Книга: Сказание о Старом Урале
Назад: Книга вторая Куранты Невьянской башни По невьянским, шарташским и тагильским преданиям
Дальше: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Шло второе столетие после смерти Грозного.
Время не торопилось.
История Руси по-прежнему оставалась историей страданий и подвигов народа.
Вереницей шли годы, и на многое страшнущее нагляделась Русь, пока крутилось веретено предшествующего семнадцатого столетия.
Пережил народ окончание на престоле рода Калиты, лихолетье Смутного времени, прогнал польских ставленников, самозванцев Лжедимитрия первого и Тушинского вора. Видел в пламени народных восстаний на троне Михаила и Алексея Романовых, воевал шведа и турку под знаменами Петра.
Стрелецкий бунт молодой царь успокоил с беспощадностью Четвертого Иоанна, постригом в монашество усмирил непокорность сестры, Софии-правительницы, сына родного не пожалел, когда тот пошел против отцовских преобразований.
Восемнадцатый век громыхал железом, разил пороховой гарью, корабельной смолой, табачищем.
Петр раскидывал срубы деревянной Руси. Он скручивал и подминал вековые порядки боярского властодержавия. Царь вышвыривал бояр на ухабы дорог из возков привычного, неторопливого бытия, вытряхивал их из пропотевшей парчи, приучая к «табашному мракобесию» и европейской учтивости, учил служить государству трудом, умом и карманом в одной упряжи со всем народом.
Петр верил в великое будущее государства и народа. Основанием Петербурга он поставил величие обновленной, преобразованной Руси перед взором всего мира и дал государству своему новое имя – Россия.
Тень Петра укрывала всю страну, из конца в конец. Допетровская Русь, не приемля нового быта и новых порядков, в бессильной злобе хоронилась по укромным углам. Шла в исход с родных насиженных мест в уральские и сибирские леса по тропам первых раскольников, надеясь, что туда-то не скоро дотянется рука ненавистного преобразователя.

2

К подножию Каменного пояса, на водную дорогу к нему, – еще почти безлюдную Каму, – пришел в дни Грозного род Иоаникия Строганова. Потомки этого купца Иоаникия при царе Василии Шуйском получили звание и м е н и т ы х л ю д е й. Богатство их росло на соли и железе, но при Петре, волею царя, хозяином рудных богатств Каменного пояса стал род тульского кузнеца Никиты Демидова.
Подневольным трудом ставил он по краю свои заводы. Род Демидовых правил без рукавиц, голой рукой душил волю, отнимал силу беглых «шатучих» людей, небезропотно подчинявшихся демидовским законам. Без рукавиц род Демидовых утверждал свое первенство на Каменном поясе, прикрываясь дружбой с царем, крепко давая по зубам каждому, кто осмеливался мешать.
Тянулись годы. Не стало Петра Первого и его жены Катерины, не стало Меншикова. Оспа уложила в могилу юного Петра Второго. Не стало и «кузнеца Петрова» Никиты Демидова. Его тенью, еще более угрожающей, шагал по уральскому краю сын Акинфий, человек самобытный и уросливый.
Путаные колеи ухабистых проселков и торных большаков России нарезаны колесами разных бед. От каждого десятилетия – своя колея. Сменялись схожие друг с другом, жестокие и бедственные годы под зловещий выкрик «слово и дело». Фаворит императрицы Анны Иоанновны временщик Бирон не занимал первых государственных постов и будто не пробирался к рулю империи. Но в тишине царской опочивальни он поистине плел терновый венок для народа! Это по его слову слеталась в Россию стая хищного иноземного воронья. Паутина темных интриг опутала подножие российского престола, и главные нити этой паутины были в руках «курляндского конюха». Он хитро ставил петли для уловления тех, кто испокон веков держал на плечах судьбу государства. Что за дело временщику до вопиющей нищеты чужого ему российского мужика! Пыльная пудра дворянских париков осыпалась на струпья и болячки крепостных холопов. По заводам и рудникам Урала стонали работные люди...
Колеса российской истории резали колею тысяча семьсот тридцать пятого года...

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В Угорье – провинции Каменного пояса – река Исеть петляла среди лесных и горных угодьев. На одной из речных петель вминалась в прибрежные дремучие леса носовая крепость – Екатеринбург.
В году тысяча семьсот тридцать пятом выдалась сердитая зима. Глубокими сугробами завалила она Екатеринбург, умяла их до твердости, не поскупись на гулянки по ним вьюг и буранов. От морозов на лету замерзали вороны. Они падали на снега с распростертыми крыльями, казались на снежной белизне черными крестами. Под тяжестью снега у лесных деревьев обламывались ветки.
Восьмой час январского вечера.
Над щетиной шарташских лесов обломком ржаного каравая вставала ущербная луна. Поднялась и повисла невысоко над лесами, будто ей не хотелось карабкаться дальше по ледяной синеве звездного неба. Лунный свет на снегах не ярок, но тревожен. Гребни сугробов в оранжевых полосах, а в сугробных впадинах расплескалась густая просинь теней.
С дозорной вышки крепостных ворот, завернувшись в собачью ягу, смотрел на екатеринбургскую крепость караульный Федот Рушников. От застывшего на морозе дыхания покрылись белым пухом куржи шапка и поднятый воротник яги. В курже и густые брови, а борода побелела только у лица – вся остальная «лопата» укрыта полой армяка.
Пятый год, всякую ночь, караулит крепость Федот Рушников. Кержак он, и в этих местах старожил. Его руки касались всего, что есть в крепости, когда начинали ее строить. От нелегкой работы захирел раньше времени и теперь доглядывал с крепостной воротной вышки за тем, чего жизнь не дала разглядеть ближе.
Старый кержак любил свою крепость, в любое время года находил в ней свою красоту. Любил вслушиваться в ночной шепот людской жизни, угадывал по собачьему лаю ту или иную причину тревоги. Чутьем догадывался о том, что творится на лесных дорогах, тянущихся от окрестных селений и слободок к земляному валу крепости.
Федот помнил, как уктусский горный командир капитан Татищев отыскал место для крепости и главного казенного завода на берегах Исети. Помнил, как запрудили реку, превратив топкое болото в пруд, как потом приходилось спасать эту плотину от демидовских наймитов, норовивших ее порушить. Не обходилось дело без кровавых драк... Но не удалось тогда капитану Татищеву осуществить волю Петрову – выстроить завод и крепость. Лишь позднее, в тысяча семьсот двадцать четвертом году, осуществил постройку генерал берг-директор сибирских и уральских заводов Виллим Геннин. В честь царской жены дали имя новой уральской крепости – Екатеринбург. Он рос на глазах Федота среди извечных хвойных лесов.
В поселках и слободках вокруг крепости всякая изба рубилась за счет казны. И хотя в самой крепости стали потом ладить каменные дома и заводские корпуса вокруг домен на немецкий манер, людская жизнь все же пошла торной дорогой древнерусского бытового уклада; вводили его в крепости поселенцы из раскольничьей слободки, что ютилась в соседних лесах возле Шарташа-озера.
Все помнил старик. Всякого солдата из гарнизона крепости знал в лицо, да и как не знать, если солдат этих пригнали из Тобольска на постройку и охрану крепости еще при капитане Татищеве.
Беглые, шатучие люди непрестанно вливались в население Екатеринбурга со всех российских концов. Сходились сюда, убегая от барского угнетения, от петровских строгостей; больше всего осело здесь приверженцев старой веры из-под Москвы, Тулы и лесных обителей с реки Керженца. Любых беглецов принимали с охотой, укрывали от наказаний, приобретая бесправную, дешевую рабочую силу для хилых казенных заводов. Испытал Федот и на своем горбу тяжесть трудовой доли на казенном заводе. Жестокая доля! За малые провинности людей отдавали в батоги, приковывали к тачкам в рудниках, рвали ноздри. Но все же не гнали от ворот, не возвращали старым хозяевам на расправу, и потому, несмотря на все строгости, беглые люди шли в Екатеринбург густыми «утугами», и никакие страсти не помешали Екатеринбургу с первых лет стать самым большим раскольничьим гнездом на Каменном поясе.
Чтобы наладить казенные заводы и рудники, из столицы слали в Екатеринбург иноземных наемных мастеров горного и литейного дела, больше из немцев. На тяжелые работы толпами пригоняли пленных шведов и поляков. Слава о рудных богатствах уральского края уже пошла по всем странам. Иноземцы-авантюристы с охотой ехали на службу в Екатеринбург.
Все это видел Федот. И на восьмом году после основания завода-крепости, после ухода на покой престарелого Виллима Геннина, вновь нежданно-негаданно вернулся в Екатеринбург его основатель, теперь уже статский советник и ученый историк Василий Никитич Татищев, в звании главного начальника сибирских и уральских заводов и командира войсковых гарнизонов.
Удивлялся народ, когда для командира срубили в крепости новую русскую избу. Не пожелал, вишь, жить в каменных хоромах на немецкий лад! Избу поставили в три больших горницы, с кухней и двумя горенками для слуг.
Бабы вдоволь наохались, когда домоправительницей в избе стала Афанасьевна, разбитная, проворная, хотя с виду и худосочная вдова мастера-доменщика. Она быстро нашла общий язык с барским камердинером, инвалидом Герасимом, солдатом-бомбардиром. Он заметно припадал на правую ногу после встречи со шведским багинетом в битве под Полтавой.
В крепости хорошо знали, что сподвижник и страстный приверженец покойного Петра Первого характером, как и тот, суров, горяч и крут, но в домашнем обиходе нетребователен и по-военному прост. Знали, что соединил в одной горнице опочивальню и кабинет. Во второй горнице была у него парадная столовая, но обедал в ней генерал только при гостях, а в обыкновенные дни садился за еду прямо на кухне или приказывал подавать в кабинет.
В третьей горнице хранились на полках документы по истории горного дела Сибири и Урала. Многонько было там разложено образцов медных и железных руд.
Афанасьевна и Герасим содержали избу в чистоте, но тараканы на кухне водились; сам Татищев говаривал, что русская изба без них все одно, что щи без соли.
Домоправительница ворчала на барина за то, что завел в опочивальне клетку с филином, пойманным на Каменных палатках. Шел от этой птицы дух, как от тухлого сала. Сама же Афанасьевна завела в избе кошек. Одного кота по кличке Купчик даже ревновала к Татищеву. Генерал привык к нему и позволял сколько угодно валяться в ногах постели.
Сдержанный в пище по причине давнишнего нездоровья, Татищев не чаще двух дней на неделе ел вкусную стряпню Афанасьевны, а остальные дни отсиживался на молоке и сухарях. Воскресные дни были для Афанасьевны настоящими домашними праздниками, потому что барин позволял тогда потчевать себя поутру шанежками, в обед рыбными или капустными пирогами, а вечером ему подавались на стол суточные щи с гречневой кашей...
Вот до каких мелочей знал крепостную жизнь Федот Рушников, смотревший в этот морозный вечер с вышки на крепость. Он глядел на ленивую луну, не желавшую лезть на студеное небо. Дымки из труб вставали прямыми столбиками: значит, мороз после полуночи хватит нешуточный. Недаром и снежок, наметенный ветром в караульную вышку, поскрипывает под валенками Федота, будто новая ременная кожа.

2

С прошлой осени в распоряжение Татищева дали роту драгун для охраны его особы. Разместили роту в старой караульной избе неподалеку от главных крепостных ворот.
Жили драгуны сытно и лениво: не от чего было притомиться. Зимой совсем не знали, что делать: генерал недолюбливал стужу и не покидал крепости.
Для столичных драгун все казалось диковинным в глухом краю. С ними сдружился горщик Корнил, по прозвищу Костер. Прозвище такое дали ему люди за огненную рыжесть волос. И хотя волосы Корнила давным-давно выгорели добела, прозвище прилипло к горщику навек.
У Корнила для дружбы с драгунами была веская причина: солдаты были завзятыми «шаровщиками», а Корнил издавна пристрастился к этому занятию, любил дымить «шар» в зимнюю пору. Вот и ходил вечерами к солдатам почесать язык и вдосталь надымиться даровым табаком.
Горщик Корнил появился в крае еще при царе Петре, когда начали утаптывать здешнюю землю демидовские сапоги, кованные тульскими гвоздями. Корнил слыл в крепости первым мастаком рассказывать сказы и самым дошлым мужиком. Бабы уверяли, будто ему в бане сам домовой помогает париться и хлестать веником спину.
Не побоявшись мороза, Корнил пришел к солдатам и в этот вечер.
В караульной избе жарко. Дух людской жизни стоит ядреный. От курева – сизая мгла.
Возле стола с сальной свечой сгрудились солдаты в расстегнутых синих мундирах. Корнил, поглаживая бороду, разговорился о промысле горщика.
– Слыхано, будто ты, Корнил, большой дока самоцветные камешки отыскивать? – спросил один из солдат.
– Так скажу вам, казенны-царицыны люди: сыскать дельный самоцвет – дело мудреное. Земля наша не шибко охоча на отдачу добра, а посему горщику надо умишком пошевеливать. Задабривать ее надо, уральскую нашу землю.
– Чем же ее задабривать? – поинтересовался один из собеседников.
– К примеру сказать, песней хорошей. Она заслушается и раскроется... А что до меня самого, хвастать не стану, но скажу: лучше многих других я тумпасное дело постиг. А еще лучше моего это дело один кержачок шарташский превзошел. Зовут его Ерофеюшко Марков. Ему камни сами в руки лезут, потому что правильно по земле ступает, ласковые песни ей поет, доброе слово говорит, она ему доброй матерью и оборачивается. Вот, для примеру, такое вам выскажу: раньше его никто не знал тайну выгона земляного дыма из тумпаса, а он дошел до той тайны, когда начал запекать тумпасы в насущном хлебушке. Ерофеюшко Марков не раз новые самоцветы находил и находками этими мастеров-немчиков с панталыку сбивал. Они, стало быть, воронами каркали, будто в нашем краю аметистов нет, а Ерофеюшко и выложил им аметисты из уральской земли. Вот какой кержачок Ерофеюшко! Не зря генерал наш еще выше меня по самоцветному делу Ерофеюшку ставит.
У меня же повадка для розыску другая, тяжело работать не люблю. Знаю пяток заветных местечек, с них и ковыряю помаленьку камешки для прокорму.
– Правда аль нет, будто ты, Корнил, для нашей крепости Екатеринбург место сыскал? – спросил один из драгун.
– Самая сущая правда. Место это я генералу показал. Только вот что, брат, генерал Василий Никитич не велит родной язык чужеродными словами тяжелить, привыкай и ты без неметчины обходиться и крепость нашу Екатерининском звать. Эдак генералу угоднее. Он немцев за воровскую заносчивость не любит. Недавно выпороть одного велел за ослушание. Тот обучал наших рудознатцев немецкими словами, хотя генерал не раз на это запрет клал. Ослушался немец, снова стал по-своему парней наших учить, все работы и снасти немецкими словами нарекать. Оттого не знающие тех слов парни в ошибки впадали. Узнал Татищев про это ослушание да немца того перед всей крепостью и опозорил. Вот какой у нас начальник. Так прямо и говорит: «В русском языке для всего слова найдутся». Теперича тот немец наказанный даже свою женку русскими словами ругает.
Генеральство в нашего Василия Никитича сам царь Петр кулаками вдалбливал... Вот и выходит, казенны-царицыны люди: не объявись я на Исети со святой Руси, Катерининску, может, и вовек на сем месте не стоять.
– С Руси-то пошто убег?
– Экий ты прыткий, Данилушка. Про какую скрытность не испужался спросить! На такой спрос без шарового дыма не по силам мне ответить.
– Набивай трубку заново, только ответь.
– Скажу. Прибег издалека. Месяца три лесами, как волк, шел...
Корнил многозначительно замолчал. Не торопясь, набил в трубку табаку, раскурил от свечи, окутался клубами дыма и начал говорить, понизив голос:
– В родных-то местах стал локтем барское пузо задевать. Как подбоченюсь, так, глядишь, локтем пузо и потревожу. Господам это не поглянулось: мол, пузо ихнее не барабан. Вот и пришел в эти места, а в демидовский капкан ногой не ступил. Стал на Исети рыбачить, к лесам привыкать. Зверье разное и люд недобрый не раз пужали. Но я свой страх пересилил, да и сам стал кое на кого страх нагонять.
– С начальником-то как повстречался?
– Обыкновенно. На закате как-то наловил чебаков да и стал над костром уху варить. Капитан и объявись передо мной верхом на сивом коньке. Спрашивает эдак сердито: «Кто таков-» Я ему в ответ: «А ты-то сам, дескать, кто-» Усмехнулся тот, говорит: «Я, уктусских и прочих горных заводов начальник, капитан Татищев». Гляжу: с виду чахлый. И высказал я ему, что, дескать, в начальниках не хожу, но сам себя как хозяина этих мест понимаю. Гляжу, капитан нахмурился, эдак сердито спрашивает: «Беглый-» А я ему, не сробев: «Как же, беглый. Кому же тут еще в лесах шляться-» Гляжу, слезает он с конька и к костру вплотную подходит. Худущий – кожа да кости! Присел на корточки, к вареву моему принюхивается: голоден! Ухой я его угостил, похлебал он в охотку... На другой день опять меня навестил. Хлеба печеного мне привез и соли чистой, а за ушицей стал мне рассказывать, что место для нового завода присматривает. Я, не будь дураком, и молвил ему, что для завода лучше этого места по всей Исети не сыскать. Он спорить не стал, понял, что кое-какой умишко у меня водится.
Через недельку наехал ко мне со всяким начальством и солдатами, велел здесь лес рубить, место чистить, за дельный совет вскорости шестью рублями меня одарил из своего кармана.
– А я слыхал, что дружбу с генералом ты через Афанасьевну заключил?
– Мало ли что люди из зависти скажут. С Афанасьевной, правда, давно дружу. Грею вдовицу ласковым словом.
Корнил, позевывая, встал.
– Одначе домой пора.
Надевая полушубок, Корнил оглядел солдат.
– А вам пора на бочок. Отчего солдат гладок, знаете? Поел и на бок! Уж такая ваша жизнь. С весны у вас редким гостем буду, в лесу стану жить вольно и хорошо. Вам такой жизни и во сне не увидеть.
– Без шару нашего соскучишься.
– И об этом загодя позаботился. Афанасьевна мне для той поры генеральского табачку помаленьку накопит...

3

Гоняя с места на место снежные наметы, январская метель четвертые сутки трудилась, как радетельная хозяйка. Еще накануне видны были стены и башни Екатеринбурга, а после метели будто не стало их вовсе. Вся крепость зарылась в сугробах.
Лихо бушевала метель.
В крепости ветер натыкался на строения и не мог развернуться во всю молодецкую удаль; только на пруду, пустырях и просеках он так вихрил снежные столбы, будто лебеди-кликуны, не взлетая, разм ахались свистящими крыльями.
Днем он посвистывал, как ухарь-ямщик, а по ночам отгонял людской сон кошачьим мяуканьем и волчьим воем.
За крепостными валами снежная буря бушевала в неудержимой бесшабашности. Косогоры сугробов росли на опушках лесов – шарташских, исетских и уктусских, деревья в этих лесах будто делались ниже – такие снежные горы громоздились у комлей.
* * *
Сквозь снежную мглистость метели догорал за лесами кумачовый закат субботнего дня.
В кухне командирской избы Афанасьевна все чаще посматривала на часы. Барин с Герасимом ушли в баню. Парятся второй час. Командир любил веники липовые и смородиновые. Их наготовили загодя. Давно ждет барина и холодный квас... Домоправительница уже начинала тревожиться.
Наконец голоса в сенях. Выглянула, всплеснула руками.
– Батюшки-светы! На руках принесли! Неужели опять до беспамятства?
Герасим с кучером Семеном внесли генерала, завернутого в тулуп. Афанасьевна забежала вперед, раскрыла постель.
– За лекарем беги! – еле выговорил Герасим. – Сердце у генерала заходится.
– А ты, ирод, где был? Опять не доглядел?
– Да не причитай ты христа ради!
– Не хайлай на меня. Клади прямо в тулупе. Голову выше подними.
Когда Татищева кое-как уложили, Афанасьевна яростно накинулась на камердинера и кучера:
– Все вы виноваты! Опять раньше времени трубу заслонили? С угаром закрыли?
– Упаси бог! Может, из-за метелицы снег в трубу набился? – смущенно бормотал Герасим.
– Метелица тебе виновата? Завсегда причину сыщет! Мухомор ты, Герасим, а не камердин!
Афанасьевна принесла из сеней горсть мороженой клюквы. Засунула по ягодке в уши Татищеву.
– Лучше хлебного мякиша! – подсказал Герасим. – Беги, Афанасьевна, живее за лекарем!
Но Василий Никитич пошевелился, приоткрыл глаз. Сказал шепотом:
– Не сметь лекаря звать! Сраму такого не потерплю. Из-за бани лекаря? Никому не можно в крепости знать про такое со мной происшествие.
Татищев слабо улыбнулся своей домоправительнице.
– Твердое слово тебе даю: больше не буду париться так.
– Сколь раз слово такое слышала, а на деле что?
– Да все хорошо поначалу шло, Афанасьевна. Правду говорю, Герасим?
– Истинную. Конфузия вышла вовсе невзначай.
– Пар был легкий, как подобает. Окатился я начисто, а в предбаннике вдруг в беспамятство впал.
– Клюквы поешьте, барин.
Татищев положил в рот несколько кислых, хваченных морозом ягод клюквы. Поморщился.
– Может, и кваском угостишь?
– Сейчас. Давно припасла.
Татищев пил квас, причмокивая губами после каждого глотка.
– Спасибо. Сразу полегчало.
– Слава те, господи. Ступай, Семен. Отойдет теперь. Прокатила беда лихоглазая. Спи, барин.
Афанасьевна на кухне снова взялась за Герасима.
– Ишь ты, герой-бомбардир! Позабываешь мои наказы? Барин в избе генерал, а в бане ты над его судьбой единый начальник. Волосом седой, а ума меньше, чем у овечки.
– Да не грызи ты меня. Сам понимаю, что не по-ладному дело обернулось.
Слушая из-за двери перебранку слуг, Татищев виновато улыбался про себя, вспоминал, как Данилыч Меншиков, бывало, говаривал: «Повинную голову меч даже казнокраду не сечет».
Засыпал он, все еще слыша сердитые укоризны Афанасьевны:
– Горюшко мне с вами. Как в баню с барином уйдете, я страхом за вас свой век укорачиваю. Весь Каменный пояс, весь Катерининск генерал наш в дюжем решпекте держит, а в бане над собой решпект взять не может. Чистая беда: как суббота – так в нашей избе банная оказия...
* * *
Стемнело. Татищев еще спал, но филин, услышав в вое метели что-то понятное ему одному, заметался по клетке, захлопал крыльями и разбудил хозяина.
Татищев заметил в темноте огонек лампады. Крепко же спал, раз не слышал даже, как входили зажечь!
Приподнял голову, закашлялся: всегда кашлял, когда пробуждался. Немец-лекарь уверял, что кашель у генерала от грудной болезни, но Татищев знал, что кашляет просто от старости и пристрастия к табаку.
Герасим, услышав, что Татищев проснулся, вошел в кабинет, зажег от лампадки четыре свечи в высоком бронзовом канделябре. Его подарил Татищеву датский капитан Беринг, посетивший Екатеринбург года два назад.
Огненные язычки свечей разогнали темноту по углам. От стола легла на медвежий ковер густая тень и наискось утянулась по полу чуть не до кровати, а на гладких изразцах голландской печки расплылось отражение самого Герасима, пока камердинер задергивал на окнах шторы.
– А поспал я хорошо, Герасим!
– Всякий сон силы крепит. Кажись, в горнице выхолодало? Эдакий ветрила любую теплынь выдует.
– Пожалуй, растопи печь. Посижу сегодня.
– Печь-то растопить недолго, только осмелюсь подать совет – до завтрева работку-то отодвинуть.
– Нет, Герасим, поработать надо. О многом надо с пером над бумагой подумать. С весны начну по-иному перелаживать жизнь в крае.
– Воля ваша. Только за одну ночь всех дум не передумаете, а отдохнуть – не отдохнете.
Когда Герасим вышел, Татищев сказал вслух:
– А ведь обиделся старик на меня, что не внял его совету.
Герасим принес охапку дров, уложил в печь, содрал бересту с полена, зажег от свечи и сунул под дрова.
Татищев прислушивался к завыванию ветра.
– Крепчает непогода?
– Полагаю, после полуночи надо доброго бурана ждать. Гляди, как лесной лешак – филин нахохлился. Говорят, здесь на Поясе филины раньше всех буран чуют.
В кабинет пробрался кот, прыгнул на постель, потерся о руку Татищева.
– Явился, Купчик? Где это ты слоняешься по такой погоде?
Герасим подал хозяину шлафрок синего бархата и войлочные туфли на беличьем меху.
Ростом командир невысок. Сухопарый. Широкоплечий. Не горбится. Седые волосы острижены бобриком. На темени лысина. Широкий лоб в морщинах. На правой щеке шрам. Кожа на лице желто-землистая. Брови нависли над колючими калмыцкими глазами. Глаза сразу выдают крутость характера. Как вспылит, обозлится, взгляд становится морозистым. Отойдет от пыла – начинает потирать руки, но обычную колючесть взгляда скроет только прищуром. Редко его взгляд теплеет. Даже радость не зажигает в нем искорки.
– Паричок наденете?
– Давай. В девятом часу молока мне с ржаным хлебом.
– Афанасьевна груздей припасла, как велели.
– Вот забыл! Что ж, отлично... Все-таки, старина, хорошо мы попарились. Только на верхнем полке лишку пересидел. Напугал тебя?
– Как не испугаться? Губы посинели, руки похолодели...
– Вот и дурак! Губы у меня всегда с синевой. Отошло для них время типичным цветом отливать. Не к лицу нам с тобой пугливыми быть. Такое ли видывали?
Герасим пошел было к двери.
– Погоди! А трубку набить?
– Виноват.
– Набей табачком, коим Беринг одарил. Да потуже!
– Крепковато зелье. Чай, в беспамятстве лежали.
– Не спорь. Из-за твоего ворчания редко его курю. Крепок, а мысль от него светлеет.
Оставшись один, Татищев заложил руки за спину, стал ходить по кабинету. Встретил взгляд покойной жены с портрета, писанного в Венеции. Радость и ласка в ее глазах, недолго гревшие его одинокую душу. В овальном зеркале заметил, что из-под небрежно надетого парика видна собственная седина. Получше надвинул парик, расправил букли. Пробежал глазами полки открытых шкафов с иноземными книгами по горному делу и стопками исписанной бумаги. Наизусть знал, где и какие бумаги лежат на этих полках.
Вот листки записей по Географии Российской. Большой труд замыслен. Хоть бы начало ему положить и направление дать, дабы кто-то другой, прочитав неоконченное, довел бы до конца сию Географию, к славе и чести любезного отечества и в память о великом преобразователе Петре.
Здесь, в этом шкафу, – записи по истории казенных заводов Сибири и Урала. Все содержится в этих записях – как возникали и как работали заводы, какие были от них выгоды и убытки. Есть сведения также о заводах частного владения, основанных купцами-предпринимателями. Много записей про исход людей с Руси за Каменный пояс. Не забыты и кержаки с их кондовым бытом. Их предания записаны со слов седых старцев, рядом с рассказами о розыске уральских самоцветов, мастерстве русских горщиков и гранильщиков.
Гранильное дело Татищев всячески поощрял, ради этого во второй свой приезд привез с собой Рефта. Генерал верил в великое искусство отечественных гранильщиков, заставляющих камень сверкать замысловатыми гранями, раскрывать взору спрятанное в нем чудо.
В том же шкафу, прямо под рукой, – проспект нового горного устава. Писал его Татищев применительно к отечественным законам. Писал давно, переделывал, переписывал статьи и параграфы устава, старался давать им подробное и внятное толкование.
Шкаф, что занимает простенок между окнами, сверху наполнен образчиками яшм и тагильского малахита.
На средних полках этого шкафа еле уместились громадные тома Словаря-Лексикона и объемистая рукопись с надписью на корках «Духовная сыну моему Евграфу».
Татищев писал «Духовную» уже пятый год. Старался передать в ней опыт собственной жизни, накопленные богатства мыслей, полезную чужую мудрость, чтобы послужила обожаемому сыну легче и разумнее наметить жизненный путь.
Сын – последняя радость, главная надежда и гордость старого генерала. В своей «Духовной» он старался не поучать, а больше писал о том, что видел на свете, слышал от разных людей или сам узнал о человеческой жизни.
Татищев советовал, например, выбор книг для чтения сына, в том числе, разумеется, и книг церковных, но предостерегал от вступления в религиозные споры. Дурные, мол, от сего бывают следствия!.. Вот, как раз сверху, попалась Татищеву на глаза свежая запись собственной мысли: «Я хотя о боге и правости закона никогда сомнения не имел, но от несмысленных и безрассудных споров не только за еретика, но и за безбожника почитан бывал и немало невинного поношения и бед претерпел. Однако, презрев такие клеветы и злонамерения терпеливостью преодолев, лицемерным поступкам и фарисейским учениям не последовал».
«Имей в виду, – читал Татищев собственную рукопись дальше, – что жена тебе не раба, но товарищ, помощница и во всем другом должна быть нелицемерной. Так и тебе с нею должно быть, в воспитании детей обще с нею прилежать, в твердом состоянии дом в правление ей вручать. Однако ж храниться надлежит, чтобы тебе у жены не быть под властию: сие для мужа очень стыдно!»
Старик неколебимо верил, что сын, прочитав «Духовную», не повторит многих ошибок отца, сможет без боязни смотреть в лицо всем людям. Сын, в чьих глазах оживало тепло глаз материнских, был сейчас далеко от крепости: учится в столице, выказывает прилежание к наукам и отличную светлость ума...
Василий Никитич попил квасу, разложил на огромном столе бумаги и гусиные перья. Залюбовался блеском природных самоцветов – золотистых топазов, лежавших возле чернильницы. Подарил Татищеву эти камни горщик кержак Ерофей Марков из шарташской слободки.
Редкие по красоте топазы. Лежат всегда на глазах. Татищев не может решить, какому гранильщику отдать их в огранку. Сделать бы из них ожерелье и отослать в Царское Село, порадовать царевну, затворницу Елизавету Петровну, дочь первого Петра!..
На папке с надписью «Терпящие отлагательства» лежал кожаный мешочек с кусками голубой медной руды из колыванских рудников Демидова. Рядом – образцы серебряной руды, добытые с немалым трудом, через подкуп кержаков. Татищев собирался отправить эти образцы в Петербург при секретном рапорте директору берг-коллегии Шембергу с приезжим из столицы немцем, советником коллегии Шумахером.
Заполучив эти куски серебряной руды, Татищев понимал, что на этот-то раз Демидову не вывернуться. Теперь, после такого рапорта, Демидова непременно приструнят, заставят отдать рудники казне и, конечно, велят подчиняться воле Татищева. Это будет наградой за все унижения, которые начальнику горного дела пришлось претерпеть от самоуправства всесильных здешних заводчиков.
Но Татищев также понимал, что действовать надо весьма осмотрительно: ведь у Демидовых в столице всюду сильные заступники и покровители! Скрип дворцовых половиц в Петербурге вовремя слышен заводчикам на Урале. Акинфий Демидов сумел исподволь приручить даже хитрого Бирона; невьянский властелин не пожалел затрат!
Вражда с Демидовыми у Татищева старая. Началась она еще в первый его приезд на Пояс...
Татищев мельком взглянул на филина. Тот, нахохлившись, забился в угол клетки, таращил зеленые, как плавленая медь, зрачки. Будто и этот предостерегал: мол, с сильным не борись, с богатым не судись!
Василий Никитич придвинул к себе ведомость пробирной лаборатории с анализом серебряной руды Демидовых. В каждой букве ведомости улика! Государственный закон преступно нарушен.
Татищев уже несколько раз принимался писать секретный рапорт на заводчика, но всякий раз уничтожал написанное: получалось нечто похожее на донос. В столице могут усмотреть в нем сведение личных счетов. Там, в Петербурге, вражда командира с заводчиком давно не является тайной. Заниматься Татищеву доносами отнюдь не с руки! И он решил отправить образцы серебряной руды с ведомостью лаборатории, приложив краткую докладную записку. Составление записки откладывал со дня на день и хорошо знал, что не напишет ее и сегодня.
Сидел за своими бумагами и образцами горный командир сибирских и уральских заводов, окутанный табачным дымом. Волей императрицы Анны он поставлен во главе не виданного по богатству края. На казенных заводах он никому не давал спуску, сурово, а порой и жестоко наказывал за провинности и ослушание. Все виновные его боялись, но зато правый, кто бы он ни был, всегда мог рассчитывать на его защиту.
Знавшие Татищева со времен первого пребывания на Урале замечали, как он постарел, но при этом полностью сохранил и прежнюю крутость, нетерпеливость характера и энергию в делах. Энергия у него была особенная, свойственная именно людям петровской выучки. У императора Петра Татищев был любимцем. Пушки, спроектированные им и отлитые Демидовыми, начали Полтавскую битву и решили ее исход. Любил и отличал его царь за то, что с полуслова понимал любой замысел, любой приказ. По воле Петра Татищев исколесил всю Европу, пополняя знания как в военном, так и в горном деле. Узнал о рудных богатствах Урала, о хищническом хозяйничанье Демидовых и высказал Петру смелую мысль завести там крупные казенные заводы. Царю понравилось предложение капитана артиллерии. В руки ему Петр отдал судьбу рудных богатств Сибири и Урала.
Татищев увидел Урал впервые, также под снегом, в 1720 году, когда выбрался из кибитки, заметаемой метелью, на Уктусском заводе. Артиллерийского капитана ошеломило суровое, дикое величие здешней природы. Но убожество местного казенного заводика огорчило нового горного начальника. Лень, жестокость, безудержное обкрадывание казны – вот что застал здесь Татищев. Частные заводчики вообще не подчинялись никаким законам. Татищев сразу показал им свою крепкую руку, навел кое-какие порядки и оказался один на один со всей волчьей стаей.
Демидовы уже правили Уралом, успели создать государство в государстве из своих заводских вотчин.
Пользуясь личным покровительством царя, они смеялись над его же законами. Татищев оказался первым, кто осмелился прикрикнуть на Демидовых, чем немало озадачил заводчиков.
Татищева горько удручал главный казенный завод на мелководном Уктусе, притоке Исети. Надо было найти лучшее место для нового главного завода. В лесных дебрях углядел подходящий участок на самой реке Исети, где и возникла крепость Екатеринбург. Без проволочек он сразу начал строить завод, не дожидаясь даже ответа петербургской берг-коллегии на свое донесение о задуманном.
Решительность Татищева не на шутку напугала Демидовых. Никита Демидов поскакал к царю с жалобой, что Татищев несправедливыми придирками и ревизиями тормозит работу его заводов. Пока Демидов обивал петербургские пороги, Татищев расчищал площадку для будущего завода и запруживал Исеть.
Демидовы всеми силами мешали его работе. Сманивали мастеров. Поджигали леса вокруг строительства. Прорывали плотину. Волновали работных людей страшными слухами. Заводчик Акинфий Демидов не допустил посланного Татищевым шихтмейстера к записям в заводских книгах о выплавке чугуна.
Наказать всесильного невьянского заводчика Татищев решил смело и жестоко. Он приказал военным патрулям закрыть дороги и не пропускать в Невьянск обозы с хлебом. На демидовских заводах возник призрак голода.
Испуганный Акинфий подал отцу весть в столицу. Демидов добился свидания с царем, оболгал Татищева. Царь обещал защитить его от жестокости горного начальника.
Но опытный Никита, понимавший лучше других, что сынок Акинфий переборщил в войне с Татищевым, воротясь на Урал, прикинулся покорным слугой горного начальника и явился к тому мириться.
Однако примирение с этим опасным врагом уже не понадобилось. Царь сам встал на сторону заводчиков. Этим был нанесен тяжелый удар по престижу Татищева. Потом берг-коллегия не утвердила татищевский проект нового главного завода на Исети.
Расследовать действия Татищева приехал особый советник берг-коллегии Михаелис. Упрямый немец, не понимавший русского языка, подкупленный Демидовыми еще в Петербурге, осмотрел место для нового завода, не одобрил его и окончательно угробил проект Татищева.
Последняя ссора с Демидовыми сыграла в этом самую подлую роль. Демидов пошел дальше, не остановился и перед прямым обвинением горного начальника во взяточничестве. Царь и этому поверил.
Оскорбленный до глубины души, Татищев кинулся в столицу. Свидание с царем кончилось неудачей. Несмотря на все доводы, Петр не изменил решения, не захотел обидеть Демидовых, много сделавших для оснащения войска российского. Не удалось Татищеву снять с себя и обвинение во взяточничестве. Последовала опала. На Пояс вместо него отправился старый ученый немец Виллим Геннин. Человек этот знал толк в горном деле и подробно написал в столицу о полной правоте Татищева. Царь упрямо опять не пожелал переменить решение: он держался обещания, данного Демидову.
Татищев уехал за границу. Но, околдованный Уралом, он не мог не мечтать об осуществлении своих помыслов. Посещая немецкие, французские, польские рудники, заводы и школы, упорно копил знания, набирал опыт в горном деле для будущих уральских заводов.
Петр умер. Екатерина и Меншиков немедленно вызвали Татищева домой и определили его в берг-коллегию. После внезапной кончины юного Петра Второго Татищев во главе целой группы дворян – птенцов Петровых решительно пошел на борьбу с партией верховников, пытавшихся ограничить кондициями самодержавную власть Анны. Татищев был среди тех, кто помог Анне взойти на престол как неограниченной монархине. Он снова попал в милость и получил возможность вернуться на Урал, чтобы осуществить заветную мечту, уже хорошо выношенную мечту о сказочном крае.
Даже недоверчивая и осторожная императрица выслушала с интересом его доклад об Урале. Она согласилась с его доводами и поручила ему составить инструкцию по управлению горными заводами. Подписав ее, императрица дала в руки Татищеву могучий рычаг для управления краем. Окрыленный, он снова покатил за две тысячи верст от столицы, в знакомые места, после двенадцатилетней разлуки с Уралом. Он возвращался туда стариком-вдовцом в 1733 году. Но это был уже не артиллерийский капитан, а важный сановник, вооруженный новейшими знаниями, один из самых образованных людей в государстве. Теперь-то он хорошо знал демидовские повадки, их систему подкупов; инструкция, подписанная Анной, отдавала частных заводчиков полностью в его подчинение.
Никита Демидов уже покоился в могиле.
Богатство рода Демидовых на Урале перешло в руки Акинфия Никитича.
Татищеву пришлось поселиться в Екатеринбурге. Честь основания города-крепости принадлежала ему, но осуществил татищевский проект Виллим Геннин. Он во многом отступил от первоначального замысла русского капитана артиллерии с колючими глазами. На деле новый завод на Исети оказался далеко не таким, каким хотел его видеть и показать России Татищев.
Демидовы, конечно, никак не ждали вторичного появления на Урале своего заклятого врага. С Генниным все шло гладко, он покорно ходил у них на поводу, водил дружбу. Акинфий Демидов знал, что Татищев, верный себе, дружбу отвергнет. Значит, борьба должна продолжаться и будет не легкой, потому что минули петровские времена, вокруг престола сгрудились новые люди, не способные оценить демидовских заслуг перед государством.
Понимал и Татищев, как неимоверно окрепли Демидовы на Урале, захватив в свои руки лучшие рудные богатства края, держа остальных заводчиков в полной зависимости. Дело у Демидовых было поставлено много лучше, чем у Геннина. Акинфий собрал на свои заводы лучших рудознатцев и литейщиков; у него много рабочих рук, так не хватавших казенным заводам.
Татищеву было ясно, что Геннин, человек честный, немало сделал, чтобы улучшить работу казенных заводов, но, подпав под влияние Демидовых, смирился с мыслью, что демидовские всегда должны стоять выше казенных. Геннин привлекал на казенные заводы многих иноземных мастеров-хищников, чего не допускали у себя Демидовы.
И сам Татищев сознавал, что без хороших учителей дела не наладишь. Своих рудознатцев и литейщиков не хватало, самые талантливые не шли на казенную службу: хозяева частных заводов – Демидовы, Строгановы, Турчаниновы, Осокины – платили лучше. А мастера-иноземцы, получая большое жалованье, отнюдь не спешили передавать знания и навыки русским. Да и на подкуп иноземцы податливы! Они подчас намеренно задерживали те или иные нововведения на казенных заводах, чаще всего по тайному сговору с Демидовыми. Их железо с маркой «Старый соболь» славилось по всей Европе. Одна Англия покупала его сотнями тысяч пудов. Казенное русское железо не выдерживало такой конкуренции.
Для Татищева не было тайной, что не только горное дело Урала и Сибири, но и судьба всей России попала в руки придворных интриганов-иноземцев, Бирона и его присных.
Малейший каприз всесильного временщика мог в любой час снова лишить Татищева и чинов, и положения в крае. Татищев прилагал все силы, чтобы сделать казенные заводы доходными. Лишь тогда удастся прибрать к рукам и подчинить своей власти Демидовых. А для этого требовалось многое. Прежде всего, найти богатое рудное месторождение и завладеть им раньше Демидовых. Требовался и приток новых средств в казенную промышленность Урала. Татищев рассчитывал, что немалые средства может дать Уралу гранильное дело. Дивные природные камни-самоцветы, отделанные вдохновенной рукой мастера-гранильщика, могут обогатить край, помочь его процветанию.
Татищев старался наладить гранильное дело русскими руками, близко не подпускал к нему иноземцев. Только со шведом Рефтом Татищев советовался в трудные минуты. Никто не смел влиять на свободный полет вдохновения русских умельцев по камню, подчинять их фантазию каким-либо иноземным шаблонам...
Крепкий табак, подаренный Берингом, уже начинал одурманивать голову. Татищева клонило ко сну. Кот забрался на генеральские колени, мурлыкал усыпляюще...
И вдруг сквозь завывания метели – колокольцы.
Ближе и ближе! Кто бы это в такую непогоду? Смолкли у самой избы... Фыранье лошадей. Голоса.
С канделябром в руке Татищев вышел в столовую.
– Кто там?
– Из Питербурху офицер.
– Проси.
Герасим пропустил в столовую молодого статного офицера.
– Да быть не может! – от удивления Татищев даже перекрестился. – Господи! Князь Дмитрий!..

4

Третьи сутки, как утихла буранная метель. Екатеринбургская крепость тонет в новых, причудливых сугробах, теряется в темноте.
В татищевской столовой на круглом столике горят свечи. Пламя то держится ровно, то начинает прыгать и помигивать, и тогда по боку свечи стекает и тут же застывает оплыв, а в горнице усиливается запах разогретого пчелиного воска.
На диване князь Дмитрий, гостящий у Татищева пятый день.
Василий Никитич Татищев, заложив руки за спину, шагает по комнате. Он в парике и мундире, но на ногах не ботфорты, а домашние туфли.
Приезд петербургского гостя взволновал горного начальника. Свежие вести о сыне, о друзьях! Письмо от секретаря Академии наук профессора Тредьяковского!..
Дни и ночи почти не расставался хозяин с гостем, а когда тот изнемогал от ночных бесед, хозяин маялся с самой нанавистной ночной собеседницей – бессонницей.
Татищев был несказанно рад, что молодой гость, сын давнишнего друга, адмирала петровского флота, так живо интересуется здешним краем. Всякий вечер, перебрав петербургские новости, разговор возвращался к Уралу.
Говорил, собственно, главным образом Татищев, а гость внимательно слушал.
Теперь, воочию увидев Урал, наслушавшись рассказов Татищева, молодой князь поверил, что самые сказочные, самые красочные небылицы об этом крае могут обернуться былью, да такой, что поспорят с любой фантастической сказкой.
Татищев рисовал князю удивительное будущее этого пока еще глухого лесного края, где человеческие законы пока бессильны перед законами суровой природы, где голоса правды и справедливости слабее жестокой силы зла, где жадность и корысть открыто становятся поперек пути добру и чести.
Но суровость здешних стихий кует характеры. Она в известной мере даже уравнивает людей. В зимний буран люди, застигнутые стихией, каких бы званий и рангов они ни были, лелеют одну мысль: как уберечь тепло жизни, сохранить тепло собственного тела под рваным ли зипуном или под медвежьим тулупом.
Жестокость природы делает людей цепкими, осмотрительными. Скупы ее житейские блага, редки улыбки. Зато как ценят их здесь!
Те, кто укорачивает свой век в шахтах, трогательно любят каждый проблеск здешнего солнца, умеют сравнить в грустной песне звезды небесные с игрой самоцветных камней. Души этих людей суровы, глаза бесстрашны: чем еще напугаешь уральского рудокопа? Чем ему пригрозишь?
Те же, кто угнетает бесправную людскую жизнь, боятся здесь темных углов, крестятся перед каждой дорогой, перед буреломом и пнем, боятся собственной тени, отражения в зеркале.
Гонимые здесь не стонут. Скрежеща зубами, накапливают годами тайный огонь мстительной злобы. Непосильные горести смывают не слезами, а соленым потом. Они твердо верят, что настанет час, когда здешний лесной закон отдаст им во власть обидчика. Верят, что за надругательство над их душами и телом расплата будет беспощадной: бултыхнется истязатель в глубину лесного озерка-омута, и последней памятью о нем разойдутся круги по черной воде, подернутой зеленоватой ряской...
Да, в этом крае жизнь и смерть, радость и страдание ступают одинаковой походкой, с развальцем; все глаза хмуро ощупывают собеседника взглядом исподлобья. Людской кровью политы не одни кожаные плети надсмотрщиков, но и ножи мстителей. Здесь порой трудно отделить честь от бесчестья... Словом, многое понял князь Дмитрий из рассказов хозяина горного края. Начинало ему казаться, что человеческие характеры, выкованные под здешним молотом страданий и борьбы, дадут когда-нибудь поколения подлинных богатырей, о которых сам буранный ветер споет еще не слыханные доселе былины!
Татищев остановился у стола, заговорил твердо и непривычно громко:
– Взял я, князь, на свои старческие плечи бремя заботы о казенных заводах. Обещал императрице их наладить и законность во всем крае утвердить, узду наложить на заводчиков, кои не хотят отучиться от пакостного уральских недр расхищения, не отдавая положенную по закону часть барышей в казну.
Князь понимающе кивнул. Татищев продолжал:
– Второй раз я здесь. Оба обещания на этот раз выполню, несмотря на все помехи, чинимые здесь и в Петербурге. Слава богу, жить в ладу с природой научился, от треска сучка не вздрагиваю. Работный люд мне верит и немало тайн мне открыл. К послушанию людей надобно приводить справедливостью. Сызмальства не любил жестокости к людям. Матушка моя учила меня быть ласковым ко всем. А царь Петр приучил к требовательности суровой, до жестокости во всяком большом деле. Так обучил, что губы от прижима к зубам стали у меня тонкими.
Молод ты, князь Дмитрий, но вижу, что, наглядевшись на теперешние дела в столице, и ты понял, елико тяжко возвеличивать родное русское достоинство перед теми, в чьих руках очутилась ныне честь Российской империи. Чай, понял, что любая заморская вонь нашим столичным вельможным лизоблюдам ароматными духами кажется, а от запаха насущного хлеба они носы затыкают кружевными платочками.
Покажет им Василий Татищев трудом уральского народа, что может Россия прожить уральским железом и медью, заперев ворота для металла иноземного.
Весной хочу по-новому взяться славу Каменного пояса утверждать. Задумал еще тогда, когда насильно и несправедливо оторвали меня от горного дела. Многими бессонными ночами обдумывал. Теперь вот решил за дело браться, никого не спросясь. Ведь валил же я в этом месте леса для завода, тоже никого о сем не спрашивая? И видишь, прав оказался!
Сейчас хочу перво-наперво культуру камня ввести.
Последние слова Татищев высказал каким-то особенным голосом, будто говорил о самом близком и сокровенном...
– Разумеешь, князь Дмитрий, что за смысл в сии слова влагаю? Об уральских самоцветах веду речь. Все драгоценные камни, известные миру, есть в уральской земле. Наличествуют в ней и такие, о коих еще нигде на свете понятия не имеют. Надо только искать. В этом мне помогут здешние горщики, а гранильщики наши оживят каменья русской искрой народного вдохновения.
Не видал ты еще лиц уральских горщиков! Подчас истинным вдохновением пылают. Что за сила колдовская у них сквозь покров земной самоцветы угадывать? Жаль, что сейчас зима, не могу тебе эту колдовскую силу на деле показать. С ними, князь Дмитрий, я еще и золото в этих горах сыщу, свое уральское золото, чтобы кичливая Европа от зависти зубами заскрипела. Сколько раз за границей мне приходилось слышать обидные слова, будто у России нет золота. А вот есть!
Татищев показал на ладони несколько тяжелых камешков с прожилками кварца.
– Минералы эти, князь, всегда в горах золоту сопутствуют. Будет и у России свое золото. И найдут его именно у нас, в крае Каменного пояса... Трудностей предвижу много. Невесело запоют мои помощники на казенных заводах. Жестоко стану вышибать из них леность, от подкупов отучать. Примусь за иноземцев. Заставлю их делом русский хлебушек отрабатывать, по-настоящему рудознатцев моих обучать. Наш мужик обученный быстро иноземцев за пояс заткнет.
– А если, Василий Никитич, твои немцы подчиниться не захотят?
– Не захотят подчиниться? Сгоню из края, пешком заставлю в свою Саксонию шагать... Немцы уже многое познали про земные тайны Урала. Знают, что нет счета его рудным кладовым. Знают – и молчат. Воруют исподтишка у меня под носом. Найдут горщики новый самоцвет, а немцы постараются его достоинства умалить. Сыскал Кожевников изумруд – охаяли иноземцы и ценность его, и цвет, а он под стать индийским оказался. Они приехали сюда учить, а не учат. Онемечивают край. В крепости у нас даже чистой русской речи без немецких слов не услышишь. Я настрого приказал по-русски говорить и крепость нашу Катерининском называть.
Немцы мой замысел уже чуют. Поняли, что не испугаюсь кое-кому и по загривку дать. Заскулят небось, как щенята. Начнут в Петербург доносы слать, а я с доносчиками намерен по-демидовски поступать. Был человек и потерялся... Не то заблудился, не то звери съели... Спорить намерен до победы или до смерти.
Генерал ушел в опочивальню за трубкой, раскурил ее от свечи.
– Вчерась ты, князь Дмитрий, меня про Демидовых расспрашивал. На Урале это сила самая могучая, но сила беззаконная и темная. Настоящую жизнь рудного Урала тульский кузнец Никита Демидов разбудил. Не объявись они здесь, ковыряли бы наши мастаки руду на казенных заводах и наплавили бы железа на несколько крыш. Демидовы Урал для России открыли, Петру помогли флот создать, войско преобразовать, врагов разбить. Демидовы – тульская щука, пущенная Петром, чтобы на Урале карась не дремал. Вот я чуть было в караси и не попал, да все ж не по зубам тульской щуке оказался.
Сановная столица считает их моими врагами. Не скрою, мне они враги, но достойные. С ними не зазорно мериться силой, не зазорно у них и учиться. Почему эти недюжинные умники стали моими врагами? Потому, что хотят жить без государственного закона. Мешают мне эти законы защищать. А служим-то мы одному делу: возвеличению края. Различие наше самое пустяшное: они воры, а я с ними в компании воровать у государства не согласен. Врагом Татищева почитают за то, что он давно их козырные карты подглядел и игру распознал.
Крепко осерчал на них, когда меня из края убрали. Прошла эта обида. Хотел бы увидеть их своими друзьями, законопослушными преобразователями уральского края. Выучка у меня петровская, умею ценить и заслуги врагов. Повторяю: я и Демидов служим государству каждый по-своему. Не будь Демидовых на Урале, не было бы здесь ни меня, ни даже моего Катерининска. В чем скрыта тайна их удач? В том, что на своих заводах все ладят русскими руками, не допускают иноземцев, до всего доходят своим разумом.
Царь Петр отдал край Никите Демидову, но осилил Урал не он, а сын Акинфий. Он для края величавее отца оказался. Отец подкупал и кланялся. Сын тяжело работает и крупно ворует.
Татищев вновь от свечи раскурил погасшую трубку и продолжал:
– Живут Демидовы по-царски, пышнее иных столичных сановников. Меня бы озолотили, да в моем мундире велю шить мельче и теснее карманы...
Чем создано богатство Демидовых? Жестоким трудом подневольного люда. Но этот люд скоро по всей Руси прослывет «уральцами» за стойкость против любых напастей. Может, сами того не хотя, Демидовы не одно железо, но и новую породу людей отковали. Работный люд Демидовых ненавидит люто, клянет каторгу демидовскую. Но достаточно царскому закону задеть права Демидовых, как ненавидящий их здешний народ встает на защиту своих хозяев-угнетателей. Не потому, что ему жаль Демидовых, а потому, что он обучен Демидовым любить потом политую землю. Демидовские люди любят уральскую землю. Она им убежище. Даже каторга заводчика подчас им милей того, что несет царский закон. Ведь от него-то родные места люди на Руси покинули.
Чтобы понять силу Демидовых, надо хоть издали глянуть на Невьянск с его каменной башней, на Тагил с его длинной плотиной, на ревдинские хоромы и Шайтанский завод. Такую силу можно только умом и терпением обратать. Криком и стуком никого тут не испугаешь. Лучшие рудные богатства, ведомые на Урале, у них в руках, и нет силы, чтобы отнять у них эти беззаконно взятые богатства. Демидовы сегодня – самая страшная, самая легендарная быль Урала. И до заключительных страниц этой были еще далеко!
Поэтому и нужно казенному Уралу сперва догнать демидовский, научиться соперничать с ним, а тогда уж и положить узду на непокорных заводчиков.
Нужно время! Нужен поиск рудных богатств! Надо делать открытия, прибирать богатства к рукам раньше дошлых демидовских приказчиков. Поэтому и заставлю немцев обучать наших искателей не так, как до сей поры обучали!
Дымя трубкой, Татищев все еще ходил по горнице. Тихо поскрипывали половицы. Одна из свечей догорела и стала гаснуть.
Князь Дмитрий поднялся с дивана и плотно прикрыл дверь из столовой в кухню.
– Позвольте от души поблагодарить вас, Василий Никитич, за доверие ко мне. До сей поры вы не торопили меня изложить главную тайную причину моего приезда, важную для всего государства. Теперь же, доверенностью осчастливленный, хотел бы открыть вам сию цель.
– Ежели есть на то право, говори.
– Прибыл во вверенный вам край из Царского Села по желанию его невольной узницы.
– Неужли не позабыла меня царевна Елизавета Петровна?
– Она вас помнит и почитает верным соратником ее великого отца.
– Царевна Елизавета! В последний раз, почитай, за год перед тем, как на Пояс податься, навещал ее. Велела обучать ее стрельбе из пистолета. Верный у нее глаз, да и рука для стрельбы крепкая. Многим в отца уродилась. Сейчас чем время коротает? Кто дружбу с ней водит? Ты возле нее?
– Да.
– А она изволит пребывать все такой же быстрой и ловкой? Также радует друзей своих беззаботным смехом?
– Редко ей теперь смеяться приходится.
– Понимаю. Одиноко ей в Царском Селе. Тесно там дочери Петровой, а в столице ныне небезопасно. Времена недобрые! Долго ли до беды, если игралищем придворных партий станет и нынешним немцам поперек пути окажется.
– После моего отбытия собирались в Курганиху волков травить.
– Понимаю. От скуки это. А ведь иная дорога ей предначертана.
– Какая дорога, ваше превосходительство?
– К родительскому престолу. Вот ее истинное место, а не в Курганихе на волчьей травле.
Татищев и гость пристально посмотрели друг на друга.
– Про тайное обещал сказать, а сам молчишь? Сам сказал, что доверие ко мне питаешь.
– Верные друзья царевны, доктор Лесток, камер-юнкер Воронцов и посланник Де ла Шатерди и еще многие другие, замыслили...
– О чем? – нетерпеливо спросил Татищев.
– Смести Бироново тиранство вместе с его царственной покровительницей. Замыслили возвести на престол царевну Елизавету Петровну. Если понадобится, даже против ее собственной воли.
– Вот, стало быть, зачем вам Татищев понадобился!
– Ежели помощь ваша и будет нужна, то только при неудаче, если задуманное не сможет осуществиться. Упредила нас царевна, что ежели замысел неуспешен окажется и императрицей она не станет, то с земли русской за границу не укроется, а будет искать пристанища у вас на Каменном поясе, как тысячи прочих русских людей, обиженных, недовольных и непокорных. Царствование Анны Иоанновны несчастно для России. Разгул курляндского временщика дорого стоит государству.
– Так вот почему меня про Каменный пояс пытал? Ну что ж! Царевне пора быть императрицей. Пора по России погулять чистому ветру и выдуть с ее просторов дух Курляндского конюха. Как знать, может, в царевне отцовская воля воскреснет. Тогда сызнова сыщутся люди, способные под скипетром Елизаветы Петровны славу отцовской эпохи возродить.
– Стало быть, вы, ваше превосходительство?..
– С вами. За тысячи верст буду мысленно с вами в тот светлый час. И ежели, не приведи господь, случится какая беда, немедля везите сюда царевну. Так ото всех укрою, что вовек никто тропы не сыщет.
– Благодарю вас.
– Не благодари. Для Василия Татищева дочь Петра на престоле России – последняя заветная мечта. Хочу дожить до той минуты, живыми глазами все это увидеть. Смотрите, не сробейте: позора дочери и покойный царь не стерпит, всех вас со света сживет. Главное: дочь царя с именем первого христова апостола должна взойти на престол российский только русской отвагой и смелостью!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Над Невьянским заводом, главным уральским гнездом Демидовых, прочно свитом за тридцать три года на берегах Нейвы, полная февральская луна блестела огромным серебряным рублевиком. Ночь выдалась морозная.
От семи дозорных башен на снежных холмах-сугробах вытянулись, изогнувшись, полосы четких синих теней. Легкий ветерок расстилал по сугробам рваные холсты сыпучей поземки.
Самая длинная полоса тени пала на снега от плотинной каменной Наклонной башни. Перекинулась эта тень через гребень стены на плотину, перекрыла откосы насыпи и уползла дальше, на белизну снежных просторов пруда. Высота Наклонной башни – двадцать семь сажен, а тень ее на лунных снегах без малого вдвое длиннее.
Для душевного покоя Акинфия Никитича Демидова, по его воле, каменная башня Невьянска выстроена схоже с башнями Московского Кремля. С наклоном излажена она оттого, что в Петербурге довелось всесильному заводчику наслышаться, будто на италийской земле, в городе Пизе, стоит для устрашения народа башня, готовая упасть.
Наклон невьянской башни – на юго-запад, в сторону пруда, и в сознании невьянцев крепко угнездилась тревожная мысль, что при падении она обязательно разворотит плотину пруда, выпустит из нею запруженную воду, и тогда неистовый вал смоет с лица земли все живое на десятки верст.
Два года возводили башню, поднимали ее в высоту. Немало рабочего люда померло на ее стройке. Башню по московскому образцу строил иноземный зодчий. Для кладки обжигали особый по величине и весу подпятный кирпич. Кладку стен вязали железными прутьями и полосами. Косяки дверей и окон отливали из чугуна. Выводили башню в строгом секрете за высокими заплотами. Народ и близко не подпускали. Выложили под башней просторные подземелья, соединили потайным ходом с подземельем хозяйского дворца. А еще из башенного подземелья прорыли тайный лаз к пруду, перекрыли шлюзовой перемычкой... Откроешь перемычку – хлынет вода прямо в подземелье.
Первые десять сажен над землей башня четырехугольная и гладкая. Эта часть по-каменщицки зовется четвериком. Выше три яруса восьмигранных, или восьмерика, один над другим. У каждого яруса свой карниз и открытая ходовая галерея с чугунными перилами-решетками. Грани ярусов украшены колонками, двери и окна – наличниками. Золоченая крыша сведена на конус и увенчана шпилем, на котором прилажена ветренница под чугунным шаром с раззолоченными иглами.
Во втором ярусе башни устроены часы с голландскими курантами, белые круги мраморных циферблатов глядят на все четыре стороны. Куранты вызванивали четверти и получасья, а после каждого часа играли музыку...
Нарушая звенящую тишину лунной ночи, совсем близко от жилья выли волки.
На башне колокол вызванивал одиннадцатый час, и едва только смолк последний удар, как куранты заиграли мелодию менуэта. Мелодия ласковая и нежная, хотя не совсем чиста по тональности: знать, небрежно иноземцы отлили колокола курантов.
Отыграли куранты положенные минуты, и опять тревожили зимнюю тишину только волчьи песни.
Невьянск спал.
Спал в лунном свете старейший в крае завод Демидовых, оцепленный со всех сторон грудами слободских изб и сараев, переметенных сугробными снегами...
В самом нижнем окне башенного четверика от тусклого света искрится налет инея на промерзшей слюде. Едва приметное желтое пятно легло от окна на гребень сугроба, наметенного у стены.
В горнице башенного старшины сводчатый потолок весь в узорах древнерусского орнамента. Теплилась лампада перед образом Стефана Великопермского в литом из чугуна киоте. Свет от лампады не велик, но достаточен, чтобы заменить темень полумраком.
Заставлена горница литыми из чугуна гробами. На одном из них, возле стола, налажена постель. Поверх чугунной крышки постланы доски, а на них раскинут волчий тулуп. Занимал это ложе старшина башни, беглый стрелец Савва, родом из Мурома. Он не спал, а лишь смежил веки в дремоте. Изредка поглядывал из-под кустистых бровей на огонек лампады и зыбкие тени на сводах.
Его старческому бдению вверен невьянским хозяином догляд за Наклонной башней. За особую верность поручил ему Акинфий Никитич стеречь все башенные тайны. Савва осведомлен обо всем, что сотворено Демидовыми в уральском крае.
Наблюдал он в оба глаза и за стройкой башни, помнит, как ложилась в кладку каждая кирпичина, весившая по двадцать фунтов. Не позабыл, как выводились своды подземелий и переходов. Знал, где по каплям сочится из трещин влага. Наизусть помнил в башне любую крысиную нору. Мог в темноте, на ощупь пройти из башенных подземелий в подземелья хозяйского дворца. Не раз доглядывал за каменщиками и своими глазами видел, как хозяева, хороня концы, вмуровывали в стену подземелья изобличенных жалобщиков и доносчиков, замученных на пытках. Савве была ведома и главная тайна башни: он знал, как надо разом отворить разбухшие от сырости дубовые пластины шлюза, чтобы водой из пруда залить все подземелья башни и дворца.
Как вчерашний день, помнит Савва стройку башни. Выжившие на ней каменщики, работники и сам иноземный зодчий в благодарность за труды награждены хозяином по-демидовски: этих людей цепями приковали к тачкам и тайком сгноили в рудниках Урала и Колывани.
Савва понимал: не будь под башней тайных подземелий, хозяин не пожалел бы золота умелым строителям. Но люди, осведомленные о подземельях, были опасны хозяину. Языки у них – не на привязи, могут, совсем невзначай, проговориться о тайном устройстве башни: потому вместо золота строители, все до единого, получили наградой медленную смерть.
На крутом веретене свита суровая нитка Саввиной судьбы. Тридцать пять лет назад, еще в Туле, заплелась она в один клубок с судьбой демидовского рода. Савва на стрелецкой службе бунтовал в Москве, держась за князя Хованского. Царевна София примяла бунт. Савве посчастливилось уйти от петли, укрывшись в копоти демидовской кузницы. Силы работной в ту пору в Савве было много, а Демидовы не чурались виноватых рук, если они были сноровисты и сильны.
Вместе с Акинфием Демидовым Савва отправился на Пояс как раз в те годы, когда здешний никудышный казенный завод, называвшийся Федьковским, перелаживали на демидовский уклад в нынешний Невьянский. Ходил тогда Савва правой пристяжной у коренного приказчика Мосолова. Правил Савва стройкой новой плотины, запруживая полноводную Нейву, чтобы в котловине гор на месте непроходимых топей разлился заводский пруд. В полторы версты длиной выкатали для этого плотину, замаривая людей трудом и голодом. От всяких болезней мерли люди, бутившие камень и вбивавшие сваи; мерли, заедаемые гнусом и комарьем, падали под ударами плетей, но новый пруд для обжимных молотов и домен получился на славу.
Гибли люди сотнями, тонули в болотной жиже, обретали сырую могилу без отпевания и погребения. Богатыри строили плотину, но и богатырской силы хватало ненадолго. Не бывать Невьянску, кабы не эти беглые богатыри, покидавшие Русь из-за спора о вере. Не бывать Невьянску, кабы сын Никиты Демидова Акинфий не имел верных приказчиков вроде Мосолова и Саввы, у кого вместо сердца – камень, вместо души – звериная злоба, вместо доброго слова – матерное.
Запрудили Нейву. Обуздали ее. Савва стал приказчиком Невьянска. Это он придумал и завел Ялупанов остров в трясинах. Там в «годовых избах» простых, российских людей обращали в людей демидовских: беглого крестьянина, солдата или мастерового держали на острове до тех пор, пока он не зарастал до звериного обличья бородой и волосами. В таком неузнаваемом виде человек и становился пригодным для невьянских рудников.
Жестокостью над подневольными людьми Савва каменил в себе человеческие чувства. Это по его сметке работа на демидовских заводах и рудниках стала каторгой. Своими выдумками Савва затыкал за пояс даже Мосолова. Угождая хозяину, Савва не думал ни о собственной душе, ни о старости, а она, подкравшись исподволь, вдруг стала подвергать его окаменевшее сердце неожиданным испытаниям.
Сначала завелся страх перед темнотой. Савва стал бояться темных углов, озирался, ожидая нож в спину. Познал лютую муку ночной бессонницы. Будто сквозь стену явственно слышал людские проклятия и стоны. Дальше пошло хуже: стал размякать от зрелища пыток и мучительства. Другой раз слезу из глаз вышибало.
Акинфий первый приметил эти признаки старости у Саввы. Уверенный в его собачьей преданности, хозяин послал уставшего от жизни стрельца на покой, сделал старшиной башни.
Пятый год блюдет он ее тайну. Никакая пытка не заставит его рассказать правду о том, чему стал свидетелем за тридцать три года невьянской службы у Демидовых.
Сквозь дремоту Савва слышал и одиннадцатичасовый колокол, и игру курантов. Старик поднялся со своего ложа, нащупал под столом железный фонарь, затеплил в нем свечку. Разгоревшись, она сильнее осветила горницу и самого Савву.
Высокий. Худой. Сгорбленный. Косая сажень обвислых плеч. Ржавая седина бороды. Некогда пышная копна волос давно вылезла: остались редкие пряди над ушами да на затылке. Восковая желтизна морщинистого лица. Узловатые вены высохших рук.
Надев волчий тулуп, Савва несколько раз толкнул окованную железом, примороженную стужей дверь. Она поддалась, когда он с силой навалился плечом. Визгливо заскрипели петли, дверь отворилась в студеную темноту.
– Благослови осподи!
Старик осветил фонарем крутую лестницу вверх, стал медленно подниматься по ступенькам, прислушиваясь к вздохам часового маятника. Они все ближе, слышней. Вот и второй башенный ярус. Тут, внутри, светло от луны: она заглядывает в окна сквозь ажур чугунных решеток, устилает пол теневым кружевом.
Привычным взглядом окинул Савва внутренние стены и сводчатые потолки восьмерика. Все давно знакомо. Механизм часов на толстых чугунных балках. Как раз над головой старика, на цепях, надетых на крюки, вмурованные в потолок, повис большой колокол. Возле часового механизма прилажен на полом медном валу удлиненный барабан. Он соединен с часами сложной передачей из медных шестерен. Напротив барабана, у окон, развешаны рядами колокола, разные по тону и размерам. Утыканный шипами барабан неприметно вращается. В положенное время его шипы задевают клавиатуру из медных угольников. От тех натянуты просмоленные веревки к колоколам. Шип отклоняет угольник вниз, оттягивая язык и молоток колокола. Всякий звонит своим тоном, отбивая четверти и получасья. После каждого вызвона большого колокола вступают куранты. Барабан позволяет играть два мотива: менуэт и бравурный марш. Особым рычагом можно менять одну мелодию на другую.
От мороза все колокола поседели. Блестками сверкал на них в лунном свете иней. Савва посветил фонарем в колодец, где раскачивался маятник и висели на толстых канатах многопудовые гири: две – для часов, а третья – для пролома шлюзового люка, если при крайней надобности заест... При каждом обходе Савва заглядывает в этот колодец и каждый раз испытывает страх... Проклятая служба! Но хозяйского наказа не ослушаешься. Всегда перед полуночью старик обходит башню, поднимается до самого верхнего яруса, проверяет, не спит ли дозорный на последней обходной галерее.
Неторопливыми шагами с лестницы на лестницу Савва поднялся туда, уже тяжело дыша. Двадцать семь сажен!
В полосе лунного света, укутавшись с головой в тулуп, дремал у стены дозорный. Савва пнул его в бок.
– Спишь, ирод? В дозоре спишь?
Дозорный проворно вскочил при виде злого старческого лица, виновато залепетал:
– Поостыл малость. На дрему склонило. Страсть, как студено седни.
Заслонив фонарь от ночного ветра, Савва вышел на галерею. Далеко в такую светлую ночь видать с башни! На много верст вырублены дремучие леса. Из усторожливости! Особенно далеко утянулись порубки вдоль дорог в города Верхотурье и Екатеринбург, ибо по этим дорогам чаще всего и скакали нежелательные хозяину гости: воеводы, чиновники и всяческие столичные посланцы.
Правда, в самые последние годы дозорные все реже и реже углядывали на этих дорогах непрошеных приезжих. Савве уж давненько не приходилось переводить куранты с минорного менуэта на мажорный военный марш. А ведь раньше такие тревоги случались раза по три на неделе. Гости, слушая музыку марша, думали, что таков здесь ритуал почетной встречи, а на заводе всякий знал, что делать или куда прятаться, чтобы не означить своего существования у Демидова перед теми, кому про то знать не полагалось.
Обходя галерею, Савва видел голую березовую рощу в парке около хозяйского каменного дворца, домны, слободские избы.
Кругом – сияющие снега в ободе дальних лесов.
Невьянские снега переливались красными, золотыми, серебряными и синими алмазными вспышками. На снегу – торные, едва приметные тропы и дороги. Во всех направлениях пересекает их путаная, сверху невидимая паутина волчьих, заячьих и людских следов.
Ничего тревожного не приметил Савва. Людской жизни на этих снежных просторах будто и не бывало. Зато целые стаи волков открыто маячили на серебристой парче невьянского пруда.
Теперь-то это голодное зверье уж не так близко подходит к заводу, а бывало, что волки выли прямо под заводскими стенами и под окнами хозяйских хором. Со старых деревянных башен палили по волкам из пушек. Старик Никита волчьего воя не терпел. Велит растворить ворота, выходит в поле и давай крушить волков железным прутом. Ведь один на один эдак-то выходил, а то псов-волкодавов с собой брал.
Акинфий Никитич волчьего воя не боялся. Да ему и не слышно за толстыми стенами каменного дворца. Нынешний хозяин Невьянска, не в пример покойному родителю, не любил открытых встреч с враждебным зверьем. Впрочем, не любил таких встреч и с врагом-человеком. Приучился наносить удар в спину, не глядя в глаза убиваемым.
Обойдя ярус раза четыре, Савва почувствовал холод: не покрыта голова. У двери старик поднес кулак к лицу дозорного:
– Мотри, тверской боров, в оба зырь! Ежели потянет ко сну – о косяк тюкнись лбом для пробудки. Хуже будет, коли повелю плетью от сонливости отучивать.
Старик опять взял фонарь и стал спускаться по лестнице, крестя перед собой темноту...
В своей горнице, пропахшей квашеной капустой, Савва погрел руки на чугунных плитках хорошо истопленной печки. Стало клонить ко сну, хотел лечь на тулуп, да прислушался к гулу из подземелья. Возле киота нагнулся и открыл слуховой люк. Поют! Кандальники, чеканившие в башенном подземелье серебряные рубли, пели хором тягучую старинную песню. Выводили напев дружно. Пели от тоски по живому свету, от бессонницы, потеряв счет времени.
В Саввину горницу наползла из открытого люка затхлая, смрадная сырость.
Третий год в подземелье чеканил Акинфий Никитич серебряные рубли из своего колыванского металла. Лишь когда кто-либо из чеканщиков отдавал богу душу, остывший труп выносили ночной порой на чистый воздух, по которому так тосковали живые. Обернутое рогожей тело зарывали на погосте, забывая поставить крест, но никогда не забывая заменить умершего рабочего живым.
Демидову нужны рубли! Сколько ни чекань, все никак не насыплешь доверху пустые дырявые карманы петербургских придворных, от кого зависят царицыны милости...
Чеканили рубли под башней, в ивовых коробах прятали в тайниках дворца, а то и в чугунных гробах. Кому в голову взбредет, что Демидов хранит в гробах свое серебро!
Савва любил засыпать с открытым люком под песни кандальников. А вот сегодня не спится. Нынче заглядывала в башню Сусанна Захаровна, хозяйская полюбовница из московских купчих. Приходила полюбоваться сверху снегами под солнышком. Только какая-то хмурая была, тревожная. Ее греховная красота не оставляла равнодушным и Савву. Старик знал, что нашел ее Акинфий Никитич в Москве. Была замужем, и Демидов увлек ее супруга небывалыми посулами насчет торговли в Невьянске. Купец позарился на прибыльное дело с мягкой рухлядью и долго уговаривать себя не заставил. Не кому иному, как Савве, Акинфий наказал побыстрее и ловчее сделать Сусанну вдовицей. Савва подготовил ухорезов с Ялупанова острова. Подкараулили купеческий обоз возле Чусовой. Купец в свалке без головы остался, а ямщик, демидовский человек, примчал перепуганную насмерть купчиху прямо во дворец Демидова. Тот довольно быстро сумел утешить красавицу...
За годы Сусанна приобыкла к Невьянску, почувствовала себя хозяйкой, только что не венчанной по закону. Помыкала хозяином, вертела им, как хотела. Но от чужого взгляда ее берегли, дальше заводских ворот не пускали. Тоже, стало быть, демидовской сделалась, хотя волосами не обрастала и звериного вида не обрела. Но московские родственники давно поминки по ней сотворили, узнав, что, мол, преставилась на глухой дороге вместе с муженьком, погибнув от разбойной руки.
Лежал Савва, размышляя о странной тревоге на лице Сусанны. Не мог понять, отчего бы она. Про все демидовское Савва помнил всегда, обо всем ихнем печалился, пособить старался... Известное дело: топором без топорища лесины не срубишь...

2

Демидовский дворец в Невьянске невдалеке от Наклонной башни. Подступал к огромному двухэтажному зданию густой парк, обнесенный каменной оградой с чугунными решетками вроде тех, какие заказывали демидовским литейщикам петербургские вельможи для столичных дворцов.
Просторна анфилада парадных дворцовых покоев и залов. Строили дворец четверть века назад, после того как деревянные хоромы дважды горели. Дворец ставили по чертежам иноземного архитектора, прибывшего из Петербурга. Личным доглядом Акинфий проверял все мелочи в этой каменной громаде, памятуя совет отца, что Демидовым подобает строиться не на один век.
Мрачен фасад, обращенный к заводу. Зато в парк дворец выходит нарядным фасадом с лепными орнаментами, колоннами, балконами и крыльцами.
Лиственный парк возник на месте первоначальной уральской тайги. Хозяева сразу начали наводить в этом лесу новые порядки, расчищать участок от бурелома. Акинфий унаследовал от матери любовь к липам и березам. Сотни вековых, матерых хвойных лесин были вырублены. Пни с корнями выжжены, и на местах порубок насажены березки и липы, кусты акации и сирени, привезенные с родной тульской земли.
Тоскуя по матери и скучая по жене (отец не дозволил взять ее на Каменный пояс), Акинфий заботливо пестовал вновь насаженные березовые и липовые рощи. Молодой человек, привязанный к матери и жене, очутился здесь в первобытных условиях. Первобытной была не только природа, не только лесные звери, но и люди, с которыми сразу пришлось столкнуться. И Акинфий быстро понял, что здесь надобен особый склад характера. Пришлось кулаком вдалбливать спившемуся царскому подьячему, что завод и рудные месторождения поступают к новому хозяину и что отныне его чиновничья спесь должна стушеваться перед властью демидовского рода.
И жестокость рано свила гнездо в этой заранее уготованной к тому душе. Ее питала ранняя озлобленность от нерадостной жизни с колыбели, тяжкий для мальчика труд у кузнечного горна. Но была в Акинфии и природная ласковость, долго боровшаяся с жестокостью жизни и борьбы. Случалось ему испытывать приступы тоски, страха перед звериными повадками в здешнем быту, случалось искать душевного покоя в шелесте молодых насаженных березок.
Тоскуя по жене, забывался с другими женщинами, напоследок с Сусанной. От покорной жены начал уже отвыкать, и наконец нежданно дошла до него весть о ее смерти. С тех пор стал еще больше дорожить Сусанной.
За тридцать три года березовые и липовые рощи разрослись, окружив дворец живыми черно-белыми колоннами.
В эту зимнюю ночь они стояли омертвелые среди снегов, все в плюше инея. От этого ветви их казались ломкими, ледяными. Сугробы под ними застелены замысловатой вязью узорчатых теней. Тени от лип и берез легли и на фасад дома, на стены и колонны, словно глубокие трещины. Промерзшие стекла в окнах мороз расписал узорами фантастического аканта.
В дальнем крыле дворца, куда близко подступали березы, горит свет в трех окнах второго этажа, не задернутых шторами. Это опочивальня Сусанны.
По огромному дому разносится собачий вой, слышимый даже наруже, в парке: это в двух комнатах нижнего этажа из-за морозов поместили лучших хозяйских борзых с псарного двора.
За четверть века хозяева сказочно обставили свой дворец. Убранство его привезено из-за границы или создано лучшими русскими мастерами-умельцами. Хрусталь и мрамор, яшма и малахит, бронза и красное дерево, ковры, парча, шелк – все эти красоты и ценности щедро декорировали все покои и залы дворца. Нагромождение этих красот доходило до безвкусицы, несмотря на баснословную ценность и прелесть этих гарнитуров и декора.
Всю роскошь демидовского дома добыли хозяевам из уральской земли, под свист плетей, подневольные трудовые руки. Из мира, где замерзший воробей привлекает больше внимания, чем человеческий труп, гость, входивший с завода во дворец, попадал в мир легендарного великолепия. Вместо нищеты, ругани, побоев и стонов здесь царили негромкие женские голоса, тихие шепоты великолепных часов, перезвоны хрусталя и поскрипывание лакированных половиц.
И уж самому Акинфию Демидову порой не верилось, что лежал он некогда, забытый в люльке, пока мать хлопотала по хозяйству, предоставляя ему собственным теплом высушивать мокро на убогих пеленках; что в молодости его спину калила стужа, пока лицо и грудь заливал пот от жара пылающего горна. Теперь же, в невьянском дворце, десятки слуг предупреждали каждое желание, оберегали хозяина от малейшего неудобства.
* * *
Надрывный вой борзых разносился по всему дворцу. Он нагонял тоску на обитательниц красной комнаты, самой близкой к тем двум, что были отведены для обогрева демидовских борзых от зимней стужи.
Челядь называла комнату борзых «барской», а красную комнату «сучьей». Жили в ней девушки, предназначенные для любовных утех хозяйских гостей.
Кресло, обитое синим бархатом, стояло в комнате у самых дверей. Развалившись в нем, спала доглядчица за девушками, старуха Маремьяна – толстогубая, крючконосая, заплывшая жиром, одетая в бархатный бурнус с кружевами. Спала с разинутым ртом, укутав голову шалью. Из-за одышки она всегда засыпала сидя.
Печи истоплены жарко. Духота, насыщенная пряными запахами. Огонек лампады перед иконой. На чугунном столике с мраморной доской горят несколько свечей в канделябре, освещают лежащую на диване курносую пригожую Машку. В кресле рядом – дебелая, русоволосая Танька с вязаньем в руках, а рядом на ковре примостилась молодая синеглазая монашка. Неделю назад ее поймали верховые дозорные на екатеринбургской дороге. Монашку уже дважды жестоко били, требуя открыть свое имя и назвать обитель, откуда сбежала. Очутилась она в руках демидовских дозорных случайно: не захотела обойти Невьянск окольной дорогой, брести по лесным сугробам...
Вдоль стены пять кроватей в ряд. На одной из них спит сенная девушка Настенька.
Громко зевнув, Машка потянулась, хрустнула пальцами, сказала капризно:
– Кваску бы студеного! Жарища у нас, что в бане.
Танька искоса глянула на Машку:
– Пар костей не ломит. Жарко – разболокись. От кваса на тебя икота нападает.
– И то правда... Слышь, Тань, как воют, окаянные?
– Не глухая.
– Ведь опять соснуть ладом не дадут. Уж не к покойнику ли в доме?
– Типун тебе на язык. Не каркай на ночь глядя! – Танька перекрестилась. – Право слово, Машка, завсегда ты будто ворона.
– А скажешь, не угадываю я загодя покойников?
– Потому и помолчи.
– Ладно. Боишься покойников?
– Помолчи. Отвернись к стене – разом заснешь.
– А мне спать-то и неохота. Лучше на огоньки глядеть. Девчонкой еще огоньки пуще всего любила. Особенно в костре-теплинке. Искорки летят, головешки потрескивают, а ты глядишь и о своем раздумываешь. Стану на свечки глядеть, все – огоньки живые.
Безразлично слушая разговор новых товарок, монашка вдруг спросила:
– Пошто это у вас псов в барских покоях держат?
– От стужи берегут. Дорогие. Иные бабьим молоком выкормлены.
– Господи!
– А ты, Машка, – строго сказала Танька, – не торопись сор из избы выносить.
– Обет молчания не давала. Пусть люди знают, – громко и зло произнесла Машка. – Вон у христовой невесты даже рот распахнулся, до того порядкам нашим дивится. Думает, сбрехнула я попусту. А вот и расскажу ей, как у нас щенят борзых женской грудью вспоили.
– Замолчала бы, Машка!
– Отвяжись, Танька! Не стану молчать. Слушай, смиренница божья: ощенилась у нас, стало быть, сука да от родов и издохла. А хозяин сбирался из этого приплода самой царице подарок сделать – она, говорят, до борзых великая охотница. Велел хозяин из слободки углежогов двух баб привести, у коих грудные младенцы. Вот полных две недели щенята бабьи груди и сосали.
– А ребятишки с голодухи померли?
– На коровьем отсиделись. Невьянские ребята живучие, без хозяйского дозволения помирать не смеют.
– Неужли правду сказала? – Монашка удивленно смотрела на Таньку, а та утвердительно кивнула головой. – Страсти какие! Прямо боязно поверить.
– У нас такое не в диковинку. – Машка понизила голос до шепота и оглянулась на Маремьяну. Та по-прежнему спала с открытым ртом. – Здесь, в доме, во всяком углу загубленные схоронены, а души их ночами по покоям бродят. Много у нас страшнущего, только мы приобыкли и уж не пужаемся. Меня вот Машкой поп крестил, а по воле хозяина ноне Венеркой величают.
– Пошто здеся оказалась?
– Как-то в гости зашла да и засиделась.
Танька хихикнула.
– Ах, Машка! Ну, язык у тебя!
– Ты, сестрица, не шути надо мною, а скажи мне правду. Ведь чужая я здесь, дико мне все.
– Ежели правду, то слушай. Силком заволокли.
– Вдовицы вы, что ли?
– И то. Почитай что вдовицы.
– Мужики-то ваши... где?
– Раньше свадьбы померли. Ты дурочку из себя не строй, не прикидывайся. Должна понимать, что у Демидовых любая девка в любой час вдовой может обернуться. Опять рот разинула? Мы с Танькой из Ревды. Сиротки. Там эдакий же дворец стоит, а живет в нем полоумный братец нашего хозяина, Никита Никитич. Он-то и повенчал нас с упокойниками. Мужики, что задавлены обвалом в шахте, – чем не мужья? Ласку нашу испробовал. Не по вкусу пришлась. Не угодили. Сюда, в Невьянск, и отослал, знатных гостей согревать да в баньке парить. Пока молоды – у хозяев живем. Потом к приказчикам попадем, а уж дальше судьба известная: шахта, лесосплав, завод, погост. Хозяин у нас добрый, жалостливый. Днем о нас печалится, ночью утешает. Видишь, поближе к собачкам любимым поместил...
Машка стиснула зубы, погрозила в темноту кулаком, покосилась в сторону Маремьяны.
– Сестрицы вы мои сердешные!
– Тебе, стало быть, нас жалко?
– Как же не жалко-то? Душа за вас болит.
– Ну и дура! В рясе, а все одно дура. Себя пожалей.
– Меня господь сохранит.
– Ну уж коли сюда тебя одну отпустил, на дороге не уберег, значит, плохо твое дело. Коли защитить тебя вздумает – все одно ему здесь дверей не отворят.
– Не кощунствуй, сестрица. Грех такое и помыслить.
– Эх ты, христова невеста! Поживешь – сама всего здесь насмотришься. Я тоже иную участь в жизни ждала. Парня Ваську любила. Уж под венец хотела, да невзначай параличному хозяину на глаза попалась. А теперича что? Вишь, какое богатство кругом!
Машка с ожесточением плюнула на ковер, закинула руки за голову.
– Эх, на Настеньку-то гляньте. Как младенец спит! Чистую душу и собачье вытье не будит.
– Не обессудьте за правду: она всех подруг краше, – сказала монашка.
– Она у нас царевна-хромоножка: от рождения одна нога чуть короче другой. Душа ангельская, ласковая да безропотная. Улыбнется – так дикий зверь смиряется.
– Тоже с мертвым была повенчана?
– Нет. Сынок хозяйский, Прокопушко, ее из Осокинского завода привез себе на забаву. Выкупил девку за пятнадцать рубликов серебром. Ласковый детинушка! А приласкает так обходительно, что синячка не посадит.
Машка присела на постель к Настеньке, погладила спящую. Спросила у монашки шепотом:
– Пошто в монастырь ушла? Ведь тоже красивой уродилась, как посмотреть на тебя.
– По воле божьей.
– Чья будешь?
– Богова.
– Таишься? Нам-то откройся, не выдадим. Лешачихи Маремьяны не бойся. Глуховата и спит крепко, с чертями во сне лобызается. Откройся! Все одно тебе с нами жить. Помрет кто на домне либо кто из мужиков на Ялупане, тебя с ним и повенчают. Что настоящего имени твоего крещеного не назовешь – хозяевам все равно, потому как другое тебе придумают, не остановятся... Даже в рясе на тебя поглядеть любо. Тесно в ней телу молодому, чай, видать... Значит, гостю тебя по первости хорошему отдадут.
– Он мной подавится. Слово такое ведаю. Шепну его в оба кулака – и любой мужик немощным станет.
– Неужли?
– Право слово. Вот теперича рты воротами вы обе растворили!
– Скажи нам то слово. Знаешь, какие иной раз слюнявые господа бывают.
– Сказать могу. Только силу оно в ваших устах не наберет – лишь монашескую чистоту мое слово оберегает.
И вдруг, неожиданно для собеседниц, резко, грубо заорала на новенькую Маремьяна:
– Врешь, ворона! Пятки мои сгори огнем, если ты на самом деле монашка. Небось по наказу ворогов нашего хозяина-батюшки в рясу обряжена, чтобы тайно на него донос пронести. Девок мутить вздумала?
Кряхтя, Маремьяна слезла с кресла и просеменила к монашке.
– Не черница ты! Дьяволова пособница.
– Креста на тебе, бабушка, нет, ежели такое молвишь.
– Как креста нет? Какое слово посмела сказать? Вставай передо мной на колени, а то лупить начну.
– Лупи. Перетерплю.
– Ах ты, супротивница!
Маремьяна схватила монашку за апостольник, сорвала с головы. Рассыпались по плечам золотистые шелковые волосы. Отчаянный крик молодой монахини разбудил Настеньку.
– Чего развозились, милые? Аль не спится?
Маремьяна, погрозив монашке кулаком, залебезила перед Настенькой:
– Прости, голубушка. Вспенила меня эта паскуда своим враньем.
– До утра бы дождалась с битьем-то. Злющая ты, бабушка Маремьяна.
– Не осуждай старуху, Настенька, – наставительно сказала Маремьяна. – Сон плохой глядела, вот и осерчала на приблудшую овцу за ее скрытность да вранье.
– Опять псы воют?
– Воют, Настенька. Луна и песий сон тревожит. Вот и развылись. Здесь псы, а за околицей – волки.
– По тебе, поди, панихидку и те, и те выпевают, – зло ухмыльнулась Танька.
Маремьяна было набросилась на Таньку, но остановилась, смущенная спокойствием дородной насмешницы.
– Только тронь! Всю скулу набок сверну. Ручка-то у меня гладенька, да увесиста.
– Рук о тебя не опоганю, а вот Самойлычу завтра пожалюсь.
– Что ж, жалься. Только и про тебя можно кое-что Сусанне сказать. Она-то тебя не больно жалует. Без Самойлыча тебе хвост прижмет.
– Ведьма ты болотная. Оборотень!
– В болотах русалки, а оборотни, чай, в лесу да в поле... Совсем спятила, лешачиха! Отойди, а то дух от тебя смрадный.
– Настенька! Хоть ты урезонь Таньку!
Маремьяна, всхлипывая, вернулась в кресло. Машка подсела к Тане.
– Давай, Танюша, песни петь. Песий вой все равно спать не даст.
Танька погладила Машкины руки.
– И то! Споем вполголоса. Настенька, слушай свою любимую про вьюжицу-метелицу...

3

Акинфий Никитич в эту ночь не спал. Он дважды ложился в постель, но сон бежал прочь, хотя не было ни особых забот, ни тревожных дум. Не спал просто из-за полной луны. Шторы, правда, задернуты, но луна просочилась в опочивальню к заводчику и привела в гости бессонницу с линялыми глазами.
В лунные ночи Акинфий особенно томился по женской ласке, а Сусанна больше месяца к себе не допускает за то, что отослал в Петербург жадному на подарки Бирону тройку ее серых. Сусанна не пожелала и слышать оправданий и объяснений. Мол, подарить временщику этих великолепных коней просто крайне необходимо. На имя государыни-императрицы поступило несколько немаловажных доносов. Перехватить их может только Бирон... Вот и пришлось спешно пожертвовать конями. Не захотела всего этого понять Сусанна!
За все пятьдесят восемь лет жизни ни одна женщина не имела над ним такой власти. Сумела заворожить и околдовать. Заставила поверить, что в ее любви – вся отрада бытия. Теперь душевный покой Акинфия в руках этой женщины.
Свой душевный покой он потерял еще в Москве, когда впервые встретил взгляд ее темных, таких загадочных глаз. Из-за них-то и пошел на лихое дело. Оставшись вдовой, она с кошачьей повадкой приласкалась к мнимому избавителю, навсегда отуманив ясность его разума. Узелок завязался так крепко, что не было у Акинфия воли и силы его развязать.
Месяц заперта для него дверь в опочивальню Сусанны. Месяц он не видел ее глаз, не слышал ласковых слов. Самые затейливые заморские подарки не смягчили ее гнева. Он чувствовал себя виноватым. Он, не боявшийся смотреть в глаза Петру, Екатерине, Бирону, не смел в собственном дворце подняться на второй этаж и постучать к Сусанне.
Акинфий коротал ночь в кресле.
На спинке этого кресла вышит цветными шелками герб новых нижегородских дворян – Демидовых. Выполняя волю Петра, его вдова Екатерина Первая, сделала тульского кузнеца Никиту Антуфьева потомственным дворянином. По имени деда, Демида Антуфьева, новому дворянскому роду присвоили фамилию Демидовы...
В исподнем шелковом французском белье и длинном халате из лисиц-огневок дворянин Акинфий Демидов сидел в своем кресле у горящего камина, грел у огня ноги, измученные ревматизмом.
Березовые дрова в камине потрескивают, то разгораются, то притухают. Свет живого пламени ложится отблеском на лицо Акинфия. Дряблые щеки гладко выбриты. Под глазами отечные мешки. На выпуклом лбу морщины. Волосы сильно поседели, подстрижены коротко. Складки под подбородком.
Демидов прислушивался к собачьему вою, а мысли его, как всегда при бессоннице, лениво бередили память. Одной из этих навязчивых мыслей Акинфий боялся. Его начинала тревожить ревность. Он боялся, что Сусанна может изменить ему. Ревновал ее к сыну Прокопию, заметив, что прошлой осенью, когда Прокопий жил на заводе, он дарил Сусанну своим вниманием. Акинфий внимательно следил тогда за сыном сам и через некоторых верных людей. Однако ничего подозрительного не приметил.
Своего сына Акинфий знал плохо. Тот вырос в столице, при деде Никите; побывал во многих странах, перенял манеры и повадки настоящего барина. Знал Акинфий и про то, что сын уже славился выходками и причудами.
Когда сын приехал на Урал, отец обрадовался, видя, с каким интересом молодой человек присматривался к заводскому делу, готовясь во всеоружии стать на место отца. Но внимание сына к Сусанне расстроило Акинфия не на шутку. Он с охотой воспользовался первым же случаем отослать сына в столицу по делам.
После отъезда Прокопия на душе стало спокойней, ревность тревожила реже, но совсем не исчезла. Неожиданные капризы Сусанны невольно наводили подчас на новые подозрения. Порой лицо Акинфия покрывалось багровыми пятнами гнева. Он негодовал на собственную трусость перед этой подвластной ему женщиной. Почему он не мог по-демидовски властно подчинять себе любовницу и, напротив, сам подчинялся и уступал ее прихотям?
Спальня Акинфия до половины облицована белым мрамором с красными жилами. Верхняя часть стен покрыта полтавским дубом. Высокие окна забраны чугунными решетками и прикрыты синими бархатными шторами, обшитыми бахромой. Пышные складки бархата перехвачены серебряными шнурами с тяжелыми кистями. Такие же завесы из бархата устроены на дверях. Кое-где материя побита молью, но весь вид убранства спальней богат и торжественно спокоен.
В простенке между окнами висит большой портрет Сусанны в платье из брюссельских кружев. Написан портрет голландским живописцем год назад. Демидов отвел взгляд от портрета. От бессонницы пришло ощущение расслабляющей дурноты, желание лечь.
Просторное ложе – из резного ореха аглицкой работы – осенено бархатным балдахином в тон штор. Одна пола балдахина откинута, видна чуть примятая перина под собольим покрывалом на малиновом шелке.
Камин красиво облицован колыванской красной яшмой. Рядом высокие, в рост человека, бронзовые канделябры, отлитые по заморскому образцу на Ревдинском заводе.
Еще стоят здесь шесть кресел с обивкой синего бархата. На спинках гербы и шитые серебряные узоры. У постели – персидские ковры, под креслом хозяина медвежья шкура, придавил ее медный стол с круглой малахитовой доской. На столе – свечи, чернильница, бумаги, гусиные перья в соседстве с брошенным пудреным париком.
Мельком хозяин глянул на свое отражение в зеркале над камином, отвернулся в досаде. И в тот же миг французские часы с музыкой прозвонили одиннадцать часов. Акинфий прислушался – сквозь оконные шторы донесло снаружи удары башенного колокола. Фальшивя мелодию, куранты невьянской башни исполнили менуэт...
...Тридцать три года прошло с тех летних сумерек, когда снаряженный отцом тульский обоз прибыл на Невьянский завод. И обозом и заводом пришлось самолично управлять Акинфию. Тридцать три года Акинфий укрощал уральскую целину, смирял ее в демидовской упряжи.
Туго пришлось по первости! Взмокала на Акинфии рубаха даже в лютую стужу. Руки, привыкшие дома ковать железо, приходилось здесь держать в карманах, да со сжатыми кулаками. Кабы не прожженные подручные Мосолов и Савва и опытные тульские литейщики, не сладить бы с природой, не справиться с хмурыми обитателями этих хмурых земель.
Туго пришлось. Стиснув зубы, кровянил людские лики не желавшим ходить по демидовской струнке. Студил глаза злобой, чтобы не сморгнули перед лютой опасностью, хранили холод и твердость каленой стали.
Отец, знать, чуял в сыне скрытую волю, выбирая из трех сыновей именно его для отсыла на Урал.
Фундамент демидовского владычества в крае Акинфий забутил крепко. Повалив вековые леса, начал в новых домнах плавить из уральской руды русское железо.
Но лишь теперь Акинфий до конца осознал, какая сила помогла ему утвердиться на Урале. Этой силой была приверженность кержаков к вере и порядкам старой Руси. Именно она погнала на Урал кремневых людей, без которых не утвердить бы себя Демидовым на Урале ни звериной жестокостью, ни неуемной смелостью.
Помнил Акинфий каждый день первых лет, прожитых на Урале. Помнил, как на его глазах на Каменный пояс в царство скрытых рудных богатств в годины Петра шли разными путями Русь и Россия. Первая – звериными тропами, ночами, сумерками и мглой рассвета. Вторая – по новым дорогам. Россия ехала на возках, в камзолах вельмож и иноземных рудознатцев. Россия шла на Урал будить тишину девственных лесов барабанным боем.
Старая Русь, непокорная, не сломленная даже волею царя, была главной пособницей Демидовых в крае. Ее люди, до последнего вздоха не отрекавшиеся от вековых заветов, под пытками не открывали своих имен и родных мест. Люди, кравшиеся глухими лесными тропами неслышной лапотной поступью кержаков, беглых стрельцов и монахов, поступью всех спасавшихся от новшеств саженного царя, несли с собой в уральскую дремучесть старый быт и истовый обычай веры.
Изловленные, как звери, демидовскими приспешниками, эти-то люди и помогли Акинфию устоять в крае, прочно утвердиться на широко расставленных ногах.
Это их трудом и выносливостью был запружен новый невьянский пруд, вырублена в лесах и проложена по топям открытая еще Ермаком и забытая Русью дорога на Чусовую, по которой Демидовы повезли на реку Каму, а по ней в Россию, к царю, свое первое уральское железо.
Нечеловеческий труд кержаков врылся в камни шахтами, воспламенил жар доменных печей.
Спор Руси с новой Россией гнал народ за покоем, за тихой, светлой жизнью в «пустыню», заповедную лесную глушь, где на таежных тропах хватали людей беспощадные руки хозяйских наймитов, гнали народ, как скотину, в Невьянск и уже в новом, демидовском «волосатом» облике разводили по рудникам, шахтам и заводам.
Акинфий отлично понимал, почему царь отдал рудные богатства в руки Демидовых. Отдал потому, что хотел демидовской сметкой, упорством, жадностью и воровской хваткой растормошить беспечно ленивый сон уральских казенных заводов.
Царь не ошибся в расчетах. Норов Демидовых и нрав царской казенщины, начав спор за несметные богатства, сшиблись лбами, раскровянив друг друга. Царю тогда было недосуг разбирать споры Демидовых с царскими начальниками края. Мимо ушей пропускал Петр доносы фискалов на Демидова. Царю нужен был металл, нужен был на Урале хозяин, умеющий утвердить себя в крае хотя бы по закону «бей первый».
Во всей стране Петровой не было тогда покоя, не мог царь требовать и от Демидовых, чтобы те принесли покой на Урал.
Вся страна была залита людской кровью, сочилась она и на пробужденном Урале. Зато Демидовы давали замечательное железо, притом больше, чем весь казенный Урал со дня первой плавки.
Акинфий дорого заплатил за честь быть главным вершителем судеб горного Урала: заплатил собственным душевным покоем, семейными радостями, разлукой с женой, детьми, матерью, разлукой со всем, что когда-то было дорого. И если теперь никому не было никакого дела до того, что пережил на жизненном пути богач и делец Акинфий, сам-то он знал про себя, что истинная радость была только в родной Туле. Истинную радость жизни он испытывал в дедовой, потом в отцовской избе, тесной и низкой, почти землянке. Но в эту землянку он приходил с работы в кузнице и мог покачать в люльке своего маленького сына, обнять жену, пошептаться с ней. Все это пришлось оставить ради умножения богатства, ради возвеличения рода, ненасытного стремления к могуществу. За тридцать три года оно осуществлено, цель достигнута. Но за это он заслужил в крае ненависть тех, кто трудом и страданиями добывал ему славу и богатство.
Ненависть к нему видна во взгляде каждого подневольного человека, даже в глазах детей. Она не уймется и после его смерти, как не потухла в народе ненависть к покойному отцу. Эта жгучая народная ненависть придавит плечи сыновей, внуков, правнуков. И сильнее всего она именно к нему, утвердившему владычество Демидовых в крае. Покамест он укрывался от этой ненависти в своем дворце, где окна защищены чугунными решетками. Теперь ненависть проникает и в стены дворца, скрыто сквозит во взглядах челяди. Это еще только первые искры будущего пожара. Злоба, пока еще исподволь, нет-нет да и прошелестит в тайных шепотах, за спиной, по углам.
Еще страшнее, еще опаснее ненависти людской, народной завистливая ненависть вельмож, недоброжелательство важных чиновников, царедворцев, петербургских сановников.
Акинфий помнил, как низко приходилось отцу сгибать спину перед петровскими вельможами. Как дорого приходилось платить унижением, деньгами, подарками тем, в чьи руки попадали очередные доносы. Как дорого платил сам Акинфий своим высокопоставленным завистникам! Главным образом ради этих взяток он и начал тайную чеканку серебряных рублей в подземельях Наклонной башни. Колыванское серебро лилось в карманы жадного, завистливого окружения курляндского проходимца, наряженного императрицей в расшитый золотом камзол обер-камергера двора.
Отгремели войны со шведами. Петр, презиравший и унижавший вековую боярскую спесь, выводил на историческую сцену новых людей, ставя их к рулю государства. Люди эти, не обремененные родовой знатностью, были способны с засученными рукавами помогать ему заново устраивать государство. Лучших помощников царь награждал щедро, порождая новое барство, не всегда чистое на руку, но свободное от вековых предрассудков. Жесткие повадки петровского барства продолжали гнать народ в бродяжничество, в те же леса Каменного пояса, умножая рабочую силу Демидовых.
Кузнец Никита Антуфьев начал знакомство с Петром в тысяча шестьсот девяносто шестом году, когда царь проездом через Тулу поручил ему починить иностранный пистолет. Сын Антуфьева дворянин Акинфий Демидов получил в обиход вместо тульской кузницы весь неведомый уральский край.
После смерти, в один год с Петром, Никиты Демидова-Антуфьева троим сыновьям достались тринадцать уральских заводов, поместья на Чусовой и Каме, роскошные дворцы в Петербурге, Москве, Невьянске, Тагиле и Ревде, десятки тысяч десятин уральских угодий с рудниками и девственными лесами.
Акинфий занял в роду место отца, готовый ко всему, что его ожидало перед лицом новых властелинов на престоле и у подножия трона, перед лицом старого родовитого дворянства и многочисленных иноземных хищников, тянувшихся к богатству.
Бесшумно отворилась дверь опочивальни. Седенький камердинер Самойлыч подбросил в огонь камина свежих поленьев.
– Стало быть, не ложились?
– Нога докучает. Колено болит.
– Может, утрось застудили, верхом катаясь?
– Сусанна Захаровна меня не спрашивала?
– Барыня тоже не спят-с. Все изволят ходить-с по опочивальне. Собаки в доме ее тревожат.
– Понять не могу, с чего воют?
– Кто их знает? Без причины животное не завоет. Дозволю доложить, злее всех воет кобель Татищев.
Демидов усмехнулся. Он знал, что эта кобелиная кличка, присвоенная псу после вторичного прибытия начальника на Урал, уже стала известна ненавистному сановнику.
– Характером мой кобель весь в него, в начальника Урала. Скулит, воет и беспричинно тоску нагоняет.
– Может, припарку из мяты на колено дозволите наложить? Или лекаря разбудить?
– Ничего не надо.
Самойлыч снял со свечи нагар.
– Так не спит, сказываешь, Сусанна Захаровна?
– Никак нет-с, изволит бодрствовать.
– Поутру разузнай у дежурной девки, правда ли собачий вой ей докучал. Не позабудь.
* * *
После полуночи собачий вой как будто притих, но и тишина не отогнала от Акинфия докучной бессонницы.
Сидя в кресле, он сжимал веки. Сознание на минуты мутилось, подергивалось тонкой пленочкой сна, но тут же прояснялось. Мысли расползались, разбредались, как сытые мыши в сусеке с зерном. За окном трещали от мороза деревья так громко, что Демидов вздрагивал и морщился. Он все настойчивее думал о Сусанне. Может, и она попросту соскучилась, не спит от одиночества и потребности в ласке? Мучается бабьей гордостью, потому и морит себя и его разлукой?
Эти мысли заставили его действовать. Он поднялся. Громоздкий, широкоплечий, как медведь, вставший на задние лапы. Вылитый отец, только тучнее, да и неуклюжести больше: обленился за последние годы, меньше мыкался по краю, совсем не воздерживался в пище. Еду любил жирную, отрастил котомку живота. Теперь на нем не сходится ни один столичный камзол. Все будто с чужого плеча...
Решил идти к ней. Запахнул халат, опоясался кушаком с кистями. Надел парик: Сусанна не терпела простоволосья. Взял канделябр, выплеснул из свечей топленый воск. Его руку при этом окатили капли горячего воска. Тут же они остыли светлыми лепешками на волосатой коже.
Из опочивальни вышел в темный коридор с тяжелыми, расписными сводами. Сопровождаемый только своей тенью, миновал просторный главный вестибюль. Парадная в два крыла малахитовая лестница с бронзовыми перилами уходила во второй этаж.
Демидов, освещая себе дорогу наверх, неслышно ступал по красному ковру, уложенному поверх бледно-зеленых малахитовых ступеней с синими разводами. В такт его движениям тихонько позванивали хрустальные подвески канделябров и люстр.
Акинфий дошел до половины лестничного марша, но остановился в нерешительности, с учащенно бьющимся сердцем.
Собаки опять завыли. А могущественный их хозяин неуверенно топтался на лестничных ступенях своего сказочного дворца. И когда собачий вой поднялся до самой протяжной ноты, Акинфий Демидов смущенно побрел вниз.
Справа от вестибюля начиналась анфилада комнат. Демидов прошел под дверной аркой с колоннами: ажурные створы дверей, инкрустированные золотистыми топазами и нежно-лиловыми аметистами, были открыты. Минуя их, Демидов опять вспомнил Татищева: эти топазы и аметисты прошли обработку в Екатеринбурге у татищевских мастеров-гранильщиков...
Сразу за первой аркой находилась буфетная, где в резных шкафах хранилось столовое серебро и фарфор.
Еще одна арка, точно повторявшая первую, привела хозяина в парадный двухсветный зал. Высокие проемы нижнего и круглые окна верхнего света пропускали в зал целое море зеленовато-голубоватого лунного сияния.
В этом магическом освещении сам хозяин невольно залюбовался простором зала, удивительной игрой теней на паркете и стенах.
Зал выдержан в духе времени, отделан в прихотливом стиле барокко, притом из самых ценных материалов.
Седым английским мрамором облицованы стены. Плоские пилястры с ионическими капителями – из колыванской яшмы. Фризы, карнизы и потолок украшены лепкой и росписями. Ведет из зала в следующие парадные покои анфилады третья арка с медной ажурной решеткой.
Кружевные и парчовые шторы на окнах. Три огромные люстры с подвесками и нитями из дымчатых топазов. Два больших камина, зеркала до потолка... В этом просторе совсем маленькими кажутся простенные столы красного дерева, отделанные черепахой, бронзой и слоновой костью, заставленные вазами французского фарфора. Цвет мебели – по выбору Сусанны: белый с золотом.
В зале тепло. Не то, что при отце. Когда тот, бывало, наезжал зимой, весь дворец остывал: топить печи жарко не дозволялось. Никита Демидыч поучал, что теплое жилье размягчает тело, отнимает могучесть.
На стене зала среди бельгийских и французских гобеленов и голландских картин размещены фамильные портреты и изображения покровителей демидовского рода. Самый большой портрет – царь Петр. Император в Преображенском мундире с красными отворотами. Написал его немецкий живописец по заказу отца. Отец говорил, что Петр здесь таков, каким Никита Демидов видел его у себя в избе. Царь зашел тогда трапезничать к кузнецу и его жене, предварительно выковав в кузне подкову собственными руками. Рядом с Петром – царица Екатерина Алексеевна. Напротив, под картиной Рембрандта, портрет вице-канцлера Шафирова в пышном парике и голубом камзоле. Павлыч, как его звал царь, похож на откормленного, бравого петровского солдата, что на своих плечах вынес тяжесть петровских побед.
Луна щедро светит на фамильные портреты Демидовых. Отец, Никита, еще полный сил. Писан свейским живописцем. Острый взгляд, пролысина ото лба на темени, черная смоленая борода. Богатырское лицо сумрачно, неласково. Куда ни отойди от портрета – везде, в любом уголке зала, будут преследовать тебя эти глаза. Мать на портрете – что твоя монахиня, вся в черном. Жена Акинфия изображена в яркой шали, накинутой на плечи. Сама – круглолицая, глаза – вишни. Брат Григорий как живой – бородатый, тусклоглазый, щуплый. Но если подойти к портрету ближе – он вроде бы и не совсем тот. Живописец убрал с лица прыщи.
Хорошо написан другой брат, Никита. Богатырь в отца, только... не все дома... Написан здесь таким, каким по Туле гонялся за кошками и голубями: всклокоченная борода, в глазах – ехидный смешок, нижняя губа отвисла.
Сам Акинфий изображен на двух портретах: бородатый тульский кузнец в кожаном фартуке и – хозяин Урала, в синем шелковом камзоле и парике. По желанию Сусанны написан этот второй Акинфий совсем недавно, тем же мастером, что писал портрет самой Сусанны для опочивальни Демидова.
Между каминами глядит с портрета Александр Данилович Меншиков с пушистыми усиками, хитрыми маленькими глазами вприщур. Акинфий даже вздохнул, глядя на всесильного временщика «Алексашку». Бренная вещь – мирская слава, короток путь от всемогущества до ничтожества. Царю, самому башковитому, помощником был и даже того обманывать ухитрялся. Из казны искусно крал, Петербург в страхе держал... Петр Первый его возвеличил, царица Катерина вознесла славу временщика до зенита. Шутка ли: девяносто тысяч крепостных, города Ораниенбаум, Ямбург, Копорье, Раненбург, Почеп, Батурин, именья в России, Польше, Пруссии, Австрии; пять миллионов золотом наличными, девять миллионов в английских и голландских банках, посуда только золотая и серебряная в домах, драгоценности – царские! Куда там Демидову с его дворцом!
Но повернулось колесо фортуны. Петр Второй, по наущению Остермана, отправил светлейшего князя в ссылку. Избу себе в Березове для жилья сам рубил и умер в ней одинокой смертью.
Задумавшись об этой удивительной судьбе, Акинфий поставил канделябр на стол и сел в кресло против портрета ныне царствующей императрицы Анны Иоанновны. В пышном одеянии со скипетром и державой. А глядит ожиревшей купчихой. Скука на лице, и не женское оно, а скорее мужское. Под такими взглядами людей с портретов, живых и мертвых, подумал Акинфий, что и его может постигнуть участь Меншикова. Значит, быть всегда начеку, все знать и слышать. Читать мысли каждого, уметь прикинуться другом. Успевать задаривать, откупаться, лебезить, низко кланяться. Чтобы не вздумалось какому-нибудь Бирону шепнуть царице только одно слово. Она-то послушает! Скрипнет перо – и родовые богатства пойдут какому-нибудь саксонцу, а хозяина Урала – в подвал. И будут пытками, дыбой, плетями дознаваться, как наживал состояние. Вот в какое время живешь, а тут Сусанна, глупышка, злится из-за каких-то коней, что пошли Бирону. Слава богу, что принял, не побрезговал. Нешто долго Демидову других завести? Подумаешь, страшный расход! Вот Бирона против себя настроить – это страшновато! Акинфию известно, что делается в Петербурге, где курляндец бойко крушит петровские дубы и под корень, навек, вырубает знатные, могучие роды вельмож. Протискивается с его помощью к трону жадная неметчина, проворно взбирается по русским спинам. Уже и на Каменный пояс доползла, подбираясь к казенным заводам. Хорошо, что хоть Татищев слегка осаживает ее назад, а то, чего доброго, давно царица раздарила бы любимцам казенные заводы до последнего, а после потянулись бы алчные руки и к демидовскому добру... Ведь едва десять лет прошло после смерти Петра, а уж не узнать Петровой столицы! Ошалело барство от веселья, пьянства и разврата. Обжираются иноземцы на русских хлебах, потому что саженный царь в гробу лежит. Не кышкнет на них, не звякнет по столу кулаком, не отвесит жирной оплеухи грабителям государственной казны... Что это? Ах да, опять кобели взвыли...
Поднялся из кресла, опять стал освещать себе дорогу. Прошел синюю гостиную, где пол устлан медвежьими шкурами, второй коридор с более низкими сводами. Вот она, дверь, за которой собаки. Открыл. Пахнуло холодом, едкими испареньями мочи, вонью псины. От луны в большой комнате светло. Борзые лежали на соломе, как снежные комья. Акинфий шагнул к окнам по раструшенной соломе, сам задернул шторы. Собаки повскакали, окружили хозяина, прыгали, взвизгивали, клали лапы на грудь, лизали ноги. Акинфий ласково гладил длинные породистые головы. Когда вышел, прикрыв дверь, псы заскулили, стали царапать ее. Акинфий поравнялся с красной комнатой и неожиданно услышал смех. Которая это? Машка? Он резко отворил дверь, нежданно-негаданно возник на пороге перед оторопевшими девицами.
Маремьяна подбежала с поклонами, подобострастно выхватила канделябр из рук, поцеловала и самую руку в лепешках воска.
– Полуношничаете, сороки? Чему смеетесь?
В гробовой тишине Машка, не поднимая глаз, пробормотала:
– Просто так, про чудное речь плели.
Акинфий кивнул в сторону Настеньки, смягчился было:
– Спит хроменькая? – Но тут же, встретив взгляд монашки, сурово спросил Маремьяну: – Почему до сей поры в рясе? Что давеча велел?
– Виноваты, батюшка Акинфий Никитич, не успели платье сшить. Завтре поспеет.
– Скажи по совести, девка, чего ради рясу напялила, коли ты не монашка?
– Монахиня, всемилостивый барин! В Тобольске городе моя обитель.
– Опять врешь! С первой пытки приказчику про Уфу поминала.
– Соврала тогда, чтобы не били.
– Теперь ты демидовской обители стала. Помни о том навек.
Взяв канделябр, Акинфий хмуро, в упор глядел в лицо монашке.
– Сказы про сибирскую землю знаешь?
– Слыхивала.
– На, держи! – Акинфий протянул ей канделябр. – Посвети мне по дороге...
Назад: Книга вторая Куранты Невьянской башни По невьянским, шарташским и тагильским преданиям
Дальше: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ