Книга: Сказание о Старом Урале
Назад: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: ГЛАВА ВОСЬМАЯ
* * *
С весны 1566 года, едва Кама пронесла свои льды и разлилась, хозяева занялись по настоянию Семена Строганова переустройством и креплением городков.
Сама местность в Конкоре была лучше приспособлена для обороны, потому главное внимание было обращеио на укрепление крепости Кергедана и орловского урочища.
Кергедан перестраивали почти наново и денег не жалели. Выстроили город на северный лад – с посадом и детинцем. Здесь, в самом сердце города, поставили на широкую ногу палаты хозяина и трех сыновей. Стройкой ведали вологодские и муромские плотники – мастера первой руки, а палаты рубились по планам московского строителя Аггея Рукавишникова, украсителя Иоанновой столицы...
Плыл по Каме лес для стройки, плот за плотом. Шли они с Колвы, Вишеры, Усолки и Яйвы. Пока велась эта стройка, вся река была в плотах, и иной раз у самого города человек мог перейти по ним с берега на берег.
Строгановы строились по-царски, а из Москвы слали им всякое добро: утварь домашнюю, ковры, колокола, пушки и порох с ядрами.
Всего лишь восемь лет прошло, как утвердились Строгановы на Каме по царской грамоте, а дикие пустынные места менялись неузнаваемо. Не торопясь шла сюда крестьянская, работная Русь, чтобы своими глазами взглянуть, какие такие из себя Строгановы, что у них за городки и можно ли там наладить жизнь повольнее да посытнее, чем на родине. Приходили, смотрели, нанимались на соль и в ратные дружины, стеречь хозяйское добро и богатство.
Жизнь городков набирала силу, добрела, как квашня на опаре, но, конечно, складывалась для всех по-разному, кто ел сытно, кто с хлеба на квас перебивался. Но где найти лучшую жизнь простому народу? На Руси она не доходчивее, а прижиму больше; бояре здесь редки – только воеводы. А если и есть еще бояре, то они беглые, оседают здесь по воле Строгановых, оттого сила их простолюдину не больно страшна.
Пот с рабочего люда у Строгановых бежит, как и по всей Руси; хозяева, хотя и не бояре, строги, а подручные хозяйские, вроде Досифея-крестовика, никакой вины не спускают, кулаками спины обминают, а вдругорядь и плетью согреют. Но одно в этой жизни было до радости хорошо простому народу: кругом ширь лесная и камская, такая вольная, что едва глянешь вокруг, любое горе забывается и хочет душа песню петь; напев же для нее слагается громкий, вольный и радостный.
Петь хотелось людям про звезды, что ярки в ночи. Петь про ветер, что шатает до скрипа могучие сосны. Петь про Каму-реку, про ту новую деревянную Русь, что по строгановскому выклику пришла на камские берега добывать богатства земные на пользу всей Великой Руси.

3

Под утро гроза началась. Дождь водопадами низвергался из тяжелых туч, да еще дул при этом сильный ветер. Вода с горы сбегала в Каму пенистыми потоками.
Воробьиными ночами зовут на Руси такие грозовые ночи, потому что вспышки ослепительных молний и громовые удары так часты, что у воробьев и других мелких птиц не выдерживают сердца, и поутру мертвые птички валяются на земле.
Тревожная, беспокойная ночь. В стойлах волнуются кони, протяжно мычат коровы и плаксиво блеют овцы. Молчат только сторожевые псы, загнанные грозой в свои конуры...
Изба Иоаникия Федоровича Строганова в Конкоре стояла отдельно от всех других в окружении двенадцати кедров, потому и любил хозяин называть свою хоромину апостольской.
Сруб этой низкой избы наполовину врыт в землю. Чтобы открыть тяжелую дверь, окованную железом, надо опуститься по шести ступенькам крыльца. Гость попадал в темные сени, а из них уже вторая дверь, украшенная узорами из меди, вела в огромную хозяйскую горницу.
Пол в ней сплошь покрыт коврами и медвежьими шкурами, нога нигде не ступит на голую половицу. Стены в избе чисто тесаны под скобу, оставлены круглыми, а цветом они иссиня-седые, оттого что сосновые бревна с истоков Вишеры.
Заставлена изба дубовыми сундуками, окованными железом. Стоят они горками один на другом. Широкая русская печь изукрашена ценинной хитростью – цветными изразцами ростовской либо ярославской выделки. Много пузатых книжных шкафов иноземной работы с затейливой инкрустацией перламутром и слоновой костью. Есть шкафы вышиной до потолка, поделкой погрубее, зато надежнее по крепости. На стенах – длинные полки, прогнувшиеся под тяжестью всякого диковинного добра, собранного Иоаникием Строгановым по всему краю: что приглянулось, то и в избу! Людям книжным пригодилось бы все это богатство, чтобы постичь далекое прошлое Перми Великой, да и сам Иоаникий, человек неученый, но любознательный, строил на сей счет кое-какие догадки, когда брал с полки то деревянный ковш, то резанную из кости фигурку сохатого, то слиток металла, то соляной кристалл, а то и грубое каменное изделие первобытной человеческой руки. Только за недосугом, за делами торговыми, забывал он свои домыслы, и опять покрывались паутиной собранные на полках диковинки. Но помнил их хозяин отлично, любую! И уж коли тронет кто, переложит неприметно или, не дай бог, унесет, – беды не оберешься, пока все опять на старом месте не будет!
Задний угол в избе занимали чудские, вогульские, остяцкие, пермские, вотяцкие идолы из камня и дерева, а над ними пылились одеяния жрецов и шаманов, их пояса, бубны, жезлы, амулеты. На сохатиных рогах подвешены на всех стенах доспехи воинские и охотничьи – саадаки, колчаны, луки, кольчуги, шлемы, бердыши, кистени, всевозможные клинки, сабли, кинжалы и ножи, татарские и русские. Есть и фитильные самопалы – лежат на полу, тяжелые, самые первые в здешних краях. Доставлена сюда недавно и кремневая пищаль, богато украшенная, и особая пулелейка и пороховница к ней, только пробовать еще не пытались – не любит старик Строганов порохового грому и огня. Пусть полежит до времени!
И тут же, в соседстве с братоубийственной снастью, – целый иконостас в красном углу. Иконы в серебряных и золоченых окладах, в четыре яруса, писаны своими, строгановскими, сольвычегодскими мастерами Савиными... Первый ряд – местные чудотворцы с угодником Николаем, Стефаном Пермским, Варлаамом Хутынским. Второй ряд – праздничный святительский чин. Третий ряд – деисусный: Иоанн Предтеча и Пресвятая богородица поклоняется Спасу нерукотворному, чей образ помещен посредине, рублевского письма. В четвертом же ярусе, как подобает по старине, пророки библейские в рост написанные.
Домовый иконостас Строганова побогаче, чем в соборных приделах! Перед иконостасом – три аналоя под расшитыми покровами. На среднем – Евангелие в серебряных досках, унизанных рубинами, на боковых – книга «Апостол» и четьи-минеи.
Окна в избе – длинные, узкие и высокие, как в новгородской Софии. С потолка, на крючьях, свешиваются связки бобровых и собольих шкурок, самых драгоценных.
За столом посреди избы могла бы сесть княжеская дружина разом. Дубовая столешница покоится на бревенчатых ножках – подставках, иначе провалилась бы гора серебряной посуды, что высится под самый потолок на столе – ковши, серебряные кубки, братины и винные чаши. Их тоже покрыла пыль – видно, хозяин давненько не пировал здесь с гостями.
Но в готовности стоят лавки под красным аксамитом, отороченным золотой бахромой. Да еще два высоких кресла замысловатой резной работы чуть отставлены поодаль: на одном тигровая шкура, подарок индийских купцов. Этим креслом никто, кроме хозяина, не пользуется.
Живет он в избе не один. На печи – место любимого рыжего кота по кличке Боярин. Под печью издавна угнездилась ручная лиса-огневка, Патрикеевна. В углу, у подножья вогульских идолов, без устали снуют ежи – охотники на мышей. Среди диковин, разложенных на полках и по верхам шкафов, кочуют ручные белки, а сколько их развелось и где порой скрываются, – хозяин и сам не ведает.
Сыновья же хозяйские не знают того, сколько скрыто отцом в домовых тайниках золота, драгоценностей, каменьев дорогих и где тайники заложены. Разумели про себя, что под полом, ибо случалось видеть, как отец ночами выносил из избы землю и рассыпал ее у комлей кедров.
На столе, у серебряной горы, светильник-восьмисвечник из сохатиного рога: в каждом отростке продолблена выемка и вставлена туда толстая восковая свеча...
Одна из свечей, как заведено уже лет шесть, ночью зажжена – хозяин не мог заснуть без света. Стал бояться темноты с тех пор, как метким выстрелом подбил стрелой горного орла. В ту же ночь увидел во сне, что убитый орел выклевал ему сердце, и стала его помучивать странная мысль, как дожить жизнь без сердца: ведь шестой год нет в груди настоящего стука, так, трепыханье какое-то...
Разбудила Иоаникия Строганова гроза с таким дождем, будто обрушилась на крышу лавина из мелких камешков.
Лежал старый хозяин Камы с открытыми глазами, следил, как в окнах возникают зеленые всполохи молний. Вслушивался в шумы грозы, в тишину избы. Когда стихал гром, внятно капала из рукомоя в бадью вода и, пофыркивая, перебегали ежи.
Он встал в холщовом исподнем, подошел босой к столу и от огонька горевшей свечи запалил еще три. Стало посветлее.
На печи встрепенулся кот Боярин, а у самой двери, в закутке за шкафом, зашевелилась еще одна обитательница избы, самая сиротливая и запуганная – крестьянская девочка Анютка. Иоаникий взял ее в услужение недавно – мужским слугам он не доверял, взрослые женщины его раздражали, а маленькую Анютку он и за человека-то не считал: ее присутствие тяготило его не больше, чем возня белок на полках.
Услышав шорох в Анюткином закутке, хозяин заглянул за шкаф. Разбуженная ударом грома, Анютка увидела вдруг перед собой хозяина и тихонько ахнула. Тотчас приподнялась, зашептала что-то, но в шуме дождя старик ничего не разобрал.
– Напугал тебя, кажись?
– Испужалась со сна... Неужто занемогли? Может, квасу подать?
– Спи. Гроза на воле. Она и меня пробудила. Ночь еще. Экая ты тревожная на сон! Другую дубьем не растолкаешь, а ты, почитай, от погляда пробудилась. Далеко еще до утра. Спи!
Строганов вернулся к постели, стал обуваться, да так и замер, любуясь долгими вспышками ослепительных молний. Потом в парчовом халате на собольем меху стал шагать по избе. Заметил, что в большой лампаде огонек мигает, снял с фитилька нагар. Раскрыл Евангелие, но вместо чтения преклонил колени на подушке перед аналоем, стал класть поклоны; подниматься помогал себе посохом. Рукоять этого посоха в золоте и крупных каменьях – одарил им Иоаникия Московский и всея Руси царь Иван Васильевич, когда на орловском урочище встал над Камой городок-крепость Кергедан.
Любил Строганов игру лампад и свечей в гранях драгоценных камней на иконах, посохе, кубках. Оживали камни в этом свете, будто и не камни они, а капельки жаркой крови – того гляди скатятся на ковер, пропитают мягкую ткань, прожгут ее...
В свете лампад строже, краше становится и само старческое лицо. Иоаникий Строганов еще при жизни стал легендарен. Кто не слышал о нем в крае Перми Великой да и по всей Московской Руси?
Ложатся отблески грозовых вспышек на лицо гостя купеческого с берегов Вычегды, унаследовавшего в молодости дедовские варницы в Сольвычегодске и по торговым, пушным делам подавшегося в край камский, чтобы через годы прослыть в людской молве Аникой Камским.
Тридцать пять лет назад прибыл он в Чердынь поглядеть на тамошний торг мягкой рухлядью. Раз навсегда опалилось его сознание всем тем, что увидел тут, и не позволила ему купеческая сметка покинуть места, где затраченная копейка приносила рубль дохода.
Все оставил Строганов в сольвычегодском родительском доме, даже родную жену. Вначале навещал ее, одаривал обновами и мехами, потом совсем запустил родной дом, не наведался к жене и перед ее смертью. Сыновей и тех сначала к себе не звал. Семена раньше всех кликнул. И до того Кама околдовала Иоаникия, что даже годы жизни своей стал считать лишь с того, как впервые приехал в Чердынь. Поведя такой счет годам, долго обманывал себя сам, но старость свою под конец обмануть не смог.
Седьмой десяток доживал Иоаникий, и тридцать пять из них погулял он в царстве камских лесов.
Торговал с лесными народцами грабительски, совсем бесчестно. Прибыль брал сам-сто. Покупал драгоценные меха за пустые безделушки. Скоро и такая торговля показалась ему незначительной, начал посылать Семена за хребет, в Сибирское царство. Тот привозил пушницу еще лучше, брал ее еще дешевле. Иоаникий сам отвозил товар в Москву и ссыпал в закрома золото, затратив медяки. День за днем, год за годом богател так, что сам не знал, как вести счет деньгам. Помня клятву, данную деду, не отходить от соли, отыскал ее с Семеном и в камском крае. Исподволь, правдами и неправдами, добром и силой, кулаком и подкупом прибрал ее к рукам всю от прежних мелких хозяев. Слава о солеваре Строганове вновь пошла по всем дорогам Руси, докатилась до Кремля и до царских ушей. Приводила она купца Иоаникия в царские палаты, перед очи самого государя.
Расспросил Иван Васильевич Строганова о камском крае, повелел ему крепко стоять в нем, за всем приглядывать и хозяйствовать именем царя, велел быть там глазом царя и перед ним единым отвечать за все вольные и невольные оплошки.
Недаром любил Иоаникий рассказывать про свою встречу с царем перед всем государевым двором. Царь, указывая перстом, сурово сказал:
– Глядите, какой из себя купец Строганов. Запоминайте, как он единую Русь по своему почину осередь дикости и опасностей утверждает. Не вам чета сей купец, бояре!
Для всех теперь на Каме и на Руси хозяином был Иоаникий Строганов с сыновьями. Но только сам он да еще сын Семен держат в памяти, как шагали к этому богатству, какие пути-дорожки к нему привели...
Дорогу в глушь камских лесов прокладывали для Строгановых люди с Руси часто ценою собственных жизней. Те, кому удавалось уцелеть и выжить, получали гроши и копейки, загребая хозяевам рубли. Людей темных, головушки забубенные, Строгановы принимали охотнее, нежели людей со светлыми помыслами. Кому по Руси путь был заказан, мог разгуляться в строгановских вотчинах, усмиряя непокорных, отнимая на дорогах чужое добро, порой даже из-под рук у царских наместников – воевод. Заводили Строгановы в крае свою опричнину, только в отличие от царской создавали ее от народа тайно, чтобы не распугать вовсе тот вольный люд, недовольный порядками на Руси, что сам бежал сюда осваивать дикие места, вроде мастера-костромича – судостроителя Иванка. Но здешние тайные опричники, такие, как Досифей-крестовик или иные верные люди, шли по строгановскому слову в огонь и в воду, творили суд и расправу, ценили кровь не дороже камской воды. Поначалу Иоаникий сам ходил во главе своих людей, когда посылал их на опасные дела. Потом потерялась былая сила в руках, отца сменил Семен там, где требовались хватка дерзкая и навык суровый.
И все же просачивалось кое-что в народ, как ни тайно действовал Семен с приближенными. Через воевод, заезжих купцов, завистливых соглядатаев узнавали в Москве в государевом дворе, что, мол, далеко переступает Строганов царские законы. Приходилось покупать молчание, а оно – товар дорогой и ненадежный! Горстями ссыпалось в Москве строгановское золото в жадно протянутые ладони.
Порой алчность завистников казалась ненасытной. Шепоток: «Давай и нам толику краденого!» – становился требовательным и громким голосом. Притихли эти голоса лишь тогда, когда царь сделал Строгановых хозяевами по всей Каме, и московские завистники смекнули, что строгановская хватка царю по душе. Однако Иоаникий твердо держал в памяти, что царский нрав переменчив, капля клеветы быстро точит камень веры и даже малый тайный враг всегда опасен. И если случалось такому тайному врагу взять на себя поручение в строгановские земли или по соседству, редко удавалось ему воротиться подобру-поздорову: дескать, даже царские воеводы не в силах унять лиходеев в крае, не иначе как их руками и пострадал посланец!
Ратные люди Строгановых, охранявшие край Каменного пояса, не стоили казне царской ни полушки, зато и хозяева не любили тех, кто больно ретиво дознавался, откуда брались деньги на содержание сих ратных людей! Какая судьба ждала ретивых дознавателей – знали камские леса и... люди Иоаникия Строганова!
Так вот и жил этот край по двум законам – царским и строгановским. И если дело доходило до открытого спора между царскими воеводами и строгановскими подручными – отступали первыми обычно служилые люди царя. Победителем выходил Строганов.
Но с того года, когда на берегу Камы встали стены Кергедана, Иоаникий, еще могучий телом и не любивший прежде сидеть на месте, неожиданно для сыновей затворился в своей конкорской избе. Причин к тому было несколько: вдруг давший себя знать недуг старости, страх за накопленное добро – страх, ведомый всем стареющим стяжателям, – боязнь сыновей и раскаяние перед богом.
Тревога нарастала. Он часами сидел неподвижно, раздумывая о своей былой неуемной жизненной силе. Он начинал понимать, как страшно грешнику ожидать прихода смерти. Он уже знал, что многие люди ждут часа, когда явится эта гостья за Иоаникием Строгановым, в их числе даже родные сыновья, а главное, ждет за неведомой дверью того мира злая расплата, расчет за содеянное в этом мире.
Тягостны его раздумья о сыновьях, таких разных по уму и характеру. Григорий и Яков – настоящие купцы. Цель и смысл их существования – сундук с добром, деньги. Семен всегда казался каким-то исключением: он не был жаден к деньгам, видел в них лишь средство, а не цель. Старик уважал Семена больше других сыновей – может быть, и о нем сохранится след в летописях Руси! Отец вначале не одобрял стремления Семена к новым землям и понял его замыслы только тогда, когда царь одарил Строгановых первой грамотой. С тех пор старик уразумел, что настоящая слава Строгановых добыта не им, не Григорием, не Яковом, а именно Семеном, хотя он и остался в тени, когда пришло время расценивать на золото царские милости и делить честь.
Якова и Григория старик боялся из-за их жадности. Он все время старался посеять между братьями вражду и неприязнь, хитро действуя через жен. Это всегда удавалось и позволяло оттягивать раздел богатства, несмотря на настойчивые требования сыновей.
Но хуже всего был страх перед богом. Жизнь в камском крае, волчьи законы борьбы заставили его надолго позабыть о страхе перед богом, но с приходом старости этот страх вернулся вновь и остался при нем в четырех стенах избы в Конкоре, и усиливался в часы полного одиночества, когда боялся он всякого шороха.
Истовой, крепкой веры в бога у Иоаникия никогда не было. Он крестился, но делал это больше от суеверия. И теперь его вера в бога, рожденная страхом, становилась болезненным исступлением, охватившим его с полной силой после встречи с игуменом Питиримом. Он сразу подпал под его власть, слушая поучения о часе раскаяния. Ради Питирима выстроил он монастырь на горе, укрепил его, как крепость, с надеждой задобрить бога и получить его помощь еще здесь, в этом мире, в виде продления жизни. Питирим же при всякой встрече шептал об одном и том же: о подвижнической жертвенности угодников, намекал насчет завещания богу всего богатства. Иоаникий часами простаивал на молитве и не находил в ней утешения. Произносил заученные слова, а мысли были далеки от бога, всегда о земном и суетном.
Время шло.
Сыновья Григорий и Яков, погрязшие в делах семейных и торговых, не видели душевных терзаний престарелого отца, вечно требовали раздела, запугивали отца Семеном: дескать, Семен намерен вот-вот отобрать все богатство себе одному. Старик не знал, что делать. Ведь сам Семен никогда не говорил с ним о деньгах, жил иной заботой, старался увлечь отца широкими замыслами об утверждении Руси на новых землях.
Порой Иоаникий начинал подозревать, что Семен просто усыплял его подозрительность, тихонько подбираясь к нажитому отцом. Уж не для отвода ли глаз он усмирял братьев, когда те слишком явно давали отцу чувствовать их права и противились его воле, воле живого родителя?..
Гроза понемногу затихала.
Небесный рокот катился реже. Молнии уже не так ярко освещали избу. Иоаникий повторял заученные молитвы и, как всегда, не слишком верил, что молитва его угодна богу. Смотрел на лики икон, не видел в них ни сострадания, ни участья...

4

В Конкоре наступил вечер.
Лиловые с синими потеками небеса отяжелели от звезд.
Ветер с Камы шевелит за монастырскими стенами листву берез и осин.
В келье игумена Питирима единственное украшение – книги. Тяжелые, с медными застежками и кожаными переплетами. Некоторые раскрыты на столе – на страницах видны следы пальцев и пятна воска.
От лампад на темных иконах – пятна света. У стены на полу – гроб с коротким березовым чурбашком в изголовье. Крышка от гроба прислонена к стене.
Высокий, сгорбленный игумен Питирим стоял у аналоя. Худое лицо аскета до самых глаз заросло длинной рыжеватой бородой. Клобук надвинут до пушистых бровей.
Семен Строганов говорил игумену приглушенно и жестко:
– Что-то, отец Питирим, замечаю: перевелись праведники среди наших пастырей духовных. После Стефана Великопермского ни одного подвижника в здешних землях не обреталось. Как о сем судишь?
Игумен покачал головой:
– Не возьму в толк, куда речь свою клонишь, Семен Иоаникиевич. Или хулить облыжно меня собираешься? Кто-либо, верно, поклеп возвел?
– Речь клоню к тому, что ты, как слышу, родителя нашего гневом божьим запугиваешь, будто дите малое. Поучаешь его всю власть над богатством тебе передать. Святым себя выставляешь и его к себе в монахи зовешь. Того гляди, поверит в твою святость Аника Строганов.
– Еще что выскажешь?
Игумен медленно перешел к столу, зажег от лампады свечу. Семен спокойно встретил его долгий, колючий взгляд.
– Постой, не торопи. Все скажу, что потребно мне. Кое-что в моем сказе тебе не по сердцу придется, но и подумать о многом заставит. С монахами беседовать редко случается: скуп я на слова для черноризцев. Но уж ежели начал, то не обессудь, доскажу. Неласково глядишь на меня, инок смиренный! Только, сколь ни гляди, глаз своих перед тобой долу не опущу. Жесткие у тебя глаза, но сие для меня не велика невидаль! Случалось встречать глаза того жестче, самой смерти доводилось в очи засматриваться. Как видишь, и перед той не оплошал!
– Напраслину плетешь.
– Неужели отопрешься, что звал родителя нашего в монашество?
– А вот и не отопрусь. Пошто не спросил, почему зову его в монастырь?
– Потому, что сам эту причину знаю.
– Знаешь, стало быть, что вконец сыновья замучили своего отца пужанием: дескать, намерены они отнять у него золото и все богачество строгановское? Невмоготу мне стало глядеть, как родитель ваш сынов своих, что голодных волков, боится. Во спасение от вас зову раба Иоаникия в монашество, под охрану господней десницы, уберечь хочу его от вашей греховной суеты. Ведь помрет родитель – вы могилу ему вырыть позабудете, недосуг вам будет! Станете, кровеня друг дружку, богатства делить, потом жить зачнете шибче царского. Жен да полюбовниц самоцветами и жемчугами засыплете, а господу богу медяка на свечку пожалеете.
Постепенно повышая голос, игумен гневно выкрикивал:
– Приобык ты, Семене, не отца единого, но всех добрых людей на Каме пужать. Воеводы царские и те перед тобой помалкивают. Один я тебя не боюсь. Молчанием своим тебя не возрадую. Встану вот сейчас перед иконами и прокляну тебя навек. Скажешь, что проклятия моего не боишься? Скажешь, а?
От приступа гнева все тело игумена сотрясалось. Умолкнув, он опустился в кресло, склонил голову и схватился за подлокотники. От тяжелого дыхания грудь его подергивалась. Он зашептал, будто творил про себя молитву:
– Спаси, господи, от оборотня! Упаси, господи, от Семена, лютого беса в человечьем обличий.
Постепенно успокоившись, монах приоткрыл один немигающий глаз, устремил его на Строганова.
– Стоишь? Станешь сейчас помилования у меня вымаливать?
– Стою. Жду, когда проклинать начнешь. Охота послушать, какие слова скажешь.
Игумен прикрыл глаз. Из-под плотно сжатых век потекли слезы.
– Прости меня, Семен Аникьич. Прости, что грешного гнева своего не одолел, пастырь недостойный!
Игумен вдруг торопливо сполз с кресла, упал на колени и склонился перед гостем в земном поклоне, визгливо выкрикивая невнятные слова. Строганов не пошевелился, сказал спокойно и холодно:
– Встань, отче Питирим! Не обучен ни в проклятиях, ни в раскаянии правды признавать.
После слов Строганова игумен быстро поднялся на ноги, спросил шепотом:
– В бога, стало быть, не веруешь, ежели силы его проклятия не признаешь?
– Тебе про то лучше известно. Надо тебе не игуменом в монастыре быть, а кликушей на паперти стоять да страшными пророчествами баб в пот вгонять. Садись в кресло крепче. К концу моя речь с тобой подходит.
– Стоя дослушаю. Хозяин я в своей келье.
– Сказал, садись!
От неожиданного окрика игумен попятился и сел в кресло. Дзерь кельи чуть скрипнула и приоткрылась. Семен неслышно сделал несколько шагов к двери, с силой толкнул ее ногой. Она распахнулась, тяжелая створа сбила кого-то с ног. Игумен закричал не своим голосом:
– Убил инока, душегуб! За что порешил, окаянный?
– Не тревожься. Доносчики и слухачи живучие. Отлежится.
– Пойду погляжу, дышит ли инок мой! – И монах приподнялся в кресле.
– Сиди-ка ты, отче, на месте, коли я велел.
Строганов ударил кулаком по столу с такой силой, что подсвечник подпрыгнул и свеча погасла. Игумен часто закрестился. Семен вышел, хорошенько встряхнул монаха, лежавшего за дверью. Охая и причитая, тот пустился наутек. Игумена же вновь затрясло от гнева:
– Все равно не боюсь тебя в своей обители. Братию сейчас скликать начну! Связать тебя велю да за ограду, как падаль, кинуть, чтобы ты по косогору в Пыскорку мертвяком укатился.
– Врешь! Братию кликнуть побоишься. Рта разинуть не посмеешь, конец моей речи дослушавши. Вот ты какой? За ограду, как падаль, меня выкинуть хочешь? Неплохо надумал. Только на деле все сейчас по-другому для тебя обернется. Сам вскорости из обители ноги унесешь. И не по своей воле.
Игумен насторожился.
– Да будет тебе ведомо, что от митрополита Московского и всея Руси гонец мой воротился. Обитель нашу митрополит принял под охрану свою и, по моей челобитной, определил в нее нового игумена. Тебе же повелел уйти из нее в те места, из коих в ней объявился.
– Не смей такое молвить!
– Ты для меня здесь не игумен. Строгановым господь милосердный нужен. Не силен ты быть пастырем стада христова, самого тебя надо пасти крепкой рукой, на истинный путь направляя... Велю тебе до приезда нового игумена добром из обители уйти.
– Не волен сие приказывать!
– Увидишь! Силы у меня на все хватит. Боярина беглого из Москвы на нашей земле остановили. Сказал мне, что знаком ты ему.
– Может, и знаком. Многих бояр знаю. Они богу угодны, потому и вхож я был в иные хоромы. Для бога все одинаковы. Слышишь? Строгановым даже слуги божьи поперек горла встали, посему ты на них лютым псом кинуться готов.
– Та тропа, по которой ты, слуга божий, в Москве к своим дружкам ходил, господу неведома. Может, сам мне скажешь, кто тебе велел надеть рясу и под личиной инока завладеть строгановскими богатствами? Молчишь? Так слушай: на Москве твой хозяин – опричник Басманов Федор, правая рука Малюты Скуратова. Что? Онемел? Все о тебе дознано. Скажешь, что и это поклеп? Пошто молчишь?
– Не убивай, христа ради!
– Зря просишь. Об такую грязь рук своих не замараю. Живи, пока дружок потерпит!
– Когда велишь уйти?
– Не торопись. Покедова здесь будь. Но слова единого никому молвить не смей об этой беседе. Смердов простых ради, для коих сан твой – святыня. Монах, коего дверью оглушил, кто такой?
– Ключарь.
– Пришли его поутру ко мне в городок. О чем разговор вели – до гроба помни. Когда время придет обитель покинуть, пошлю за тобой своего человека. Только уйдешь отсюда не на волю. При Строгановых останешься.
Игумен всплеснул руками:
– Помилуй грешного!
– Запричитал? Разом всю смелость порастерял? Жив останешься. Только заживешь по-другому. В новом нашем остроге станешь молиться о спасении ратных людей, а если придет час от ворогов острог боронить, грудь свою под вражьи стрелы без кольчуги подставишь, на божье провидение надеясь.
– Помилуй, Семен Аникьич!
Но Строганов быстро удалился из кельи, захлопнув за собой дверь. Сошел с крыльца игуменских покоев и сразу нырнул в ночную темень.
Спускался тропинкой с вершины холма в городок, прислушивался к беспокойному шелесту листвы.

5

Лучи заката освещали вершины сосен «апостольской» рощи. С монастырской звонницы густая медь большого колокола звала прихожан ко всенощной. Семен Строганов вошел в отцовскую избу. Возле стола увидел Анютку. По столу, размахивая хвостами, деловито сновали белки. Анютка забралась в кресло, стала на колени и по-детски увлеклась игрой с жемчужинами. Она горстями черпала их из открытого ларца и осторожно пересыпала с ладошки на ладошку. Она не слышала, как вошел Семен, как вплотную приблизился к столу.
– Забавляешься, проказница?
Анютка вскрикнула, жемчужины рассыпались по столу. Белки попрыгали со стола, разбежались по шкафам и полкам.
– Чего кричишь? Только векш своих распугала. Собирай-ка скорее жемчужинки, пока не затерялись.
Анютка, с испугом косясь на Семена, проворно собрала жемчужины, ссыпала их в ларец и прикрыла крышкой.
Семен погладил девочку.
– Все до единой собрала? Ах ты, синеглазая, околдовал тебя жемчуг: не слыхала, как к тебе подошел.
– Винюсь. От голоса твоего похолодела вся.
– Играешь, значит, отцовскими жемчугами? Слезы людские в ладошках пересыпаешь? Глянется тебе, как они блеском переливаются?
– Какие же это слезы?
– Жемчуг, Анютка, это горючие слезы человечьи. Стужа морского дна их заледенила.
– Неужто правду сказываешь? Беда какая! Батюшка Аника дозволение дал ими любоваться да себе на нитку отобрать, какие понравятся. В приданое пожелал мне ту нитку отдать.
– Вот как? Неужли заневеститься успела?
Анютка сконфуженно прикрыла лицо руками.
– Пошто так молвил? Може, потом когда.
– Смотри-ка, и верно Анютка наша скоро девушкой будет! Значит, суженого начинай высматривать, да такого, чтобы душу тебе не опоганил.
– По-непонятному речь ведешь. Разве вольна крестьянская девушка себе суженого выбирать? За кого велят, за того и пойду. Сироткой расту.
– За то, что моего батюшку ласковой заботой охраняешь, сама себе и парня в мужья выберешь. Даю тебе на том мое слово. Никто тебя насильно, за нелюбого, не приневолит. Родичи твои верно служили Строгановым, сам батюшка заботу о твоей судьбе в руки взял. Еще девушкой не стала, а от речей о женихе, как маков цвет горишь. Глазищи-то у тебя какие лукавые! От их погляда парни на розном месте спотыкаться станут... Живи и на все гляди без страху, расти гордой и смекалистой. Любовью душу согреешь, но берегись двух бед: рано крылышки обжечь, либо суженого прозевать и бобылкой остаться. А теперь сказывай, куда ты батюшку без присмотру из избы отпустила?
– В монастырь пошел. Служка от отца игумена прибегал. Зазвал хозяина к себе – занемог игумен нежданно.
Семен не смог сдержать улыбки.
– Право слово, к игумену пошел.
– С чего это он занемог нежданно?
– Кто его знает! Ведь беда, какой гневливый. Во всем городке на людей страх нагоняет. На что уж наш кот Боярин животина спесивая, никого не боится, и то, как Питирим в избу, так сразу под печь, к лисе убирается. Может, от такой лютости и занемог, кровь закипела?
– Ты его тоже боишься?
– А то как же? Сколько раз на себе его длань испытала, подзатыльники да заушины не счесть. Руки у него длинные да холодные, что лед. Положит на плечо – холодом через холстину остудит.
– Частенько ли игумен батюшку навещает?
– Редкий день не навестит, а то и ночью. Начнет это о людских грехах, да так страшно-то, потом на колени перед иконами падет и велит батюшке твоему в ряд с ним встать и молиться.
– О чем еще речи с батюшкой ведет?
– Того не ведано. Ежели придет днем, велит мне из избы на крыльцо уходить. Только ночью слыхала их разговор одинова. Спала я. Вдруг – крик в избе. Пробудилась я, а сама прикинулась спящей и слушаю. Кричит игумен, ногами топает на батюшку Анику. Все, говорит, свое богатство должен ты богу отдать. Проклятое, говорит, оно. Только бог может через меня очистить его от всякого земного греха. Страшным судом господним пужал, до того искричался, что совсем осип.
– А батюшка что?
– Молчит. Слово молвить боится. Под конец разговора стал успокаивать отца Питирима, сулил подумать над его праведными словами. Беда, как страшна та ночь была.
– Как думаешь, правду игумен про страшный суд сказывал?
– Мне разве понять? Стало быть, правду, ежели сам батюшка Аника сказу его поверил. Батюшка твой все знает, он умнее всех на Каме.
– Стало быть, отцу Питириму батюшка верит?
– Обязательно верит. Всякий раз ему говорит: «Слово твое, отче, для меня – божественная истина».
Семен осмотрел избу – никаких перемен, все, как заведено отцом спервоначала. С печи соскочил кот, замурлыкал и стал ласкаться к Семену. Анютка засмеялась.
– Ишь как распелся! Разом свою боярскую спесь оставил! И с чего такой ласковый стал? Он, чай, окромя хозяина, ни к кому близко не подходит.
Не слушая Анютку, Семен продолжал внимательный осмотр отцовой избы. Анютка притихла и не сводила с него глаз. Наконец Семен вспомнил о своей собеседнице.
– Чего уставилась?
– Узнать хотела, о чем сейчас дума твоя.
– Ишь ты. Скажи на милость! Много знать будешь – скоро состаришься, синеглазая! Так, слушай теперь мою думу про тебя: заневестишься – немедля мне о том скажи. Сам тебя приданым одарю. Жемчугов даже от батюшки моего в приданое не бери. Слышала? Время придет – и без них вдоволь наплачешься. За батюшкой заботливо и ласково приглядывай, чтобы никакие печали его стариковские дни не тревожили и чтобы...
Из сеней донесся звук тяжелых шагов.
– Идет, кажись?
Семен обернулся к двери. Иоаникий Строганов увидел сына.
– Сеня! Родимый! Вот радость великая.
Семен низко поклонился отцу, они обнялись и трижды расцеловались.
– Спасибо, что навестил. А то слышу – ужо прибыл Семен Аникеевич в отчий Конкор и времени не найдет к отцу наведаться. С весны, чай, не видались. Садись вот тут на лавку. Анютка, ступай к подружкам, да только дотемна не засиживайся.
– Квасу какого подать? – спросила Анютка.
– Ступай. Без тебя управимся.
Когда девочка вышла, Иоаникий заговорил озабоченно:
– Сеня, горе меня настигло. Отец Питирим неладно занемог. Лихоманка трясет, заговаривается в бреду. Обитель кинуть собирается.
– Ему видней, батюшка.
– А как же я без него останусь? На старости меня все покинули, один Питирим душу мне от тягостных дум оберегает. Сделай милость, уговори его не покидать обитель.
– Не удерживайте, батюшка, Питирима от монашеского устремления. Святейший митрополит Московский Афанасий обитель нашу принял под свою десницу.
– Верно ли говоришь? Кто ему челом бил?
– Я, батюшка. Хотел вас утешить.
– Поверить боюсь, Сеня, такой радости великой. Под рукой святой церкви московской нам полегче станет. Владыка доле всех на Москве не признавал Строгановых хозяевами на Каме. Слава богу, довелось мне дожить до того часу, когда и он нам благословение свое даровал.
– Наша забота о монастыре Пыскорском теперь, батюшка, окончилась. Заместо Питирима из Москвы в обитель новый игумен явится.
– Ох, Сеня, страшно мне без Питирима остаться. Кто знает, какого игумена пришлют. На Москве в монашестве ноне праведность тоже ослабла. Питирима я знаю: праведник господен.
– На Косьву я его с собой возьму.
– Тогда ничего. Только слово дай беречь его.
– Его и без меня бог бережет.
– Верно говоришь. Он под десницей божией. Понять не могу, с чего это Питирим осерчал на меня. Только намедни с ним беседовали о спасении души. Обещал подмогу во всех заботах. Сыновья мне в делах благочестия плохие помощники. Все вы о боге позабываете. А это нехорошо.
– Поутру, батюшка, в Кергедан собираюсь.
– Там подоле побудь. Заместо меня сам крепость отстроенную огляди. Гришка чужим умом живет, Катька за него думает. Она и против меня его подбивает. Главное, огляди, как хоромы воздвигают. Мыслю я, что после моей смерти вы все вместе в них жить станете. Себя не забывай! Чаю, чердынскую боярыню в Кергедан привезешь?
– Опять о ней речь заводишь?
– Забудь, Семен, боярыню Анну Орешникову. Приворожила тебя тайным наговором. Не ты ей нужен, а строгановские богатства. Женись на ком желаешь, обрадуй старика, только Анну Орешникову позабудь! Наведайся в Москву и погляди на невест. Любая красавица за тебя пойдет.
– Я, батюшка, не малое дитя, а потому волен глядеть на любую бабу.
– На любую и гляди. Только не на Анну.
– Пошто не взлюбил, даже не видав ни разу?
– В Чердыни опять с ней повидался?
– Повидался.
– Стало быть, в мужниной постели тебя на груди пригревала? Грехом тебя опаивала? Против моей воли поступить тебя научала? Чужая она жена. Пошто заповедь господню преступаешь, к чужой жене липнешь?
– А сам, батюшка, к чужим женам не прилипал?
– Ишь куда языком метнул! Престарелого родителя прежними грехами попрекать вздумал? Грешен! Каюсь! Потому и вся дума моя, как бы тебя на праведный путь с ложного наставить. Знаю, нельзя мужику в сем крае без зазнобы-любушки. Грех в нас родится здесь от дыхания земли да от лесной вольности. Могучесть земли здешней нашу кровь вспенивает. Ты и сам в плоти, Семен, могуч, весь в отца. Рано начал в бабах забаву искать! Позабудь Орешникову! Из упрямства за нее держишься, ты в бабах не душу ищешь, а все потому, что остудил себя одиночеством. Давно велю тебе семьей обзавестись... Братья твои выполнили мою волю, внуками порадовали, а ты?
– По осени Аннушку от мужа на Косьву с собой увезу. Будет тебе и от меня внук.
– Не посмеешь!
– Аль воевода на то запрет наложит?
– Отец не дозволит. Не посмеешь чужую взять, пока живой.
– Возьму, батюшка.
– Не допущу, Семен, тебя с боярыней на свою землю. Сам царь, сказывают, к воеводе Орешникову милостив. Пошто царский гнев на наш род навлекать?
– Царский гнев? Почему же тогда сам ты, батюшка, беглых бояр с Руси на своей земле прячешь и царского гнева не опасаешься? Почему богатства беглых себе забираешь, вместо дани за укрытие?
– Беглых не я, Григорий грабит.
– Но ведь и он тоже Строганов, стало быть, и он царский гнев на наш род навлекает?
– Сколь раз велел ему не допускать беглых бояр на наши земли. Он и ухом не ведет.
– Сам ты, батюшка, грабленое себе брал, Григория делиться заставлял. В каждом углу избы этого добра полно. Сам, поди, давно запутался, что честно нажито, а что тобой с Григорием у беглых силой отнято.
– Семен!
– Кричать и я горазд, батюшка. На голос тоже неслабый уродился.
– Отрекусь от тебя!
– Отрекайся. Дело это, батюшка, тебе не в диковинку, а в привычку. От жены своей, матери нашей, отрекся, потом сам же и каялся.
Иоаникий Строганов закрыл лицо руками, склонил голову, долго молчал. Потом заговорил тихо и скорбно:
– Вот о чем помянул! Сорвал с души старую болячку. Каюсь: ради богатства здешнего матушку твою в вычегодском доме кинул. До гробовой доски буду о сем печалиться. Ежели была б она здесь, не посметь сыновьям моим из-под моей воли в стороны разбегаться, старость мою распознавши. Яшка с Гришкой не первый год смутьянствуют. Не будь тебя, они давно бы меня ограбили. Теперь и ты смутьяном оборачиваешься. Троим легко старика скрутить. На свой лад, Семен, жить начинаешь?
– Всегда на свой лад жил, но из-под воли твоей не уходил. Зачем, батюшка, тревогой пустяшной себя ране времени со свету сживаешь?
– К чему клонишь? О чем про меня дознался?
– Ни о чем не дознавался. Гляжу на тебя и вижу, что тревога всего изглодала.
– Верно, Сеня, гложет она меня. Смерти боюсь. Стука сердца своего боле не слышу. Скажи отцу правду: хочешь моей смерти? Думаешь, поди, иной раз, чтобы я поскорей помер?
– Думаю, батюшка.
Иоаникий от такого признания испуганно перекрестился.
– Пошто же думаешь об этом?
– Потому, батюшка, что ты среди живых как неживой бродишь да тени своей пугаешься.
– Отцу смерти желаешь? Анике Камскому конца ждешь?
– Нешто теперь, батюшка, ты Аникой Камским остался? Кому от него слышать доводилось, будто он когда смерти пугался? Разве раньше ты боялся ее? Как меня жить обучал? Велел ходить, бегать, драться, пока не упаду замертво. Велел смелостью бесшабашной с себя мерку снимать. А теперь кем стал? Перед монахом, который страшным судом припугнет, готов на карачках ползти? Перед сыновьями трясешься, когда требуют богатство разделить? Не сам ли научил их быть жадными? Пред иконами на коленях ползаешь, над золотом дрожишь, будто на морозе стынешь? Срам, батюшка, эдаким Аникой Строгановым по берегам Камы бродить. Смерти боишься? Старости дозволяешь спину в дугу сгибать? В сыновьях врагов раскапываешь? Доколе, батюшка, станешь кликушей рядиться? Один раз пореши: либо Аникой Камским живи, либо в монастырь под клобук спасайся да о грехах своих плачь, ежели они тебе плечи натирают.
Иоаникий привстал, выпрямился и смотрел на сына так, будто только что пробудился ото сна.
– Вот так вокруг себя и гляди. Прямее стой, батюшка, не бойся старческую дугу в спине разогнуть, небось не переломится. Кулаком по столу стукни, расшиби страх перед смертью. Коли вздумает она в неурочный час объявиться, об пол ее. Потому с таким батей, каким ты теперь по своей избе бродишь, зазорно мне на большое дело идти.
– Что задумал-то, Семен?
– Слово дай, что перечить не станешь!
– Говори.
– Обещай, что рядом со мной пойдешь, ничего не жалея?
– Говори, Семен, а то силой из тебя сказ вытрясу.
– Вот так, батюшка, разомни об меня свои силы, тогда и сердце твое застукает, как молот по наковальне.
Иоаникий схватил сына за плечи.
– Сказывай, Семен, взаправду не осерди старика.
– Скажу, а то, пожалуй, кафтан мне не сберечь!
От внезапного приступа кашля Иоаникий упал на подушку своего кресла. Лицо его побагровело. Когда кашель стих, он пошел к печке, зачерпнул ковшиком воду из кадушки, выпил жадными глотками.
– По весне, батюшка, порешил следы Строгановых по берегам Чусовой положить. Решил по Чусовой зачинать дорогу на покорение Сибирского царства. В Сибирь Строгановы обязаны первыми хозяевами прийти.
– Одумайся, Семен! О чем молвишь? Как царь на это поглядит?
– Царя до поры спрашивать не стану. Скажу ему, когда встанем на Чусовой до самой ее вершины во весь наш рост.
– А кто из вас после наберется смелости сказать о захвате Чусовой? Небось на себя, Семен, станешь грамоту просить?
– Нет, пусть на Чусовую Яшка грамоту в руках зажмет. Себе возьму грамоту на все Сибирское царство.
– Погоди, Семен. От твоих слов разум у меня мутится. Чусовую в Русь хочешь обряжать? Золота у тебя для этого хватит?
– Неужели Аника Строганов обнищал?
– Свое богатство, пока жив, никому не отдам. Слышишь?
– Его у тебя никто не отнимет.
– Яснее говори. Чай, Гришка к горлу пристает, раздела требует на три части?
– Не будет этого! Богатство, тобою нажитое, должно быть единым при жизни твоей и после конца ее. Нельзя это богатство дробить, частями раздавать. Возле Гришки – Катерина с муромским купечеством. Оно свои виды имеет. Возле Яшки – Москва базарная, она любое богатство проглотит и памяти не оставит. Я твое золото не возьму. На Чусовой Русь поставлю без золота, людям золото только покажем, подманим им легковерный народ с Руси. Подходит время, батюшка, когда Русь сама к Строгановым на службу набиваться станет. Русь от лютости опричников не знает, где голову преклонить. Царь Иван тоже не вечен. На его место новый царь сядет, а Русь тем временем под парусами Строгановых в Сибирское царство и поплывет. Ежели сумеем, славу рода нашего поддержим. Благослови сына Семена на большое дело.
– Неужели и вправду на богатство мое не посягнешь? Крестись на икону!
Семен перекрестился.
– Братья твои шептали, что обманом меня обойдешь, все золото отнимешь. А ты по правде-то, стало быть, на моей стороне?
– По правде, батюшка.
– Тогда, тебе поверив, всю тайну про богатства открою. В этой избе под полом оно у меня схоронено. Под кедрами тоже зарыто немало. Есть оно и под стенами крепости во многих местах. Бери, ежели понадобится. Ступай на Чусовую. Осиливать реку один ступай. Меня здесь оставь. Ступай смело, как раньше со мной ходил. Смелость свою береги. Баб к ней не допускай. Ежели царя Ивана смелостью своей разгневаешь, и тогда не бойся: и от него откупимся. Ступай куда хочешь. Только меня в этой избе совсем не забывай! Сегодня ночью приходи. Про все расскажу. Все места укажу, где богатства схоронены. Гришку в Кергедане прижми. Вели ему все золото, от беглых отобранное, отдать, потому он многое от меня утаивает. Пора подошла. Память у меня слабнет. Забывать начинаю, где золото зарыто. Нонче поверил, что ты не против меня, что ты один моему богатству спаситель.
– Сохраню его, батюшка, потому что на нем слезы моей покойной матушки!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Живописный холм Орлиного урочища поднимался над простором камского берега наискось против устья реки Яйвы.
Высоко на холме, под защитой двойных стен и глубоких рвов возник среди кедров и лиственниц главный строгановский оплот в крае – городок-крепость К е р г е д а н, окруженный соляными промыслами.
Неведомо, почему пожелал Аника Строганов назвать городок этим вогульским, непонятным словом. Жители и работный люд соляных варниц величали его по-своему: О р е л – городок, верно, в честь орла, убитого стрелой самого хозяина. Уцелела и та сосна, на которую когда-то опустился с добычей пернатый хищник, тотчас настигнутый метким выстрелом. Возле этой сосны, за палисадом, построены новые хоромы для хозяев города.
Кергедан с самого основания своего считался вотчиной сына Григория, правившего и городом, и промыслами по своей воле. Однако в семье, и в городе, и среди работного люда было известно, что живет Кергедан не столько по воле Григория, сколько супруги его, Катерины Алексеевны.
Начатая ранней весной перестройка городка и его укреплений подходила к концу. Неделю назад Катерина и Григорий заняли новые хоромы, убрав их с царским великолепием. Смежные хоромы, предназначенные для Семена Строганова, обставлены были не хуже.

2

Ранним августовским утром Каму укрывали густые туманы. Они переползли с реки к подножию холма и заволокли крепостные стены до самых башенных шатров.
На том берегу Камы, близ устья Яйвы, печально и звонко курлыкали лебеди.
Катерина Алексеевна Строганова проснулась на восходе. Одетая расторопными сенными девушками, хозяйка нынче успела уже обойти все работы на стройках городка и вернулась на крыльцо, чтобы отсюда прислушаться к лебединой перекличке. Тут застали ее первые солнечные лучи, они разогнали туман и озолотили малиновый сарафан хозяйки. Катерина Алексеевна остановилась у расписной колонны крыльца и держала на руках персидскую кошку.
Катерина – высокая, темноглазая, моложавая, по-девичьи заплетает светлые волосы в две косы и спереди спускает их с плеча до пояса. В Кергедане она полная хозяйка. Править она умеет. Когда надо – улыбнется, когда надо – нахмурится и своего всегда добьется.
Отец ее, муромский купец, привез семнадцатилетнюю Катю в камский край. Сам Аника Камский выбрал ее за красоту в жены Григорию. Замуж пошла насильно, до венца не видавши будущего мужа в лицо. На третьем году немилого замужества родила сына Никиту и стала думать, как сделать его счастливым. Эта дума заполнила ее собственную жизнь, и мысль о том, чтобы направить судьбу сына, исподволь заставила Катерину все решительнее направлять и судьбу собственную...
Катерина видела с крыльца, как туман облачками поднялся в поголубевшее небо, как просыхала роса на склонах холма, как заиграли под солнцем речные стремнины. Уже ясно обозначились вдали очертания лесов по берегам Яйвы, а на противоположном низком берегу Камы коростели, чибисы и кулики восславили солнце.
Катерина, не спуская с рук кошки, наблюдала за утренней сутолокой Кергедана.
Из ворот торгового посада пастухи выгоняли мычащее и блеющее стадо на луга, прямо чуть не под стены крепости. С береговых причалов, где шла погрузка соли на плоты и баркасы, доносило окрики грузчиков. И во все эти привычные для Катерины звуки мирной, будничной жизни примешивался звонкий стук топоров, не умолкавший с самой весны от зари до зари.
Хозяйка Кергедана уже и погоду оценила – тучки на западе сулили дождь к обеду... Как будто и ветерок поднимается, рябит воду, гонит на гальку и ракушечник мелкую волну... Вот и колокол в храме ударил – заутреня отошла...
И вдруг у хозяйки разжались руки. Кошка соскользнула на ступеньку крыльца, а Катерина приложила к глазам ладони, заслоняясь от солнечного луча...
Среди камской шири, еле различимый, летел к городку Кергедану белый струг с надутым парусом. Холодок пробежал по плечам Катерины, когда узнала, чей это струг. Постояв в раздумье, она пошла в опочивальню к мужу.
Здесь, в опочивальне, как и во всех покоях, стоял крепкий запах свежего смолистого дерева. Григорий Строганов еще спал. Катерина растворила окно.
– Гриша, пробудись! К нам Семен жалует! Его струг на реке.
Муж открыл глаза и с мученическим выражением лица приготовился было вставать, но словно бы раздумал и расслабленно откинулся на подушку. Всем своим видом он как бы выражал недоверие услышанной новости.
– Или не понял меня? Братец твой, а мой деверь, сейчас сюда прибудет.
– Да на кой чемор он мне сейчас? Рано еще!
– Давненько не навещал. Видно, соскучился. Может, отец велел поглядеть на наше житье здешнее?
– А мне встреча с братцем не к спеху. Недоспал я еще, слышишь! Небось подождет.
– Какой храбрый стал! Опять вечор хмельного перебрал? Еле приполз, как слыхала?
– Прости, Катеринушка. Беседовали с Аггеем Михеичем и перепили малость. Любишь сама, чай, про московское житье послушать!
– Уж куда как люблю. Других дел у меня нет, только бы, уши развесив, слушать побасенки. Что сидишь, как идол вогульский? Вылезай из перин!
– Неужели заставишь идти Сеньку встречать? Чего это ради?
Катерина подошла к дверям, позвала молодую прислужницу Марьюшку. Та прибежала тотчас.
– Здеся я.
– Помоги хозяину! Огуречного рассолу принеси, лицо ему студеной водой умой... К приходу гостя чтоб хозяин готов был. А на бережок придется мне одной идти встречать.
Григорий проговорил зло:
– Зря потрудишься. Гость незваный, да и не больно желанный. Коли мы ему надобны, сам дорогу найдет.
– Уж молчал бы, лежебока!
– Как велишь, Катеринушка. Только спешить не неволь!
Когда за Катериной закрылась дверь, Григорий вслед жене погрозил кулаком:
– Ведьма тощая! Вот наградил, прости господи, родитель женушкой. На красавице, говорит, оженю. Оженил! А в красавице-то кожа да кости. С нею и в постели никак не угреешься...
Охая и крестясь, Григорий стал одеваться.
Ростом он высок, как все Строгановы, но сильно сутулится и оттого кажется ниже. Лобастая голова на короткой шее. Под глазами – мешки. Седина в рыжеватых волосах. Борода у Григория не густа, но подлиннее, чем у всех Строгановых. Содержит ее Григорий в холе.
Выпив принесенный ковш огуречного рассола, Григорий велел прислужнице, совсем еще юной Марьюшке, растереть и помолотить хозяину спину.
– Так, так! Возле шеи постукай подольше. Кровушка шибче в голову кинется. Да ладошками, ладошками шибче бей по всей спине. Ну, хватит, полотенцем сырым оботри.
Помогая Григорию довершить утренний туалет, Марьюшка нечаянно угодила в хозяйские объятия. Испуганная его грубой лаской, девочка завизжала, вырвалась и убежала.
Григорий самодовольно улыбнулся.
– Ишь испугалась, дурочка. Подрастет малость – бояться перестанет, привыкнет. Из строгановских рук не вырываются!..
Когда Семенов струг причалил к берегу, солнце уже пряталось за тучи, небо сердито хмурилось к ненастью. Встречала гостя Катерина да еще московский горододелец Аггей Рукавишников. Семену Катерина доложила, что брат его занемог и не покидает ложа. Показывала крепость деверю сама хозяйка...
А в сумерки, когда шел дождь, Семен, так и не повидав брата, заглянул в заезжую избу к ее дородной содержательнице Евдокии Жирной, повстречал у нее кое-кого из кергеданских жителей: солевара Михаилу, посадского старосту Осипа Голубева и купеческого сына Петра Пахомова, недавно возвратившегося из первопрестольного града Москвы. Эти люди, душой и телом преданные Семену, сообщили ему все новости, касавшиеся тех кергеданских дел, о которых Катерина предпочла умолчать.
* * *
Перед полуночью ветер разогнал дождевые тучи. Семен уже в ночной полумгле обошел крепость по стене и убедился, что после новой перестройки Кергедан можно считать неприступным. Подумал, что запасов его хватит на целый год сидения в осаде, если враг вздумает брать крепость измором. Стал размышлять о брате. Как доложили верные люди, никакой недуг не укладывал его в постель, значит, просто неприязнь между братьями углубилась, заставила Григория искать предлог, чтобы отказать брату в простом гостеприимстве.
Семен пожалел, что легко согласился на просьбу Катерины перебраться со струга в свои новые хоромы, заботливо изукрашенные под надзором кергеданской хозяйки и убранные с самой непривычной для Семена роскошью. Будто Катерина готовила его палаты и хоромы для собственного жилья! Богатство и просторность хором буквально ошеломили Семена. Он должен был признаться самому себе, что таких палат, такой утвари не видел в самых богатых купеческих и даже в боярских домах. Налюбовавшись ночными просторами Камы с высоты могучих крепостных стен Кергедана, Семен Строганов с удивлением оглядывал теперь одну палату за другой.
Так дошел до собственной опочивальни, где к запаху сосновой смолы примешивался и еле заметный дух каких-то благовоний, персидских или турецких. В свете лампад огляделся в горнице, запер дверь на засов, присел на лавку, вспомнил, что говорила ему Катерина, когда ходили с ней по крепости. Вспомнилось и новое и давнишнее, снова про ту же Катерину... Много лет прошло, а кажется, будто случилось вчера.
На своем свадебном пиру Григорий напился до бесчувствия, и его снесли в опочивальню замертво. Оскорбленная Катерина в слезах вышла из опочивальни на лунный свет да на тропе в саду и столкнулась лицом к лицу с Семеном. Тот, тоже во хмелю, шутливо обнял молодую... Она и припала к нему горячей головой. Никто, кроме них, не знал об этом, лишь они двое знали и помнили... С тех пор случались у них редкие тайные встречи. Семен не искал их, но избегать не мог...
Он уже собрался лечь в постель, прислушиваясь, как сторожевые на башне-часозвоне отбивают полночь. Неожиданно, совсем рядом, в его опочивальне послышался шорох. В стене покоя появилась светлая щель. В тот же миг стена будто треснула и начала раздвигаться, а в щели возникла Катерина со свечой в руке. Она вошла в опочивальню, и щель в стене снова закрылась. Семен пристально смотрел на Катерину, стоявшую перед ним. Услышал слова:
– Пошто так сердито глядишь? Думаешь, померещилось?
– Откуда взялась здесь?
– Неужто не обрадовался, что потайной ход к тебе наладила? С огнем пришла. Боялась, что девки забыли лампады затеплить.
– Уйди, Катерина.
– Пошто гонишь?
– Уйди, прошу.
Будто полной хозяйкой чувствовала себя здесь Катерина. Пошла к столу, поставила свечу, обернулась к Семену – с распущенными волосами, в ночной рубахе.
– Чего глядишь? Обнял бы! Или Анна Орешникова запрет на тебя наложила?
Она засмеялась лукаво, опустилась на лавку и припала к плечу Семена.
– Ждала тебя. Знала, что скоро приедешь. А сейчас пришла обещание с тебя взять.
– Какое?
– Что на Орешниковой не женишься. Дашь такое обещание?
– Зачем оно тебе?
– Для покоя. Обмираю при мысли, что чердынскую боярыню женой наречешь.
– Никому не даю обещаний.
Произнося эти слова, тут же вспомнил свое обещание Анне взять ее по осени на Косьву.
– Как знаешь, Семен. Но помни: покуда она возле тебя полюбовницей ходит, я молчу и терплю, потому сама для тебя такая же полюбовница. Но если вздумаешь с ней под венец, я сама венец этот сниму вместе с ее головой.
Катерина отошла, заслонила от Семена свечу. Он видел очертания ее стана.
– Когда совсем в Кергедан переберешься?
– Не надумал еще.
– Пошто так?
– Не по душе мне такие хоромы.
– Стало быть, зря их для тебя изукрасила? На Косьве зимовать будешь?
– Все знаешь?
– Кое-что знаю от своих людей. Ты ведь тоже про мою жизнь с Григорием осведомлялся. Седни у Евдокии Жирной не попусту побывал?
– Разговор тот ни тебя, ни Григория не касается.
– Да я и не любопытствую, тем более что верных тебе людей и подкупом соблазнять не хочу. Зря только завел их здесь! Про меня да про брата твоего меня самое лучшее спрашивай. Я тоже тебе верная. Может, вернее всех, потому девичью честь тебе отдала. Знаю, что правду от меня таишь, но сердцем чую, что не попусту нынче сюда приехал.
– Мысли свои, Катерина, открываю тем, кому разумом доверяю.
– Никому, стало быть, не открываешь? Окромя себя, никому же не веришь? Мне бы поверил – может, и помогу тебе.
– Коли есть охота, помоги, Катерина.
– Чем же помочь?
– Подайся зимой в Новгород и Псков.
– Догадываюсь, зачем посылаешь. Людей нетяглых и неписаных маловато стало. Надеешься бояр с хлопами в камский край зазывать. Уговаривать их я должна? Так, что ли?
– Догадливая.
Катерина показала на запертую дверь опочивальни и засмеялась.
– На засов заперся, а я сквозь стену прошла. Видишь, как я в тайны твои проникаю. Как в сказке!
– Подашься в Новгород?
– Поеду, если скажешь, зачем тебе люди понадобились.
– Народу мне надобно много.
– Все еще боишься правду высказать? Так сама тебе скажу. Чусовую обратать хочешь? Об одном с тобой думаем. Жаль, что не с тобой венцом покрылась, а то бы далеконько вместе ушли. Поеду в Новгород, только плату с тебя высокую спрошу.
– Боишься, что у меня золота не хватит?
– Золота мне не надо. Свое водится в избытке. Мне другое от тебя надобно.
– Проси.
– Ежели овдовею – женой назовешь?
– Вольностью своей не расплачиваюсь. Не денежка!
– Что же, как знаешь. По-строгановски жить научилась. От всякого шажка прибыли жду, задаром пальцем не шевельну. Муторно мне здесь. Застудила себя возле Гришки. Никиту от него родила, а дитя, кажись, тоже с отцовской холодной душой.
– Пьет, что ли, Григорий?
– Да пусть его! Во хмелю хоть наказания божия меньше боится. Недавно каялся мне, что убить тебя замышлял за то, что отговариваешь богатство делить. Дурак! Кому каялся? Кабы знал, что душа во мне только для тебя и жива! Никто тебя, Семен, так любить не будет. Напраслину сейчас сболтнула, когда в жены напрашивалась за помощь в Новгороде. Даром все сделаю! Я тебе самый верный друг. Когда настанет для тебя пора полюбить женщину по-настоящему, всей душой, вот только тогда поймешь, что не для ласки одной нас господь создал! Поймешь, какая сила в сердце женском таится. Она и на светлый подвиг поведет, а то и на любое темное дело...
Отошла Катерина от стола, стала в темном углу горницы. Из темноты звучали ее слова:
– Все одно без настоящей любви не проживешь. Проснется она в тебе, сама собою проснется, будто созреет сердце для нее. И вот в ту пору, когда созреет в тебе любовь, ты и вспомяни обо мне. Вспомяни, что не задумалась прижаться к тебе девушкой, не побоялась пьяного мужа. Вот и отдашь ты в ту пору настоящую свою любовь мне. Слышишь?.. А про Новгород завтра на досуге потолкуем. Все сделаю, о чем ни попросишь. Сейчас ложись. Понимаю, где сейчас твои помыслы, но в Чердынь я для тебя потайного хода не наладила! Уж не обессудь.
Семен подошел к темному углу, взял Катерину на руки.
– Погоди! Поднеси к столу!
Семен покорно поднес Катерину к столу, и она, смеясь, задула свечу.
* * *
Катерина, вернувшись, не застала мужа в опочивальне. Она остановилась у открытого окна, обдала разгоряченное лицо сырой ночной прохладой. В эту минуту она снова верила, что после всех испытаний, что послал и еще пошлет ей бог, будет она в конце концов навсегда рядом с тем, кому с первого погляда отдала свою любовь.
Ей стало холодно от ночного ветра. Закрыла окно, обернулась и от неожиданности замерла: муж, босой и в исподнем, стоял рядом.
– Куда это ты, Катеринушка, в такой неурочный час ходила?
– В сад выходила, голову от духоты разломило. Недужится мне.
– А может, дорожкой ошиблась? Уж не к Семену ли бегала жалиться на меня?
– Ты в разуме или опять лишнего хлебнул? Гляди на меня! В чем я? Как лежала в постели, так и стою перед тобой. Думаешь, могу к Семену в ночной рубахе пойти?
– Катеринушка! Не бей! По глазам не попади, матушка! Прости неладное слово.
– Так ведь и знала, опять перепил, а ведь я с тобой хотела не о пустом поговорить. Слушать-то хоть можешь, горе ты мое?
– Говори, Катеринушка, о чем хочешь.
– Ты, Григорий, все о пустом печешься, разленился вконец, вот братец твой Семен тем временем задумал...
– Чего задумал?
– На Чусовой хозяином встать.
– Неужели? Чего же нам делать? Надумай, Катеринушка.
– Давно надобно тебе Семена честь честью приветить, злобу свою на него поглубже спрятать, доверие его искать.
– Дружком ему верным прикинуться? Так, что ли? Этого хочешь?
– Хотеть-то хочу, да разве сумеешь? Ну, сам скажи: сумеешь ли?
– Сумею, Катеринушка. Лестью его обойду, на нее всякий человек ловится. Правда твоя: давай-ка поможем ему на Чусовой встать, а грамотку на новые земли опять себе от государя попросим. Он к Строгановым не без милости.
– Но, смотри, языком не брякай, чтобы про Семенову думу весть до Якова не дошла, не то он сам себе грамоту выпросит.
– Превеликая ты у меня разумница, Катеринушка. Как же ты дознаться об этаком успела?
– Через верных людей дозналась. Не дешево стало!
– А не пора ли, женушка, после Чусовой через таких же людей Семену руки окоротить?
– Там видно будет. Сперва глядеть станем, как он этими руками Чусовую приголубит.
Подойдя к постели, Катерина скинула на ковер подушку и одеяло.
– На полу спи. Осердил ты меня.
– Смилуйся, Катеринушка!
Катерина легла.
– Катеринушка, помилуй за обмолвку. Не привычно мне на твердости спать. Хоть с краюшка дозволь!
– Ладно.
Получив милостивое соизволение, супруг пристроился на самом краю просторного ложа.

3

В бывшей правежной избе заступил в дневной наряд вятский парень Мокей Мохнаткнн. С прошлого года Григорий Строганов завел для охоты ловчих птиц, соколов, приспособил под сокольню правежную избу, а вершить правеж велел с той поры у крыльца воеводской избы: там, возле самого крыльца, врыли в землю четыре столба, вязать провинных. Но по привычке народ по-прежнему называл новую сокольню правежной избой, а может, и догадывались горожане, что подручные Григория Строганова по-прежнему творят в избе тайный хозяйский суд и расправу.
Изба просторна. Возле печи – насесты из жердей. На них сидят соколы, а пол под насестами в пятнах подсохшего птичьего помета.
Первым делом Мокей налил птицам свежей воды из кадки возле двери. Под ногами Мокея шуршала шелуха подсолнухов – насорил сменившийся сокольничий. Вновь заступивший помянул товарища недобрым словом, принялся подметать пол. За работой затянул любимую песню:
Ах, да во Каме во реке водица силушкой могучая,
Ах, да во Каме во реке воля молодца моя потоплена...
Окончив работу и песню, Мокей оглядел избу, бросил метлу под лавку, покачал головой, сказал вслух:
– Нешто тут вычистишь? Все одно под птицей срамота. Опосля лопатой поскоблить, что ли?
Дневальный хмуро осмотрел соколов на жерди, сердито сплюнул.
– Зверье в птичьем обличии! Одна у них забота: птах небесных на смертушку бить, кровь пить да на пол гадить.
Он посидел на лавке. Тут же Мокея стало клонить в сон. Но он знал, что сам хозяин может прийти с часу на час. Поэтому, ободряя себя и отгоняя дремоту, Мокей начал вслух разговаривать сам с собой:
– Поспал, кажись, вдосталь, а позевота напала, не отвязывается! Пойти, что ли, покамест боярина в голбце проведать?
Парень, понатужившись, открыл крышку голбца посреди избы. Из-под пола на него пахнуло сыростью и плесенью.
– Жив, что ли, боярин?
Услышал тихий ответ:
– Водицы дай.
– Про питье до поры позабудь.
– Напой, сделай милость.
– Разумей, голова, что во мне жалость есть. Нешто не вижу, каково тебе без воды тяжело, но приказ хозяйский нарушить не смею. Напою, а хозяин дознается и плетью измолотит. Что же я сам себе враг, выходит?
Мокей закрыл крышку голбца и покачал сокрушенно головой:
– Горазд хозяин над людьми изгаляться. Может, ослушаться да и впрямь напоить старика? На Руси, поди, этот боярин тоже силу имел большую. Может, ратными делами возвеличился, потом оплошал. Не поглянулся царю – и конец боярскому житью. Вот и пришлось выбирать: то ли под пытку лечь, то ли бежать куда глаза выглядят. Он и побег, да, вишь, в наши лапы угодил. Чего это хозяин на него так озлобился, в голбец упрятал?
Внезапно тяжелая дверь резко отворилась, и в избу ступил, пропуская вперед самого Григория Строганова, молодой служивый человек Алексей Костромин: его задержали весной на глухой дороге в лесу, допрашивали, вызнали, что он из боярских детей, то есть мелких служивых дворян, а утек от царской службы, боясь наказания за какую-то провинность в Москве.
Доставленный в Кергедан как пленник, Алексей Костромин ухитрился быстро войти в доверие к хозяину и стать ему помощником в любых делах. Обучался у него Григорий и беспокойному искусству соколиной охоты.
Костромин держал в руках голубя со связанными лапками.
Мокей снял шапку и низко поклонился.
– Как тут мои орлики-соколики здравствуют? – спросил Григорий.
– А чего им сдеется? Все на виду.
– Хороши! Ты, Мокей, в ловчих птицах толку не разумеешь. Тебе что низовой, что верховой сокол – все одно. Смотри, за нерадение выгоню, на соли сгоню...
Костромин подошел к насесту, снял кожаный колпачок с головы одного сокола. Птица, тараща глаза, защелкала клювом, норовила клюнуть руку Костромина.
– Гляди, Мокей, как изголодались!
– Эко диво! Вторые сутки не кормлены. Сами велели. Ты да хозяин.
– Вот и хорошо. Изволь, Григорий Иоаникиевич, теперь голубку взять и пожалуй на волю во двор.
Сокольничий передал связанную голубку хозяину. Григорий с голубкой и Костромин с лучшим охотничьим соколом Ярым в руке вышли во двор. Он был просторен и пуст, зарос травой. Одну его сторону отгораживала от улицы длинная стена сокольей избы, остальные заслонял от постороннего глаза высокий тесовый забор.
– Сейчас вот раззадорим охотничков наших, пусть полюбуются, как Ярый кровью свежей напьется! Тогда и братца твоего, как желал, на вечерней зорьке ловом сокольим распотешим... Только вынесет Мокей соколов, изволь сам голубку пустить, Григорий Иоаникиевич!
Мокей вынес из избы две пары соколов, намеченных для вечернего лова. С них сняли колпаки, чтобы соколы, оставаясь на привязи, могли следить за происходящим. Птицы волновались, впиваясь когтями в толстую кожу рукавиц ловчего.
– Пускай, хозяин-батюшка!
Голубка, чуя гибель, робко захлопала белыми крыльями, будто и не радуясь нежданной свободе. Костромин позволил жертве отлететь почти до забора, спустил Ярого.
– Гляди, хозяин, как подтекает! Вот это взогнал!
Сокол, не делая ни зигзагов, ни разворотов, нырнул прямо под летящую голубку; птица в ужасе взмыла вверх, а Ярый, устремившись стрелой в вышину, намного опередил беглянку и с неотвратимой точностью нанес сверху смертельный удар. Он поразил жертву не клювом, а задним «отлетным» когтем: удар пришелся голубке под левое крыло и распорол птице бок, словно острым ножом. Трепеща крыльями, белая голубка упала во дворе, сокол налетел, перервал горло и погрузил клюв в горячую, струйкой бьющую кровь. Четыре сокола, сидевшие на Мокеевых рукавицах, шипели, завистливо клекотали и порывались взлететь. Сокол Ярый потерзал мертвую птицу, потом бросил ее и по зову Костромина взлетел к нему на руку. Вместе с Мокеем Григорий и сокольничий воротились в избу.
– Вот эдак и надо перед охотой в соколах голодный разум завистью мутить. На заре погляди, Григорий Иоаникиевич, как они будут над Камой птиц и гусей насмерть бить.
Костромин снова надел на голову Ярого колпачок. Взволнованные ловчие птицы никак не успокаивались, били крыльями, когтили насесты.
– Назлил ты моих соколов, Алеша! Видать, в соколиной охоте ты горазд. Часом, не из сокольничих ли великокняжеских в наши земли подался?
– Куда мне до великокняжеской охоты. У батюшки своя ловля была, вот и понаторел сызмалу... Не велишь ли теперь боярина полоненного опять поспрошать? Нельзя ему долгий отдых давать.
– А ведь от погляда на соколов чуть было не забыл про это. Только стоит ли нынче пытать его? Еще крик поднимет. Как бы братец Семен не проведал, что опять боярина знатного изловили.
– Закричит – утихомирю.
– Что же, тогда потолкуем с упрямцем. Мокей, отпирай голбец.
Парень сердито крикнул вниз:
– Выходи, боярин, на беседу с хозяином!
Щурясь от яркого света, снизу показалась седая голова. Пленник по стремянке выбрался из подполья. Ростом высок, телосложение могучее, лицо крупное, породистое, а одежка – хуже нищенской: холщовые порты и грязная, окровавленная рубаха. Запеклась кровь и на бороде. Лицо, тело, даже босые ноги в ссадинах и синяках. Руки связаны за спиной.
Григорий укоризненно покачал головой:
– Ну, хорош! До чего себя этой молчанкой довел! И долго мне еще упрашивать тебя придется?
– Напой скорей.
– Ишь чего захотел? Или солененького покушал?
– Со вчерашнего дня не пивши.
– Сам себя и вини. Мокей, ступай на волю! В избу никого не пускать... Так, стало быть, попить охота? А вот не дам. Объявись сперва, кто таков. Брось упрямиться! Скажешь – велю распутать и сам меду поднесу. Поешь тогда, чего душа пожелает.
– Воды дай.
– Не дам питья, покуда упрямства не пересилишь. Не любите вы, бояре, нас, купцов, что повыше вас перед государем поднялись. Назови свое имя, а то человек мой снова пытать тебя станет. Молчишь? Ну-ка, Леша, плеточкой его!
– Тебе, Григорий Строганов, не откроюсь, как сказал! Забивай скорей, и делу конец.
– Зачем смерти себе просишь? За мертвого никто полушки не даст. Ты мне живой надобен. Куда зарыл свое золото?
Костромин перебил Григория:
– Дозволь, хозяин, совет подать?
– Говори.
– Плетью его не проймешь. Дозволь твоему верному слуге сему боярину оплеух надавать. С такого унижения небось заговорит, если впрямь боярского звания.
– Тебе видней. Сам честного роду, стало быть, начинай.
– Не смей ко мне притронуться, злодей! – глухим шепотом сказал пленник.
Григорий взял плеть из рук Костромина.
– Сказал, начинай! Кулаком его по ланитам!
– Не тронь, добром прошу!
– Откройся! Пальцем никто не тронет! Все молчишь? Бей по лицу, Алексей!
Костромин ударил с размаху. Пленник пошатнулся, но выстоял. Он в упор глядел на Григория, и тот не выдержал, отвел глаза.
– Поддай еще, Алексей!
Но едва Костромин снова замахнулся, как дверь избы распахнулась. На пороге стоял Семен Строганов.
– Не сметь!
Вошедший взглядом приказал оторопевшему Мокею войти в избу и запереть дверь изнутри. В сумраке избы он медленно обвел всех пристальным, недобрым взглядом.
– Ладный у тебя помощник, братец! Человеку со связанными руками седину старческую кровью марать? Землю строгановскую поганить?
Григорий растерянно поглядывал на брата.
– Не гневайся, Сеня, на моего слугу. Я сам так велел. Плеть его не берет. Не могу, братец, от сего царского ворога признание добыть.
– Чем перед тобой сей человек провинился?
– В бегах он. Царю ворог.
– Спрашиваю, перед тобой чем провинился?
– Не волен спрашивать, братец. Я здесь хозяин. Мое дело допрос чинить. Царь на то волю дал.
– Боярин сей когда подвластным тебе стал?
– Когда на моей земле объявился и пойман был.
– Пойман, так на суд в Москву и отправь.
– За беглых ворогов царских заступаешься, братец?
– Пошто же вон того молодчика не хлещешь, Григорий? Он тоже, как слышно, от царской службы сбежал!
– Потому не хлещу, что сразу повинился. Согласие свое дал нам слугою быть.
Не слушая ответ, Семен подошел к старику. Они посмотрели друг другу в глаза.
– Семеном Аникиевичем Строгановым прозываюсь. Прощения прошу за брата, что уважение к сединам потерял. Кто будешь?
– Родом из Новгорода. Макарий Голованов.
– Как? Боярин Голованов? Царю друг? Астраханского хана победитель?
Старик опустил взгляд.
– Такая пора пришла, что царь не другом, а ворогом почитать стал. Доносу ложному поверил, опалу наложил.
Семен велел Мокею развязать боярина. Дал ему свой платок стереть с лица кровь.
– Дозволь спросить тебя, боярин: кто велел по лицу тебя бить?
Голованов ничего не сказал.
– Неужто это ты, Григорий, сам такую забаву надумал?
– Я только плеточкой, плеточкой легонько велел, а вот Алешка приказа ослушался, опозорил боярина.
– Выходит, чужим советом живешь? Боярин Макарий! Сей же час прошу тебя на моих глазах позор с себя смыть! Молод сей змееныш знатного и честного человека избивать. Ежели отняли у тебя мучители силу, сам буду его учить уважению к сединам.
– Семен! Сокольничего моего Алексея в обиду не дам. Он мне служит.
– Плохо служит! Сядь, Григорий, на лавку, а плеть на стол положи.
– Не волен приказы мне давать!
– Моей воли на все дела хватит, а лишком с тобою еще поделюсь. Сам ли желаешь постоять за себя, боярин?
– Сам желаю. Только воды напьюсь.
Голованов с жадностью напился из ковша, вышел на середину избы и смерил Костромина долгим взглядом. Тот было отступил под защиту Григория. Хозяин слегка заслонил собой слугу.
– Не дозволю над ним расправу чинить!
– Сядь, Григорий.
– Самоуправствуешь, братец. Катерину кликну. Мокей, беги за хозяйкой! Моя крепость! Не позволю никакому гостю моей воле хозяйской перечить!
Не обращая внимания на слова брата, Семен указал Мокею на Костромина.
– Не за хозяйкой беги, а вон того молодца посередь избы выволоки.
Но тут сам Костромин внезапно кинулся на Голованова, рассчитывая одним ударом свалить с ног ослабевшего пленника. Но он недооценил ратной выучки старого воина. Тот отразил неожиданное нападение встречным ударом, и Костромин отлетел под ноги Григорию.
Боярин сказал повелительно:
– Ну-ка, выходи наново, молокосос бессовестный!
И лишь только растерявшийся Костромин поднялся, кулаки бывшего воеводы снова отправили его на пол, на этот раз под соколиный насест. Весь в перьях и птичьем помете Костромин еле выбрался из-под насеста. Боярин отвернулся.
– За себя уплатил сполна, Семен Аникиевич, а за прочее все – бог ему судья, – спокойно сказал Голованов.
– Брось и думать об этой мрази. О другом я помню: как ты батюшке нашему помог до царя дойти. В этом немалая заслуга твоя перед моим родом. Ты помог батюшке на Каме встать. Сейчас одежу достойную тебе принесут, со мной в хоромы пойдешь.
– Не смей у меня самовольствовать! Своему пленнику я сам и судья праведный! – выкрикнул Григорий.
– Был до сего часа боярин Макарий твоим пленником, а теперь дорогим моим гостем стал.
– Катерине скажу!
– Быстрее говори! Вон она сама к нам жалует!
Катерина уже стучалась в запертую дверь. Она долго искала Семена и проведала, что он направился следом за Григорием к новой сокольне.
– Катеринушка! – Григорий чуть не с мольбой протянул к ней руки.
– Никак, вовремя поспела? – с лукавством спросила Катерина, с одного взгляда разгадав смысл происшествия в избе.
– Рассуди братский спор. У муженька разумения своего нынче недостало, – хмуро сказал Семен.
– Боярина, что наши люди полонили, отнять задумал. Слугу моего, Алешку Костромина, изувечить позволил.
Катерина разглядела кровь и грязь на липе Костромина.
– Ты, Гриша, о молодце не горюй. За битого, говорят, двух небитых дают. Невдомек мне только, кто же это его так изукрасил?
– Да вон тот, пленник мой, боярин Голованов. И его-то братец Семен у нас запросто отнять хочет, будто я у себя не хозяин. Рассуди нас с братом, Катеринушка!
– О чем просишь? – строго спросила Катерина. – Кто я тебе? Жена твоя только. Судить братьев Строгановых – не моего ума дело.
Семен перебил ее:
– Не притворяйся, Катерина Алексеевна. Бог тебя не бабьим разумом наградил. Коли просит муж – уважь! Рассуди спор. Как скажешь, так и будет.
Катерина недолго искала решение.
– Совсем как ребятишки малые! Будто не можете кон бабок разделить. Извольте, стану вас судить. Только, чур, как решу, так и будет. Какой тут у тебя, Мокей, сокол самый лучший? Который из них Ярый?
– Вон энтот, – хмуро указал Мокей.
– Возьми его на руку! А вы, братья Строгановы, извольте рукавицы надеть и руку к соколу протянуть. К кому на рукавицу сокол перейдет – тому и пленником владеть.
Повинуясь капризу женщины, оба брата надели ловчие рукавицы и протянули руки к Мокею с соколом. Птица в недоумении потопталась на Мокеевой руке, затем осторожно сошла к Семену. Катерина звонко рассмеялась.
– Тебе, как погляжу, весело свое-то упускать, Катеринушка? – жалобно спросил Григорий.
– Дивно больно! Соколиным разумом и бабьей хитростью спор между братьями решила!
– Соколиным разумом! Вот пропала нынче обещанная брату соколиная охота. Куда Алешке с такой рожей на людях показаться? Чать, не мужик!
– Не печалься. Сама не хуже Алешки соколов в небо отпущу. Пойдемте отсюда на волю, а то дух здесь тяжелый.

4

По крутой тропинке спускались с вершины холма Семен и Катерина. Когда вошли в вечернюю тень соснового бора, заросшего папоротником, Катерина потянула спутника за руку, остановилась.
– Дай передохну! Куда торопиться-то? Вечер теплый... Минувшую ночь на струге ночевал?
Семен кивнул.
– Побоялся, что опять сквозь стену приду?
– Одному пора побыть. Есть о чем подумать.
– На Гришку ревность нападать стала. Не спит по ночам, тревожится. Караулит, чтобы из опочивальни не отлучалась.
– Ему – ревность, тебе – страх божий. А мне?
– Тебе, как всегда, опять дорога. Значит, скоро опять на меня тоска навалится. Тесно мне в Кергедане, Семен.
– Нынче некогда будет тосковать: в Новгород подашься.
– И то. Когда в Конкор поплывешь?
– Попутного ветра жду.
– Погляди, какой закат кровяной. Примета – к большому ветру. Хоть бы, на мое счастье, он тебе не попутным оказался!
– Может, так и будет. Ты счастливая... По весне Никиту своего сюда из Москвы позови.
– Надобен тебе?
– Пора к строгановскому ладу привыкать. В Москве обленится и избалуется.
– Зря печалишься. Забота-то моя.
– Как сказал, так и сделай.
– И мне, стало быть, пришла пора наказы твои безраздумно выполнять? Ну а ежели не послушаюсь? Что сотворишь со мной?
– Про это не думал. Пока еще никто моего наказа не ослушивался.
– Эх, Семен, Семен! За то и полюбила тебя! Знать, так и надобно в свою силу верить. Только страшно мне за тебя. А вдруг на такого же напорешься и негаданно раннюю смерть примешь?
– Может и так случиться. Только и тогда лягу ближе к тому месту, к которому путь держал. Да, вспомнил, о чем с утра спросить тебя хочу, Катерина!
– О чем хочешь, спрашивай. Вся твоя.
– Почему Григорий просит Костромина в новый острог на Косьву послать?
– Я велела.
– Не поглянулся тебе?
– Больно часто на меня поглядывать стал. Что волк голодный. Не люблю таких. Забирай его на Косьву.
– Подумаю. Молодец отчаянный, но подлости в нем – через край. Узнал ли Григорий, пошто он из Москвы убежал?
– Из-за бабы, сказывает. С мужем ее столкнулся, тот чуть не государю самому пожаловался, и вышла Алешке опала.
– Ты, стало быть, боишься, чтобы он из-за тебя с Гришкой не столкнулся?
– Ты все шутки со мной шутишь! Что ж, шути, пока весело тебе. Дальше один ступай-ка. В рощице побуду, о заветном помечтаю.
– В добрый час. Покойной тебе ночи.
Семен отошел, Катерина шепотом позвала его назад. Он воротился.
– Или мечтать раздумала?
– Уедешь – домечтаю. А пока не уехал – не ночуй на струге, слышишь?
– Надеешься вырваться, коли заснет?
– Ежели и не заснет, все равно вырвусь!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Погас закатный свет над городком, и стерлись с земли тени. На три стороны от Кергедана растянулись строгановские варницы с рассольными колодцами. Идет от варниц день и ночь едкий смолистый дым. В слободках им даже срубы изб пропахли. Временами ветер приносит его дух и за стены городка.
Еще в Чердыни, на плотах, Иванко Строев вдоволь наслушался про тягостный и изнурительный труд солеваров. Заводятся у людей от соленой мокрети язвы на теле, волосы выпадают, глаза слезятся, опухают и покрываются бельмами, а кожа на руках и ногах трескается, кровоточит из-под корост.
Конечно, в любом труде есть свои тягости, но, по сказам плотоводов, работу возле соли бог дал людям в наказание за грехи.
По слову Семена Строганова Иванко наведался в Кергедане к Аггею Рукавишникову. Зодчий пытал его знания в плотницком ремесле, остался доволен опросом и приказал, не мешкая, собирать артель плотников. Людей дозволил брать по выбору, а если не хватит сноровистых рук, не запретил искать их и в других хозяйских острогах.
Довелось Иванку поговорить с хозяйкой Кергедана Катериной Алексеевной. Наказала поначалу изладить для нее легкую ладью, чтобы бегала по Каме под парусом.
В городке Иванко подивился доброте крепостной стены и хозяйских хором, но тянуло его поглядеть своими глазами, как люди соль варят, без которой самый вкусный кусок в горло не полезет. Смолистый дым варниц еще пуще разжигал любопытство, но артельному старосте уже не стало хватать дня, чтобы управляться с делом. Наконец свободный вечер нашелся. Иванко вышел из городка.
За слободкой солеваров, где стал острее ощутим запах дыма, несколько небольших озер или прудков отражали в своей омертвелой глади деревья елового леса, вечернее небо и почерневшие срубы изб, окутанные дымным чадом. Избы стояли вразброд. Топили их по-черному, без труб; дым выходил из дыры в кровле, а то и просто во все щели.
Иванко заглянул в одну избу и сразу закашлялся от дыма. В земляном полу вырыта яма для очага. Над слабым огнем подвешен на железной дуге деревянный ящик. Идет от него слабый пар. Пожилой человек помешивал деревянной лопатой булькающую в ящике жижу.
– Дозволь поглядеть, добрый человек.
– Любопытствуешь? Гляди. Только скоро глаза начнет дымом грызть. Откуда к нам явился? Меня Анисимом зовут.
– А меня Иваном. Костромич, плотник я. Аргун, по-нашему.
– Вот как! А я в ночном седни у восьми варниц. Внучка мне пособляет рассол в чрёны заливать, а иной раз и салгами их еще зовут. Не понял, поди? Вот он, чрён.
Мужик стукнул по деревянному ящику. Его доски были покрыты выпаренной солью, как инеем, искрившейся блестками от вспышек огня.
– Стало быть, впервые глядишь, как соль ростим?
– Ране не доводилось.
– Запоминай.
– Подолгу рассол парите?
– Раз на раз не приходится. Смотря какой по насыти попадет. Иной раз без передыху по двое суток варим да мешаем. Лешачья работа. Гляди, на руках ногтей начисто нет. Соль съела. Для брюха от нее польза, а телу – одна хворь.
– Неужели и озера соленые?
– Смотря где. Бывают и соленые, а наши – обыкновенные, пресные. Водицей их родники поят. Конечно, бывает, что пускаем рассол в отстойники, наподобие прудов, чтобы солнышко в них помогало соль выпаривать. Но только в отстойниках соль ржавщину набирает, ей цена другая. Для хозяев убыточно. Рассол, парень, качаем из земли по трубам.
– Чать, колодцы глубокие?
– И не говори. А ты не видал, что ли?
– Нет.
– Пойдем, покажу. Коль пришел, надо все повидать.
Мужик подкинул в яму несколько поленьев и повел Иванка по тропке, густо присыпанной солью. По ней от колодцев носили в варницы рассол.
На берегах ближнего озера, как у всякой воды, сидели мальчики с удочками. Поодаль, под навесами из еловых жердей, находились срубы трех колодцев. В черную глубь сруба спускались две деревянные трубы, задубелые, как будто вымазанные дегтем.
– Почто две-то?
– А как же? По этой под землю воду накачиваем из озера. Вода в земле соль разводит, а из второй рассол в обрат выкачиваем.
– Ловко!
– На погляд вроде просто. А уж каково эти колодцы ладить – беда! Тут, парень, без смекалки не берись. Смекалка для русского человека – струна его жизни. Русь смекалкой живет. Моему слову верь.
Мужик крикнул удившим ребятам:
– Какую приманку карась нынче берет, бесенята?
– На мух ловим, дядя Анисим! После закату они на мух больно охочи.
– На уху позовете?
– Да мы их станем коптить в варницах.
– Тогда ко мне приходите. Вот, уж все рыбацкие причуды сызмальства познали! Ведь и тут опять смекалка!
– А лари возле колодцев для какой надобности? – спросил Иванко.
– Сперва сюда, в лари, выкачанный из-под земли рассол сливаем, а уж из них бадейками в чрёны носим. Далеконько! Да вот теперь хозяйка Катерина нам облегчение сделала, дай ей бог здоровья. На дальние варницы стали рассол лошадьми возить. Хозяйка у нас с понятием. Для нее работный люд все же не скот.
– Сейчас рассол не качают?
– Нет. С вечера колодцы водой заправляют, а к утру в них рассол до потребного разжижения доходит... Так ты у нас по плотницкому ремеслу пойдешь? Небось стены городить?
– Не угадал. Ладьи да струги мастерить.
– Ишь ты! А с виду будто приказчик показался.
– Это меня Досифей эдак обрядил.
– Досифей? Неужели он в Кергедане?
– Вместе приплыли на хозяйском струге.
– Досифея мне надо беспременно повидать. Он – моя заступа. С виду будто монах, а на деле разве поймешь! Ты, Иван, за него держись, в обиду не даст. А теперь не обессудь, пойду в варницы. Мне завтра соль из чрёнов сгребать... Наведайся когда, на досуге.
Назад: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: ГЛАВА ВОСЬМАЯ