванному снегу, с трудом прикрывавшему комкастый лед канала, Дутов неожиданно заметил знакомое лицо – тяжелое, с крупной борцовской челюстью и немигающими, близко посаженными к носу глазами. Он долго пытался сообразить, где же раньше встречал эту физиономию, пока у него в висках не заколотились звонкие стеклянные молоточки, а перед глазами, будто бы родившись из ничего, возник темный душный шатер цирка-шапито. Это был плечистый боец, который когда-то пытался выиграть схватку у калмыка Бембеева. Вон, оказывается, куда занесло спортсмена – в тыловой Питер, в подсолнечную шелуху!
Бывший борец был наряжен в солдатскую шинель с мятыми полевыми погонами с двумя лычками. На голове у него красовалась черная фетровая шляпа, украшенная как у цыган светлой муаровой лентой, из-под шинели выглядывало галифе с тесемками, волочившимися по земле, на ногах красовались оранжевые американские галоши с толстой каучуковой подошвой.
Увидев, что на него смотрит казачий обер-офицер, – явно вооруженный, – плечистый приподнял шляпу.
– Здрассьте вам! – голос у бывшего борца оказался противным, каким-то куриным, доносился он откуда-то из глубины мощного организма, может быть, даже из желудка или еще откуда-то…
Дутов не ответил, продолжая рассматривать плечистого: увядшая кожа на лице, морщины у губ и на подбородке, на заросших курчавящихся висках – седина.
– Чего так смотришь, барин? – насмешливо спросил плечистый. – золотой червонец, часом, не хочешь подарить?
– А жирно не будет? – не удержался от усмешки Дутов.
На прощание Дутов вновь бесстрашно окинул глазами плечистого с головы до ног – чучело какое-то – и двинулся дальше. Бывший борец еще долго не выходил из головы…
Здесь, в Питере, Дутов узнал подробности отречения царя от трона, и невольно сжал кулаки: царя выманили с фронта в Питер и предали! Государь, обеспокоенный положением своей семьи, поспешил домой, через час после отъезда из Ставки ему перекрыли дорогу и загнали царский поезд в тупик, на рельсы, уходящие в земляную насыпь неподалеку от Псковского вокзала.
На требование начальника царского поезда пропустить вагоны государя на Николаевскую железную дорогу дежурный комендант показал «фигу» – ответил отказом. Начальник царского поезда – дородный дворцовый генерал – покраснел так, что у него чуть не расплавились золотые аксельбанты, украшавшие мундир. Хотел было содрать с коменданта погоны, но тут увидел генерала Рузского [18] , семенящего мелкими шажками к вагону государя, и забыл о том, что только миг назад хотел растоптать негодного служаку. По лицу Рузского он понял, что положение складывается серьезное и все обстоит не так, как хотелось бы государю и ему самому.
Речь Рузского мало чем отличалась от речей большевистских агитаторов, – та же терминология, та же убежденность в собственной правоте, те же горящие глаза. Рузский просил царя признать Временное правительство, которым руководил князь Львов, и остановить войска, идущие на Петроград. Численность этих войск была довольно приличная – со всех пяти фронтов сняли боевые части и отправили в Петроград. Командующие Северным и Западным фронтами, например, выделили для наведения порядка в Питере по пехотной бригаде и отдельные конные части.
Войсками, идущими на Петроград, руководил генерал Иванов [19] Николай Иудович, человек боевой, очень набожный, знающий, что такое честь и совесть, с вежливым лицом, украшенным большой ухоженной бородой. Царь велел Иванову вернуться в Ставку.
Тем временем Родзянко, – а генерал Рузский действовал исключительно от его имени, – разослал всем пятерым командующим фронтами настойчивые телеграммы, где просил их надавить на царя и заставить его отказаться от власти. Боевые генералы послушались Родзянко, а Рузский постарался довести их точку зрения до государя. Выслушав Рузского, государь горько шевельнул ртом… Он отказался от трона и подписал отречение в пользу брата Михаила Александровича, – дал слабину, в которой Романовых упрекали бесконечно.
Михаил Александрович, любитель приударить за простонародными «юбками», певичкой, либо кухаркой, видимо, поразмышлял немного о превратностях жизни и о том, как тяжела российская корона и может запросто сломать ему шею, – хлопнул пару стопок водки и отказался принять престол.
Отказ брата потряс Николая Александровича, он проговорил с трудом, едва шевеля белыми сухими губами:
– Это что же такое получается? – потом обреченно махнул подрагивающей рукой: – Впрочем, мне теперь уже все равно.
Восьмого марта семья государя была арестована.
Находясь на фронте, далеко от Питера, Дутов даже представить себе не мог, насколько остра и трагична была здесь схватка, как подло предавали друг друга люди. В том числе близкие. В воздухе плавал запах гнили и крови.
Перед самым открытием казачьего съезда Дутов по аппарату Бодо, напрямую, связался с командиром корпуса. Келлер был одним из трех командиров крупных соединений, которые прислали государю телеграммы, где выражали верность трону и готовность умереть за монархию.
Граф Келлер пребывал в мрачном расположении духа. В армии началась «гучковская чистка» – военным министром сделался еще один сугубо штатский человек [20] – беспардонный, из породы «жирных котов», богатый, крикливый. Сорванные им с мундиров героев генеральские погоны летали в воздухе, как золотые опавшие листья. Чистка затронула весь высший состав армии – от командующих фронтами до командиров бригад.
Александр Иванович Гучков лютовал совершенно откровенно. Хотя и был он по образованию представителем ученых гуманитариев – филологом, окончил Московский университет, – но особой изысканностью и благородной тонкостью языка не отличался, иногда его можно было спутать с каким-нибудь иноверцем-дворником, осваивающим русский мат.
Родному брату энергично помогал Николай Иванович Гучков. Оба были активными масонами. Но суть не в этом, а в резкости поступков, которые совершал старший из братьев, богатый купец и предприниматель Александр Гучков. Он откровенно громил русскую армию, хотя отношение к ней имел не большее, чем к разведению орхидей или заготовке угля в копях Шотландии.
Гучков вообще старался быть на виду и лез во все дыры, какие только замечал. Второго марта он стал военным министром и практически развалил русскую армию. Именно он нанес по ней главный удар, а не немцы и не крикливый адвокат Керенский, как считают некоторые. В военных министрах Гучков пробыл менее двух месяцев, но дело свое сделал. Выдающийся, в общем, был господин. Дутов, правда, на себе это не почувствовал, но зато, как разбивали головы другим, увидел. И ощущал он себя прескверно, жалея тех, с кем безжалостно разделывался Гучков.
Делегатов было много и почти все – фронтовики. Из станиц, из войсковых кругов приехало всего несколько человек – славные сивые старики, увешанные Георгиевскими крестами.
Шума и криков на съезде звучало столько, что некоторые даже затыкали себе уши хлебным мякишем, либо специально выструганными деревяшками, как бутылки пробками, – крики и шум на казаков действовали сильнее, чем разрывы снарядов. Впрочем, крикунов скоро поприжали и выселили на балкон, велели сидеть там тихо, не «питюкать». Те знали, как решительны казаки, и быстро прикусили языки.
Уже на второй день казачьего съезда Дутов понял, что в полк он не вернется – здесь, в Петрограде, замаячила такая перспектива, что у него даже дыхание перехватило, а сердце заколотилось так громко, что войсковой старшина временами даже переставал слышать речи делегатов.
Съезд принял одно важное решение, – прежде всего для биографии Дутова, – создать Союз казачьих войск. Дело это требовало бюрократических усилий, беготни и мозолей на пальцах безотказных писарчуков, поэтому была создана специальная комиссия, получившая громкое название Временного совета Союза казачьих войск. Председателем Временного совета стал Саватеев – человек хотя и малоизвестный, но очень доброжелательный, внимательный и сдержанный, без гучковских заскоков – пена у него на губах, как военного министра, никогда не появлялась. Савватеев готов был выслушать всякого посетителя и посодействовать ему. Для облегчения жизни Савватееву назначили несколько помощников, старшим из них стал Дутов.
Он сразу оценил собственный взлет, понял, в какие горние выси может вознести его новая должность.
Выйдя на улицу из душного зала, в котором без малого неделю заседал съезд, Дутов осенил себя широким крестом:
– Теперь я хорошо знаю, к какому горизонту плыть. Теперь хрен меня насадишь на вилку, как кусок селедки – я сам кого угодно насажу… Так, глядишь, скоро и лампасы к штанам пристрочат. Славное это дело! Любо!
Перед Временным советом стояло несколько задач. Первая – подготовить новый съезд, вторая – оградить казаков от дурной агитации, проникшей на фронт, и третья… Третья задача обычно проходит во всякой повестке дня под формулировкой «разное». Этого «разного» было много.
С графом Келлером Дутов больше не связывался.
Своего помещения у Временного совета не имелось, – Савватеева с заместителем футболили, как хотели, в разные углы. Побывали они всюду, даже в душном темном подвале, забитом сломанными столами и стульями, с крысиными норами по углам.
Дутов, оглядев подвал, брезгливым щелчком сбил с кривоногого пыльного стола несколько продолговатых колбасок крысиного помета и молвил, морща нос:
– Это не для нас. Надо искать еще…
Лучше всего было бы заполучить несколько комнат в каком-нибудь штабе – в сухопутном ли, морском ли, безразлично. Комнат требовалось немало, шесть-семь, поскольку только членов Временного совета было тридцать четыре, – от тридцати казачьих войск, – не говоря уже о разных барышнях, денщиках и специалистах разогревать полковые самовары. Неплохо было бы разжиться местом и в Главном управлении казачьих войск, чтобы быть поближе к «рулю и веслам», но в казачьем управлении места было совсем чуть, генералы там ютилась плотно, сидя буквально друг на дружке. Ни Савватеев, ни Дутов ущемлять своих никак не хотели и продолжали искать подходящее.
В конце концов Временному совету выделили две комнаты в Главном штабе, а Дутова вообще включили в штат Главного штаба – этой авторитетной военной конторы, разрабатывающей все наземные операции. В общем, Савватеев и Дутов уселись за генеральские столы, подремонтированные, заново отлакированные, покрытые зеленым начальственным сукном.
…Выпив пару стаканов чая, Дутов покрутил головой, глянул в окно на мостовую, где медленно таял поздний грязный снег, а между камнями текли мутные говорливые ручьи, опустился в кресло и произнес, ни к кому не обращаясь:
– Теперь мы всем покажем, где раки зимуют.
Через несколько дней Савватеев остался в Петрограде «на хозяйстве», как было принято тогда говорить, а Дутов отправился на фронт. Через сутки он уже находился на передовой.
Было тихо, низко над землей ползли серые тяжелые тучи, цепляясь за макушки кустов, путались в сучьях, прилипали к деревьям. Иногда к линии окопов подползало какое-нибудь особенно тяжелое брюхатое облако, повисало над землей, плоть облака рвалась, и из непрочного мешка вниз летели крупные холодные хлопья. В марте весна всегда борется с зимою.
Смешанный казачий полк, потерявший лошадей, состоявший из сибиряков, разбавленный уссурийцами, держал линию обороны между двумя небольшими белорусскими городками, готовился к грядущим сражениям, но сражений не было – немцы тоже выдохлись, они теперь по большей части отдыхали и не хуже русских выпивох научились глотать местный «горлодер».
В полку каждый день появлялись агитаторы, пробовали подбить казаков на измену, на замирение с немцами, на уход с позиций, но казаки – усталые, завшивевшие, от агитаторов только отмахивались, но из окопов не уходили. Агитаторы покидали неуступчивую воинскую часть раздосадованные.
– Нет, с вами, с казаками, супа не сваришь… – недовольно кропотали они, сшибая с рукавов шинелей крупных белесых вшей и исчезали, чтобы уступить место другим, более удачливым ораторам.
Дутова, не побоявшегося появиться в грязном, залитом талой водой окопе, слушали со вниманием. Он рассказывал о недавнем съезде, о спорах, драчках и расквашенных носах оппонентов, о том, как проходит подготовка ко второму съезду…
– И чего же вы, господин хороший, будете добиваться от второго съезда? – испытующе щурились фронтовики, разглядывая залетного войскового старшину – своим его признать никак не могли, поскольку он принадлежал к другому войску – Оренбургскому.
Дутов тоже умел испытующе смотреть на людей, – остановил свой взгляд, немигающий, спокойный, острый, на одном из казаков – горбоносом, с быстрыми светлыми глазами, и выпалил, будто выстрелил:
– Резолюции!
Горбоносый невольно съежился, стрельнул исподлобья в Дутова настороженным взглядом и спросил вкрадчиво:
– А какая это будет резолюция, господин хороший?
Дутов загнул один палец:
– Во-первых, нам нужна единая и неделимая Россия. Во-вторых… – он загнул еще один палец, – широкое местное самоуправление. В-третьих, – к двум загнутым пальцам присоединился еще один, – война до победного конца. В-четвертых, – еще один – почетный мир. В-пятых, – до созыва Учредительного собрания вся власть должна принадлежать Временному правительству, – Дутов решительным движением притиснул к загнутым пальцам последний – большой.
– Ну, насчет всей власти Временному правительству – тут, по-моему, перебор, господин хороший…
– Это почему же? – Дутов не удержался, растянул губы в язвительной улыбке.
– Нет у этого правительства в народе популярности…
– У меня совсем другие сведения.
– И доверия нет, – добавил горбоносый.
– Так что же, ты считаешь, Россией должен командовать какой-нибудь немчик по фамилия Пшикман? Или Поносбург с Чихбергом? Так считаешь? – Дутов грозно повысил голос, но горбоносый солдатик – явно из примаков-интеллигентов, чинил где-нибудь в елисейских деревнях швейные машинки «Зингер» – нагло осадил войскового старшину, Дутову даже дышать тяжело стало:
– Приказ номер сто четырнадцать рекомендует офицерам обращаться к солдатам и казакам на «Вы». Как в строю, так и вне строя…
Дутову показалось, что у него перед глазами закрутились крупные зеленые звезды. Приказ № 114, подписанный Гучковым, исключал из обращения выражение «нижний чин» – его заменили простым, невыразительным словом «солдат». Полностью отменялось также всякое титулование: вместо «вашего превосходительства» к генералам теперь обращались скромно «господин генерал» и так далее. А ведь отменить старое обращение – это все равно что во главе воюющей армии поставить сопливого подпоручика.
Дутов поморщился и извинился перед горбоносым – агитационную инициативу нельзя было упускать. Через два часа он уже находился в другом спешенном полку, в других окопах…
Тридцатого апреля, ночью, Гучков подал в отставку. Офицеры вздохнули свободнее.
– Жил смешно и умрет грешно, – предположил один из казачьих офицеров, зашедший в комнатенку Временного совета, в которой сидел Дутов.
Казак этот не ошибся.
В мае семнадцатого года Дутов вместе со своим коллегой из Временного совета был принят Керенским. Разговор продолжался полтора часа.
Дутов Керенскому понравился. Настолько, что, когда прощались, Керенский долго тряс ему руку и говорил, будто купец, которому удалось продать залежалый товар:
– Заходите еще, обязательно заходите! – жесткий ежик на крупной голове Керенского смешно дрожал, кожа на лице была какой-то лиловой, странной. – Как только появятся новости – милости прошу!
А, между прочим, «залежавшимся товаром» этим была Россия.
Оставаясь один, Дутов иногда думал о своих однополчанах – как они там живут? Чем дышат? Как воюют? Сведений о том, что его полк вел какие-то успешные действия, к Дутову не поступали. Линия фронта деформировалась, фронт перестал быть фронтом, и это беспокоило Дутова.
Керенский о толковом, умеющем четко и логично рассуждать войсковом старшине не забыл – вскоре Дутов был приглашен на заседание Военного министерства. Именно он, а не Савватеев, и не член совета Греков, с которым они вместе были на приеме у бывшего адвоката, внезапно вознесшегося на высоты российской власти.
Дутов довольно потер руки:
– Этак меня скоро будут приглашать на заседания всего правительства.
Он был недалек от истины. Сидя у себя в кабинете, шумно гонял чаи с баранками, принимал посетителей и удивлялся: «Неужели так легко можно пролезть наверх?..»
Второй казачий съезд открылся первого июня семнадцатого года. Председателем съезда был единодушно избран Дутов. Стремительное движение вверх продолжалось. Все лозунги и постулаты, о которых Дутов много рассуждал у себя в кабинете в Питере, или выступая в окопах перед солдатами в рваной форме, были на съезде приняты.
После съезда Дутова начали приглашать на все заседания Временного правительства. То, о чем он мечтал, сбылось. Темные блестящие глаза его горели – Дутов был доволен собою.
Фронт тем временем развалился совсем. Солдаты, застрявшие в окопах, думали не о том, как поскорее переломить хребет грозному противнику – а ломали голову над другим: как бы смотаться в хлебный Питер, поиграть в демократию, попить самогонки, да пощупать на чердаке какую-нибудь задастую бабенку. Дисциплина в армии была вообще забыта – особенно после того, как Керенский подписал «Декларацию прав солдата» и приказал развесить ее по всей России на заборах.
Россия покатилась вниз, будто с крутой горы тяжелый поезд, все больше и больше набирая скорость. Керенский лихорадочно прощупывал свое окружение – он не знал, на кого можно сделать ставку, кто способен остановить это страшное разложение страны. Наконец он нашел такого человека. Это был Корнилов [21] – решительный, жесткий, умеющий воевать генерал.
Корнилов потребовал от бывшего адвоката, возглавившего правительство, восстановления смертной казни.
– Иначе ни на фронте, ни в России порядка не навести, – заявил он. – Надо, чтобы люди боялись хоть чего-то, сдерживали себя. Если этого не будет – всем нам придет конец!
– А что скажет на это Совет рабочих и солдатских депутатов? – заколебался Керенский.
Казачий совет поддержал Корнилова. Дутов поехал в Ставку, встретился там с новым главнокомандующим; вернувшись в Питер, поблескивая глазами, заявил:
– Корнилов – действительно наше спасение. Другого спасения нет!
Керенский засуетился – понял, что появилась решительная сила, человек, который, если понадобится спасать Россию, может во имя этой цели смести кого угодно, в том числе и самого Керенского. Он совершил несколько спешных поездок на фронт. Поездки эти вызвали у офицеров горькие улыбки. Неприязнь фронтовиков министр уловил очень четко и не на шутку разозлился.
– Я единственный, кто выступал против смертной казни, теперь все – хватит! – заявил он громко. – Пусть Корнилов поставит всех вас под дула винтовок!
Керенский, как всегда блефовал – он считался большим мастером по этой части. В конце концов поняв, что никогда не овладеет тонкостями военного дела, Керенский сдал свой министерский портфель террористу Борису Савинкову, сам же решил сосредоточиться на управлении разваливающимся государством. Ощущал себя Александр Федорович по-прежнему неуверенно, опасность, как он считал, продолжала исходить от Корнилова, и Керенский метался из одного угла в другой – то ночевал в Гатчине, то во Пскове, то на одной из питерских квартир.
Печать тем временем заговорила о предстоящем выступлении большевиков – партия Ленина решила вооруженным восстанием отметить полугодовой юбилей Февральской революции и преподнести Керенскому подарок. Александр Федорович заметался еще пуще – ему стало страшно.
Корнилов для наведения порядка двинул в Питер конный корпус под командованием генерала Крымова [22] . Керенский перетрухнул совсем – хоть пеленки под человеком меняй: он посчитал, что конники, находившиеся уже совсем недалеко от столицы, первым делом повяжут его, – и снял Корнилова с поста главнокомандующего, а корпусу Крымова велел возвращаться на фронт.
– В окопах для ваших лошадей найдется больше овса, чем в Питере, – сказал он.
Корнилов отказался подчиниться приказу, честный генерал Крымов меж двух огней не выдержал и застрелился. А Керенский только руки потер, будто получил от этого горького спектакля удовольствие, более того – велел вооружить питерских рабочих.
– Они покажут Корнилову кузькину мать, – злорадно пообещал он, – пусть только этот генералишко сюда сунется. Питер – не Берлин.
«Генералишко» Корнилов, – особенно после побега из австрийского плена и побед над немцами в долине реки Быстрицы, когда ему сдалось более семи тысяч германских солдат и почти полторы тысячи офицеров, – был одним из авторитетных в русской армии генералов. Буквально две недели назад, двадцать седьмого июля семнадцатого года, приказом по армии и флоту Корнилову была присвоено звание полного генерала – генерала от инфантерии. И вдруг пренебрежительное: «генералишко»! Нет, явно у председателя Временного правительства не все в порядке было с головой – перегрелся во время поездки на автомобиле по фронтам.
Керенский очень, – буквально до обморока, – боялся потерять власть, а Корнилов боялся потерять Россию, – «генералишко» прекрасно понимал, к чему все идет, понимал, какие козыри вброшены в колоду и что вообще поставлено на кон.
Тем временем в газетах появились более точные данные о мятеже, который большевики готовили в Петрограде. Были названы два дня, когда начнутся беспорядки: двадцать восьмое и двадцать девятое августа.
Ночью двадцать седьмого августа, в темноте – пора прелестных белых ночей уже миновала, где-то около полуночи Дутов срочно собрал совет Союза казачьих войск. На заседании он рассказал о дневном визите в штаб Петроградского военного округа, о распрях между Керенским и Корниловым, о фактах бегства с фронтов целых дивизий…
Члены совета сидели в дутовском кабинете с вытянутыми шеями, словно собирались задать какой-нибудь каверзный вопрос. Дутов ощутил, как по ключицам у него забегали колючие мурашки, и неожиданно понял, почему так странно и старательно вытягивают шеи собравшиеся: они ждут, не раздадутся ли на улицах выстрелы! Но было тихо, – напряженно, тревожно, но тихо.
– Вопрос перед нами стоит один, – вздохнув, проговорил Дутов, – это извечный российский вопрос: что делать? Прошу высказываться!
Вначале все молчали, продолжали прислушиваться к тиши, стоявшей за стенами бывшего Главного управления казачьих войск, – управление это Керенский расформировал, а здание передал Дутову, – потом заговорили разом, перебивая друг друга, давясь словами, захлебываясь, будто радуясь тому, что пришел конец этой страшной обрыдлой тишине…
Гомонили примерно час, затем утихли, выпили традиционного чаю с сушками и бубликами и приняли следующее решение: послать своих представителей в Могилев, к Корнилову, на переговоры, следом послать представителей к Керенскому – также на переговоры. А потом свести их вместе, Керенского и Корнилова… Междоусобица России не нужна. Решение было разумным.
Дутов позвонил во дворец, где, как он знал, проходил поздний ужин с несколькими министрами, в том числе и с легендарным Савинковым, узнал, что Александр Федорович уже освободился, но спать пока не ложился, – и получил приглашение прибыть к премьеру… Все-таки крикливый адвокат, чьи поступки не всегда были понятны, а широкой публикой просто воспринимались враждебно, хорошо относился к Дутову и тот вздохнул благодарно – такое отношение надо ценить.
Ночь шла на убыль, небо изрезали темные длинные полосы облаков. Пустые улицы были таинственны и тихи, где-то далеко горласто и горько кричали вороны – то ли кто-то разбудил их, то ли увидели валявшегося посреди тротуара покойника. К Керенскому поехали втроем; кроме Дутова – Караулов и Аникеев, казачьи обер-офицеры.
Керенский нервно носился по кабинету, хрустел костяшками пальцев, громко сморкался в надушенный батистовый платок. В углу, в роскошном кожаном кресле, сидел мрачный Савинков. Увидев появившегося в дверях Дутова, Керенский ткнул в него пальцем, будто стволом пистолета, и выкрикнул истончившимся от переживаний голосом:
– Корнилов – изменник!
Дутов вытянулся, словно принял эти слова, как приказ к действию, ощутил, что внутри у него образовался мелкий пузырь, пополз вверх и застрял в глотке. Видеть нынешнего правителя России таким было неприятно. Керенский перевел взгляд на Савинкова, как будто хотел услышать его мнение о Корнилове. Савинков по-прежнему мрачно молчал. Керенский досадливо подергал уголками рта и сказал Дутову:
– Ваш совет должен принять однозначное решение: Корнилова объявить изменником, а Каледина [23] – мятежником.
Каледин – донской атаман, видя, что происходит в России, не дрогнул и поддержал Корнилова, потому и впал в немилость.
– Ваше высокопревосходительство, – Дутов обратился к Керенскому по военной старинке, как уже не обращались, отметил, что такое обращение премьеру понравилось, – я предлагаю сделать попытку примирения – чтобы и волки были сыты и овцы целы…
– Интересно, за кого же вы меня принимаете, за волка или овцу? – неожиданно спросил Керенский.
Дутов смутился, сбился, Керенский покровительственно улыбнулся.
– Не смущайтесь, – сказал он, – поводов у вас для этого нет.
Караулов и Аникеев молча стояли в дверях, в разговоре участия не принимали.
– А что… В идее примирения что-то есть, – ожил Савинков, достал из самшитовой папиросницы, лежавшей на небольшом лакированном столике одну папиросу, привычно смял пальцами ее мягкий толстый мундштук. – Почему бы не попробовать, Александр Федорович?
Некоторое время Керенский ходил по кабинету молча. Движения его были резкие, нервные, быстрые, лицо нехорошо подрагивало – он не совсем владел собою. Наконец он остановился, закинул руки за спину и, покачиваясь с носков на пятку несколько минут, не произнося ни слова, рассматривал Дутова.
– Хорошо, – со вздохом произнес он, – я согласен. Только есть несколько «но». Первое «но» – ваш совет должен предоставить письменное заверение в лояльности к Временному правительству. Второе «но» – полное примирение невозможно, возможна только попытка примирения, – Керенский хрустнул за спиной пальцами. – Это будет подчинение Корнилова тому решению, которое приняло Временное правительство. Нужно убедить зарвавшегося генерала – пусть подчинится… На таких условиях я согласен – пусть ваша делегация едет в Ставку…
Небо за окном посветлело. Через пару часов в городе могли загрохотать выстрелы. Но пока было тихо. Возвращались посланцы к себе молча, – собственно, говорить было не о чем, все понятно и без слов. Дутов хмурился и недовольно шевелил губами.
В девять часов утра Дутову позвонил Савинков, – голос хриплый, просквоженный, усталый, – даже этот железный человек оказался подвержен коррозии.
– Поездка в Ставку отменяется, – заявил он.
– Почему? – Дутов почувствовал, как нервно задрожали губы: недаром говорят – с кем поведешься, от того и наберешься.
Повелся с психопатом Керенским – от него и набрался.
– Правительство пришло к выводу, что ваше посредничество запоздало, – сказал Савинков, – так что распаковывайте, господин Дутов, чемоданы.
– А я их и не запаковывал, – резко проговорил Дутов.
Он думал, что его фраза прозвучит остроумно, но Савинков повесил трубку. Дутов недовольно приподнял плечо, на котором косо сидел мятый мягкий погон с полковничьими просветами, и ожесточенно покрутил рукоять телефонного аппарата:
– Барышня, соедините меня с номером… – он замялся – не знал, откуда ему звонил Савинков, – с которым я только что разговаривал…
На его счастье, это была телефонистка, которая соединяла Савинкова с Союзом казачьих войск, она быстро нашла нужное гнездо. Раздался недовольный голос Савинкова:
– Алло!
– Борис Владимирович, расскажите хоть, что случилось? – попросил Дутов.
– Гм! – было слышно, как Савинков раскуривает папиросу.
Дутову показалось, что он почти наяву видит знаменитого анархиста, видит и его желчную улыбку, и синий дымок над папиросой. – Вы же прекрасно и без моих рассказов понимаете, что могло случиться.
– Понимаю.
– Тогда зачем спрашиваете?
– Затем, что совет Союза казачьих войск усматривает в отказе министра-председателя недоверие, – голос Дутова сделался сухим, каким-то скрипучим, незнакомым, – а раз это так, то мы снимаем с себя всякую ответственность за дальнейшее развитие событий.
– Как хотите, так и поступайте, – равнодушно произнес Савинков, – меня это уже не касается. Я вышел из состава правительства. – и он повесил трубку.
Это была новость! Некоторое время Дутов сидел оглушенный, отказываясь верить в то, что услышал, вяло постукивая пальцами по столу, потом позвал к себе Караулова. Следом – Аникеева.
Оба явились невыспавшиеся, с одутловатыми красными глазами, Дутов вкратце рассказал им, что произошло, затем выругался матом.
– Это – по-казачьи, – усмехнулся Караулов.
– По-нашенски, – поправил его Дутов и, в назидательном жесте подняв указательный палец, сказал: – Наше решение о снятии всякой ответственности надо оформить бумагой, документально, – он потыкал пальцем в воздух.
Так и сделали. Бумагу отправили к Керенскому. Тридцать первого августа Керенский вызвал Дутова в Зимний дворец. Дутов схватился руками за поясницу, изогнулся подбито и заохал жалобно:
– Ох, проклятый ревматизм! Совсем доконал, зараза. Все свое здоровье оставил в окопах… О-ох!
В кабинет Дутова примчался войсковой старшина Греков:
– Что?
– Плохо. О-ох!
Греков и поехал вместо Дутова к министру-председателю.
Керенский, взвинченный, с влажными опухшими глазами, нервно ходил по кабинету, хрустел пальцами, подергивал шеей, – в его организме словно все разладилось, потеряло прежнюю прочность, вид у Александра Федоровича был расстроенный. Увидев Грекова, он остановился, глянул колюче и спросил хриплым надсаженным голосом:
– Откуда, товарищ?
Керенский считал себя последовательным демократом, знал слово «товарищ» и умел им владеть.
– Из Союза казачьих войск, – ответил Греков.
– А где Дутов?
– Заболел.
Керенский все понял, усмехнулся пренебрежительно. Уголки его губ задергались.
– Ну-ну! – Керенский, сунул руки за спину, похрустел там пальцами, произнес еще раз с прежней обидной усмешкой: – Ну-ну!
Голос его наполнился силой, стал звучным. Греков поспешно щелкнул каблуками.
– Союз казачьих войск должен осудить генералов Корнилова и Каледина! – Керенский резко взмахнул кулаком, рассек воздух. – Корнилов – изменник, Каледин – мятежник.
Эта странная формула «Корнилов – изменник, Каледин – мятежник» уже несколько дней сидела у министра-председателя в голове, никакой ветер не мог ее оттуда выдуть.
– Приказываю сделать это немедленно! – Керенский вновь повысил голос, ткнул костяшками кулака в воздух, словно хотел подчеркнуть, что такого решения от казаков сам Господь Бог требует: – Не-мед-лен-но! – по слогам повторил глава кабинета министров.
Греков побледнел, его лицо сделалось подбористым, худым, и он упрямо мотнул головой:
– Этого сделать я не могу.
Керенский вскинулся, будто в живот ему больно ткнули кулаком.
– Почему?
– Не имею полномочий.
Керенский рассвирепел:
– Ну так поезжайте к себе и соберите эти полномочия! К вечеру резолюция чтоб была у меня!
Греков вытянулся.
– Вот-вот, – одобрительно проговорил Керенский. – Иначе Временное правительство откажет в доверии Союзу казачьих войск.
Это было уже серьезно.
Когда Греков вернулся к себе, Дутов сидел за столом и что-то писал – о болезни своей он уже позабыл. Увидев Грекова, отложил ручку в сторону:
– Ну что там, рассказывай.
– Керенский, требует, чтобы мы срочно приняли резолюцию…
– «Корнилов – изменник, Каледин – мятежник»? – перебил его Дутов.
– Так точно!
– Не дадим мы ему такой резолюции.
– Тогда Керенский вызовет нас к себе и арестует.
Дутов с сомнением покачал головой:
– Вряд ли. Не осмелится.
– Настроен он решительно.
– Керенский всегда настроен решительно. Только проку от этого…
Греков оказался провидцем: назавтра Керенский пригласил к себе членов президиума Союза казачьих войск, всех до единого, – и повторил свои требования. В кабинете повисла гнетущая тишина – ни один звук не долетал сюда извне.
– Мы же приняли резолюцию, Александр Федорович, – произнес Дутов, – и предложили свои услуги по наведению мостов… Даже в Могилев собирались ехать.
– Это ничего бы не дало, – Керенский привычно загнул на руке палец, – поскольку с переговорами и вы и мы безнадежно опоздали. А также потому – Керенский загнул еще два пальца, сразу оба, – что решение казачьего офицерства, а не трудовых казаков. Рядовые казаки меня знают и поддерживают, не то, что вы… Можете быть свободны. Сегодня вечером я жду резолюцию.
Дутов ощутил, как по спине у него пополз холодный пот – в голосе Керенского прозвучали зловещие нотки. «А ведь чего доброго, этот отставной адвокат возьмет, да засунет нас в каталажку, – невольно подумал он, – а потом, после короткого разбирательства, поставит под стволы винтовок. Время ныне мутное, горячее, человеческие жизни никто не считает… Греков был прав».
Внешне, однако, Дутов выглядел спокойно. Керенский, словно угадав, о чем он думает, ухмыльнулся неожиданно ехидно, понимающе и помотал перед лицом казачьего предводителя сухой ладошкой:
– Вы мне совершенно неопасны, я хочу, чтобы вы это понимали. На вашей стороне – казачье офицерство, на моей – трудовое казачество. Вот и все, сударь, – Керенский сделал ловкое движение, будто стянул с себя шляпу и провел ею по воздуху, – можете быть свободны, – повторил он. – Но к вечеру я жду резолюцию, где черным по белому должно быть сказано, что Корнилов – предатель, а Каледин – мятежник. Именно такая резолюция нужна Временному правительству и никакая другая.
День тот выдался в Петрограде мирный, с высоким белым небом и ласковым ветром, прилетавшим откуда-то из гатчинских предместий, но Дутов чувствовал себя неуютно. В шесть часов вечера он собрал на заседание Совет, где рассказал о последней встрече с премьером, о требованиях Временного правительства и злополучной резолюции.
– Ну а сами-то вы, Александр Ильич, за эту резолюцию или против? – спросил кто-то из прокуренного угла кабинета.
– Против, – коротко, не раздумывая, ответил Дутов.
Пока заседали, пришло сообщение, что Корнилов и Каледин объявлены вне закона: одному прилепили, как и требовал Керенский, клеймо изменника, другому – поддержавшего его мятежника. Хотя оба они были безмерно преданы России.
Дутов недоуменно покачал головой, сжал пальцами виски.
– Это уже слишком, – произнес он с горьким вздохом.
Заседание прервали – позиция Совета была ясна, и Дутов совместно с Карауловым засел за письмо министру председателю. Оно далось трудно, покорпеть над ним пришлось полтора часа.
Письмо было осторожное, состояло из очень аккуратных слов, но в мягкую оболочку был засунут жесткий штырь. Суть «железной начинки» была проста: и Корнилов, и Каледин – казаки, а у казаков принято разбираться со всякими обвинениями детально, до мелочей, и пока не будут выяснены все обстоятельства проступков «изменника» и «мятежника», они не могут быть осуждены. Это – раз. И – два. Каледин является выборным атаманом, за него проголосовал Донской войсковой круг, поэтому нельзя снимать его повелениями сверху, для этого войсковой круг надо созывать вновь.
Бумага была спешно обсуждена на Совете, получила общий «одобрям-с», и ее запечатали в конверт.
Дутов вызвал из дежурной каптерки урядника, награжденного Георгиевским крестом, – это был Еремеев, недавно прибывший с фронта в Петроград лечиться. По ранению он мог надолго прописаться в госпитале, но душа казака не выдержала, он разыскал Дутова и добился откомандирования из полка в Совет. Дутов отдал в руки Еремеева пакет, сказал:
– Возьми четырех казаков и – в Зимний. Доставишь пакет Керенскому. Скажешь, чтобы отдали лично, – Дутов поднял указательный палец. – Проникнись важностью исторического момента!
Еремеев поправил повязку на голове и неуклюже притиснул один сапог к другому, звук получился тупым и деревянным, будто сомкнулись два трухлявых пенька. Улыбнулся белозубо:
– Будет исполнено все в точности!
– Александр Ильич, почему пакет решили отправить с простыми казаками, а не с офицерами? – встрял Караулов. – Ведь все-таки – к председателю правительства…
– Хочу, чтобы в окружении Керенского знали – это точка зрения не только офицеров, но и простых казаков.
Отношения между Керенским и Союзом казачьих войск натянулись. Но это никак не повлияло на дальнейшую карьеру Дутова, который уже давно понял, что судьба вознесла его на такую высоту, с который лишь один прыжок – и ты в лидерах, в генералах. Дутов уже видел, как воздух вокруг него делается золоченым и ласковый жар дорогого металла приятно теплит щеки, голову, тело, а в душе от восторга начинает что-то ласково петь. Однако всякая высота – штука опасная…
Шестнадцатого сентября Дутов получил телеграмму. Надо было срочно отправляться в Оренбург. Там старые казаки решили спешно собрать войсковой круг, который уже объявили чрезвычайным.
В Оренбурге царила золотая осень. Деревья стояли будто бы облитые жидкой медью. Ночью позванивали легкие морозцы, убивали разную мошку, комаров, мух. Днем те оживали и с недовольным гудением, будто аэропланы, барражировали над городскими улицами, пикируя на пешеходов.
Обстановка в Оренбурге сложилась совсем иная, чем в Петрограде, спокойная. Здесь вообще попадались люди, которые не слышали ни о Керенском, ни о Временном правительстве, ни о большевиках, ни о революции, ни о том, что на фронте целые километры окопов остались пустыми, – жили своими интересами, своими заботами, поливали герань на подоконниках и регулярно проверяли, как созревают подсолнухи на огородах. Дутов им втайне завидовал.
В отцовском доме все, кажется, помнило его. И стены, и половицы, и чистые, хорошо вымытые рукастой неугомонной экономкой окна, и портреты на стенах, и тяжелые монументальные занавеси, будто бы отлитые из металла, и обновленные свежим лаком стулья, и два огромных шкафа, похожих на крепостные сооружения… Все-все здесь помнило Сашку Дутова, юного, быстроногого, горластого…
И он многое помнил. Если раньше в памяти случались некие провалы – вроде бы обрезало свет, и из головы уносились целые куски прошлого с людьми, событиями, обстановкой, пейзажами – то сейчас они все чаще и чаще стали проступать из непрозрачной глубины на поверхность. Со временем память становилась избирательной и делалась острее.
Переходя из одной комнаты в другую, вместе с шагами перелистывая страницы памяти, Дутов обошел весь дом, постоял в своей комнате – губы расстроенно задергались сами по себе, и он прижал ко рту ладонь, но понял, что вряд ли это поможет, и поспешно покинул комнату… Остановился у окна, пальцами отжал нарядную бронзовую задвижку, открыл форточку – ему не хватало воздуха, в ушах поселился болезненный звон.
Вечером у входной двери раздался звонок. Дутов, одетый в шелковый немецкий халат, привезенный из Петрограда и помещенный на видное место в гардероб, вышел в прихожую. Запахнул халат поглубже и открыл дверь.
За дверью стояли две женщины – стройные, в ладных, хорошо подогнанных гимнастерках, с офицерскими погонами на плечах – по одной звездочке при одном просвете, что соответствовало чину прапорщика в инфантерии или подхорунжего в казачьих войсках. Красивые лица были знакомы Дутову, но он не мог вспомнить, откуда их знает… И только когда заговорила та, что постарше, он вспомнил – одна из них была вдовой старшего брата Богданова, а вторая так и не успела выйти замуж за младшего.
Дутов отступил на шаг в глубину прихожей.
– Милости прошу, заходите, – проговорил он обрадованно. – Сейчас нас с вами угостят пирожками с печенкой, с яблоками, домашним крекером и хорошим китайским чаем. Заходите! – Дутов посторонился, давая возможность казачкам войти в дом.
– Может быть, в следующий раз… барин, – сказала старшая.
Это прозвучало неожиданно, в свободолюбивой казачьей среде такое обращение было чужим.
– Какой я вам барин? – укоризненно покачал головой Дутов.
– Извините, ежели что не так, ваше высокоблагородие, – гостья прижала к груди руку.
– Все так, все так, – успокоил ее Дутов, – только раз уж пришли в гости, положено в дом заглянуть и чаю испить… Иначе, какие же это гости?
Потоптавшись еще немного у порога, женщины все же покинули прихожую и, войдя в комнату, оробели.
– Как у вас зде-есь…
– Как? – с улыбкой спросил Дутов.
– Как в губернском музее. Очень много всего.
Уже за столом, после первого стакана чая, гостьи поведали, зачем явились к командиру полка.
– На фронт нам велено больше не возвращаться, – сказала Авдотья, – война, мол, для баб кончилась.
– Это кто же вам такое наплел? – спросил Дутов.
– Ваш заместитель… есаул Дерябин.
Дутов крякнул в кулак, хотел было высказаться, но сдержал себя, по-птичьи подергав крупной, коротко остриженной головой и подсунул черненый серебряный подстаканник с плотно всаженной в него посудой под кран самовара.
– Глупости все это!
– А раз велено не возвращаться в воинскую часть – значит, надо искать себе работу, – со вздохом добавила Авдотья, – чтобы стариков Богдановых накормить и самим без еды не остаться.
– Не спешите только, – поучительно произнес Дутов, – война еще не кончилась. Костер этот скоро разгорится так, что не только людям – всем чертям сделается тошно. Да и разве в станице, по хозяйству, работы нет? Или станичники отказались от земли и перестали ее обрабатывать?
– Отказались, Александр Ильич.
– Как это? – не понял Дутов.
– К нам примаки городские напросились, они теперь и станут землей заниматься. Половину урожая будут отдавать старикам Богдановым.
– Лихо, – Дутов осуждающе качнул грузной головой, взгляд его сделался задумчивым. – Откуда же приехали эти примаки?
– Из Орла. Рабочая семья. На заводе работали, а потом решили подняться с места и уехать. Я спросила у них: «Что, в Орле голодно стало?» Они ответили: «Голодно».
– Так степь наша и станет иногородческой, – озабоченно произнес Дутов. – Надо бы вопрос об этом поднять на казачьем круге, – он взял опустевший Авдотьин стакан, наполнил его чаем. Следом наполнил стакан Натальи. – Пейте, дорогие казачки. Угощайтесь.
Пирожки в доме Дутовых всегда пекли славные, кухарки у них всю жизнь работали знающие, понимали в стряпне толк – через пятнадцать минут в большом фаянсовом блюде, расписанном китайскими драконами, уже не было ни одного пирожка.
– А насчет того, что без дела останетесь, без денег – не беспокойтесь, – сказал Дутов на прощание своим гостьям, – не останетесь. Это я вам обещаю. И дело будет, и заработок.
Казачки поклонились Дутову в пояс.
Из Петрограда Дутов привез тяжелый тюк с газетами, Еремеев едва с ним справился: когда вытаскивал из вагона, хрипел, как мерин, которого надсадили неподъемным грузом.
В газетах тех была опубликована статья Дутова «Позиция казачества». Он решил, что в зале, где будет проходить войсковой круг, эта газетка никак не будет лишней. Тем более, что подавляющая часть казаков думала так же, как и Дутов, в этом он был уверен. Похоже, что казаки скоро станут единственной силой, способной удержать Россию на ногах. Того и гляди, страна шлепнется в грязь, как пьяная баба.
Ход был правильный, газеты, разложенные на креслах, сделали свое дело: Дутов стал в Оренбурге персоной номер один, каждый старик считал своим долгом подойти к «сыну генерал-майора Дутова Ильи Петровича» и пожать ему руку. «Сын генерал-майора» со стариками был особенно учтив. Старики во всяком казачьем войске – сила не просто большая, – лютая! Любую другую силу, даже если она вооружится артиллерией, перешибут запросто, а подружившись со стариками можно и до атаманской булавы дотянуться.
Планы Дутова распространялись далеко, цель была ясная, он видел ее отчетливо, до мелочей, до самого крохотного заусенца, – в общем, Александр Ильич знал, что делал. Именно тогда, в сентябре семнадцатого года, он понял уже окончательно, что станет лидером, генералом – исторической личностью, словом.
Триумф выпал на первое октября – в этот день Дутов стал Оренбургским войсковым атаманом: его кандидатуру делегаты, поддержанные стариками войска, предпочли всем иным. На плечи ему накинули шинель с генеральскими отворотами, на голову нахлобучили папаху с алым верхом, в руки сунули тяжелую булаву и усадили в широкое резное кресло: командуй, атаман!
– Любо, атаман! – выкрикнул кто-то громко, будто из пушки пальнул, и приветственный клич этот волнами покатился по залу: – Любо, атама-а-ан!
Люди оглушали друг друга криками, радовались тому, что Оренбургское войско обзавелось новым предводителем, вхожим, как гласила молва, во все властные структуры, вплоть до первого лица в России, самого главного начальника. Казаки смеялись счастливо, будто новая казачья власть сумеет сделать их богатыми и сытыми. Дутов радовался вместе со всеми.
Первым нового оренбургского атамана поздравил донской атаман – генерал Каледин, «мятежник», против которого так усердно «рыл землю» Керенский, но ничего не получилось.
Утром Дутов распахнул окно в доме, по пояс высунулся наружу, дохнул крепкого, позванивающего от лихого морозца воздуха, глянул счастливыми глазами в небо.
– Ну вот, я и вернулся к тебе, Оренбург… На белом коне вернулся.
Городские крыши тускло поблескивали в утреннем свете, над головками церквей плавал розовый цепкий туман, желтые сонные деревья стояли тихи – ни одна веточка не шелохнется, где-то недалеко горласто и беззаботно орал петух. Хорошо!
– На белом коне вернулся, – повторил Дутов и захлопнул окно.
Седьмого октября Дутов выехал в Петроград – надо было сдавать дела в Союзе казачьих войск, а заодно – постараться наладить добрые отношения с Временным правительством и с самим Керенским. Если раньше, в прежнем положении председателя Союза казачьих войск Дутов мог ругаться с Александром Федоровичем сколько угодно, то сейчас этой роскоши он позволить себе не мог, не имел права. Чтобы наладить эти отношения, придется сделать подробный доклад о положении дел в Оренбургском казачьем войске, подмаслить правителя…
Доклад Дутов сделал. Керенский остался доволен, даже подарил ему серебряные полковничьи погоны с черным кантом – генштабовские, отечески приобнял новоиспеченного атамана за плечи и сказал:
– Я очень рассчитываю на тесное сотрудничество с вами, Александр Ильич!
Из кабинета правителя России Дутов вышел с застывшей на губах улыбкой: он думал о том, что быть атаманом – дело не полковничье, а генеральское, поэтому не за горами и чин генерал-майора. Вон у коллеги Каледина – полный набор, – генерал от кавалерии. А Оренбургское казачье войско, если прикинуть да посчитать головы, по числу сабель Донскому не уступит.
В Питере Дутов остановился в хорошей гостинице – снял просторный трехкомнатный номер с видом на Невский проспект. Одну комнату, самую маленькую, соединенную дверью с коридором, отдал Еремееву, тот продолжал исполнять при нем роль ординарца, хотя положение это было временным – ординарцем при войсковом атамане должен состоять офицер, – желательно обер-офицер.
Дутов сказал об этом Еремееву, тот расстроился так, что на глазах у него даже заблестели слезы. Еремеев стер их и проговорил просяще:
– Ну, может быть, я тогда вторым номером смогу остаться? Как в пулеметном расчете… У ординарца командующего должен же быть помощник?
Этого Дутов не знал, он замешкался на несколько мгновений, потом неопределенно пошевелил ртом:
– Наверное, должен…
– Вот я им и буду, ваше высокоблагородие…
– Высокоблагородия отменены, Еремеев.
– Неважно, ваше высокоблагородие, – упрямо повторил тот, – отменены – не отменены, это не играет никакой роли. А вдруг завтра газеты напишут, что Керенский велел всем ходить по Невскому проспекту без штанов? Вы что, послушаетесь его?
Дутов на мгновение представил себе эту замысловатую картину и засмеялся.
– А новые погоны положено обмывать, – заметил он. – Всякое дерево нужно обильно полить, чтобы был обеспечен дальнейший рост. – Что предлагаешь, Еремеев?
– Достать «монопольки» [24] , собрать друзей прямо тут, в гостином дворе. Фронтовых товарищей кликнуть. Вот радости-то будет…
На следующий день Дутову в Зимнем дворце был выдан министерский мандат, как полноправному члену Временного правительства: его назначили «главноуполномоченным Временного правительства по продовольствию по Оренбургскому казачьему войску, Оренбургской губернии и Тургайской области» – такое сложное и длинное название имела эта должность.
Обстановка в Петрограде оставалась сложная, по ночам часто слышались выстрелы – не только на окраине, но и в центре. В темноте было опасно ходить даже по Невскому проспекту, а уж где-нибудь на Охте или Выборгской стороне людей убивали без счета и раздевали догола. «Гопстопники» правили свой бал.
На двадцать второе выпадал большой праздник – день Казанской иконы Божией Матери – одной из главных русских святынь. Дутов, предвидя осложнение обстановки в городе, предложил провести в этот день демонстрацию казачьих сил – пусть казаки проедут в конном строю по Невскому проспекту и покажут разным смутьянам, горлопанам и дезертирам, какую мощь они собой представляют. Питер, прослышав про такое, притих.
Говорят, на это довольно болезненно отреагировал Владимир Ильич Ленин – демонстрация могла сорвать его планы по захвату власти. Наверное, так оно и было бы, но, как всегда, сыграл свою роль Керенский – он даже в собственном стане оказался чужаком и «голы» забивал только в свои ворота – запретил казачьим полкам вообще появляться в Петрограде. Чем все это закончилось – мы хорошо знаем. Через несколько дней Керенскому пришлось бежать из Зимнего дворца, натянув на себя то ли мятый дамский чепчик и юбку, то ли матросскую форму. Так он и исчез в глубинах истории, ничего приметного больше не свершив.
А Дутов благополучно отбыл в Оренбург.
Появился он в городе одновременно с заполошными телеграфными сообщениями – ничего другого телеграф уже не передавал – о том, что в стране произошла революция, власть взяли большевики, а члены Временного правительства, следуя примеру своего шефа, поспешили скрыться из российской столицы. Правда, сделать это удалось не всем. Увы.
Дутов, жалея о том, что министерскими полномочиями ему воспользоваться так и не удалось, немедленно настрочил приказ о том, что захват власти в Петрограде был совершен насильственно, поэтому власть новую вольный казачий Оренбург не признает, а посему с «20-ти часов 26-го сего октября войсковое правительство во главе с атаманом Дутовым принимает на себя всю полноту исполнительной Государственной власти в войске».
Через несколько часов о непризнании новой власти заявил и донской атаман Каледин. Снежный ком сопротивления, который впоследствии породил гражданскую войну, покатился с горы.
Юнкера Оренбургского казачьего училища заняли почту, телеграф, вокзал, вооруженные посты были выставлены на перекрестках улиц, у банка. Дутов объявил, что его родной город переводится на военное положение. Были запрещены митинги, демонстрации и вообще всякие сборища.
Большевики в Оренбурге вели себя тихо, на рожон не лезли, и тем не менее Дутов приказал закрыть их клуб, а литературу, находившуюся в помещении, швырнуть в костер, набор свежего номера газеты «Пролетарий» рассыпать на отдельные буковки. Саму газету издавать в дальнейшем запретил. В общем, действовал новоиспеченный атаман решительно, как на фронте, когда надо было вышибать германцев из окопов.
Революционный Петроград не замедлил откликнуться на действия нового оренбургского владыки – четвертого ноября в город прибыл некий Цвиллинг С.М. [25] , назначенный Петроградским военно-революционным комитетом чрезвычайным комиссаром Оренбургской губернии.
Мужиком молодой Цвиллинг – ему было всего двадцать семь лет, – оказался горластым, напористым, поэтому с первых же часов пребывания в городе включился в борьбу против Дутова.
– Долой власть казачьего полковника Дутова! – азартно орал он, носясь на пролетке по улицам Оренбурга, только жесткая пыль, смешанная с ранним ноябрьским снегом, взметывалась столбами, да собаки, видя красноглазого возбужденного Цвиллинга, трусливо поджимали хвосты и при появлении грохочущей, словно броневик, пролетки, поспешно кидались в подворотни. – Да здравствует свобода! – Цвиллинг вскидывался с поднятыми кулаками в воздух, застывая в этой позе на миг, с треском опускался на сиденье, а потом снова потрясал кулаками.
Казалось, что он одновременно выступает везде – в Главных железнодорожных мастерских и в паровой салотопке, на медеплавильной фабрике и перед кыргызами, не успевшими продать свой скот на Меновом рынке, перед казаками запасного полка в депо… Промышленных предприятий в Оренбурге было более ста, и Цвиллинг за какие-то четыре дня умудрился побывать едва ли не на всех. И везде кричал:
– Долой казачьего полковника Дутова!
Дутову, естественно, регулярно доносили о выступлениях столичного крикуна, в ответ он лишь усмехался и произносил презрительно:
– Не казачьего полковника, а полковника Генерального штаба, он даже в этих вещах не разбирается, – потом делал взмах рукой – пустое, мол, и добавлял: – Холерик! А холерикам закон не писан!
Однако Дутов хорошо понимал, – голова у него уже звенела от тревожных мыслей, – надо действовать. Иначе Цвиллинг опередит его, и новоиспеченного атамана вздернут вверх ногами на каком-нибудь тополе.
Через некоторое время Дутова пригласили в Совет рабочих и солдатских депутатов. Разговор начался на повышенных тонах. Хорошо, что в Совете не оказалось Цвиллинга, иначе дело дошло бы до стрельбы.
– Вы, господин хороший, телеграмму товарищу Ленину отсылали? – спросил у Дутова казак с большим красным бантом на шинели и дергающимся нервным лицом.
В день приезда в Оренбург Дутову на стол положили телеграмму, присланную из Питера самим Лениным, – вождь пролетариата требовал от атамана Дутова, чтобы тот признал советскую власть. Ответ ему Дутов дал отрицательный.
– Отсылал, – спокойно произнес Дутов.
– Содержание телеграммы помните, господин хороший? – спросил казак.
Дутов равнодушно, не замечая холодного тона казака, покачал головой:
– Не помню.
– Я могу напомнить, – сказал казак. – Вы написали, что власть новая – захватническая, казаками никогда не будет признана и что с большевиками вы будете бороться до конца… Так?
– Примерно так.
– Не примерно, а совершенно точно, – заявил казак.
– И что же вы от меня хотите? – спокойно спросил Дутов.
– Чтобы вы отказались от старой телеграммы и послали Владимиру Ильичу новую, в которой признали бы власть большевиков.
– Нет! – произнес твердо Дутов, отсекая все пути назад.
– Почему, господин хороший?
– Это не мое личное решение, а – войскового круга.
Казак бряцнул крестами, неожиданно сделавшись задумчивым, помял пальцами горло: к решениям войскового круга он относился с уважением… Разговор тот закончился совершенно неожиданно – Оренбургский Совет рабочих и солдатских депутатов поддержал Дутова.
Это решение очень не понравилось Цвиллингу. Он сменил пролетку на автомобиль и начал носиться по Оренбургу с удвоенной скоростью, выступая на митингах перед солдатами, не раз бывал бит, замазывал синяки мукой и вновь кидался на трибуну. Голос он себе сорвал, по утрам пил сырые куриные яйца, восстанавливал связки и опять прыгал в автомобиль. Работа его приносила плоды: противостояние в Оренбурге накалилось до такой степени, что вот-вот должны были затрещать выстрелы.
Цвиллингу очень не нравился Совет рабочих и солдатских депутатов, который поддержал Дутова, и он решил членов Совета заменить. Нанося упреждающий удар, Дутов арестовал всех большевиков в Оренбурге и выслал их в глухие станицы – Нежинскую и Верхне-Озерную. Но тем не менее седьмого ноября Совет был переизбран, девяносто процентов нового состава попали в руки РСДРП(б).
Протестуя против ареста своих товарищей-большевиков, девятого ноября начали забастовку путейцы – рабочие депо и главных железнодорожных мастерских. Через двое суток в Оренбург на паровозе, – совершенно по-ленински, – в помощь охрипшему Цвиллингу прибыл чрезвычайный комиссар Оренбургской губернии и Тургайской области Кобозев [26] . В Петрограде ему поручили возглавить борьбу с Дутовым – оренбургский атаман становился все более приметной фигурой в России.
Сил у Дутова было немного – на его стороне находились два конных полка, две батареи, юнкера местного казачьего училища и школа прапорщиков. При этом гарнизон, поверивший речам Цвиллинга и готовый в любую минуту разбежаться по хуторам и станицам, к теплым печкам, насчитывал тридцать две тысячи человек.
Объявив о роспуске гарнизона, Дутов распорядился всем желающим выдать отпускные документы, а их винтовки поставить в козлы. Результат превзошел ожидания: у Дутова появился целый склад винтовок – пятнадцать тысяч стволов, плюс пулеметы. Он сумел добиться, чтоб забастовавшим путейцам не выдавали хлеб и зарплату. В воздухе запахло порохом, землю зримо накрыла зловещая тень Гражданской войны – самой несправедливой, самой беспощадной, той самой, где победителей не бывает.
Бастующие, отвечая Дутову, перекрыли железную дорогу – им важно было перевести Оренбург на голодный паек. Оказавшись без хлеба да без солонины, казаки запоют с голодухи – о-о-о! – путейцы задумчиво скребли заскорузлыми пальцами затылки.
Под Оренбургом, на многочисленных станциях, застряли возвращавшиеся с войны фронтовики – их также не пропускали в город, держали без еды, без воды в открытой степи. Только на небольшом участке между загаженными станциями Новосергиевка и Кинель их собралось около десяти тысяч человек. Армия сколотилась такая, что ее можно было двинуть куда угодно и стереть с лица земли кого угодно. Солдаты ярились, хрипели на митингах, размахивали кулаками, стреляли из винтовок в воздух и грозились поотрывать головы всем – и Дутову, и Цвиллингу, и Кобозеву, всем вместе, словом.
– Оторвем бестолковки и на колы нахлобучим, – обещали они, продолжая орать и трясти кулаками.
Но не только размахивающие красными флагами упрямые путейцы брали верх в этом противостоянии, – казачье войско под началом Дутова, хотя и было небольшим, но умудрялось причинять серьезные хлопоты советской власти: оно перекрыло все пути в Сибирь и в Среднюю Азию.
В Питере быстро сообразили, как можно справиться с казачьими атаманами, уже двадцать пятого ноября появилось обращение Совнаркома к населению – Ленин призывал встать на борьбу с Дутовым и Калединым. Атаманы были объявлены вне закона – теперь каждый мальчишка мог стрелять в них из рогатки. В зоне Южного Урала вводилось осадное положение. Всем казакам, решившим перейти на сторону советской власти, гарантировалось прощение за прошлые грехи и поддержка. Зловещая тень гражданской войны обрела плоть…
Недалеко от станции Кинель, плотно забитой эшелонами, облюбовали себе место в степи калмык Бембеев, с двумя Георгиями, показно пришпиленными к новенькой шинели, взятой на складе с бою, и бывший сапожник Удалов с забинтованной рукой в петле перевязи, а с ними еще несколько человек…
На кинельских путях царила неразбериха. Это было на руку застрявшим фронтовикам – под шумок они добыли себе и крупы, и мяса, и соли, и сахару с макаронами, а проворный Бембеев даже умудрился достать бумажный кулек с лавровым листом. Чуть поодаль от железнодорожных путей, под бугром, они расчистили яму, накрыли ее остатками дырявого железа со старой водокачки – и теперь на костре варили кулеш в черном, закопченном ведре.
С топливом проблем тоже не было – Удалов на запасных путях наткнулся на разваленный вагон и все доски – прямо с гайками, со всем крепежом, – перетащили к своему земляному логову, сверху, чтобы не достали ни снег, ни морось, накрыли все старым брезентовым полотнищем. В общем, устроились, как куркули, говоря языком Удалова, – на «все сто», с размахом. В этой же яме, прижимаясь друг к дружке, сберегая тепло, накрывшись остатками спасительного брезента, переночевали.
По степи пробежался мороз, деревья, примыкавшие к станции, обрели вид сказочный, стали выше и объемнее, в розовом утреннем свете иней искрился дорого, слепил людей, и они восторженно радостно чмокали.
Вблизи от казаков, в мелкой канавке, вырытой когда-то, видимо, для хозяйственных нужд, а потом заросшей, отдыхал человек в яловых сапогах и солдатской шинели. На шинели выделялись мятые офицерские погоны со звездочками, нарисованными химическим карандашом и тронутыми потеками. К воротнику были пришиты и зеленые петлицы Отдельного корпуса пограничной стражи. Это понравилось казакам, потому что фронтовики петлиц давно уже не носили, многие спороли их вместе с погонами, в некоторых частях погоны спороли даже командиры полков, – иначе солдаты могли поднять их на штыки.
– Во, прапорщика к нам прибило, – не замедлил отметить Удалов.
Он ловко оживил костер, кинул в огонь несколько мелко нарубленных ножом дощечек и позвал соседа:
– Земеля, прибивайся к нашему берегу!
Тот приподнялся над канавой, огляделся.
– Спасибо, – произнес он сиплым от простуды, спокойным голосом.
Офицерской спеси в нем не было – видимо, чин ему присвоили недавно, на впалых щеках серебрилась щетина, да и поседел прапорщик рано.
– Чего скрипеть костями в одиночестве, – Удалов поперхнулся холодным воздухом, закашлялся, – вместе скрипеть веселее.
– Это верно, – молвил прапорщик и выдернул свое тело из смерзшейся, засыпанной снегом канавы, следом вытащил сидор.
Порывшись в нем, прапорщик достал объемистую оловянную фляжку, обтянутую шинельным сукном, встряхнул. Фляжка была тяжелая. Прапорщик аккуратно поставил ее к ногам Удалова.
– Вот, – произнес он тихо, – мой взнос.
Удалов обрадованно потер руки, подхватил фляжку, прилип носом к горлышку:
– Шнапс?
– Спирт.
– Чистый?
– Как слеза. Ни капли воды в нем еще не было. Если, конечно… – пограничник растянул губы в сухой жесткой улыбке, – в госпитале меня не надули. Я ведь за этот спирт отдал золотой немецкий медальон.
– Кучеряво! – невольно восхитился Кривоносов. – За золотой медальон мы бы на этой станции полвагона крупы выменяли б.
Удалов – главный на нынешний день по «котловому довольствию» – с трудом провернул ложку в ведре. Варево получилось густым, с вязким мясным духом, от которого во рту образовывалась невольная слюна, – так вкусно пахло из ведра…
– Что с возу упало, то пропало, – сказал Сенька пограничнику, – сейчас позавтракаем – веселее станет. А со стопочкой – м-м-м, – Кривоносов восхищенно покрутил головой. – Как тебя величают?
– Потапов.
– А по имени?
– Потапов и все, имя не обязательно.
– Где охранял границу, Потапов?
– На западе. В Польше.
– Далековато тебя занесло, – присвистнул Сенька.
Пограничник не отозвался, молча протянул руки к огню, погрел их вначале с одной стороны, с тыльной, потом, как лепешку, перевернул, погрел с другой стороны.
– В родные края потянуло?
У пограничника мелко и жестко задергалась щека, он прижал к ней пальцы.
– Нет.
– И с семьей неохота повидаться?
– Нет у меня семьи, – хмуро произнес пограничник.
– Это как? – Кривоносов прижмурил один глаз. – У всех есть, а у тебя нет?
– Вот так и нет, – хмуро и медленно проговорил пограничник. – Германский снаряд попал в дом, а в нем – двое моих детей и жена. Все сгорели. Я же в это время гонял немецких велосипедистов. Вернулся домой, а там… – пограничник обреченно махнул рукой.
– Прости, брат, – Кривоносов вздохнул, – не думал разбередить тебя.
Пограничник вновь махнул рукой – чего, мол, извиняться? Против судьбы не попрешь. Осталась лишь дырка в душе, наполненная болью, скулежом, слезами – рана, одним словом.
После кулеша Сенька сбегал на станцию, узнать, не предвидится ли какое-либо, хотя бы малое, движение поездов на Оренбург, – вернулся с тощей, остро пахнущей свежей типографской краской газеткой в руках.
– Сидим, братцы, мертво, – мрачным голосом сообщил он, – ни туды ни сюды. Большевики запечатали нас на этой станции, не оставив ни одной щелки – как мух в консервной банке.
– Суки! – коротко и выразительно среагировал на это сообщение Удалов.
– Статеечку вот притартал [27] , – Сенька взмахнул газетой, – нашего одного знакомого…
– Кто же из нас мог опуститься до такого, чтоб стать писателем, а? – Удалов ткнул Бембеева локтем в бок: – Уж не ты ли?
Калмык засмеялся так заливисто и выразительно, что ответ был ясен без всяких слов:
– Дутов!
Удалов изумленно поцецекал языком:
– Вот те, бабушка, и козел в огороде… Читай вслух!
Статья Дутова была патриотическая, страстная, доставалось в ней всем – и Ленину, и Бронштейну [28] , и Апельбауму [29] , и Кобозеву, окончательно заменившему Цвиллинга, бесследно исчезнувшего несколько дней назад, – словом, всем «сестрам по серьгам». Членов Совета рабочих и солдатских депутатов Дутов называл «торгашами своей совестью», большевиков – «наемниками Вильгельма» и «грабителями государственных банков», дезертиров обвинил в том, что они, «бессильные с врагом-немцем, пробуют силу штыка и пулемета на безоружном жителе».
Удалов привычно запустил пятерню под шапку, поскреб макушку.
– Что, членистоногие завелись? Зубастые с мохнатыми гривами? – с сочувствием поинтересовался Сенька.
– Дурак ты! – беззлобно отмахнулся от приятеля бывший сапожник.
Сенька сделал невинное лицо.
– А от Александра Ильича я такой прыти не ожидал… Молодец! Написал, как этот самый… Как Чехов, – похвалил Дутова Удалов, погрустнел неожиданно. – Зубастые, говоришь? С мохнатыми гривами? Йэ-эх, где же сейчас мой Серко?
Казаки возвращались домой без коней. На фронте редко какой конь выживает – почти всегда они погибают раньше хозяев.
Да и везти верного друга через половину страны – штука накладная. Большинство тех казаков, у которых кони уцелели, продавали верных своих друзей, меняли их на продукты и выпивку, и в родные края уезжали налегке, радуясь, что сумели избавиться от скрученных боевыми хворями доходяг. Дома, в Оренбурге, на Меновом рынке, легко подобрать себе нового друга – кыргызы их пригоняют табунами, – огненноглазых, рыжих и сивых, с густыми гривами, стремительных, словно ветер.
Удалов сгорбился, словно от неожиданного удара в поддых, невесело покривился лицом. Каждый из них, оставив боевого друга в далеком краю, старался делать беззаботное лицо, в то же время страдая от внутренней тоски, даже боли – до чего же пакостлив стал человек: готов продать кого угодно. Так и сам Удалов, и Бембеев с Сенькой Кривоносовым – все они по одной мерке скроены, одной иголкой сшиты.
– Молодец, Александр Ильич, – запоздало одобрил статью атамана калмык, – толково написал… И слова хорошие нашел, молодец!
На станции Кинель продолжали скапливаться фронтовики.
В начале декабря собрался новый войсковой круг. Сделано это было по требованию большевиков – в частности, подъесаула Каширина [30] . Каширин рассчитывал, что на массовой «сходке» удастся столкнуть Дутова с кресла войскового атамана и на его место посадить своего человека.
Из затеи этой ничего не получилось. Дутов вновь был избран войсковым атаманом. А Каширина освистали. Стиснув зубы, не произнося ни слова, он покинул зал, где заседал круг. Ему оставалась одно – собирать свое собственное войско. Красное.
Дутов ясно понимал, что предстоит борьба. Затяжная. С большой кровью. Противник у него будет достойный – тот же подъесаул. Каширин – не Цвиллинг, он боевой офицер, знает, как ходить в атаки и как организовывать оборону.
Одиннадцатого декабря был образован Оренбургский военный округ, куда вошла территория не только Оренбургской губернии, но и огромной Тургайской области. Командующим округом стал Дутов, начальником штаба – полковник Акулинин [31] . Таково было совместное решение войскового круга, комитета по спасению Родины и революции (действовала в Оренбурге контора со столь громким призывным названием), а также башкирского и кыргызского съездов.
Происходил окончательный раскол – Россия разделилась на белых и красных.
Шестнадцатого декабря Дутов разослал по станицам и войсковым частям приказ о призыве вооруженных казаков – пришла пора встать под казачьи знамена тем, кому была дорога старая Россия. Красные тоже объявили мобилизацию, под их знамена молодежь пошла охотнее, чем под знамена Дутова, но тем не менее Каширин собрал под Оренбургом тайное совещание.
– У Дутова под началом семь тысяч человек, – сказал он, – нам надо выставить столько же. В противном случае драку не стоит даже затевать – мы ее проиграем.
Разведка Каширина промахнулась в подсчетах – у Дутова под ружьем находилось всего две тысячи человек, среди них было полно стариков, которые максимум на что способны – съесть пару котелков каши. Имей Каширин точные данные, уж постарался бы разнести Дутова в пух-прах.
Неприятные для Каширина вести приходили и с Дона – там также зашевелилось казачество. Он прекрасно понимал: если донской атаман Каледин захочет соединиться с Дутовым – красным придет конец. Обстановка была тяжелая, Каширин со своими соратниками часами просиживал над картой, соображая, с какого же бока можно укусить Дутова, при этом – не пострадать самому…
Дутов и Акулинин тоже немало времени проводили, склонясь над картой. Мобилизация частей Оренбургского военного округа проходила медленно – слишком неповоротливой, усталой была военная машина…