4
Догорал закат, кровеня отблесками вершины мертвых деревьев. К Полюдову Камню тайной тропою среди трясин крались Досифей, Жук, Иванко, пятеро его земляков из Костромы, трое пожилых устюжан и человек пятнадцать добровольцев-вогулов. Несли они с собой бочонок пороха и два бочонка со смолой. От трудной дороги все приустали. Шли гуськом с усторожливой оглядкой. Чтобы не оплошать на трясине, вперед себя пустили волчицу: зверь в опасное место лап не поставит.
Иванко шагал за Жуком, казавшим отряду дорогу, и все поглядывал на медленно приближающийся Полюдов Камень. Он любовался величием гранитной горы. Почти заоблачная скалистая вершина ее четко рисовалась в небе, расцвеченном красками заката.
А оттуда, сверху, для наблюдателей из татарского стана отряд Досифея оставался невидимым среди болотных кустарников.
Неожиданно волчица насторожилась и припала к земле для прыжка. Досифей угадал: зверь увидел зверя! Всего в нескольких саженях от них отскочила с тропы рысь и разом слилась с валежником, будто провалилась в трясину.
Ощетинив шерсть на загривке, волчица осторожно, шаг за шагом двинулась вперед. На месте, откуда согнали рысь, лежала свежая туша козла.
Полюдов Камень все ближе. Чаще стали взлетать утиные выводки, кулики и болотные курочки. Стало быть, вечер не за горами. Издали донесло от Полюда собачий лай. Пошли еще осторожнее. Жук шепотом спросил Досифея:
– Ишь ты, неужли псов с собой прихватила? Может, уже зачуяли нас?
– Не тревожься. Ты ладом прислушайся, как псы брешут: чу! Слышишь – повизгивают! Стало быть, не нас учуяли, а хозяева с ними от скуки тешатся, играют...
* * *
Ночь настала. Темень небес прожгли каленые угли крупных и мелких звезд.
В дальних лесах гукали филины. Лягушки в болотах без конца выкрикивали: «Игва, Игва!» – будто силились предостеречь татарку... Тихонько посвистывали ночные птахи. Внятно булькали родники. Неизвестно отчего, сам собой, похрустывал валежник...
Досифей, Иванко и Жук, крадучись, взбирались на Полюдов Камень, чтобы сверху поглядеть на воинский стан Игвы. Тяжело лезть на гору во тьме лесной чащи. Ухватятся мужики за выступ скалы, а пальцы срывают моховой покров и соскальзывают с влажного гранита. Иной камень вдруг скатится рядом, и не понять, кто его уронил. На ощупь, наугад ползут. Часто отдыхают, а сердца все равно молотками постукивают.
Встретилась по пути мокрая скала. У Иванка давно во рту пересохло. Припал губами к камню и напился, слизывая влагу с гранита. И не поймешь: то ли водица родниковая, то ли росная.
Наконец взобрались на большой скальный выступ. Совсем оголен камень, даже мха на нем нет. Шершавая твердь! Все трое взглянули на небо и поняли, что до вершины еще далеко. Ползли по камню на животах, а шершавины его цеплялись за одежду, будто не веля дальше лезть. Жук ущупал впереди самую кромку и неожиданно как на ладони увидел перед собой Глухариный уступ, освещенный кострами. Все трое улеглись рядышком на кромке. Смотрели с кручи вниз.
Над лесами появился молодой месяц. Света от него нет, только небо вокруг обведено желтым кольцом, будто там и не месяц вовсе, а венчик над темным ликом иконы.
На Глухарином уступе палятся четыре костра. Один возле озера, горит светло, и прошивают его дым искры. По воде переползают отблески пламени, будто падают в воду красные угольки. Татарские воины жарят мясо. Доносится даже отзвук голосов. Неподалеку, под кедром, заметен шатер, в нем – тусклый свет. Слышно, как отбиваются от гнуса и фыркают лошади. Других шатров не видно: значит, где-то в стороне от огня.
Лазутчики неторопливо обшарили глазами стан, разглядели дозорных, тоже скрытых мглою. Один пост угадали потому, что к дозорному перебежала от костра собака.
Из шатра под кедром послышался женский смех. Показалась из шатра невысокая тоненькая фигурка. Подошла к костру, посмеялась с товарищами и вернулась в шатер.
Жук шепнул Досифею:
– Прислужница, знать. Верно, жарево Игве понесла.
– Спокойно живут, не остерегаются. Огни, правда, горят не шибко и зажжены так, что от крепости не разглядишь. Как думаешь, сколько их тут? А, Жуче?
– Да не меньше полусотни. Погоди, полежим – увидим.
Татарин у костра постучал палкой о палку и что-то прокричал в темноту ночи. Тотчас все татары стали сходиться к костру.
– Считай теперича, монаше.
– Твоя правда – полусотня полная. Тавдинские татары. На их манер шатер стоит... Что ж, боле глядеть нечего. Про надуманную хитрость позабыть приходится. Зря порох со смолой в такую даль притащили. Думал, подожженные бочонки сверху скатить, разом шарахнуть, да, вишь, стан широк. Будем одолевать врагов нежданным наскоком. Как думаешь, Жуче? Осилим?
– На рассвете сонными можно взять. Сам видишь, не больно сторожатся.
Заржала лошадь. Ужинавшие у костра умолкли, прислушиваясь к ночной тишине. Двое неторопливо удалились туда, где фыркали кони.
Из шатра стало слышно негромкое, монотонное пение и слабое позванивание бубна.
Вспугнув тишину в лесах, взревел сохатый, и в ответ на его рев на Глухарином уступе закатились лаем собаки татарского стана.
– Давайте-ка, Иванко и Жуче, в обрат к ребятам подаваться...
* * *
Месяц повисел-повисел над Полюдовым Камнем и скоро забрался в густую шерсть горных лесов.
В еловой чаще Досифеевы охотники выбрали сухой плоский камень. Он оброс мхом, пахучим и мягким; улеглись на нем охочие люди рядком и мигом уснули. Мошкара жалит, а они спят. Вогуличи сбились кучкой, по-овечьи, голова к голове...
Темень в чаще кромешная. Неба звездного и то не видно. Запалить дымную теплинку Досифей не дозволил, хотя хорошо понимал, что поутру у людей распухнут лица до того, что перестанут они узнавать друг друга.
Только трое бодрствовали в еловой чаще возле камня: Иванко, Досифей и Жук.
Комарье и гнус безжалостно жгли Иванка, хотя он, как мог, закрывал лицо и даже насовал под шапку пихтовых веток. Подле Досифея лежала Находка. Вернувшимся лазутчикам никак не спалось. Иванко спросил, откуда взялась у Досифея волчица. Тот рассказал, как нашел ее щенком в верховьях Сосьвы и сумел приручить коварно-недоверчивого зверя.
– Не зря про тебя пересуды.
– Знаю. Многое плетут. Есть и правда, но больше кривды. Небось уж прослышан, что меня беглым монахом почитают?
– Прослышан. Неужто правда?
– Самая гольная.
– И что грех с бабой в монашестве был?
– И такое было.
– Порассказал бы.
– А тебе охота знать?
– Обязательно.
– Ладно. Скажу. Меня к богу рано потянуло. Тягло это в моем разуме от бабушки завелось. Она во мне рвение к божественному разожгла. Сиротой рос, знал только голод да битье. Однова в праздник сходил я в Решемский монастырь, иконам поклониться, да тут и повидал жизнь монашескую. Против моей она райским житьем показалась, и оставили меня в монастыре послушником, снизошел игумен к моей мольбе. По двадцатому году принял постриг. Стал монахом жить, а бес-то и давай мне, по молодости лет, плоть мутить. Ох, до чего доканывал меня, окаянный, всякими греховными виденьями! До того донимал, что я всякой ночи боялся. Кому покой, а мне бесовское искушение! Погляжу иной раз невзначай на бабу али на девку, а самого в жар кинет, будто кто в пузо углей накладет. Постом, молитвой до одури себя изнурял, а бес не отвязывается.
Пожаловала как-то летней порой в наш монастырь на поклон святыням именитая купчиха; на постой стала в монастырской избе. Поглянулся я ей. Стала сперва разговоры заводить. Раз после всенощной пошла она к лесному озеру. А я возьми за нею и увяжись. Иду, ног под собой не чую, а в ушах слышу шепоток бесовский: ступай, дескать, не плошай! Вижу, села под кустами на бережок, на воду глядит. Подошел я к ней. Она вроде бы испугалась, а сама место рядом указывает. Ночь на леса пала. Уж не помню, как коснулся, но тут же голову и потерял.
Забавлялись мы с ней ласками до самой осени, а она и забрюхатела. С перепугу домой покатила, греха там скрыть не сумела, а может, кто и донес муженьку. Купец – в монастырь, игумен – меня за бока. Пятеро суток монахи из меня батогами беса изгоняли, покаяния добивались. Но я смолчал, а на шестые сутки, как потащили опять к игумену, я вырвался да и сиганул через стену в лес.
– А дале как?
– А дале – все лесом да лесом. Под Устюгом в ту пору на дорогах шибко шалили разбойники. Я к таким и пристал. Годика три, а то и боле помахивал я кистенем и ножик всегда за пазухой наготове держал...
Жук, молча слушавший Досифея, вдруг спросил:
– Поди, купцов на смерть кровянил? А нынче – купцу же и служишь? Вором был, а у какого хозяина ноне в доверии? Как понять, когда же сия перемена совершилась?
– Перемена-то? А понимай, Жуче, как знаешь! Только вышло однажды так, что самого чуть насмерть не порешили – оплошал в одном деле... Совсем было богу душу отдал, да вот не принял он меня. Странник, вишь, на меня набрел, отходил. Оказался проповедником христовой веры. Покаялся ему во всем, позвал он меня с собой в Пермь Великую да потом и отпустил с богом. После того я, сам знаешь, нового благодетеля здеся сыскал, ему и служу.
– Рясу пошто не сымешь? Зазорно, чай?
– Привык. Да ведь под ее прикрытием и сшибаться с людьми сподручнее...
Невдалеке от Глухариного уступа послышался долгий собачий вой. Досифей сплюнул:
– Ишь как заунывно отпевает! Чует недоброе... А люди того не чуят, спят себе под топором... Ух, забирает! Все терплю, а вот этого воя собачьего боюсь.
Лежавший рядом с Жуком Иванко вдруг громко всхрапнул.
– Жуче, пошевели-ка соседа. Уморила парня наша маята ночная. Уснул! А спать-то здесь надобно шепотом, не то татар перебудишь!
От легкого толчка Иванко пошевелился, но через минуту захрапел снова. Досифей осторожно прикрыл ему лицо шапкой. Спавший встрепенулся.
– Чу! Это ты, Досифей? Экая темень – увидать тебя не могу.
– Днем насмотришься.
– Ненароком вздремнул я с устатку. Жаль мне, что сказа твоего не дослушал.
– На плотах наслушаешься. Досыпай... Подремлем теперь и мы, Жуче, маленько остается... Так ведь и не стихает у татар собака, вещун окаянный!
* * *
Начинало светать. Сквозь темную прозелень ветвей перестало мерцать звездное золото. И лишь только чуть порозовел небосвод, ватага Досифея обложила спящий татарский стан.
Из-за корней вывороченной ели Досифей, Иванко и охотник вогул Лисий Нос всматривались в сереющую рассветную мглу. Стала различима фигура дозорного, ближайшего к шатру Игвы. По знаку Досифея вогул Лисий Нос натянул тетиву лука... Чуть вскрикнув, дозорный татарин упал замертво. Тотчас две собаки метнулись было к нему от шатра. Досифей послал волчицу на переем.
Беззвучно, как серая тень, зверь ринулся вперед, сбил встречного пса плечом, мгновенно перехватил ему горло, перебросил через себя, хватил оземь... Тут же, почти и не замедлив бега, по-прежнему молча, Находка кинулась на второго пса. Тот, уже с разорванным горлом, успел взвизгнуть...
Кони татарского стана, зачуявшие волка и кровь, отозвались тревожным ржанием... Потом опять стало тихо. Волчица неслышно вернулась к Досифею. Лисий Нос даже языком пощелкал в знак восхищения ее боевым подвигом.
Тогда предводитель ватаги вышел из-за укрытия, поднял руки, скрестил их над головой, помахал: по этому сигналу люди начали наступление на шатры. Вогулы ползли, держа луки в руках, а ножи в зубах. Старший вогул Василий, рыжебородый плотовщик Федор Рыжий и пскович Алеша первыми добрались до ближайшего шатра. Иванко видел, как закачался темный полог шатра, услышал глухие удары... Сам он приготовил для встречи с врагом легкий пернач. Перед самым боем Досифей велел Иванку надеть чей-то зипун, а под него, на рубаху, поддеть кольчугу.
В стане уже поднялась суматоха. Татарские караульщики у коновязи (там, отдельно от остальных, были привязаны лошади Игвы и ее помощников – командиров) встретили вогульских охотников сабельными ударами. Один из вогульских воинов в схватке пал. В следующий миг два татарина очутились около Иванка, и, если бы не Досифеева кольчуга, плохо пришлось бы парню! Ощутив дюжий сабельный удар по плечу, лишь скользнувший по кольчуге, Иванко взмахнул своим перначом, сбил противника и видел, как рядом сразила второго татарина тяжелая палица Алеши-псковича.
Теперь бой шел на каждой пяди Глухариного уступа. Звенели сабли, яростно вскрикивали раненые, слышалась брань, посвист стрел, гудящие металлом удары, похожие на гром, когда круглый татарский щит встречал кованную гвоздями палицу или новгородский прямой меч. Звонко пели вогульские стрелы и клинки.
В пылу боя Иванко мельком увидел однорукого Жука – своего ночного собеседника. Тот рубился с двумя воинами Игвы, сплеча, наотмашь отражая саблей их натиск. При каждом взмахе он крякал, рубил с присвистом и быстро сумел нанести одному из противников смертельное поражение. Второй татарин, низко пригнувшись, ранил Жука в ногу, рассчитывая свалить его и добить на земле. Крякнув от боли, однорукий воин сам не упал, но бросил саблю, чтобы успеть нанести противнику, еще не успевшему выпрямиться, мгновенный удар кулаком. Поверженный татарин уже хрипел, когда Иванко прибежал на помощь Жуку. Однако тот успел управиться и сам. Он тяжело дышал, ругался и отплевывался, но уже смог подняться во весь рост, хотя сапог был окровавлен.
– Поранили тебя? – спросил Иванко.
– Да так, по ноге рубанули... Эхма! Гляди-ко!
Иванко обернулся. Бой уже затихал, когда один из татар взлетел на коня и пустился вскачь по лесной тропе.
– Не упусти, не упусти, Досифеюшко! – завопил Жук. – не упусти, благодетель родимый, а то – плохо дело! Подмогу приведет!
Иванко ничего еще сообразить не успел, как мимо него мелькнули две быстрые тени: это по знаку Досифея снова кинулась в бой волчица Находка, а следом за ней – ловкий вогульский охотник по кличке Воробышек. Он разрубил саблей повод ближайшего коня у коновязи, упал лошади на спину и полетел вдогонку вражескому посланцу.
Тем временем сам Досифей занялся противником покрупнее.
Вокруг шатра Игвы еще продолжался бой. Защитники шатра, охраняя свою военачальницу, не сдавались до последнего вздоха, и все полегли под ударами русских дружинников. Иванко приспел, когда Досифей, переступая через тела, подобрался к ковровому пологу и крикнул:
– Спета песенка твоя, девка-мурзиха! Выходи теперь сдаваться на нашу милость! Вылезайте оттуда, сколь вас там всех в шатре есть! А то спалю, как вы надысь у нас острожек спалили!
Было слышно, что в шатре что-то быстро-быстро говорят женские голоса. Потом одна из татарок громко взвизгнула от страха, полог колыхнулся и отлетел в сторону... Сдаются?
Нет, не сдаваться русским вышла из шатра дочь татарского мурзы. В боевом наряде, в кольчуге и легком шлеме, с круглым щитком в левой и с ханской саблей в правой руке, Игва молнией налетела на Досифея. И не сносить тому головы, если бы точно нацеленный сабельный удар не перехватил Иванко своим перначом. Головка пернача, начисто срубленная, отлетела прочь, Иванко остался безоружным, но татарская воительница даже взглядом его не удостоила. Вся изогнувшись, она тут же изловчилась для нового удара по Досифею.
– Шайтан урус!
Сперва не ожидавший от девушки серьезного сопротивления, Досифей и сам теперь видел, что с такой противницей шутить не приходится. И когда его товарищи сунулись было на помощь, он грозно прикрикнул на них:
– Назад! Этой добычей ни с кем не поделюсь, старые у нас счеты с мурзихой!
Один на один шла последняя в нынешнем бою схватка. Татарка то отступала, то снова бросалась в атаку. Досифею приходилось нелегко – княжна теснила его от шалаша к озеру.
Из шатра выбежали толпой девушки из свиты Игвы, с ужасом глядя на необычное сражение. Клинки, русский и татарский, сшибаясь, высекали искры, звон булатный далеко разносило вокруг.
Улучив мгновение, Игва с удивительной точностью нанесла удар, рассчитанный на то, чтобы обезоружить противника. Удар достиг цели – сабля Досифея, простое рядовое изделие строгановского кузнеца, переломилась, и клинок отлетел в сторону. Досифей комом упал под ноги противнице, сшиб ее, выкрутил руку и отнял чудесный восточный клинок, стоивший отцу Игвы, верно, целого табуна коней. Досифей прижал противницу к земле. Она извивалась, кусалась, вырывалась, как пойманная рысь.
Досифей встал, отряхиваясь.
– Ну, хватит, хватит лютовать, Игвушка. Собиралась зарубить меня, да ростом, видать, не вышла! Подбери, Иванко, ее сабельку – знать, добра, раз мою перекусила! Эге-ге! Вот это сабля! Придется хозяину, Семену свет Аникьевичу, передать – такая сабелька в три веса золотом, а то и пять потянет. Ну, спасибо, Иванко, без тебя пропасть бы мне нынче... Горячий ты, брат, в бою, значит, верно, и в деле своем мастак. Вставай, вставай, Игва-мурзиха! Не бойся, жива будешь, у нас лежачего не бьют!
Игва поднялась, встала, но, увидев драгоценную отцовскую саблю в руках русского парня, кинулась на него и вцепилась в волосы.
– Шайтан урус!
– Дура! – Досифей грубо оторвал ее от Иванка, подозвал двух ватажников.
– Головой за нее ответите! Глаз не спускать, чуть что – в оковы и на привязь. Сбежит – обоих заживо в землю закопаю! Василий! – повернулся он к вожаку вогулов. – Как ребята твои управились? Много ли твоих полегло?
– Вот ищу, – ответил Василий. – Троих у нас недостает. Двоих уже нашли. Стынут.
– Третьего не ищи: за беглым татарином Воробышек ускакал. Алеша-пскович с Федором Рыжим где?
– Здесь мы. Пленников увязываем.
– Повинились, значит? Ведите их сюда. Погляжу, какие из себя.
Великан Алеша и рыжебородый Федор подвели к Досифею шестерых татар. Досифей сорвал с одного треух. У татарина не хватало уха.
– Вишь, вдругорядь свиделись. Самый он. Я ему ухо отрубил, когда зимусь мурзу кончили, отца Игвы. Ничего не скажешь, Игва, ладных ты себе вояк подобрала. Не дознайся мы, выпустили бы осенью кишки воеводе чердынскому... Отдаю татарских пленных вогулам. Игвиных девок за косы, как морковки, в пучок свяжите, так вернее дотопают. Добро награбленное разбирайте, кому что поглянется. Все ваше, только сабельки мне по счету сдайте. Игву сторожите, расспросами зря не тревожьте, пусть выревется да злобу хоть о землю из башки выколотит.
Жук, хромая, подошел к Досифею.
– По ляжке, что ли, рубанули? Невелика беда. Вели Лисьему Носу кровь унять, он мастак на это...
Из лесу показалось маленькое шествие. Вогул Воробышек вел в поводу коня. Мертвый татарин был перекинут через конскую спину. Возле пешего и коня бежала волчица Находка.
– Молодец, Воробышек, что не упустил бегляка!
– Это, бачка, волчица твоя коню под ноги кинулась, уйти тому не дала! Ей и похвала твоя. А то бы ушел!
Досифей и Иванко подошли к убитым вогулам. Иванко видел, как Досифей встал на колени, засунул мертвому руку за пазуху и вынул маленький медный крестик, приделанный на плетеном шнурке.
– Жаль! Понимаешь, Иванко, он из крестников моих. Лет пятнадцать назад в Колве их окрестили. Этот добрый плотовщик был... С собой тела возьмем да в устье Колвы захороним. Они тамошние. Коней теперь считайте.
– С шатрами что делать?
– Попалим. Только ковры да подушки прихватим. Куда Василий-вогул ушел?
– Возле коней барана свежует. Самого жирного прирезал. Народ за ночь оголодал.
– А еще бараны есть?
– Семь штук.
– Поживее, мужики, добро делите, заморим червячка – да и в обратный путь.
Досифеева волчица подбежала к озеру, опустила к воде лобастую голову и принялась жадно лакать. Рядом, у самой воды торчала, уткнувшись в мягкий грунт, каленая вогульская стрела. Маленькая птичка, овсяночка или камышевка, вспорхнула на оперенный конец и, не обращая внимания на волчицу у водопоя, стала охорашиваться, чистить перышки и пробовать голосок.
5
Возвращение ватаги Досифея с налета на татар всколыхнуло всю Чердынь.
Торговые, посадские, большие и малые люди с женами и детьми без устали бегали в крепость поглядеть на полоненную мурзову дочь Игву: по приказу воеводы ее по нескольку раз в день показывали народу с крыльца воеводской избы.
Пленницу держали под неусыпным надзором.
Владыка Симон в соборе отслужил литургию об избавлении града от огня и меча и о ниспослании мирного жития обитателям Чердыни; дьяконский бас возгласил многия лета православным воителям Досифею и Григорию с дружиной, одолевшим на брани злокозненных язычников-ворогов.
Жены купцов узнали, что татарка в бою окончательно порушила Досифееву рясу, сшили ему новую из дорогого тонкого сукна.
Воевода Орешников три вечера подряд слушал рассказы Досифея и Жука о сражении на Глухарином уступе и, упиваясь досыта, не слышал укоризны от боярыни.
Дня через три отплывали из Чердыни плоты: это Досифей посылал Строганову добытых в набеге коней и лучшие ковры.
Но в тот же самый день город нежданно-негаданно омрачила страшная весть: татарские шайки Игвы напали на село Искор, побили русских и вогулов, зарезали многих женщин и детей, запалили пожары.
Сам воевода дважды учинял Игве допросы, но не мог заставить пленницу развязать язык, указать места, куда она разослала свои шайки. Как предупредить тех, кому опасность грозит завтра?
Дочь мурзы молчала и даже изловчилась заплевать воеводе парчовую одежду. Пришлось Орешникову посылать за Досифеем. Боярыня заставила обоих – и мужа, и строгановского подручного – поклясться на образах, что татарку не станут пытать горячими углями.
После полудня Досифей явился в воеводскую избу и удалил караульных на галерею.
Игва сидела на ковре среди раскиданных шелковых подушек. Досифей обратился к ней по-татарски:
– Твои люди спалили Искор. За что баб наших и ребятишек малых побить велела? С тебя теперь спросим.
Пленница усмехнулась:
– Скоро всех урусов зарежут мои люди. Тогда спросишь, если сам жив будешь.
– Где станы твоих воинов вокруг Чердыни?
– Везде!
– Добро, что везде. Ловить сподручней. А как переловим и воровство твое им растолкуем, добрыми людьми сделаются. Если же кто кровопийству верен останется – тому башку долой... Какие поселения палить велела?
– Все спалим, шайтан урус!
– Нет у меня времени с тобой тут разговорами прохлаждаться. Гостинца принес, отведать не хочешь ли? Или по-доброму отвечать будешь?
Досифей снял с груди крест, отложив в сторону и не сводя с пленницы взгляда, достал из глубокого кармана татарскую ременную плетку с рукоятью из козьей ноги...
Уже спустя полчаса Досифей знал все о подготовленных набегах, и караульщики на галерее получили повеление доставить в избу ведро холодной воды. Но Досифеевы посланцы не успели еще выполнить этот наказ, как с галереи послышался сильный стук в запертую дверь воеводской избы. Тотчас же изнутри послышался голос Досифея:
– Кого еще там леший несет? Воду на пороге оставьте, сказано вам – сюда не лезть!
– А вот и влезу!
От звука этого голоса Досифей будто сразу уменьшился ростом, мгновенно кинулся к двери и отомкнул ее. Стучавший вошел в избу.
– Хозяин! Семен Иоаникиевич! Не ждал, не гадал!
– Вижу, с пленницей беседуешь?
Строганов мельком оглядел обстановку, заметил снятый Досифеев крест, брошенную нагайку и забившуюся в угол пленницу.
– Замечаю, ладком потолковал? Дознался, что ли? Утешь боярина-то!.. За месяц, как погляжу, совсем сдурел в Чердыни? Кто тебе велел набегами заниматься?
– Так Игва Чердынь палить собралась!
– Вот как? Чердынь пожалел? Москве не впервой крепости свои заново отстраивать, а у нас дела есть и поважнее. Земли новые я приглядел, тебе поручить хочу, а ты под саблю полез? Кому служишь, царскому воеводе или Строгановым?
– Святой Руси, хозяин, служу, сыт же и пьян возле твоего богатства.
– Ишь ты, выкрутился! Неплохо ответствуешь. Даст вот батя тебе за самовольство. А ежели бы тебя кончили там, на Уступе, как мне перед батей отвечать? Впрочем, за то, что птичку эту татарскую полонил, спасибо мое тебе. Только удалью своей ты ожиревшему воеводе чести прибавил. Он не отпишет в Москву, что татарку ты полонил: своей дружине награждение выпросит.
Запыхавшись от быстрой ходьбы, в горницу вошел сам боярин Орешников.
– Так и есть! Не поверил, когда сказали, что дорогой гостенек пожаловал. Низкий поклон тебе, Семен Иоаникиевич.
– Здравствуй, Захар Михайлович. Как тебе можется? Что-то ты с лица и с тела вроде бы спал? С чего бы это?
– И не спрашивай! Слыхал, что сдеялось? Напасть вот эта девка сбиралась на Чердынь мою; бесчисленные воины татарские кругом в лесах хоронятся. Спасибо твоему Досифею, про мурзихин стан проведал, гнездо осиное вовремя разорил с нашей помощью и божественным промыслом.
– Опять за старое? Сколько раз тебе говаривали, чтобы ты татар не боялся, пока Аника Строганов с сыновьями в камском краю повод людской жизни в руках держат. Мы людей бережем, край держим крепко; так что никаким татарам, соберись они хоть со всего Сибирского ханства, его не вырвать.
Не на Чердынь вела своих воинов Игва! На меня вела, потому зимусь ее отца со свету убрал. Сдуру девка шайку свою к Чердыни подвела, думала, наверно, что и это – строгановский город, а нагнала страха на тебя, царского слугу. Авось проснешься теперь! Великий государь Иван Васильевич послал тебя Русь в крае оберегать, а ты людишек в крепости не бережешь, службу царскую нерадиво несешь, только в городки с епископом играешь. В Соликамск вон уже нового воеводу прислали. Небось и этот обожрется да околеет, дел добрых не совершивши.
– Да бог с ним совсем, Семен Иоаникиевич! Боярыня моя просила тебя перед ее очи предстать. Пойдем в хоромы, гость дорогой, а то осерчает.
– Пойдем. Девку татарскую хорошо карауль, не упусти!
– Что ты! Упаси бог! Досифеюшко, и ты с нами ступай, мы с боярыней и тебя к столу просим.
– Спасибо за великую честь, боярин Захар, тотчас же следом приду. Покамест надо с Игвой ладом беседу заключить, водичкой ее попоить, а то сердце у нее от гордыни и обиды перегорит. Чать, все выложила – пора слезы унять.
Строганов похлопал по плечу своего доверенного.
– Смотри, смотри, как бы ее слеза тебе дырку в сердце не прожгла. А перед боярыней твоей, Захар Михайлович, я голову низко клоню, ибо, вот уж правду сказать, не свадебная она княгинюшка, а настоящая боярыня русская. С нею знаться – поистине ума набраться!
Спускаясь с высокого крыльца воеводской избы вместе с хозяином, Семен Строганов говорил будто в раздумье:
– И отчего это другой раз баба на Руси и смелее, и дальновиднее иного мужика, как ты о сем думаешь, Михайлыч? В обиду сам не прими – ты, воевода чердынский, без лести сказать, и мудростью не обделен, и храбрости тебе не занимать, только вот, прости господи, чуть крепость свою не прозевал. Но вот ответь, Захар Михайлович, кто нам, Руси святой, еще богатырей-молодцов подарить может? Кто, окромя таких, как боярыня твоя? Их-то сынами слава и непобедимость Руси держатся... Прямо, без кривды, скажу: как ночь, темна сейчас жизнь на Руси. Кровью залита и пропитана земля Русская – и нашей, именитого купечества, и вашей, честной боярской, а паче всего – кровушкой смердов и холопей наших. И надежда моя, коли знать хочешь, на бога да жену русскую – и боярскую, и крестьянскую, и купеческую. Чтобы разумом, нежностью, страданием и молитвами вразумили нас, мужиков грешных, как Русь из любых бед бескровно вызволять!
6
Белокрылым лебедем слетела на Чердынь северная ночь.
В ее сумеречном свете – свое особое очарование. Кажется, просто нахмурился ясный день, но в небе приметны высокие звезды, а от этого явь оборачивается небылью. Все вокруг в дымке, нет теней, и обманчиво сокращаются расстояния...
Белыми ночами, когда нет привычной темноты, в людском разуме заводится беспричинная тревога. Власть мечты осиливает человека. Людей тянет идти куда-то, без всякой цели, их покидает покой. Приходят в голову суматошные мысли и отгоняют потребный для жизни сон...
Чердынь спит. Белую тишину нарушает только перекличка дозорных на стенах, да изредка слышен собачий лай. Сады и леса в серебристо-оловянном мареве. А на небе, где взмахи лебединых крыльев, нет-нет да и полыхнет то студеный голубой, то жаркий красный отблеск полярного сияния. Чердынь спит. Снятся горожанам сны. Кто видит сказки, а кто во сне повторяет прожитое днем...
В опочивальне Анны Павловны Орешниковой потолок навис низко. Одно окно раскрыто, но все равно – духота. Ночь без ветерка, листок на дереве не шелохнется.
Красный угол опочивальни увешан образами-складнями; на них шевелятся желтые пятна от огоньков четырех лампад. Вдоль стен под накинутыми ковриками – сундуки с добром. Мглисто в опочивальне...
На смятой перине, разметав по подушкам черные волосы, боярыня Анна отходила от жарких ласк Семена Строганова. Сам он, с расстегнутым воротом рубахи, прислонился лбом к открытой оконной створке. Его голова почти касалась потолка. Смотрел на белую ночь. Видел березы с намокшей от росы листвой, крепостную стену, а на ней дозорного с алебардой.
– Родимый, как хорошо мне с тобой! – шептала Анна. – Все во мне ласка твоя разбудила. Поди послушай, как сердечко мое колотится.
Строганов подошел, протянул руку к Анне.
– Да разве так слушают? Ухо к груди приложи. Вот теперь хорошо слышишь? Будто пташка из клетки на волю просится.
Он молчал и слушал, как трепетно билось женское сердце, а у самого опять сохло во рту и перехватывало дыхание. Опять стали совсем близкими прищуренные глаза Анны, опять приоткрылись влажные губы... Обняла, запустила пальцы в кудрявые волосы, прильнула к губам. И когда он ответил мужским объятием, женщина смогла только прошептать:
– Сеня, родимый, не удуши...
Анна приоткрыла глаза, когда дышать стало опять легко. Лежала не шелохнувшись, прислушиваясь к стуку мужского сердца рядом и звону серебряных колокольцев в собственных ушах.
Давно прошла белая, бестеменная полночь. К утру цвет неба изменился, с восхода пошли тучи, и в опочивальне стало потемней. Строганов уж приготовился уходить. Полуодетый, он снова подошел к раскрытой створке окна.
– Боюсь тебя, Сеня, когда замолкаешь.
– Пора мне.
– Аль надоела уж?
– Скоро челядь поднимется. Как скрыто уйти тогда?
– Не уходи вовсе. Вместе солнышко встретим.
– А если сам пожалует поутру?
Анна засмеялась:
– Какой пужливый стал! Видел, поди, сколько он меду выпил? До полудня никуда из воеводской избы не выйдет: во хмелю сюда прийти не смеет. Окромя того, Глашка крыльцо караулит. Чуть что – весть подаст.
– Догадывается? Сам-то?
– Догадывается. Грозовой тучей бродит, когда ты в крепости.
– Тебе говорил о своей догадке?
– Да разве посмеет? Молчит, сопит да от ревности бессонницей мается.
– Аннушка!
– Говори, родимый.
– Скушно мне без тебя. До того скушно, что иной раз совладание над собой теряю.
– А вот и возьми меня с собой. Молви только слово.
– Попросту об этом судишь.
– Как умею. Чать, всего-навсего баба. С отцом говорил?
Строганов промолчал.
– Отец, наверно, по старине рассуждает: дескать, нельзя чужую жену, да еще у престарелого мужа, отнимать. Сам-то небось ни одну бабу чужой не почитал, а на старости о грехе да о заповедях заговорил.
– Отец знает, что у твоего муженька заручка у царя крепкая. Уведу тебя, а старик царю нажалится. Царь заставит обратно отдать. А разве взятое отдам?
– Батюшки! Какие Строгановы боязливые стали! Даже подумать боятся, что царь на них осерчает.
– Нам с ним ссориться нельзя.
– Конечно. Осерчает да и не станет захватными землями одаривать.
– Пойми, Аннушка!
– Где мне понять? А думать мне неохота, голова заболит. Врешь мне про отцовский запрет, задумав о чем-то, от меня тайном. Дура, мол, Аннушка: очумела со старым мужем. Заволокла ей любовь ко мне разум, а потому всему поверит... И то верно, что дура! Надо было мне наперед, как к себе допустить, уговор вырядить: возьмешь к себе – твоя. Не возьмешь – чужая жена. Скажи на милость, чего боишься? Коршуном по всей Каме на людские жизни кидаешься, ежели нужно тебе. А меня у старика взять не можешь!
– Кидаюсь, говоришь? Но, коли кинусь на тебя, жизнь твоя кончится, а ты мне живая нужна.
– Тебе, видать, ворованная ласка слаще кажется? Ты лучше правду гольную скажи. Неохота тебе свою вольность мне одной отдать, когда вокруг да около по краю боярыни шмыгают. Любая Семену Строганову лаской повинится, потому понимает, что ты здесь хозяин земли. Все здесь ваше.
– Аннушка!
– Может, татарка полоненная приглянулась? Слыхивала, что татарские бабы мятой да дымом пахнут. Была бы мужиком, мимо не прошла бы.
Строганов порывисто повернулся и пристально посмотрел на Анну.
– Чего глядишь? С татаркой сравниваешь? Ликом ей до меня далеко, зато годами моложе, а главное – девка.
– Дура ты.
– Была ране. А с этой ночи умная буду.
– К чему клонишь?
– Скажу. Вот к чему клоню. Надоело временами свою душу подле тебя греть. Скажу сейчас о давно надуманном.
Анна села в постели, охватив руками колени.
– Послушай, Семен. Поглянется тебе или нет, все равно запомяни сказанное. Ежели на этот раз из Чердыни поплывешь на Каму и меня с собой не возьмешь, то дорогу ко мне навек позабудь.
– Грозишь?
– Понимай, как тебе на сердце ляжет. Возьмешь – вся твоя. Не возьмешь – вспоминай на досуге, что звали боярыню-полюбовницу Аннушкой. В Москву подамся. Там, сказывают, царь Иван жен, как в бане веники, меняет. Может, на глаза ему попадусь и хоть на месяц в ряд с ним царицей на Руси встану. Вот тогда Строгановым грамот дарственных на земли получать не доведется.
– Молчи.
– Неужели? Что сделаешь, если ослушаюсь и не стану молчать? Поди, по-строгановски за горлышко приголубишь и ласкать станешь, пока язык не посинеет?
– Дуреешь ты, Анна. В силу свою веришь над моим разумом.
– А ты покажи, что нет над твоим разумом моей бабьей силы!
Строганов шагнул к Анне, но она не пошевелилась.
– Коли хлестнешь, укушу. Хлещи. Чего ждешь?
– Не про то молвишь... Не надо меня Москвой пугать.
– Ласково заговорил? Решай сейчас: уйдешь один – дверь сюда навек запру.
Строганов прошелся по коврам опочивальни.
– Погоди до осени. На Косьве острог поставлю. Далеко на новых землях. Там жить станем.
– Не обманешь?
– Когда обманывал?
– На иконы перекрестись.
– Без этого не веришь?
Анна помотала головой. Семен вздохнул и размашисто перекрестился. Анна вскочила с постели, кинулась на колени, прижалась головой к его ногам.
– Мой, стало быть? У всех отняла Строганова Семена.
На дворе в клети заголосил ранний петух, а через минуту-другую началась перекличка петухов по всей Чердыни...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Над ночной рекой погуливал с озорными порывами ветер.
Струг хозяина Камы, Семена Строганова, заплыл на ее стрежень из Вишеры.
Раскидывая в темень оранжевое пламя, похожее на отсвет лесного пожара, готовилась взойти полная луна. Ее шар, огромный и багровый, как шаманский бубен, облитый жертвенной кровью, наконец поднялся над рекой и лесами.
В синем небе низко повисли спелые звезды.
Вода ночью в Каме, как смола. Мечутся по ней, будто вскипая со дна, белопенные буруны. Берега скрыты темнотой, но лесные шумы, завывания, стоны и треск слышны на струге – это гуляет по лесам ветер. Для струга он попутный. Судно бежит, обгоняя сильное течение.
Лесные просторы верхнего камского плеса самые дикие. Даже кочевники сторонятся их. Пока эти леса боятся только двух хозяев – ветра да огня. Первый корчует и валит лесных великанов, второй превращает в пепел заповедные для человека чащи.
Кама! С X – XI веков стала она дорогой к диковинам Перми Великой для землепроходцев с Руси. Их древнейшие погребения остались на камских берегах вечной памятью о тех, кто живот свой положил за право величать Каму русской рекой.
Везли новгородские купцы тамошним кочевым финским племенам – чуди, черемисам, вогулам, остякам, перми – товары с Руси и доброе слово о благости оседлого житья. В тринадцатом лихолетском столетии шастали здесь шайки ханской Орды, поднимались на Каму с Волги, потом вконец разорили в низовьях княжество древних болгар, дали Каме-реке свое прозвище – Ак-Идель, что означало Белая река.
Однако и золотоордынцы не смогли отбить у новгородских людей охоты селиться на Каме. Становились по берегам остроги, городки и починки. Очищались от кокоров первые просеки – под хлеб. От набегов кочевников оставались на пожарищах погосты с крестами, но дотошный народ, отмерявший лесные версты на глазок, заводил и рыболовство, и бортничество, торговлишку мягкой рухлядью, устраивал здесь жизнь по старинному навыку, считал зверя в лесах и рыбу в водах с беззазорным привиром.
При Иване III Русь начала под чистую метлу подметать землю отчизны от навоза долгого татарского постоя, скидывать, шевеля натруженными плечами, последние остатки ига.
Камские поселенцы-новгородцы, настойчиво приучая кочевых соседей к оседлому укладу, заключали ряды с князьками и шаманами, заявляли равные с ними права на богатства камского края. После споров и драк обе стороны расходились, не осилив друг друга ни мечами и бердышами, ни ножами и огнем.
По приказу Ивана III князь Федор Пестрый и воеводы Гаврила Нелидов и Василий Ковер поднялись по Каме в Великую Пермь для распознания причин споров между камскими жителями. Царь наказал воеводам быть твердыми и в случае, ежели не удастся замирение добром, воевать для покоя Руси камские земли у пермских князьков, а заодно и у новгородцев, ибо они, по Шелонскому договору, приписали Великую Пермь к своим владениям, брали с нее дань.
Добром дело не обернулось, и московским миротворцам пришлось применить силу. После разгрома пермской рати и пленения ее полководца Качалмы камский край признал власть Москвы. И тогда-то посадские люди Новгорода, братья Калинниковы, впервые завели солеварни на угодьях речки Усолки, неподалеку от будущего города Соликамска.
Из-за спора великого князя Московского и всея Руси Василия III с Новгородом усилился исход вольнолюбивых людей новгородских на Каму. За ними пошел в плутания ватагами, или, по-пермяцки, утугами, разный прочий люд, недовольный новыми порядками на Руси.
Нужда и страх вели в лесной край – на Каму, Вишеру, Чусовую и Колву – людей, непокорных властям, но терпеливых и неутомимых в труде. Не чаяли они обрести на новых землях жизнь легкую, но шли сюда, чтобы жить и трудиться вольнее, уйдя от строгостей и кровавых споров церковных, распрей боярских, бремени поборов, от войн, правежа, суда неправого и царских немилостей. Шли сюда и люди работные по выклику купцов, затевавших в новых местах промыслы и торговые дела.
И когда наступили времена царя Ивана Грозного, времена царской опричнины и земщины, там, в камском крае, уже сложился свой уклад жизни, и был он примерно одинаков во всех городках и присельях, что на Колве, что на Вишере, хотя сошелся в эти поселения самый пестрый народ со всех концов Руси. Были ведь и такие головушки, коим и в новых местах вольности не хватало, и если царский закон и здешняя власть прижимали круче, то такой удалец вынимал из-за пазухи нож и приставал к разбойному люду на лесных тропках-дорожках... Но и на таких находилась здесь упряжь! И находили эту упряжь не царские воеводы, не блюстители закона, а совсем другие люди – кремни. Было их мало, но этой людской породой и становилась Русь владелицей суровых и дальних краев, с богатствами явными и тайными...
Как раз при грозном царе Иване разнесло голосистое эхо Камы зычный голос купца-солевара с русской реки Вычегды, голос Иоаникия Строганова.
Объявился он на Каменном поясе с тугой мошной и с немалым опытом солеварения, накопленным еще в родных краях, на речке Солонихе. Той солью присыпали вычегодскую и двинскую красную рыбу – на том и разбогател Строганов. А придя на Каму и тут утвердившись, мыслили купцы Строгановы присыпать отныне камской солью весь хлеб, что, благословясь, сажает в печь хозяйка каждой избы на Руси!..
Небо стало голубым, высоким и прозрачным, как ключевая вода. На виду – речные берега, то высокие и крутые, то низкие, заливные. От прибрежных лесов густые тени между лунными бликами. Стелется по воде рогожка лунного отражения.
Гонит ветер по лунной Каме струг под белым парусом. Вышит на нем цветным шелком сохатый с синим крестом между рогов. Струг большой, широкий. Для плыва выбирает места поглубже, чтобы днищем не скоблить речное дно. От тяжести струг дал глубокую осадку, а как ему не отяжелеть, когда пищали несет! На корме срублен домик под плоской крышей, из его слюдяных оконец гляди в любую сторону. Нос красиво выгнут, и прилажена там, спереди, икона Николая-угодника, покровителя странствующих и путешествующих на водах.
Пробегает струг мимо речных заводей. Доносится с них перекличка лебедей-кликунов, да такая печальная, что берет за сердце. Одинокие царственные птицы летают над рекой, путая день с ночью, верно, из-за лунного волшебства. Подлетают они и к самому стругу и призывно курлычат, будто жалуются на невзгоды крылатой своей судьбы. Лебеди! Кочевники и русские сложили на Каме много мудрых преданий про эту птицу, и блюдут здесь люди неписаный закон о ее неприкосновенности.
На носу собрались удальцы-ватажники Семена Строганова. Все они лихие парни, вышедшие на Каму из Вологды и Углича по выклику. Сидит с ними и беглый костромич Иванко Строев. Его разговор с хозяином в Чердыни был коротким. Приказано было плыть на хозяйском струге. Слушают ватажники седого гусляра родом с Волхова.
Шевелят старческие пальцы струны гуслей, и льются слова старины про князя Александра Невского и про подвиг Руси в Ледовом побоище на узмени Чудского озера у Вороньего камени... Голос у гусляра еще густой, всякое слово выпевает внятно. Поет с закрытыми глазами, а ветер раздувает, закидывает за плечи белые космы его бороды.
Рядом с гусляром Досифей временами вторит пению надтреснутой октавой. На плоской кровле избы стоит в рост кормчий, чернобородый ушкуйник с Ладоги, скрипучим рулевым веслом направляет путь струга.
Под парусом у мачты отворен люк. Там в темноте внимает непонятному пению плененная Игва.
Семен Строганов любит слушать на воде старые песни и былины, любит помечтать о будущем камского края, когда утихомирится разбой, прекратятся набеги сибирских татар. Мерещатся Семену строгановские города, более могучие, чем Кергедан и Конкор. Города с неприступными стенами, чтобы от одного погляда на них всякий почувствовал величие Руси. Недаром сам царь Иван Васильевич дал Строгановым власть крепить усторожье Руси на дикой, лесной Каме.
Семен Строганов, склонив голову, вышагивает по стругу, и, кажется, нынче не веселит его песня гусляра. Ватага знает норов хозяина, и хмурость Семена Аникьевича молодцам его не в диковину. Но сегодня людям понятно: что-то тревожно, неладно у него на душе.
Бежит и бежит струг по лунной Каме, больше на свету, а то вдруг нырнет в береговую тень. Слушая ночные шорохи и стоны по берегам, кормчий нет-нет да и перекрестится.
Но вот речное эхо донесло издали чье-то заунывное пение. Постепенно оно усилилось, как отзвук дальнего грома. На струге примолкли. Стихли струны гуслей. Парни всматривались в даль, неясную в лунной мглистости. Пение все приближалось, и, когда струг вышел из-за поворота, открылся всем знакомый крутой мыс, где над высоченным каменистым обрывом вогулы издавна собираются на свое мольбище. Сейчас здесь пылает пламя больших костров, разносится вой шаманов под звон бубна и барабанов. Возле костров – толпы людей. Ветер сдувает с мыса густой дым, прижимает к воде, стелет по реке белым саваном.
Строганов крикнул кормчему:
– Стремнина здесь. Не оплошай, Кронид!
– Не тревожься, хозяин! Под мыс не поднесет, пока в руках сила не ослабла.
Досифей проводил взглядом обрыв.
– Опять шаманы на нас, грешных, народ науськивают. Ладно, сей раз пронесло. Садись, дедушка, допевай.
Всем на струге понятен смысл Досифеевых слов: держать близко к этому береговому мысу опасно: того гляди, дождешься певучей смертоносной стрелы!
Мыс с дымными жертвенными кострами – далеко позади. Гусляр опять запевает старину. И каждому на струге кажется теперь, будто песнь – про сегодняшнее, близкое...
Да, царь отдал Каму Строгановым; поставлены на ней Строгановыми вехи. По царской грамоте земли камские – строгановская вотчина, но не все кочевники знают, что написано в грамоте, и для них она не закон. Но зато любой кочевник знает белый парус приметного струга, знает, что хозяин его не больно жалостлив, когда кто-либо не податлив его хозяйской руке...
Аникий Строганов отдал в руки сына Семена надзор за камскими берегами от чердынских угодий и по Вишере до самых ее верховий. Наводя здесь свои порядки, Семен опирался перво-наперво на законы свои и лишь потом – на государственные, когда приводил за собой царских слуг и церковных проповедников. Он на свой лад понимал утверждение Руси на Каме...
2
Ветер после полуночи стих, парус струга, обвисая все ниже, шлепал холстиной по мачте, как бабы вальком по мокрому белью. Реку запеленал туман. Он наползал из мочажин и сырых низин береговых оврагов.
Давно перестал петь гусляр. Разошлись по своим закуткам парни. Досифей спал, растянувшись на досках. На носу дозорный по окрикам кормчего промерял шестом речную глубину.
Иванко Строев стоял у борта, а рядом, положив руки под голову, лежал на лавке у раскрытой двери корабельной избы Семен Строганов. Он заметил Иванка, спросил:
– Слушаешь, как наши леса шумят?
– Слушаю, хозяин, как твой струг воду сечет.
– Никак, недоволен стругом?
– Знамо дело. Тяжелый. Как заморенное водой бревно на реке лежит. Грузен. Нет в нем легкости на парусном ходу, а уж под веслами с гребцов, как в бане, пот выжмет.
– Может, и причину грузности знаешь?
– Причина знаткая. По старому канону излажен. Дуга днища не в том аккурате изогнута. Она ему ходкость убавляет.
– В Кергедане будешь новые струги ладить по своему разумению. Ходкость и мне по душе.
– Струг надо ладить, чтобы речная вода на ходу веселым голосом под ним пела.
– Под моим не слышишь веселости?
– Да откуда ей быть? Плещется вода под нами, как старушечий говорок. Ко сну от него клонит.
– На словах у тебя все гладко выходит. Погляжу, каким на деле окажешься.
– За струги бранить меня не станешь. На воде пухом будут лежать.
– Понимай, легкость в стругах нам для защиты от ворогов нужна. Сам ты свидетелем в Чердыни был, что сибирские татары против камских земель задумывают. С острым ухом приходится жить. Что не спишь?
– Успею. Каму охота поглядеть. Впервой ее вижу.
– Еще наглядишься.
– Доброй ночи, хозяин.
– И новый наказ мой запомни. С часу, как сойдем на берег в Кергедане, для всех станешь Иваном. Нельзя тебе Иванком быть. Откуда ко мне пришел, только сам помни. Любопытство людское не ублажай...
Охватило Семена раздумье о тех двадцати четырех годах, что унесло ледоходами Камы в неведомый ему Каспий. Все эти годы он помогал отцу богатеть. От отца перенял купеческие ухватки, но сам прибавил к ним свое, совсем не купеческое бесстрашие, суровость, безжалостность ко всем, не исключая и самого себя.
С глазу на глаз с вечной опасностью, среди неумолимой природы, выискивая новые земли, он воспитал в себе привычку к одиночеству орла в небе, только жил без орлицы, без ласки. В молодости не целовал женщину по зову сердца, целовал, только чтобы погасить жар в крови.
Недавно стал вот понимать, что молодость прошла, а душа не согрета тем, чем все люди ее согревают. Стало труднее сносить одиночество; задумывался о тех временах, когда подкрадется старость. Но стоило только вспомнить о своем назначении на земле, об огромном, все еще не замиренном лесном крае, как все личное уступало место иным думам, иной, самой главной тревоге: за будущее всего строгановского рода и его огромных богатств. Рождалась эта тревога от многих причин, но чаще всего, когда слышал о распрях между братьями, Яковом и Григорием. Своих братьев он не боялся, споры их будили в нем энергию, он умел быстро разнять, утихомирить несогласных. Порой они напоминали ему кобелей, грызущихся из-за кости, которую ни тот, ни другой не в силах отнять. Опаснее была для Семена глухая тоска, когда охватывала усталость, нападавшая вдруг: не хотелось тогда двигаться, даже шевельнуть рукой, пропадал интерес к делам, приходило желание лечь на спину, смотреть на облака и не допускать до сердца и ума никаких мыслей о судьбах края и рода.
Когда накатывалась на Семена такая тоска, ему стоило огромного труда встряхнуться, заставить себя шагать, действовать, бороться. Семен Строганов обращался тогда к самым смелым мечтам, к самым дерзким помыслам. Ведь у края под боком – необъятное Сибирское царство. Захватившие его татарские ханы хорошо видят, как близко подвели к нему Строгановы Русь Московскую.
Притихли ханы лишь до поры до времени, покамест разведают силы русских и соберут свои. Если бы эти властители Сибири смогли победить междоусобицу, достичь согласия между собой, несдобровать соседнему краю Каменного пояса – вотчине строгановской! Страшно подумать, как пожрут и испепелят пожары все созданное в крае. Предотвратить такое бедствие можно лишь одним путем – самим пойти на татар, за хребет Рипейских гор.
Самим пойти? Сколько же для этого требуется удальцов, сколько золота, сколько прочих богатств? Где взять их даже таким купцам, как Строгановы?.. Впрочем, разве он, Семен Строганов, ведает то, чего не ведает никто: какие скрытые богатства таят в себе леса и недра Каменного пояса по сию и по ту сторону хребта.
Семен-то кое-что слышал от пленных вогулов и от татар: есть, мол, в твоем крае и золото, и каменья бесценные, и руды. А где все это спрятано в кладовых земли камской? Как дознаться?
А дознаться-то надобно поскорее, иначе дознаются другие, и все то, во имя чего прожита была жизнь отца, во имя чего пролетела собственная молодость, все то, что оплачено немалой кровью и великим потом работных людей, уйдет в другие руки, а то и просто на поток и разграбление. В своих же строгановских руках богатства эти превратятся не просто в великую силу, а откроют вдобавок дорогу к Сибири, к богатствам еще большим и уже вовсе неведомым.
Семен чувствовал, что одному такого дела не поднять, не осилить. Но помогать-то было некому! Отец одряхлел от старости, износился телом и духом, тянулся теперь к богу, замаливая грехи молодости, стараясь отвратить загробную кару, избегнуть адского пламени.
Оставались братья. Семен только морщился, когда думал о них. Поэтому искать силу приходилось в конце концов только в самом себе, и сила эта должна утвердить Строганова в крае навечно, как вечны здесь воды самой Камы, отражающие небесные звезды.
Была еще у Семена слабая надежда найти помощь в племянниках. Но они еще не под его рукой. Их надо не спеша научить строгановской хватке, но и в них уже проявляется то, что взяло власть над братьями: лень и беспечность.
Братья! Яков Строганов почти и в глаза не видел камского края. Живет в Москве. Из купеческой шубы, из московских хором не вылез. Ест по-столичному сладко, уминает боками перины лебяжьего пуха. При царском дворе пыль в глаза пускает отцовским богатством. Всегда чутко прислушивается, что подумывает государь о делах отцовских на Каме, кто из бояр и дворян ему напраслину на Строгановых нашептывает. Смотрит, как бы не прозевать опасности, когда надо вовремя умаслить, бобрами на шубы одарить, ежели почему-либо строгановский камский возок вязнет в московских сплетнях.
Григорий – тот слишком суеверен. Живя здесь, в крае, боится звериного рева. Храбрится там, где боятся его самого, но при виде крови закрывает глаза ладонью. Любит хлестать слабого, выжимать полушку у голодного, зная, что тому некуда податься, ибо на камской земле – везде Строгановы, а уйти назад на Русь заказано законом. Григорий не в меру труслив, зато в меру умен, хотя и хитер, как всякий купец.
Григория растила мать, он маменькин сынок в семье. Она сызмальства запугивала его темными углами горниц, ликом грозного господа бога, и этим же ликом Григорий пугает теперь отца. Зачем пугает, с какой целью? А все затем, чтобы старик скорее разделил богатство, ибо Григорий надеется получить львиную долю.
Семен давно решил, что не допустит Григория властвовать в диком, необжитом крае: как необъезженный конь, этот край разнесет строгановский возок, попади вожжи в слабые руки брата. Потому и нельзя допустить родительского дележа строгановского богатства. Налетят на опрокинутый возок, давя друг друга, разные прихлебатели, близкие к царскому двору, растрясут, растащат богатство.
Известно Семену, как с каждым годом теснее смыкается круг завистливых врагов. Как вороны, каркают они царю на Строгановых, будто бы те сами метят в цари, хотя пока, мол, не в московские, а еще только в камские. Всякое лыко готовы враги поставить в строку роду Строгановых, лицемерно сетуют насчет строгановской жестокости в обращении с простым народом.
Семен и сам знал, что нелегко живется народу в строгановских вотчинах. Ему часто казалась излишней прижимистость отца и брата, но он не мог за всем усмотреть один, а иногда ощущал свое бессилие бороться с самодурством старика и алчностью Григория.
Двадцать четыре года прожиты Семеном в крае не напрасно. Его струг избегал Каму и впадающие в нее реки до их верховьев. Семену ясно, что эти реки – единственные пути-дороги края, только они и помогают осваивать эту землю, а потому на них-то и необходимо ставить больше крепостей. Лесу здесь хватит на сто городов таких, как Новгород, но маловато умелых рук да смекалистых голов.
Строгановы кликают народ с Руси, но идет он с большой опаской; недруги на Москве и враги-завистники в других городах Руси пустили слушок, будто Строгановы заживо с работных людишек шкуру сдирают, непосильным трудом народ на варницах гноят. Сколько ни подкупай завистника, все равно досыта не задаришь.
Люди Семену нужны! Хочется ему научить их понять, полюбить этот край не только за то, что умелец может здесь за недолгие годы на весь остаток жизни поправить карман. Нет, Семен Строганов сам любит Каму за дикую красоту и необузданную силу, потому и рад он видеть рядом с собой побольше таких же людей, охочих до нелегкого счастья! И порой он находит этих людей. Вот хотя бы тот же Иванко... Чутьем догадывается хозяин, что в этом парне найдет не простого ремесленника!..
Семен теперь уже не боится думать о скорой смерти отца. Станет тогда проще вышибать из брата неразумную скупость и мелочную жадность. Отец и сам стал на старости таким, но Семен никогда не осудит вслух, не поднимет руки на отца – старость всегда чудная и часто меняет людей!
Туман над рекой все гуще и белее. Он уже заползает с воды на струг.
Подумал Семен и об Анне. Мысль эта вытеснила все прочие раздумья. Анна возникла перед ним, как живая, а в ушах зазвенел ее голос. Порой думалось, что уж не нарочно ли подослал кто-то эту женщину в его жизнь, чтобы затуманить ему рассудок. Сознавался себе сам, что и эту гордую боярыню первый раз обнял с голоду по женскому телу, но потом... Потом он стал все более и более ценить ее, дорожить ею. Что привязало его к Анне? Властная душа ее или еще более властный дурман белого тела, от которого обмирал рассудок? Никогда не боялся он ничьих угроз, а когда Анна в последнее свидание пригрозила ему разлукой, он почувствовал настоящий страх.
Лежал Семен и слушал перекличку кормчего с дозорным промерщиком, услышал слова про туман... До восхода солнца кормчий решил пристать к берегу.
3
На носу промерщик, вытягивая шест из воды, невзначай окатил спавшего Досифея. Тот приподнялся, отряхиваясь, а виновник, зная нрав Досифея, поскорее отбежал в сторону. Строгановский доверенный усмехнулся:
– Не бойся, курчавый чемор. Понимаю, что ненароком окропил. Неужли к берегу воротим?
– Туманище. Ничегошеньки не узришь.
– Пожалуй, что и так.
Досифей подошел к хозяину.
– Не спишь, Семен Аникьич? А я успел смотать сна моточек бабе на платочек. Жестко только. Видать, кость во мне все ближе скрозь мясо к коже лезет.
– Чего ради стал, Кронид? – спросил Семен у кормчего.
– Боязно, хозяин. На Щучьих ташах можно струг разбить. Вот передохнем малость, и прояснеет на Каме. А пока хочу гостью нашу спросить, каково ей с нами в пути можется. Все же живая душа, хотя и нерусская.
В ответ на слова кормчего Досифей засмеялся:
– Ишь ты! Женатый, а на девку глаза косишь? Погоди, скажу Настасье, она спину вальком тебе прогладит! Вороти к баскому сухому месту, надо ноги на земле поразмять.
– Вместе пойдем на берег, – сказал Семен.
– Как хочешь...
Солнце уже начинало пригревать, а густой туман все еще прятал причаленный к берегу струг.
Семен Строганов и Досифей шли прибрежным лугом, приминая ромашки и колокольчики, обмытые обильной росой.
– Так и запомни, Досифей. Денька два пображничаешь в Кергедане, на отца моего в Конкоре поглядишь, каким стал, и – за работу. Григорию ни единого слова о том, куда подаешься. После ледостава сам к вам на всю зиму приеду жить.
– А ее когда на Косьву из Чердыни везти?
– Боярыню Анну привезешь, когда лист с березы осыплется.
– Силой взять придется?
– Добром поедет. Пошлешь только к ней человека упредить. Она пойдет в лес по грузди, а в лесу ты велишь вогулам ее схватить. Сам в Чердынь носа не показывай.
– Воевода шум великий подымет.
– Уж больно шибко зашумит – ты его роток и прикроешь.
– Понятно. Игву в какое место приткнешь?
– Бате нашему покажем, а после с собой на Косьву прихватишь.
– Не замай! Там она не нужна.
– Возьмешь. Понял?
– Да из-за нее мои мужики дуреть начнут.
– Эх, брат, вижу: борода седая выросла, а ума не вынесла! Мужики в острог подадутся с женами! Вот и велю я тебе эту Игву взять, чтобы ты там на чужих баб не заглядывался.
– Тогда окрестить сперва надо!
– Ну и что? Попа, что ль, не упросишь? Овчинка-то выделки стоит.
– Да, слава богу... Зачем острог на Косьве решил ставить? Неужли с нее к Чусовой руки потянешь?
– А может, и подальше. Может, в самое Сибирь.
– Сказал тоже! Это у тебя от бессонницы с языка слетело. Хошь ты и Семен Строганов, но про Сибирь и тебе заговаривать раненько. Еще отчий дом не обжит ладом!
– Поживем – увидим. Коль память не коротка, должен вспомнить: все, о чем когда говорил, все и оживил на камской земле.
– Мне что? Поживу и увижу, ежели ждать не век.
– На Косьве новое богатство на примете есть.
– Невидаль какая. Медведей везде пропасть.
– Камень горючий нашли мужики.
– Какой камень?
– Горит жарким огнем, какого от дров не бывает.
– Не пустое ли бают?
– По-чудному мужики на тот камень наткнулись: увидали на берегу Косьвы; из себя – черный, поглянулся им. Наломали и решили из него в бане каменку сложить, пар поддавать. Сложили, затопили каменку, а она и загорелась страшным жаром, от которого баня занялась пламенем. Ты рот не разевай! Будем живы, так еще и не такое в этом краю найдем. Самоцветы бы отыскать.
– Золото бы найти, хозяин.
– Верю, что есть здесь и золото.
Со струга донесся голос кормчего:
– Хозяин, время дале бежать! Гляди, сохнет туман.
– Пойдем, Семен Аникьич, а то от твоих сказов в моей башке воробьи зачирикали. Камень горючий! В сказках о нем поминают, но ведь на то и сказка. Дитя малое поймет: баня сгорела оттого, что каменку мужики плохо сложили. Поверю, когда своими глазами увижу, как косвинский черный камень пламенем берется.
– Больше моего в крае прожил, а нового, что неприметно лежит, разглядеть не умеешь!
– Зато на тебя, хозяин, да с батюшкой твоим, вдосталь нагляделся. Прости господи, еще, пожалуй, лесенку в небо узрю да от вас и полезу прямо к апостолу Петру... Пойдем на струг! Туман давно поредел.
Но едва они подошли к стругу, как из ближнего леса свистнула стрела. Возле самых ног Семена Строганова она чуть не наполовину впилась в речной песок. Досифей резко кинулся в сторону, пропуская Строганова вперед.
– Никак, напугала тебя? – спросил тот спокойно.
– Проклятый! Из засады!
Строганов наклонился и вытащил стрелу.
– Черемис с тетивы спустил. Оперенье воронье.
– Не унимается у нас разбой этот.
Досифей заслонил хозяина, отступая к стругу.
– Не заслоняй! Себя береги. Верю, что умереть суждено мне не от стрелы.
– Брось ее, хозяин!
– Нет, не брошу. Все пущенные в меня стрелы берегу. Пока мимо пролетают. Эта вот – двадцать осьмая по счету...
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Начинал богатеть строгановский род не с Иоаникия-купца. Еще дед его Лука Строганов с великой честью попал на летописные страницы: помнят летописи, как выкупил из плена Лука Строганов ни много ни мало, а самого правителя Руси, московского великого князя Василия Васильевича по прозванию Темный, что приходится прадедом царю Ивану Грозному. Знать, не забывал сей услуги роду своему и сам государь Иван Васильевич: многие льготы давал внуку избавителя отцова и сыновьям Иоаникия – Семену, Григорию и Якову, а в 1558 году пожаловал Строгановых новыми пустыми землями на Каме.
Бил тогда челом царю Григорий Строганов, лежат-де по обе стороны Камы ниже Перми Великой места пустые, леса черные, речки и озера дикие, и всего пустого места здесь сто сорок шесть верст. Пашни там никем не паханы, дворы не ставлены, и хочет он, торговый человек Строганов, на этом месте поставить городок, пушками и пищалями его снабдить для бережения от ногайских и иных орд. По речкам до самых вершин лес рубить, пашню пахать, дворы ставить, людей кликать нетяглых, рассолу в земле искать, варницы ставить и соль варить.
Не сразу царь соизволение свое дал на челобитие Строганове – не будет ли утеснения местным каким жителям, пермичам, вогулам либо остякам, какие царской воле не перечат и царю дань платят. Царевы дьяки долго расспрашивали пермича Кодаула с Камы, приезжавшего с данью в Москву, и сказал слугам царским Кодаул, что места эти камские испокон веку пустые лежат, и доходу с них нет никому никакого, и угодий пермяцких там нет никаких.
И отдал тогда царь купцам Строгановым эти земли во владение и еще 2332 двора крестьян усольских, обвинских и косвенских, велел соль варить, земли заселять людьми нетяглыми и неписаными, в городках пушки, пищали, пушкарей и пищальников иметь, вокруг городков стены сажен по десять ладить, а в неприступную сторону для низа камнем класти...
Кроме того, по грамоте жалованные вотчины освобождались на двадцать лет от всякой дани, от ямских и селитряных денег, от посошной службы и от всяких других податей, также и от оброка с соли и рыбных ловель.
Купцы, посещающие строгановские городки, имели право торговать в них без пошлины. Люди строгановские, что водворялись на новых поселениях, освобождались от всякого суда царских наместников-воевод, «а ведает и судит Григорий своих слобожан сам во всем»...
2
Городок Конкор – первое родовое гнездо Строгановых на Каме – был основан в год получения земель по грамоте. Он стоял совсем под боком у царского города-посада Соль-Камская, что на реке Усолке, – всего в каких-нибудь тридцати верстах, вымеренных, правда, на глаз. Аника Федорович давно углядел здесь соляные ключи на правом берегу реки среди хилых лесов, сживаемых со свету солью в земле. Здесь поставил он свой Конкор, а года через четыре основал второй камский городок-крепость – Кергедан, при урочище Орел по течению ниже Конкора.
С каждым годом городки обрастали жилыми выселками и обзаводились новыми и новыми соляными варницами по берегу.
Речка Пыскорка, неся Каме свою водяную дань, огибает живописную гору с крутыми склонами, поросшими соснами. На вершине горы кудрявятся березовые и липовые рощицы.
Здесь, на горе, и стоит Конкор, и место для него выбрано по грамоте «осторожливое».
Бревенчатые стены, высотою в десяток сажен, опоясали гору с трех сторон, а с четвертой – глубокий ров, истыканный кольями, служит препятствием любому врагу, кто задумает взять городок приступом.
Внизу, у подошвы горы, за тыном из трехсаженных бревен, поставленных стоймя, разместились посады людей работных, пашенных и военных, а рядом – торжища, лавки, съезжие избы и поставы варниц.
Из настенных башен хорошо видна река и все поселение, бесконечные просторы закамской стороны. Из прорубов в стенах торчат дула шести пушек и восьми пищалей.
На пыскорском склоне, за такими же высокими стенами, у самой маковки горы, раскинулся основанный Аникой Строгановым Преображенский монастырь с храмом, покоями игумена Питирима и келиями братии. С его стен видна болотистая пойма речки Пыскорки и синеющие дали усольских лесов.