Книга: В горах Тигровых
Назад: Часть третья БЕГЛЫЕ
Дальше: 7

Часть четвертая
В ГОРАХ ТИГРОВЫХ

1

Высокое, горячее солнце зависло над тайгой. Обласканная этим солнцем, среди первозданной тишины дремала бухта Ольга. Это имя дали ей русские моряки. Несколько судов из англо-французской эскадры преследовали русское судно. Пользуясь туманом, судно укрылось в неизвестной им до сих пор бухте. Преследователи потеряли парусник. И так как это случилось в день святой княгини Ольги, русские назвали эту бухту ее именем. В память избавления от врагов они поставили дубовый крест на горе, которую назвали Крестовою. И здесь же осталось четверо матросов, которые в 1854 году построили маленькую казармешку. Это был первый пост, первая постройка на этой земле.
Тишина… Тихо-тихо шелестели волны, так же тихо шептался с тайгой ветерок. Простонет над бухтой чайка и тут же смолкнет, будто крика своего испугается. Подавится тишиной. Рыжие сопки упали на воду, опрокинулись вершинами и любуются собой, свое величие показывают. Но вот дохнул гулевый ветерок, подернулась рябью зеркальная вода, переломились тени. И тут же уснул: лень бежать дальше. Да и зачем бежать, когда здесь так хорошо и уютно. Немота, глушь и томление.
И крикнуть бы, разбудить бы тишину криком:
— Люди-и-и-и-и!
Завопить бы от этой тишины и скуки, ведь люди так или иначе стадные существа и не могут жить в одиночку.
Но кому крикнешь? Кого позовешь? Безлюдье и вековая тишина, Первозданность и забытье.
Вот в косом полете прошла уточка, плюхнулась на воду, крякнула вполголоса, ее тоже тишина придавила.
Вышел на берег изюбр. На крутом лбу уже торчали панты-пеньки. Фыркнул, боднул тишину, начал собирать водоросли на прибойной полосе и смачно жевать. Наелся, не спеша ушел в распадок подремать.
— Люди-и-и-и-и!
Упал на воду орлан-рыболов. Качнулись от его всплеска вершины сопок, растаяли в волнах. Выхватил рыбину из воды, тяжело полетел на сопку. Там сел на крест и начал жадно клевать добычу, рвать мощными лапами.
— Люди-и и-и-и!
Вышел на берег медведь. Потянул в себя воздух. Еще не слинял, космат, взъерошен. Пошел вразвалку по выбросам. Унюхал протухшего осьминога, начал есть. Вкуснота. Долго ел. Затем повалялся на песке и тоже ушел в темные чащи тайги.
— Люди-и и-и и!
Здесь, кажется, нет людей. Никто не отзывается на крик. Не слышно говора и смеха. Но чу! Из-за рыжих дубков Поднялся робкий дым. Барашковой шерстью закудрявился в воздухе. Поплыл над рыжими дубками, над гладью бухты.
Здесь две бухты — это Малая и Большая. А вокруг сопки, которые вплотную подошли к берегу, теснят его.
Дым потревожил уточку, поднял на крыло чаек. За дубками виднелась казарма. Значит, живы русские матросы. Невельской же боялся, что они погибли. Мол, придут переселенцы, и некому будет их встретить.
Из казармы вышел Лаврентий Кустов, потянулся до хруста в костях, бросил взгляд на бухту, проворчал:
— Боже, какая здесь тишь! И некому ее порушить. Ежли так же тихо в раю, то я супротив рая. Лучше ад, чтобы был грохот и шум.
— Че ворчишь? — вышел следом Дионисий Аввакумов.
— То и ворчу, что обрыдла мне эта тишина, все обрыдло! Ни мы к людям, ни люди к нам. И есть ли они туточки? Год уже мурыжимся, а подмоги нет. Ежли еще год будем стынуть в этом безлюдье, то я утоплюсь к чертовой бабушке! Медведи. Скоро почну рычать по-ихнему.
— Топись. Эко дело. Одним дураком будет меньше. А хошь, то и порычи, и то дело.
Дионисий сел на пень и начал ковырять шилом разбитый ботинок, накладывал заплатки на проношенные места.
— Дело завсегда отводит нудьгу. Пойди рыбы подергай. Красноперка в заливе — ажно бурлит! Аль пошел бы поискал инородцев. Ты ить средь нас заглавный. Но хошь и заглавный, но дурак! Пришли к тебе удэгейцы, а ты и слова не дал сказать, прогнал. Теперича ищи сам, сам проси прощения. А что тебе Бошняк наказывал: "Быть с инородцами в дружбе". А ты? Э, что говорить, нет у нас ни тыла, ни хронта. Отступать ежли придется, то и некуда. Потому не вянькай! Не трави нам души своей нудьгой! — вскипятился Дионисий.
— Русские не отступают! Матросы тем более, они дерутся насмерть!
— Эх ты, Аника-воин, что ж, по-твоему, русские сдали однова Москву, чтобыть поднять руки? Дудки, чтобыть того Наполеона голодом сморить, а потом заморозить. Ить зиму, акромя нас, никто не дюжит.
— Слышал уже. Не однова слышал, снова то же гундосишь. А прогнал я инородцев не зря, по глазам видел, что они шпиены чьи-то!
— Чьи же они могут быть шпиены, ежли живут на своей земле? Еще раз дурак! И вообще, старшой, кончай капуститься. Опустился, оброс, завонял потом. Не дело. Пойду-ка да истоплю баньку. В вид боевой себя приведем. Придут наши, а мы чисто дикари: патлаты, бородаты, провоняли, как росомахи. Стыдобушка!..
— Хватит, Дионисий, надоел ты со своими поучениями! — рыкнул Кустов.
— Могу и не поучать. Но скажу, что телесная чистота, как и душевная, — заглавное дело в нашей жизни. Завтра бой, недруг валит на нас, а как ты предстанешь перед врагом? Вот таким грязным, вонючим? Не позволю, хошь ты и старшой, срамить честь русского матроса! Почнут тыкать на тя пальцем и говорить, что завшивели русские моряки! — поднялся Дионисий.
— Пусть валят. Я готов хоть с чертом драться, но чтобы разломать эту тишь, глушь! Не могу сидеть без дела! — еще больше взъярился Кустов. Но тут же обмяк, прав Дионисий, чешется жесткая щетина на подбородке, форма грязная, ботинки разбиты. Насупил цыганские брови, тряхнул нестриженой шевелюрой.
Грузный и медлительный Дионисий отбросил ботинок, улыбнулся пухлыми губами, проговорил:
— Можно и с чертом, но и с ним надо драться в чистой одежде. Матрос — везде матрос! Потому не срами чести Андреевского флага. Пошел топить баньку. Десятый год службу тянешь, а порядков не знаешь, — Дионисий пыхнул трубкой и ушел.
Из-за дубков вышел Прокоп Саушко. Он сгибался под тяжестью добытой им косули. Бросил к ногам Кустова трофей, светло улыбнулся, сказал:
— Запарил, чертяка, завел ажно на Крестовую. Добыл. Жирен. Счас хлёбова заварим, подкрепимся, Прокоп начал свежевать косулю, Кустов лениво помогал, Казалось, что он болен. Но не жаловался, а лишь томился от скуки.
Бухая тяжелыми ботинками, с Крестовой бежал Викентий Чирков. На Крестовой был пост, оттуда море как на ладони. Задохнулся от бега, чуть отдышался, выпалил: — В море парус! Похоже, фрегат. Прибивается к берегу. Противный ветер мешает.
Кустов вскочил с коленей, напрягся, как-то просиял, рявкнул:
— Ну! Готовьсь, братцы! Может, к бою, может, к встрече дорогих гостей? И все же к встрече! Невельской не должен нас забыть. Шлет помощь. Дионисий, шибче шуруй баню. Викентий, всех стриги, а бриться сами будем — Ожил моряк, расправились плечи, заблестели в глазах искорки. Даже ростом стал выше, хотя и без того был с добрую сажень.
— Погоди радоваться, — одернул Кустова Аввакумов — Может, то пираты английские пришли. Дадут нам перцу. Четверо супротив фрегата не сдюжим!
— Сдюжим! Заряжать пушки! В наших руках неожиданность. За спиной тайга. По паре раз успеем пальнуть, отойдем.
— А говорил, что русский матрос насмерть дерется! — усмехнулся Аввакумов.
— Че говорил час тому назад, то забудь, а что буду говорить счас, то выполняй. Ясно?
— Так точно, старшой! — козырнул Аввакумов и пошел в баню.
Кто бы ни шел, но ожили матросы. Брились, стриглись, чистили и стирали одежду, затем мылись в бане… И вот они были готовы — и к бою, и к встрече гостей…
Ночь тянулась небывало медленно. И ползла, и ползла над сопками, наконец показался ее хвост, он-то и вытянул за собой утро. Опять же тихое и туманное. Солнце долго путалось в этом тумане, размытым диском полоскалось в белой мгле, наконец разогнало туман, полыхнуло над бухтой. С моря дул легкий бриз. Парусник осторожно начал втягиваться в бухту, фрегат с Андреевским флагом.
— Наши идут! Заряжай холостыми! — подал команду Кустов — Прокоп, семафорь, кто и чьи?
Фрегат миновал Каменные ворота. Зашел в Большую бухту. Прокоп просемафорил: "Чьи будете? Куда следуете?" Ему ответили: "Ваши, идем вам на помощь, готовьте встречу".
— Салют, Дионисий, салют! — закричал Кустов.
— Да не ори ты, оглушил, — заворчал Дионисий Аввакумов, поджигая фитиль. Улыбался.
— Пли! — махнул рукой Кустов.
Ахнула чугунная пушчонка, откатилась на салазках. За ней рыкнула бронзовая и тоже откатилась. Разорвали, раскрошили тишину на мелкие кусочки. Гулкое эхо прокатилось над горами, подавилось собственным рыком.
— Заряжай! Викентий, шевелись!
Шел фрегат, нес уставшим жить в этой тиши и глуши матросам новости, русских переселенцев. Теперь уйдет за сопки скучливая тишина, зазвенит здесь смех, загомонят люди.
— Пли!
От второго выстрела с криком и стоном сорвались чайки с залива, молча, но с шумным хлопаньем крыльев — утки. Первый грохот пушек они приняли за раскаты грома.
С фрегата тоже ответили жидким салютом. Знать, и там была нужда в пушках и пушкарях…
И вот загремела якорная цепь, судно закачалось на мелкой волне.
— Ура-а-а-а! — что есть мочи закричали матросы. — Ра-а-а-а-а! — раскатисто рыкнули мужики, бабы.
Заскрипели блоки, на воду легла шлюпка. Бошняк сошел на берег. Кинул руку к козырьку фуражки и отдал рапорт, не по чину отдал:
— Разрешите доложить начальнику поста, что в ваше распоряжение прибыли люди русские! — Затем махнул рукой и по-домашнему закончил: — Ну, чертушки мои, Лаврентий, Викентий, Дионисий, Прокоп, живы? Скажу честно, не думали мы, что вы выстоите! Выстояли. Дайте я вас облобызаю. Четверо против всего мира! Боже, какие вы молодцы! Теперь и вовсе не сбежите, переселенцев вам привез, баб, девок, — шумел Бошняк.
— Куда нам бежать? Здесь Россия, со своей земли не бегают, — усмехнулся Кустов, радостный от похвалы. Хотя вчера он ворчал, нудился, знать, духом ослаб, а тут хвалят.
— Спасибо, Кустов, спасибо, русские матросы! Выстояли! Теперь и подавно выстоите! Глубину бы промерить, фрегат к берегу подвести. Его адмирал Путятин списал, а мы подлатали и тайком перевезли переселенцев. Еще одну службу сослужил России!
— У нас все промерено. Вот туда, к скале, и будем ставить, там глубина до пяти сажен. Почти у берега встанет.
— Добре. Сейчас шлюпками отбуксируем, потом уж будем смотреть, что и как.
— Как там англичане и французы, воюют ли супротив нас? — спросил Кустов.
— Ушли. В России мир. Рады?
— Как не радоваться, миру всякий человек рад, — проговорил Дионисий — Это Кустов готов воевать хоть с чертом, а нам лучше мир. Мир и тишина.
— Мир и тишина, — задумчиво сказал Бошняк — Здесь-то уж мир и тишина. Как тут живы аборигены? Сдружились ли? Нет. Плохо. Но об этом потом.
Фрегат встал на якоря. По трапу начали сходить мужики, бабы, дети. Все с некоторым удивлением смотрели на хмуроватые сопки, но более веселые, чем те, которые они видели на Амуре, на ширь тихой бухты, щурились от яркого солнца, улыбались. Кажется, пришли в свое царство. Мечта об этом царстве завела их в неведомую землю. Ошалевшие от одиночества матросы обнимали, целовали мужиков, баб, девок, детей. Шутили:
— Эй, Лаврентий, уж больно долго целуешь Софку. Муж у нее есть.
— Ладно уж, дайте живой дух почуять. Не отбиваю. От скукоты замлели.
— Как тута жизня?
— Жизня, братцы, что надо. Скукотно, то да. Зверья, рыбы, птицы, всего — завались! Земля здеся как пух. Кол посади — дерево вырастет. Я в зиму привадил к казарме фазанов, сотнями ходили на корм, брали только самых жирных, — хвастал Дионисий, чего с ним никогда не случалось — Живите, не убегайте.
— Такого не будет, служивый. Нам отселева уже бежать некуда, да и несподручно. Сами шли сюда за мечтой и надеждой. Может быть, это наша судьба. Так зачем же все это упускать, — ответил Феодосий Силов.
Лаврентий Кустов облапил Лущку Ворову, но тут же подался назад, опаленный ее жгучим взглядом. Она погрозила пальцем, сказала:
— Убери зенки, матросик, уронишь в море, кто доставать будет? А здесь хорошо; солнце, тепло, не ветрено, — потянулась Лушка. Пошла по прибойной полосе.
Лаврентий подался следом, но сдержал себя, только шумно выдохнул, будто из воды вынырнул.
Ну, а наш Митяй, как всегда, начал жизнь с приключений. Шел по трапу, сорвался и плюхнулся в воду. Не спасовал, а крупными саженками поплыл к берегу. Мужики выдохнули и сказали:
— Окрестился Митяй в морской купели, теперича уж точно жить нам тут до скончания века. Хорошая примета!
— Эко купель, ладная купель, — дрожал Митяй, отжимая бороду, дрожал и от испуга, и от холодной воды.
Бошняк распоряжался на судне, вокруг Лаврентия столпились мужики, слушали его рассказы.
— Земли здесь пустотные. Люда почти нет. Может, наберется пять-шесть чумов на всю Аввакумовку. Речку мы Эту прозвали так потому, что в ней едва не утонул наш Дионисий Аввакумов. И больше мы о здешних людях ничего не знаем. Они тожить к нам не идут. Я в том виноват, прогнал инородцев.
— Дело исправимо, ты прогнал, а мы приветим, будем Дружить с ними, все когда помогут в трудный час, — пробасил Феодосий.
— А так места здесь тихие, не суматошные…
— Видим, что тихие. Но земли не амурские, кругом тайга, пока пашню подымешь, не однова пуп сорвешь, — сердито бросил Фома.
— Не сорвешь. Жив будешь. Жаль, что никто тебе ее не приготовил. Пошли матросам помогать, потом наговоримся, — оборвал Феодосий.
Долго и шумно разгружались пермяки. Горы тряпья, бороны, сохи, ящики с гвоздями, грабли, вилы, черепки — все на берегу. Но последнего коня свели уже в сумерках. И, может быть, впервые за сотни лет, с той поры, когда бешеные кони Чингисхана затоптали костры, омочили свои копыта в тихой гавани, монголы убили всех живущих на этих берегах, снова запылали костры, зашумели люди, запела и заплакала трехрядка, из тьмы ей вторил стон чаек. Тревожатся чайки, непривычно им слышать говор людской, россыпь музыки. Им ли только? Везде тревога. С сопки топорщил рыхлые губы тигр, скалил клыки, чуть порыкивал, посматривая на множество огней. Ушел от шумного соседства изюбр. Ускакал за сопку табун пятнистых оленей. Убежали прочь косули. Еще и потому, что к этим звукам примешивался запах пота, густого дыма…
На бухту осели туманы, незаметные, мягкие. Закрыли воду, небо, табор пермяков. Тихо покачивались, ползли мимо, в сопки. Спит тайга.
Но не спит табор кочевой: новая земля, новые тревоги, заботы. Не приходил сон. Он стоял у изголовья пермяков, не спешил усыпить. Думы одна за другой всплывали в мозгу, будто шли они из глубины моря, с тихим шелестом накатывались, тревожили. Эти думы продолжились и во сне. Уснули пермяки, во снах обживают эту землю. Лишь не спят капитан Бошняк и старший матрос Кустов.
— Ни пушек, ни матросов я тебе не дам. Пороху и свинца привезли достаточно. Твоими солдатами будут мужики. Это бунтари, беглые, но эти люди, не жалея живота своего, строили Николаевские укрепления, Чнырахскую крепость, случись бой, они тоже бы не стояли в стороне. Во всем держись Феодосия и Пятышина, — ровно говорил Бошняк, — первый горяч, второй спокоен. Понимаю, что трудно будет отбиться с двумя пушчонками, например, от фрегата, но ваша сила в том, что вы всегда можете отойти в тайгу, переждать смутное время. Иноземцам не с руки здесь долго торчать на якоре. Уйдут, и снова земля ваша.
Скоро в капитанской каюте потухла свеча. А тут и рассвет рядом. Загомонили чайки, закрякали утки, загоготали припоздавшие гуси. Зашевелился пермяцкий лагерь, зашумел в тумане. Крики, звонкий смех, шумные шлепки по воде — все это разбудило туман. Он начал отползать от неспокойных людей, стекать в море.
— Ой, бабоньки, какой я сон видела, — сочным грудным голосом говорила Харитинья — Быдто вышел из воды добрый молодец и стал звать меня в подводное царство, чтобыть я там царицей стала. Сам глазастый, чернявый, борода в колечки завилась, ласкает теплущими руками.
— Отъелась, заскучала по Ивану, — бросила Меланья.
— У голодной куме — хлеб на уме.
— Похож на Лаврентия, да? — хохотнула Софка — Бороды только нет, а усы колечком.
— А ну вас, дайте досказать. Зовет этот молодец к себе, — мол, в золотом дворце будем жить, на перинах спать, нежиться, любиться, — а сам целует, целует, да жарко, ажно под животом захолонуло. Едва отбилась, — досказала сон Харитинья, начала чесать льняные волосы густым гребнем.
— Вот почнем поднимать землю, то забудешь про своего молодца, силушка в землю уйдет.
— Да будет тебе, Меланья, ить то сон, а можно ли снам верить. Пустое. Знамо, приятственно, когда тебя красавец целует. Мой-то бородач совсем закосматился.
— Бес то, бес, а не добрый молодец, — с налетом зависти сказала Марфа.
— Ежли и бес, то все равно — к добру он приходил, — разгадала сон Варя. Но почему-то потупилась и затаенно вздохнула. Устало поглядела на Андрея, который стоял на камне и смотрел в даль моря. Вообще бабы давно стали примечать, что Варе неприятны разговоры о ворованной любви, измене, вообще о чужих мужиках. С Варей согласились, что сон, должно быть, в руку. Эта баба легко вошла в жизнь женщин, к ней прислушивались, верили, любили. И было за что: каторга, сибирская маета, спасение мужа сделали ее мудрей и многих баб добрей. Вчера она Софке сказала:
— Ты, душенька, не мечи свои жаркущие глаза на матросов. При муже живешь. Не хватало нам еще того, чтобы наши мужики с матросами подрались. Нам здесь надо жить одним миром, два ни к чему…
Софка другой бы бабе ответила дерзостью, но здесь смолчала и ушла в палатку.
Варя смотрела в спину Андрея. Ей Давно хотелось рассказать, как и почему согласился их спасти Евдоким, а там будь что будет… Но мудрость брала верх. Зачем выдавать свою тайну? Живут хорошо, а что было, то быльем поросло. Андрей обернулся на ее взгляд, улыбнулся и сказал:
— Уж сколько лет прошло, как мы бежали с каторги, а все не забывается она. Но здесь-то, наверное, о нас не вспомнят?
— Не должны, — кивнула головой Варя — Да и отработал ты ту каторгу: Невельскому помогал, работал, как все, ежли не лучше.
— Мне тожить приснился сон, — заговорила Парасковья Пятышина, — будто иду я по небу и собираю звезды в подол. Они тепленькие; звенят в подоле-то, пересыпаются, искрятся. Полнющий подол набрала и шасть домой. Сереге показала, а он и скажи, что, мол, для ча ты простых камней набрала. Я глянула в подол, а там и взаправду речная галька. Варь, а Варь, иди разгадай мой сон!
— А че тут разгадывать, разбогатеете вы, а потом снова станете бедными. А вот почему, того не знаю.
Варя редко кому нагадывала плохое. Зачем? Плохого в жизни и без того много; хорошего — как крупиц золота в пустой породе. Нагаданное может свершиться через год, два, спасибо скажут Варе, мол, праведно нагадала. А вот Пятышихе нагадала на зло. Не любила она Пятышиху, которая часто корила Сергея за то, что он сорвал их с места, детей сгубили, будто у других не умирали дети. Жадновата, высокомерна, мол, ее Сергей кузнец, а кто ваши мужья.
— Чевой-то ты мне, девонька, сон никудышный нагадала?
— Да уж как вам приснилось, то и нагадала.
— Ну, ну, поживем — увидим. Не обернулось бы это супротив тебя, дорогая Варюша, — елейно пропела Пятышиха.
— А я видела во сне тятеньку, будто ругал он меня, что бросила его одного в холодной могиле. А пошто он ругал? Скажи, Варя?
— Это хороший сон, Марфа Карповна; когда ругают, то все случается наоборот. Значит, хвалил он нас, просил любить энту землю, быть бы ласковыми с ней. Быть вам с Митяем счастливыми. А могилы — здесь ли они, там ли — все одно в земле.
— Вот и я подумала, что ругать меня не за что, теперича эта наша земля, мы ее выстрадали, ногами вымеряли, не однова горючей слезой омыли. Спаси тя бог, Варя, всех-то ты приласкаешь, всех-то утешишь. Ангел ты наш утешитель.
Туман рассеялся. С гор дул легкий ветерок. Фрегат поднял паруса и пошел в море. Пермяки, как человека, провожали судно, знали его участь, отдавали последний поклон. Поглотит корабль морская пучина, умрет, но в памяти этих людей он останется навсегда.
— Ну вот и все, давайте, мужики, отабориваться, место под деревеньку выбирать, — хмуровато сказал Феодосий, вяло побрел на яр.
— Выбирайте место, а строить и мы поможем. Но надо выбрать поближе к посту, далеко не след забираться, мало ли че? — проговорил Лаврентий Кустов.
— То так, — согласился Феодосий, — случись беда, скопом легче ее отвести. Андрей, Иване, коней седлайте, поедем посмотрим места тутошние.
— Недалеко от поста, в том углу бухты, есть поляны. Это рядом, можно и пешком добежать.
— Нет, поедем вершной, с коня лучше землю видно, — не согласился Феодосий — Вот там речушка, как вы ее прозвали? — показал с яра на небольшую речку Феодосий.
— Ольгой. Это заглавная речонка, что впадает в бухту. — Там и осмотримся.
Всадники проехали берегом бухты, выехали в долинку речки Ольги. В устье были полянки, но не столь много, чтобы можно было сразу соху пустить. Поехали дальше, а надежде подыскать чистые места. Не проехали и версты, как мимо них проскочил табун кабанов, несколько косуль ускакали в сопку.
На небольшой полянке стоял изюбр, увидев людей, сердито фыркнул, ушел в орешник. Андрей быстро сдернул с плеча кремневку, но зверь уже скрылся с глаз.
— Что говорить, землица будет трудной, полянок кот наплакал, кругом орешники да дубняки. Это не амурская земля. Придется немало покорчевать, — уныло проговорил Иван.
— Буде, Иване, не пускай вселенскую слезу, осилим. Сколь сможем нонче посеять хлебов, столь и посеем. Зверей ты сам видел, — не перевелись. Рыбы тоже много, бухта ажно кипит, — ровно говорил Феодосий. Хотя сам тоже с тревогой посматривал на эти непролазные чащи. Поработать придется — А може, где есть земли почище? — повернулся он к Лаврентию.
— Может, и есть, скажем, по Аввакумовке, но это далеко от поста, да и мы туда всего раз хаживали.
— Эх, вы, просидели год сычами, а землю не прознали! — проворчал Феодосий — Ладно, с божьей помощью осилим. Глянем еще чуток и будем вертаться назад.
На поляне, которая была не больше цветастого одеяла, водился бурый медведь. Он огромными лапищами перевернул валежину. А под ней муравьи. Положил лапу на муравейник, ждал. Скоро муравьи облепили лапу. Этого и хотел старый космач, начал длинным языком слизывать муравьев. А они кислые. Лизал, от удовольствия кривил морду, закрывал глаза, громко чавкал.
Всадники остановились, медведь увлекся, не слышал их, смотрели на работу медведя. Лаврентий не удержался и закричал:
— Эй ты, варнак, ты для ча валежины сушишь? А ну, катись отселена!
Медведь рыкнул, воровато повернулся на крик, присел, на секунду застыл от недоумения: откуда, мол, здесь столько людей? Затем сложил тело вдвое и рванул в чащу, только тайга загудела. Ломал все на своем пути, ухал от испуга.
— Ха-ха-ха! Ну и трусишка. Амурские будто похрабрее. Помнишь, тятя, как на нас прыснул белогрудка, когда мы вот так же набрели на него? Едва ить отбились от черта косматого! — хохотал Андрей.
— Да, но тот свою тухлую кету защищал. А потом, он слышал нас, как мы шли, этот прослушал.
— Здешние медведи тоже не мед, — сказал Лаврентий — На Дионисия вот такой же навалился, чуть не поломал. Добро, я был рядом, так штыком добил, а нет, то задавил бы.
— Да, зверя много, ежли не варначить, то долго можно будет бить за околицей, — проговорил Феодосий.
— А для ча здесь варначить? Лишнее продать некому, — пожал плечами Иван Воров — Будем брать только в дело.
— Нонче некому будет продать, а через год-другой будет кому. Потому надо сразу порешить, что и как. Раз мужицкое царство, то и радеть о нем должны все охотники, чтобы не скудела, а множилась дичь таежная.
Повернули коней назад. Феодосий сказал:
— Выбора у нас другого нету. Время в обрез, вона, уже трава в рост пошла. Прочухаемся, еще труднее будет подымать целину. На первых полянах будем ставить деревню. Как вы на то смотрите?
— Согласны. Пост рядом, бухта рядом и речка под боком, — согласился Пятышин.
— Хорошую невесту нам просватал Невельской. Жить будем ладно — Молодо спрыгнул с коня, разгреб землю руками, понюхал — Пахуча и жирна, руки угоят, — улыбнулся Феодосий.
Возвратились в лагерь, рассказали своим, как и что, и тут же все пошли смотреть место под деревню. А после смотра, всем понравилось, начали прорубать дорогу и перевозить скарб мужицкий, бабьи горшки и лопотину, ставить палатки там, где должны стоять дома. Звенели топоры, вжикали пилы, расчищались места для палаток. Глаза боятся, а руки делают.
Пришла вторая ночь в суровый край. А сколько их проползет над этой землей, хмурых, звездастых, прокатится над сопками? А? Пока мужики обретут силу, уверенность, сумеют устоять в боях. Вторая ночь… Тихая, вкрадчивая. Под ее вздохи присела на бревно Лушка Ворова, склонила голову набок, задумалась. Нескладная у нее выходит жизнь: Ларька подкатывался, Софка не допустила, затем полюбился матросик в Николаевске, но ему не разрешили жениться, скоро угнали в Петропавловск. Служба есть служба. Нравится Лаврентий, так и жрет глазищами, а что толку, он тоже служивый.
За спиной сторожкие шаги. Медленно повернулась, уж не зверь ли скрадывает ее. А пусть, все равно жизни нет. Засмеялась, рассыпался смех в ночи.
— Лаврентий, ты? Чего это ты бросил пост?
— Наши на посту, я в отгуле.
— Тогда садись, вместях поскучаем. Теплынь, тишина, душа млеет.
— Теперь уж нет той тишины, шумнее стало. Раньше была такая тишь, что хошь вой. Выйдешь, бывало, из казармешки, встанешь на яру и слушаешь, как перекликаются звери. Не люди, а звери. Там гуран лает, там волки воют, в забоке речки ухают филины, совы. Жутковато делается. Сейчас вы под боком, свежие сказы, свежие люди.
— Пойдем в тайгу? Сейчас!
— Нет, сразу тигру в пасть попадем.
— Трусишь?
— Может быть. Зверей и верно боюсь. Убили мы однова с Викентием тигра, здоровущий, страсть! А потом долго боялись, что тигры за него отомстят. Есть такой слух, что они за своих мстят.
Сзади громко треснул сучок. Лушка ахнула и подалась к Лаврентию и тут же оказалась в его объятьях. Рванулась, но, почувствовав силу, затихла…
Ночь плыла, ночь нашептывала сказки. Хлюпала роса по старой листве. Размеренно ухали волны…
Утром тишину разбудил дружный перестук топоров, пение пил, людские голоса. Густо задымили костры. Все, кто мог держать топор, хотя бы поднять хворостину, чтобы бросить ее в костер, вышли на будущие пашни. Горят костры, отступает тайга.
Рыбаки забросили в заводь невод. Невод полон рыбы. Здесь была красноперка, ленки, таймени, кунжи. Отбирали только самую крупную рыбу, мелочь бросали обратно, пусть растет для будущего замета.
Скоро густо запахло щербой. Сели утреничать. Затем короткий отдых и неспешный разговор.
— Главное — посеять чуток хлеба. Рыбу и мясо — энто хорошо, но без хлебного не сдюжим, — заговорил Иван Воров.
— Будет хлеб. По земле видно, что не обидит хлебом. Надо бы дать имя деревеньке-то? — спросил Феодосий — Чтобы поновее, почище, что ли?
— Новинкой и назовем, чего же новее-то искать, — предложил Сергей Пятышин.
— Точно, была Перминка, теперича будет Новинка, — согласились пермяки.
— Кого же изберем большаком? — повел глазами Феодосий.
— Тебя. Кого же ище? А божьим наставником пусть будет Ефим.
Иван Воров тут же поднялся и дал представление, как большак идет по деревне. Расправил плечи, распустил бороду, взял в руки палку и, точно копируя валкую походку Феодосия, прошагал по воображаемой деревне. Закричал:
— Иване, дружище, а ну подь на час, подь, сволото ты беспутная, это от ча же у тебя так страмотно супротив дома? В ограде грязища! Чтобы сегодня же посыпал песочком, все угоил! Нет, то розгами посеку! Эй, Фома, ты опять тащишь дрова из чужой поленницы? Брось, живоглот ты этакий! Тебе туточки не Осиновка, быстро руки-то укоротим! Софка, Софка, ах ты сволотень, ты чего ляжки-то заголила, гля, Митяй слюной исходит. Опусти подол-те. Митяй, блудник ты треклятый! Убери слюни, не пяль зенки! Вона Марфа с колом идет, хлобыстнет — и поминай как звали, очки одни останутся. Харитина, будь ласка, не жмись к Ивану, завидки берут. На меня посмотри, я ить краше твоего лохматобородого. Ну, глянь, хошь разок!
— Ты о чем глаголешь, пес старый? — визжал Иван голосом Меланьи, хватал кол — Поди, поди сюда, хоша ты большак, но колом отхожу, расчешу косма-то. Худа ему стала!
— Дэк ить я шутейно. Рази можно друга забижать? Для красного словца сказано, — снижал на полтона Иван, подражая басу Феодосия.
— Митяюшка-а-а-а! — вопил Иван — Поди сюда, родный! Софка, кобылища, не сомущай Митяя. Сгинь, нечестивица! Ларьки тебе мало!
— Софку не трожь! Это Митяй ее сомущает, мерин старый! — орал Иван Ларионом — Это у нее глазищи сомустительны, а сама она чиста!
— Плевать мне на твоего Митяя! Таких сухостоев и в лесу полно! — отвечал за Софку Воров.
Вся деревня, все ее пороки укладывались в представлениях Ивана Ворова. Голоса, походку, мимику — все успел перехватить Иван. Представления дает, — значит, рад, значит, ожил. Давно их не было.
Катались пермяки в диком хохоте. Не обижались, а пусть его, пусть мелет, язык без костей. Кричали:
— Будя! Иване, будя!
— Кончай, Иван, уморил, силов больше нету. Робить не смогем! — просил Ворова Феодосий. Вскочил, смял. Иван напоследок заверещал зайцем, смолк…
И снова загудела тайга. Падали столетние тополи, кедры, ели. Все просто, вначале пермяки подрубали корни, те, что помельче, затем парни влезали на дерево, обвязывали вершину волосяной веревкой, кони рвали с места, дерево нехотя начинало клониться, потом с грохотом падало на землю. Потные спины, размах во всю силу. Работа нелегкая, но близкая сердцу мужицкому. Своя земля. И не впервой поднимать пермякам целину. Дело привычное. Сноровка есть, и смекалки не занимать.
А потом, всем как-то полюбились эти сопки, долинки, тишина первозданная. И знали еще пермяки, что это последнее пристанище. Дальше ходу нет. Надеяться не на кого: ни купцов пока, ни соседей добрых. Поэтому работали дружно. Больше поднимут целины, больше посеют хлеба, а с хлебом сытность и покой. Рвали корни с мужицкой жадностью, спешили.
Заросла эта земля лесами, потому что без мужика земля — пустыня, земля — неродиха. Работали пермяки и сравнивали эту землю с пройденными землями, и все находили, что это самая добрая страна, таежная страна. Все здесь мягко и округло: округлы сопки, округла бухта, долины и распадки, даже речки и те звенят не так резко и назойливо, а тоже мягко и округло. Было чему радоваться, на чем остановиться глазу, потеплеть сердцу.
Взять Сибирь — там тоже тайга, сопки, но все это выглядит более сурово, резко и — главное — холодно и как-то неуютно. Нет мягкости и округлости. Или Амурский край, с его широкими долинами, скалистыми берегами, озерами, болотами, неисчислимыми островами, — все это подавляет, вызывает робость перед широтой и могуществом. Человек чувствует там себя песчинкой, робеет перед стылыми ветрами, теряется перед далью.
Здесь же все к месту, все близко и по-человечески понятно. Недаром амурские гольды в своих легендах вспоминают этот райский край.
Сопки здесь оборвались у моря, скалистые, суровые, а уже дальше, до самой линии горизонта, ушли мягко и знай себе ласкаются с небом. Очень голубым, высоким и неназойливым. И нет давящего чувства, страха перед этими дебрями, а, наоборот, зовут те дебри к себе, чтобы люди познали их, полюбили их.
Все это обворожило пермяков, заставило полюбить сразу. Может быть, еще и потому, что в мечтах они хотели видеть таким Беловодское царство, которого так и не нашли, в дальних дорогах таким его представляли. Нет Беловодья, но мечта зажить здесь широко и вольно жива в сердце каждого. Будут и хотят быть мужики здесь рачительными хозяевами…
Ночь. Крадутся по небу звезды, мигают ярко над сопками, подмигивают людям. Другие запутались в мягкой хвое и тоже подмигивают пермякам, будто что-то хотят сказать, о чем-то предупредить. Хотя бы о том, чтобы тайге верили, любили бы ее, но об опасностях, какие таит она в себе, не забывали.
Послушайте… Вот во тьме прокричала ночная птица. Незнакомая. Голос у нее мелодичный, зовущий, в то же время тоскливый. Пронзительно заверещал кабан, раскатисто рыкнул тигр. Заметались тучи по небу, косматые, тревожные. Долго, на высокой ноте кричала косуля. Ее крик был похож на крик человека, предсмертный крик… Тайга… Может быть, она и добрая, может быть, она и мягкая, но все же это тайга, где нельзя быть беспечным. Всегда быть настороже, всегда при оружии. Тем более, что тайга стоит рядим с палатками, тайга в изголовье людей…
Но уже не страшатся тайги Лушка Ворова, Лаврентий. Может быть, потому что любят, осмелели. Тайга добрая, не должно случиться беды.
Вот и Феодосий с Иваном Воровым сидят на сутунке, не спится, мнут землю в руках, молчат. Что-то необъяснимое родилось в их душах, запеть бы, что ли? Но надо спать, завтра снова трудная работа. На прощанье Иван гудит:
— Воспоем аллилуйю! Не вечен человек, вечна земля, вечны деяния людские. С нас здесь все почнется, а о нас будут люди сочинять сказки. Аллилуйя! Доброго тебе сна, большак!
Добрых вам снов, люди!..

2

Чуть свет, а уже все на ногах.
— Но, милая, трогай!
Грохот падающих деревьев, крики людей, дым костров, прокопченные лица, пар от голов.
— Навались! Лето не ждет. Пашня ждет! Вона земля млеет, духом исходит. Нажимай, милаи! — орал, косоротясь, Феодосий — Аниска, а ну вертайсь с дерева, рази наши парни разучились туда лазить? Все сам норовишь сделать! Пуп сорвешь!
— А мне ча, я как белка, шасть — и на дереве! — кричал в ответ Аниска, белкой забегал на дерево. Так же быстро сползал вниз.
На помощь пришли матросы. За них послали на Крестовую парнишек. Пусть с детства привыкают беречь эту землю. Да и матросы разомнутся. Засиделись. Отвыкли от мужицкой работы.
Лаврентий рядом с глазастой Лушкой. Видят это пермяки, не осуждают. Баба свободная, чего же осуждать.
Присмотрел себе зазнобу и Викентий Чирков. Тоже матрос молодой. Не то что Дионисий, который тянет эту лямку пятнадцатый год. Викентию приглянулась Аганька Плетенева. Тайком ласкают друг друга глазами, но дальше ни шагу.
В двойственном положении Прокоп Саушко. Понравилась ему Софка. Но баба замужняя…
Ведь солдаты или матросы, те, кто забыл на службе девичью ласку, любят раз и навсегда, если что-то не помешает этой любви. Здесь мешал Ларион. Вредный мужик. Он работает в паре с Софкой, ворчит, брюзжит на нее. От этого делается еще страшней, противней. Прокоп едва сдерживал себя, чтобы не броситься на Лариона с кулаками. Отошел от греха подальше. Не хватало еще, чтобы подраться из-за бабы. Софка смотрела вслед Прокопу, будто просила не уходить, мол, легче будет слушать брань ненавистного мужа, переносить издевку. Ларион тоже ворчит вслед:
— То на Андрея пялила шары, теперь на Прокопа перекинулась! Обоим кости переломаю!
Молчит Софка. Нет у нее греха. Она с Прокопом даже словом не перемолвилась, просто сердце подсказало, что нравится она Прокопу. Ну и что? Зато Прокоп ей не столь нравится. Она любит Андрея Силова и, наверное, больше никого не полюбит. Не стерпела, повернулась к Лариону и сказала:
— Ларька, ты укороти свой язык, я ить тиха и покладиста до времени. Выпрягусь, тогда берегись. Все припомню!
Ларька приутих. Жизнь сложное дело, когда-то он в Софке души не чаял, но скоро надоела. Все в ней кажется некрасивым: и этот нос, прямой и тонкий, которым она уже второй день шмыгает, и эти губы, красные, пухлые, даже противен стал ее поцелуй. Обычно он кричал: "Хватит тебе слюнявиться, корова! Надоело!" Отворачивался.
В мире нет ничего постоянного, мир жил и будет жить в поисках и кипении. Тем более, не может быть постоянной любви у Лариона, который так много принял ласки ворованной. Тянет его снова на то же, но здесь не Осиновка, а на пути стоит еще Софка. Сейчас полюбилась ему Галька Силова, самая младшая дочь Феодосия. Малышка, попрыгунья, что говорить, поскребыш, откуда большой-то быть…
День был тихий, без ветра. Сонмища мошки и комаров навалились на людей, коней, даже дымы были бессильны. Все это жалило, кусало, сосало кровь, лезло в глаза, в уши, прилипало к потным лицам. Продыху не было. Но и этим пермяков не испугаешь, видели пострашнее. Это — цветочки…
— Ничего, — пыхтел большак, — поднимем пашни, обтопчем болотники, помене будет гнуса. Навались, люди!
И снова щерба. За мясным сбегать некогда. Матросов тоже втянули в эту работу, и им не до промысла. Картошку берегли на посадку. Каждый клубень на счету. Здесь без картошки не обойтись. Мало ли что — могут хлеба не уродить, их заменит картошка.
Усталые землеробы присели к кострам и большими деревянными ложками начали хлебать щербу. Фома тоже среди общинников. Вначале, когда они пристали к берегу, то Фома заявил, мол, забирает своих коней, сам будет поднимать целину. Но Феодосий спокойно сказал:
— Не выйдет, твои кони самые добрые, потому не рыпайся. Будешь робить в общий котел. А когда обживемся, можешь уйти из общины. А счас и не помышляй.
Лениво ест, посматривает на Аниску, Лариона, Фроську и Софку. Право же, они и вчетвером могли бы себе пашню сделать. Да еще баба Василина в силе. Значит, впятером. Три коня, запрягай в плуг и пошел. А так все колготятся в одной куче, а кое-кто норовит и проволынить. Например, Митяй. Но зато Марфа за троих работает.
— Зря я тебя испужался, Феодосий, надо было бы мне отделиться от вас, — тянул Фома.
— Зря, тятя, ты такое задумал, — оборвал его Аниска — Мы бы с Фросей не пошли с вами. Ларька тоже не пошел бы. Как ты, Ларька?
— Вместях веселее, — бросил Ларька, и еще быстрее замелькала его ложка.
— Напрасно ты нудишься, Фома, ну ушел бы, а ить невод-то у нас общинный, даже атот котел и тот общинный, — значит, тебе бы нечем было рыбу ловить. Жил бы мясом? Но ить на мясо надо отсылать охотника, а это потеря двух рук, — резонно говорил Феодосий — Потому не корчи из себя царя Гороха. А ежли что, так могем и вышвырнуть из общины, дадим одну лошадь, и будя.
Фома молчал. Он чувствовал правоту слов Феодосия. Без общины пока и ему не прожить. А вот чуть обживутся, тогда он первым уйдет от них. Держать не будут, но зато всех коней заберет.
Мелькали топоры, хряскали по корням тяжелые мотыги, дзенькали о камни ломы, с хрустом входили в дерн острые лопаты. Работа шла.
— Навались, Фома! Земля не баба, баба не могет быть обчей, а земля обчая.
— Верна! — шумел Иван — Бабу поначалу надо полюбить, обходить, а на земле, надо просто работать. Любить и работать.
— Не то, не так, земля тожить как баба: ее надыть не только полюбить, но и угоить, сделать своей. Нажимай! Завтра пошлем ребят за мясом. На рыбке слабеть стали. От мясного прибудет силы! — корчуя пень, кричал Феодосий…
Запуржила черемуховая метель над поймами речек как-то враз, в ночь. Еще сильнее заголубели сопки, нежатся в жаркой истоме. И речки затренькали чуть глуше, но зато звонче, на разные голоса, затрезовонили пичуги. Приятно шагать по тайге! Пружинит шаг. Под ногами старая листва, из-под листвы травы. От них дурман и щемящее чувство чего-то несбыточного.
Впереди шел Андрей, чуть сбоку Роман, следом тянулся Ларион. Они цепкими взглядами смотрели на сопки, искали зверей. Но после такого грохота на пашнях зверь куда-то отошел. Не должно быть, что далеко. Где-то он здесь, рядом.
— Как тут тихо и блаженно, будто вошли в божий храм, — проговорил Роман.
— Тайга — это и есть храм, — тихо сказал Андрей. Его тоже подавило таежное величие — Но только этот храм не угоен. Людей бы сюда побольше, да все почистить, уладить… М-да! Какая здесь красота! Кто ее создал?
— Э, в тайгу надо ходить не за красотой, а за добычей.
— Оно-то так, Ларион, но одно другому не должно мешать, можно здесь добывать зверя, а есть время, то и полюбоваться этим храмом. Но главное — это беречь храм, радеть о его процветании. Всего поровну: добывать, беречь и любить. Когда у нас стало пороху и свинца вдосталь, то мы за зиму на двадцать верст в округе перебили всех сохатых, изюбров, гуранов. Ружье не стрела, далеко достает. Здесь можно то же сделать, потому прав тятя, что сразу надо думать, как и что.
— Ты да твой отец только и заняты тем, что пугаете людей, — мол, ежли без разума, то все можно загубить. Этой тайги на мильен людей хватит.
— А ты по ней ходил? Ты ее познал? Нет, тогда чего же говорить.
— Зато ты много говоришь, на каторге научился молоть языком.
— Кое-чему научился, и не только на каторге, — Андрей присел, поставил длинное ружье между колен, сели и охотники, — в дороге тоже многое посмотрел. Понимаешь, Ларион, мужик сир, убог, надо и его когда-то пожалеть. Другие говорили, что мужику надо дать полную свободу, чтобы он стал головой на земле: все ему — и власть и землю. Не согласился я ни с теми, ни с другими. Неможно давать полную волю мужику. Нет и нет. Дай, то он сведет на нет леса, перебьет зверей, земля станет пустыней. Другой сказ, что мужик должен быть грамотен, обут и одет, давал бы полезность земле, но не рвался бы в богатей, а жил бы ровно, без надрыва.
— Больно умно и непонятно. Тиша! Вон идет табун оленей.
— Красивы, — прошептал Роман.
По склону брело стадо пятнистых оленей. Олень поднял голову и тихо свистнул, наверное, это был вожак стада, вскинули головы и другие. Насторожились.
— Стреляй, Андрей, твое ружье метче бьет, — зашептал Роман.
Андрей не спеша положил ружье на сошки, поймал на мушку бок крупного самца, выстрелил. Грохот выстрела разорвал тишину, качнулись сопки, загудела тайга.
Феодосий распрямил спину, прекратили работу общинники, прислушались. Раскатистое эхо разлилось по сопкам. Первый выстрел сделан. Пермяки добыли первого зверя.
— Вот и распочали, — уронил большак.
— Стало быть!
— Ну и с богом! — перекрестился Ефим.
Парни бегом перебежали ложок, вылетели на сопку, где бился золоторогий пантач. Цену пантам они знали еще по Амуру. Тут же вырубили панты. Выпотрошили добычу. Связали ноги и понесли к табору.
Пятнистые олени были незнакомы охотникам. И тут Ларион вскинул свою винтовку, выстрелил вверх, тоже по незнакомому зверю. Хотя уговор был добыть одного зверя. Соли мало, мясо скоро портится. Но, как позже охотники узнали, в этой воде мясо можно хранить неделю и больше. С отвесной крутизны скатился горал. Охотники остановились над добычей.
— Чудно, баран не баран, козел не козел. А тоже красивый, — удивлялись охотники.
— Бери на плечи, не тяжел, покажем нашим в целости, — попросил Лариона Андрей. Андрей не отец, он так и не научился приказывать, а просил.
Охотники вернулись. Сбежались все посмотреть на диковинных зверей, удивлялись солнечным пятнам на шкуре пятнистого оленя, коротким рожкам горала. Бабы — народ жалостливый, кто-то из них сказал:
— Таких красивых и убили?
— Не тараторь! — оборвал большак, присел на корточки, гладил упругую шерсть горала, оленя — Хороши, ниче не скажешь. А много ли видели?
— Много. Табун голов в сто. Самого крупного выбрали, — ответил Андрей.
— М-да, ну свежуйте, бабы заварят, на вкус испробуем.
Испробовали. Сергей Пятышин сказал:
— Вкуснее мяса не едал, чем этот козел аль баран. Хорошее мясо.
Еще ночь, еще день, и большак приказал:
— Запрягай коней в соху! Проведем первую борозду.
Тройка коней натянула гужи, блеснул вывернутый сохой первый пласт земли, жирный, емкий.
Первый выстрел, первый пласт земли, первая борозда. Земля, что много веков дремала нетронутой среди этих сопок, была вывернута наизнанку. Все земледельцы на первой борозде, которую провел ровно, будто по шнуру, Феодосий Силов. Это событие было более значительно, чем первый замет невода, первый выстрел. Землю разминали в пальцах, нюхали, пробовали на вкус. Добрая земля, вкусная земля.
— Можно и на хлеб мазать заместо масла, — засмеялся Сергей Пятышин — Слышишь, Парасковья, теперича перестанешь меня ругать. Гля, сам бы ел, но хлеб сеять надо на этой земле.
— Теперь уж отсюда не уйдем. Так, друзья?
— Истинно так, Иване.
— Навеки остаемся.
И начала расти в ширину первая пашня. Пахали в четыре сохи. Следом шли бороны, бабы разбивали мотыгами пласты, которые не могли разборонить. А те, кто был не на пахоте, еще злее воевали с тайгой вековечной, готовили еще одну пашню. Тайга кряхтела, так просто не сдавалась. Может быть, не хотела поверить, что сюда пришли хозяева, рачительные, добрые. Славные люди земли русской.
В небе тучки, с моря туман, а затем теплый и мелкий дождик. От пашни пар, первой пашни, сизый, пахучий пар…

3

Снова солнце, а с ним и жара. Но утрами еще злее гнус. Лица опухли. Веки набрякли, глаза смотрят через щелочки. Если даже никто не хныкал, но все как-то стали раздражительны, однако с тем же упорством корчевали тайгу. Потны, косматы, некогда гребнем по голове провести.
Лариона и Романа отправили снова на охоту. С тем же наказом: зря зверя не калечить, добыть одного-двух, и хватит. Ушли. Скоро прозвучало два выстрела. Чуть позже еще один, за ним второй, третий. Феодосий прислушался, сердито проворчал:
— Чей-то они расстрелялись? Аль пороху не жаль? Вот варнаки!
Но скоро вернулись охотники. Феодосий набросился на них: что, мол, вы там порох жгете? Роман ответил:
— Я стрелил один раз. Это Ларька палил. Я ему говорил, что двух хватит, но ему показалось мало. А олени эти дурны, чуть отбегут и снова станут. Вот он и навалил семь штук, на одну пулю по два брал. Идут-то густо.
— Так, так! Он что, наказ наш забыл? А ну иди сюда, сволотень! Ружье подай мне! Андрей, Иване, ты, Сергей, берите брандахлыста и выпорите тотчас же. Всыплем щанку за непослушание, за упрямство, за гордыню. Двадцать розог наперво хватит. Фома, ты отец, ответствуй, че бы ты делал, ежли бы кто-то нарушил наказ общины?
— Порол бы сукина сына.
— А ты, Аниска?
— Аниске жаль Ларьку, свояк ить, — нахмурился Аниска, — но ежли он, пари, не слухает, то как же быть?
— Пороть аль не пороть?
— Знамо, пороть! — твердо сказал Аниска — И не надо его больше посылать на охоту. Я буду ходить, добуду сколь надо, да не маток, а пантачей.
— А вы попробуйте выпороть, ружье-то у меня заряжено, — зло усмехнулся Ларион — Вы, Силовы, или придурки, или сволочи, зверей жалеете, а человека нет. Отца однова чуть не вздернули на сук, — ладно, сломался…
Фома подался назад, будто его ударили. Стиснул зубы. Прошипел:
— Замолчь, пес! Отца, хошь знать, праведно вешали! Я дал себе слово до конца жизни мстить Силовым, но давно его вернул. Жисть показала их правоту. Секите! Шибко секите, чтобыть из него не получился второй Фома. Я еще раз узнал наших людей, чисты и праведны, а мы сволочи, хапуги. Феодосий, прости меня, навек с тобой. Ты в огонь, я за тобой, ты в воду, я туда же. Прости, большак!
Всего мог ожидать от отца Ларион, мести, убийства, но покаяния — никогда. Попятился.
— Подай ружье! — рыкнул Феодосий, пошел на Лариона. Ларион вскинул винтовку, но тут же опустил — Стреляй! Чего же ты. Когда дело касаемо правды, мне смерть не страшна. Струсил, — усмехнулся в бороду большак, забрал ружье у Лариона. Крикнул: — Меланья, распарь-ка в соли пару березовых розог, чтобыть раны не гноились, тута один сам под них просится.
Ларион было бросился бежать, но его тут же схватили, скрутили, положили на валежину.
Принесли розги и воздали должное виновнику. Молчал, лишь зубами скрипел да покряхтывал. Осиновских кровей мужик, чего уж там…
— Вот и первая порка. Думали, без нее обойдемся, не обошлось, — тронул усы Сергей Пятышин — Иди полежи день-другой да за работу.

4

Из моря начала наплывать хмарь. Всклоченные тучи шли и шли. Несли сырость, холод. А гнус еще злее, и холод ему нипочем, хотя костры дымили, дым стлался по земле, тянулся в сопки. Тучи шли тяжелые, низкие, черные. Придавили собой солки, которые, казалось, еще сильнее прогнули хребты. Им тоже тяжело. Вначале пошла нудная изморось, она шла день, второй. С пашен никто не ушел. Мокли, тут же обсушивались у костров. Под этот дождь вспахали вторую пашню. Осталось раскорчевать под огороды. Но их потом. Перестанет дождь, надо сеять хлеба. Изморось перешла в секущий дождь, пришлось уйти с полей. Есть причина чуть передохнуть.
Но Феодосий собрал мужиков на совет, он сказал:
— Мы только одной ногой ступили на эту землю, и дел у нас невпроворот с пашнями, строительством, но надобно решать и побочные дела. Все у нас пошло ладно и складно, но этот лад и склад порушил Ларион. Выпороли, чтобыть другим было неповадно. Мой сказ — энто надо отвести заповедное место, где можно было бы хорониться зверю. Ежли мы не оседлаем свои корыстные замашки, жадные думки, то скоро все сведем на нет. Зверя здеся добыть, что в загон сходить. Но во всем должна быть мера. Вот и думайте, мужики, мы уйдем, должны и детям что-то оставить. Им тожить надо будет есть и пить, тайгой жить. Но ежли мы будем думать и жить одним днем, тогда давайте делать кто во что горазд. Решайте, быть здесь заповедному месту аль нет?
— А че думать, сказано, как прибито, — подал голос Аниска — У нас тожить были в Даурии заповедные места, счас порушились, — знать, можно и нам здесь их отвести. Но не рушить. Кто будет рушил ь, тех сечь аль гнать в три шеи.
— Верна, нам жить, нам здеся пускать корни, тайгу эту пестовать. Я — за, — согласился Пятышин — А как ты, Фома?
— Я тоже за. Но я, как вы сами обо мне говорите, Фома неверующий, таким я и остаюсь. Отведем мы заповедное место. Хорошо. Дадим заповедь, тоже хорошо, но надолго ли. Люд сюда поедет, и окоро его будет много. Сможем ли мы его удержать от соблазна?
— Попробуем! — твердо бросил Феодосий.
— Дуська пробовала, пробовала и семерых народила.
— Ладно, Фома, и верно ты неверующий, однако не сбивай. Я бы отвел место под заповедник по правой стороне реки Ольги, чтобыть туда ни одна нога не ступала, хватит нам и левой.
— Мне хоть по обе стороны, пустое это все, — стоял на своем Фома.
— Не понимаю я тя, Фома, то ты за, то ты против, ну чего мотаешься-то? Ларьку сечь согласился, даже покаялся, счас снова супротив нас.
— Покаялся, не покаялся, какое дело, но душой дохожу, что пустое этот сказ. Я сам, ежли что, ту заповедь нарушу. Эко дело. Дети, чем они будут жить? На картошке проживут. Я ростил, ростил тех детей, а они мне плюют в душу и не спрашивают. Одна Фроська человеком оказалась. Когда ты вешал, все дети убежали от отца. Словом, не заводи эту комедь!
— Ларька не убежал.
— А теперича на меня зверем смотрит. Потому правду сказал. Другое дело — это запретить бить через меру.
— Ладно, что вы скажете, други?
— Делать заповедник, матросов сюда же звать, всем и целовать евангелие.
Дождь поутих, созвали сход. Первым заговорил Ефим:
— Человек про то и живет, что грешит и кается. Вот и я, грешен и перед вами, и перед Феодосием, а уж перед богом и того больше. Скажу одно, что большак наш давно святой человек. Святой по разуму, по душевности. Я подвел его в Осиновке под анафему, хулил за безбожность, а зря. Безбожен тот, кто не пекется о тех, кто в утробе матери. Феодосий же за всех радеет. Зовет нас устроить заповедное место. Это божий помысел, в этом божьи думки.
— А что делать с тиграми и медведями? — спросил Кустов.
— Стрелять, коли встретятся, но в заповедном месте не трогать. Туда ни одна нога ступать не должна. Разреши там бить тигров и волков, то вместе с ними будут бить и других зверей, — ответил Феодосий.
— Все согласны аль кто против? — спросил Ефим. Он божий наставник, ему наставлять людей в божьем деле — Тогда дадим клятву, чтобыть она шла не от ума — от сердца. Все это богом создано, все должно быть по-божески и охраняться.
— Верна, дадим клятву заместо молитвы, пусть все ее затвердят и носят в душе и уме, — загалдели бабы и мужики.
— Тогда почали, — сказал Ефим — Вторите за мной… Я даю обет перед богом и людьми, что не ступит моя нога в заповедном месте ради корысти и охоты, не трону там зверя, птицу, дитя птичьего и звериного; ежли порушу эту заповедь, то пусть посекут меня праведно и безжалостно розгами для просветления ума, для появления кроткости. Аминь! — закончил клятву Ефим, позвал к целованию евангелия.
Целовали евангелие все, кислую и пропахшую воском и ладаном кожу. Даже дети. Им тоже жить на этой земле, быть скоро здесь хозяевами. Украшать ее и охранять от врагов…
По подволоку холщовой палатки монотонно постукивал дождь. Андрей лежал на жесткой постели и смотрел в темноту. Он понимал, что клятва была наивной, но она шла от чиста сердца. Каждый верил в себя, в то, что он сдержит обет, данный людям и богу. Видел Андрей, что эти люди стали иными, чем были в Перми. Там они ходили как-то крадучись, боялись урядника, помещика, могли у того же помещика украсть лес, а если поймают, то с пеной у рта будут доказывать, что не крали, кто-то другой украл, они тут случайно оказались. А здесь стали смелее, хозяевами стали. У себя воровать не должны. Ларька, тот все может. Даже Фома и тот изменился в лучшую сторону. Но Ларька — нет, этот не изменится, мстителен и мстить будет до конца жизни. Не зря столько приняли маеты люди, пока прошли через Сибирь, Амур, Николаевский пост. Жить здесь можно, край добрый и теплый. Жить здесь и первенцу Ваське, который родился в Николаевске. Скоро и второе будет дите, Варька брюхатой ходит, там, смотришь, и третий, четвертый. Всем надо место на земле, а к месту еще кусок хлеба, мяса…
Пятышин и Феодосий тоже не спали, сидели под коряным навесом, у ног теплился костер. Растравили души клятвой, верой в то, что это их Беловодье, их земля, что им здесь жить и умирать.
— Каждому явственно, что все это создано богом, не без его разума. И человека бог создал не для райской жизни или украшения, а для обихаживания земли. Чтобыть человек эту землю холил, чесал, как хороший хозяин коня.
— Но ведь в писании сказано, что бог создал Адама и Еву и больше не хотел создавать человеков, — ввернул Пятышин.
— Это наговор на бога, на Адама и Еву, я понимаю так — когда он их создал, то тут же послал на землю и сказал: "Творите добро, рожайте человеков, будьте сами человеками".
— Ну а ты же бога отринул?
— Это кто тебе в уши надул? Не отринул, чуть трекнулся его — энто да. Но другой сказ, что я бога стал принимать иначе: мол, бог есть, он голова всему сущему, но тот бог участия в нашей житухе не принимает. Создал нас и сказал нам, что, мол, не уповайте на меня, а делайте на земле свой рай, второго рая не будет. Ежли есть разум, то вы его сотворите, ежли нет, то уж не обессудьте. Я бог, но в людские дела не мешаюсь. А гривастые попы все перепутали и пустили сказку, что, мол, бог над людом голова, всеми помыслами его правит. Враки все то. Нет. Ежли так, то он должен вмешиваться и в птичьи дела, зверины тож. От такой работы и заботы ноги не долго протянуть, ежли ты и бог даже. Бог нам дал дом — землю, мы и должны в своем доме порядок блюсти. Не могем, тогда надо на себя и пенять. Вот и пеняем, дом рушим, в доме порядка нету, потому как хозяин того дома недоумок. Нам с тобой ить осталось жить мало, как ни верти, а смерть будет. А дома строим не для себя, а для внуков уже. Могли бы и не строить, могли бы и не радеть о тайге. Все умрем. А ежли все сделаем не безрассудно, то нам наши внуки земно поклонятся. Каждый ради этого и должен жить, — философствовал Феодосий — Всем здесь хватит на века, ежли каждый будет зрить дальше и глыбже.
Все это так, но нудьга скребется мышонком в душе. Придут другие, придут чужие, смогут ли они сдержать свою жадность? Фома и Ларион тожить евангелие целовали, но ить не от души, для блезиру, для народа. Они у ближнего кусок хлеба вырвут изо рта. А таких может нахлынуть сюда множество, не удержим. В этом есть правота у Фомы. Каждый будет хапать, что плохо лежит.
— Сдается мне, что с Фомой чтой-то случилось. Говорить-то он говорит, но в душе другим стал. С чего бы это?..
Фома тоже не спал, думал: "Вот уже под шестьдесят годов подбирается. Всю жизнь только тем и занимался, что хапал, рвал, а что получил? Люди не верят мне. А пошто? А пото, что всегда против них иду. А зачем? — себя же спрашивал Фома — Боле того, убивал, крал, сутяжничал. Так не пойдет. Жизнь к закату, надо подумать и о загробной жизни…"

5

Хороший дождь прошел над горами Тигровыми. Большое, тоже омытое дождем, вышло солнце, окатило землю лучами и пошагало в поднебесье. Отряхивалась от рос тайга. Тут же парной дух, как от хлеба из печи, начал подниматься над пашнями. Даже не верилось пермякам, что это они сделали, что их руки смогли, урвать у тайги такие поля… Сегодня сев, а это значит праздник, поэтому все оделись по-праздничному: мужики в холщовые рубахи, подпоясаны расшитыми поясами, бабы — в длинные цветастые сарафаны, на головах яркие платки. И, конечно, все в новых лаптях. Они могли обуться в ичиги, но так уж повелось исстари, что хлеба сеют в лаптях, и обязательно в чистой лопотине.
Феодосий Силов с благоговением опустил волосатую руку в берестяной короб, широко размахнулся и веером уложил первое зерно. Сделал несколько шагов, и снова разлетелись золотые брызги пшеницы, легли в пуховую землю. Следом Иван Воров, Сергей Пятышин, Ефим Жданов, пошли сеятели, пошла пермяцкая Русь. Светлые лица, светлые мечты, так же светло на душе. Широкие улыбки щедрому солнцу, земле обетованной. В небе тот же перезвон жаворонков, и кажется пермякам, что у этих птичек голоса звонче, чем в Перми. Следом черные вороны спокойно и деловито выискивали червей. Знать, эти пашни такие же, как на далекой и уже забытой родине. Ворона на пашне — быть хлебу, пашня без ворон — не пашня. В забоках бжикали ронжи, суетились сороки, для них все это необычно: мужики, пашни. Все любопытны и говорливы.
— Вона, такая же сорока! Может, сродни той, что пожгла наши сена.
— Все может быть; Сергей, — улыбнулся Феодосий, смахивая капли пота со лба — Думаю, Митяй здесь шутковать не будет. Пошутковал, и будя. Ишь как трещит. Нет, эта не видала здесь такого.
— Где им, понять. Полмесяца назад здесь дыбилась тайга, а нонче пашни, хлеб мужик сеет. В новинку им такое. Пусть летят да обскажут всем, что мы сотворили здесь чудо. Летите, расскажите о людях пашенных! — кричал сорокам Иван Воров — Летите, сороки-белобоки!
— Парнищи, пускайте следом бороны! Ишь сколько фазанов-то налетело, поклюют зерно. Гоните их! — кричал Феодосий.
И пошли бороны, подпрыгивают по пашне, зарывают зерна. А следом еще бабы с граблями, чтобы каждое зернышко было в земле. Быть хлебу, большому хлебу.
Сеяли день, второй. Сеяли пшеницу, овес. Сев подходил к концу. Бабы пораньше ушли в деревню, пока палаточную, ушли, чтобы обмыть доброе начало. Ведь всякое доброе дело на Руси обмывается. Тем более, что все сеятели знали, что у Феодосия припрятана заветная четверть спирта, которую подарил пермякам Невельской. А потом бабы сварили пиво, крепкое, пенистое. Мужики потому и спешат, поглядывают на солнце, скорей бы досеять овес.
И вот солнце тронуло сопку, вспыхнул кленовый закат, закатилось. Но еще не смолкли голоса птиц, еще не уснула тайга. Багрянится закат, полыхает гигантским кострищем. Мужики бросили по последней горсти зерна, следом прошли бороны, заспешили в деревню. Все говорили громко и возбужденно. Голоса их слышны далеко. Дзенькают ботала на шеях коров. Аниска гнал их в деревню. Его очередь была сегодня пасти. Рановато гнал, но первый пир можно ли упустить, пир под звездами, пир в тайге.
— Эх и шелканем же мы сегодня! — чуть приплясывает Иван — Заробили! Подумать страшно, что смогли такое сделать! Хорошо!..
— Ежли бы было плохо, то на кой ляд хребет ломать, — усмехается Феодосий.
На поляне дубовые столы. На столах таежная снедь.
Тут тебе мясо варено, парено, жарено, рыба копченая, соленая, пучки дикого лука, черемши. Но хлеба в обрез. Когда-то еще будет свой хлеб, придержать стоит мучицу.
Мало ли что? С кряканьем, веселыми улыбками садились за столы мужики, расправляли усы: черные, рыжие, сивые, оглаживали бороды. Заскорузлые руки потянулись к кружкам, обняли их, утонули кружки в широких ладонях. Все встали. Феодосий только и сказал:
— С богом, за землю, за добрый урожай!
Задрались бороды, бабьи подбородки. Все пили за счастливую жизнь в этом краю, за новую землю.
Враз заблестели глаза, зазвенели голоса. Крепок спирт, сразу пронял души, говорить захотелось. А когда бабы подали по кружке пива, то и вовсе гомон поднялся над столами. Говорили о прошлом, настоящем, мечтали о будущем. Земля по нраву, тайга тоже, чего же желать больше. Работать, остальное приложится.
— Ефим, распротак твою бабушку, запевай! — загремел Феодосий — Не без бога творятся песни. Пой, Ефим, грех беру на себя!
Ефим повел узкими плечами, подоил свою козлиную бороду, усмехнулся и… Все знают, что Ефим поет только в подпитии, трезвого под ружьем не заставишь петь… запел любимую им песню про Ермака. Так запел, что враз стихли люди, слушают Ефима. Пел он чистым и высоким тенором, рассыпал трели по тайге, бросал песню к звездам, ронял ее на волны морские. Каждый по-своему видит этого разбойного атамана, слышит рев бури, грохот громов… Песню подхватила Варя. Слились их голоса, сплелись, то падали вниз, то взвивались вверх. Затихла тайга, затаились звезды, не ухают волны, замерла в своих берегах речка. Все слушают дивную песню, дивных певцов. Ефим пел слишком правильно и чисто. Варя же пела с каким-то надрывом, плачем. В ее голосе то бурный Иртыш, где она едва смерть свою не нашла, то шум тайги, по которой они брели и брели, полоскалась пыль под звон кандальных цепей. А к концу не утерпели Харитинья, Меланья, вплели в песню свои подголоски, будто кто-то тронул кленовой палочкой звезду, которая зазвенела хрусталем, серебряным переливом отозвалась. Выглянула старушка луна, не вытерпела, выползла послушать песню, не поленилась. Любопытно ведь слышать песню в горах…
Пермяки пировали на этой земле тоже первый раз. Пировали, где небо было крышей, стенами были горы, а полом земля. А ночь, тихая и лучистая, кутала их, ласкала теплым ветром, обнимала легкими туманами. Свои, чего уж там. Подмигивали звезды-снежинки, добра желали. Корявилась луна, поклон свой посылала. Хорошо поют пермяки и пермячки. Ладно поют. Раскрыли свои души, а также свои голоса. Поют люди, хочется им петь, — значит, на душе хорошо, значит, есть в жизни радость. Пусть их слушают сопки, небо, земля. Так могут петь только счастливые. В Сибири им не пелось, не пелось от морозов, от трудной дороги. Теперь поют, пришли в свое Беловодье и уже не уйдут отсюда. Главное — песня, а стоны и плач, кажется, позади. О них надо забыть, больше не вспоминать. Так легче, так жить проще.
Поет Ефим, а завтра он будет отмаливать свои грехи, сегодня они забыты: и грехи и бог. Сегодня песня, и только песня. У Ефима две души: одна для бога, другая для песни. Жаль, что он теснит песенную душу на задворки, только в добром разгуле даст ей прорваться, мог бы стать любимым запевалой в трудных дорогах. Но…
— А что, Феодосий, ить живем, песни поем, спиртным балуемся, — орал Иван, задрав бородищу — Здорово будем жить, в рот те медузу! — ввернул морское ругательство — Живем и ни у кого ничего не просим. А? Хорошо будем жить!
— Затем и пошли, чтобыть жить хорошо, ермацкой дорогой пошли, пришкандыбали. Прав Бошняк, что без мужика земля ничто. Мужик ее обживает и делает родной…
Плакала Софка, уронив голову на стол; сбоку шипел Ларион. Ребенка бы ей, ребенка. Ведь этот медведь бьет ее каждый день по больному месту. Неродиха!
— Ну, че распустила слюни? Поди вон! — толкнул Софку под бок Ларька.
— Пей, гуляй, Расея! Вот еще подбросят нам тягла побольше, то мы туточки развернемся, захромустят энти долинки.
— Слышь-ко, Серега, я костьми лягу, но буду здесь богачом, — снова заговорил о наболевшем Фома — Кто однова был им, тот и второй раз станет. Не могу быть средним человеком. Хочу жить, как жил в Осиновке: каждый день пиво на стол, сапоги со скрипом, кафтан и рубаха новые. Чтобыть все мне в ноги кланялись, а не я людям.
— Снова ты за свое, Фома Сергеич. Ить давно ли говорил, что надо жить ровно. В отступ пошел?
— Э, говорил, говорил, а душе-то не прикажешь. Хочу быть богатым, и точка!
— Только и всего? Не спеши, может, нам еще придется здесь девятый хрен без соли доедать. А ты о богачестве! Эх, Фома, дырявая у тебя душа. Понял, сквалыга! Не стать тебе добрым человеком, потому как за старое держишься.
— Степка, будя тебе лизаться с Любкой. Боже мой, лизуны, только и целуются, а ить уже двое ребят, поди, должны надоесть друг другу! — кричал через стол Феодосий — Доставай свою гармозу и жарь нам "Барыню"! Хочу "Барыню"! Разобью лапти вдрызг. Эх, лапти мои, грязи не боятся, через грязь перейду, стану отряхаться. Выходи, Аниска, хочу тебя переплясать…
Грянула заливистая "Барыня", затолкались пьяно мужики на лужайке, втянулись бабы, загудела земля от лаптей.
— Софка, Софка, аль у тя мужа нету, ты чего трясешь подолом перед служивым? Прокоп, остерегись, огня бы не было! Софка, не трави душу матросу!
— Не травлю. Может быть, и есть у него душа, а у вас нет! Сволочи, только и знаете, что бить нас и терзать. Брысь, хошь ты и большак, а брысь, не путайся под ногами, стопчу!
— С огнем шутишь, баба! Убьет Ларька!
— Он только и ищет причины, чтобыть убить меня, захомутать вашу Гальку. Мы с ним не венчаны, прогонит, и заступиться будет некому.
— Аганя, Аганя, милая, пошли отселева.
— Не пойду, снова будешь приставать? Нетушки, вот женись — тогда и зови.
— Пошли, не буду.
— Не пойду, — смеялась глазенками Аганька Плетенева.
— Митяй, гля, нашу Аганьку Викентий повел.
— Пусть себе. Одним ртом меньше.
— Да ты глянь, ить в тайгу повел. Не хочу, чтобыть они венчались под кустом, как Степка с Любкой.
— Мне ба такое венчанье. Ить живут душа в душу. Такого бы каждому желал. Я отец и завидую дочке. Не гони, пусть и эта венчается.
— Ну и отец, мосталыги переломаю! Иди досмотри!
— Василиса, а твой Фома уже под столом храпит. Хлипок до спиртного стал. Был раньше в силе.
— Ты мне ранешное не вспоминай. Был в силе, в богатстве, а нам житья не было, всех бил, колотил, счас хоть ожили чуток.
— Да, дела, живности много, а вот чем будем солить? Рыбу, мясо? Соли-то нет. На едому чуток осталось.
— А мы тут с Аниской кое-че придумали. Аниска, ходи сюда, — отвечал Пятышин — Мы, кузнецы, для вас лекари, стригаля, колдуны, что-нибудь да наколдуем. Будет соль! Аниска, будет ли соль?
— Будет. Солнышко нам ее напарит.
— Непонятно! — мотал головой Феодосий.
— Трезв будешь, то и поймешь, — поблескивал узкими глазами Аниска — Все поймешь. Вы займетесь огородами, а мы с Серегой солью.
— Вам я верю, а тебе, Аниска, и того больше.
— Варюша, плесни пивка чуток.
— Будет, Андрей, ты уже пьян.
— Эх, Варя, не от вина я пьян, а от радости. Сгнил бы на руднике, ежли бы не ты. Ты моя беда и выручка. Сурин сгинул, это точно. Зря Ермила иошел домой. Зря. Плесни, давай вместях за наше счастье выпьем.
— Эх, Андрюша, Андрюша, чистая твоя душа, — вздохнула Варя — Ладно, давай дерябнем по кружке. Что-то тоскует душа. Не к добру.
— Эх, Марфа, откель у тя столь силы? — пытал Иван Воров.
— От земли, от репы, — похохатывала Марфа.
— Душой ты царевна, а на вид страшнее пугала огородного.
— С лица воду не пить, а была бы душа добрая.
— Хорошая у тя душа! Хорошая!
— А Софка-то совсем взбесилась, виснет на шею Прокопу. Чего смотрит Ларька? — возмущалась Марфа.
— А чего ему смотреть, он уже усигал в кущи с Галькой Силовой. Давно снюхались. А Софку ты не замай. Хорошая баба, но счастья бог не дал. С Андрея глазищ своих не сводит.
— Сволочь Андрей, распочал и бросил.
— Э, то дело старое, а вот у нее любовь не киснет. Что-то будет! Обязательно будет. Помянешь меня, — доказывал Иван Воров — У меня на таки дела чутье есть…
А с моря катились, катились тугими жгутами волны, тихо шуршали галькой, песком, ласкались с берегом. Обнимали его своей соленостью, мягкостью, даже щедростью.
Выбрасывая широко журавлиные ноги, к костру подбежал Митяй: глаза навыкат, рот свело набок, трясется, не то от смеха, не то от страха.
Полыхали костры, гудела земля от неистовой пляски, волновалась ночь, за кострами во всю силу целовались влюбленные. Жизнь вела свою стежку по земле, жизнь продолжалась. Тайное прикрывала ночь.
— Марфа! Марфа, черт тя дери, наш кот Васька съел Викентия и Аганьку, а теперича доедат нашу корову. Я хотел его отпугнуть, а он на меня как зафырчит, как замяукает!
— Рехнулся мужик, откель тут быть нашему Ваське, он еще в Сибири исдох.
Вокруг Митяя собрались мужики, тоже спьяну хохочут и не поймут, откуда могла здесь оказаться кошка.
— Пошли глянем.
— А может, тигр пожаловал? — усомнился Аниска.
— Какой те тигр, наш кот Васька, — шумел Митяй.
— На такой шум и верно не должен прийти, потом огни, — чуть трезвели мужики. — Кот, грю, наш Васька, — стоял на своем Митяй.
— Гуляй, мужики. Митяй спьяну врет.
— Пойду гляну. Чем черт не шутит, когда бог спит, — сказал Феодосий, вывернул из саней оглоблю и пошел с Митяем к хлевам.
Луна облила тоскливым светом тайгу, купалась на серебристых перекатах, кралась по небу.
Дружки подошли к хлевам, это были временные навесы для коров и коней. Навстречу поднялся гигантский кот. Он разверз кровавую пасть и раскатисто зарычал, кашлянул, присел на мягкие лапы, приготовился к прыжку, ударил по бокам гибким хвостом. Но пьянущий Митяй не понял смертельной угрозы, пошел на него. Закричал:
— Васька, эй, Васька, аль не узнаешь хозяина? Не щерь зубы-то! Слышь-ко, Васька?
— Аррррр! Кхы! Кха! Boy! — кашлянул кот и прыгнул на Митяя. Мощный удар лапы отбросил Митяя в сторону, он покатился по полянке и заверещал зайчонком. Тигр на секунду растерялся. Митяй вскочил и бросился бежать. Заорал:
— Ратуйте, тигр! Тигр Феодосия съел!
Тигр прыгнул на Феодосия, но Феодосий не растерялся, успел опустить оглоблю на голову зверя. Тот тихо рыкнул и закрутился волчком. Откатился, упал, захрипел. Феодосий еще и еще раз огрел оглоблей тигра. Затих зверь, убит. Присел на его теплую тушу, ослабли ноги. От костров неслись крики:
— Огня! Скорей огня!
— Бабы, собирайте ребятишек, заводите в палатки!
— Хватай ружья! Заряжай скороспелками!
— Пока зарядим, от нашего большака и косточек не останется.
— Хватай дубины, пошли! — кричала Марфа. Первой прибежала на полянку. Следом мужики с пьяным ревом, с перекошенными от страха лицами. Навстречу поднялся Феодосий и ровно сказал:
— Ну, чего всполошились? Уханькал я зверину. Вона, Митяй, твой Васька. Чего бояться? Зверь, как все звери, хлопнул по башке — и был таков.
Заполошный и не ко времени крик Меланьи:
— Феодосий, вези назад, съедят нас тигры!
— Цыц, ты с чего это, мокрохвостая, зашумела? Кто нас съест? Тигры? Гляди, вот торскнул — и нет его. Уханькал я царя-то зверей, как сказывали нам гольды. Тигр — царь, и нет царя. Другое дело, что нам надыть немедля ставить хлева настоящие и скот туда ставить. Чтобыть не смог зверина пробить стены.
— А может, поначалу дома, а уж потом сараи? — робко посоветовал Сергей Пятышин. Тоже, видно, испугался тигров.
— Ты, советчик, подумал, что сказал? Зверь на людей не бросается, а вот на скотину позарился.
— А мы что, хуже скота? Рази на нас не могет позариться? — наступала Меланья — Вези назад.
— Садись на заплечье, повезу. аль погоди, новое судно построю, — хохотнул Феодосий — Сказано, на людей не идет, а берет скот, скот и будем защищать. Молчать! Неси, стара, остатний спирт, догуляем.
— Снова не повезло Митяю, его корову загубил.
— Корову что, может быть, и Аганьку с Викентием съел. На людей не бросается! У Митяя на боку синячище — страсть.
— Аганька! Викентий!
— Мы тута! — раздались голоса с дерева.
— Чего вас туда лешак загнал?
— Не лешак, а тигр. Как загырчит да на нас, мы на дереве и оказались.
— Вот ястри его в корень, знать, и вас пужанул. Слезайте, расскажите, как дело-то было? — приказал Феодосий.
Викентий Чирков спрыгнул с дерева и снял Аганьку, коротко рассказал, как тигр вышел из чащи, рыкнул на них, — они на дерево, а он тут же бросился на корову, ударом лапы перебил хребет, и не пикнула, а другие коровы убежали в тайгу, кони тоже.
— А у вас там песни и крики, вы дажить рева коров не услыхали.
— Я будто слыхал, кто-то ревел, но покажись, что это снова Марфа орала на Митяя. Надо искать и звать коров, — сказал Сергей Пятышин.
— Это так, распустили мы уши, в тайге, мол, зверя много, на нас тигры не нападут, — проговорил Иван Воров, заряжая свое ружье.
Все протрезвели.
— Где искать? Куда пойти на ночь глядя?
— А вы пошто не кричали нас?
— Кричать бы надо, — шумели пермяки.
— Коровы орали, да вы не слышали, а что наш крик. Сами боялись голос подать, не влез бы тигр на дерево, — оправдывался Викентий.
— Эх, а еще служивый, — махнул рукой Феодосий — Заряжай ружья, пошли искать лошадей и коров, Анйска, можно ли в ночь пойти на поиски?
— Нельзя. Я уж осмотрел, это тигрица, — и тигрята близко. Уже не сосут, знать большие, могут еще кого порешить. А коровы и кони к утру придут. Испужались зверя, но придут.
Лаврентий ушел на пост, зарядил пушку и выстрелил. Грохот всполошил ночь, поднял на крыло птиц в бухте. Луна тут же нырнула за сопку, будто грохота испугалась. Еще и еще гремели пушечные раскаты, пугали тигров, подбадривали людей.
В лагере выставлены караулы. Одна за другой начали собираться коровы, они мычали и ярились от запаха убитого тигра, не шли в загоны. К утру пришли кони. Эти не рассыпались по тайге, а сбились табуном, так табуном и пришли.
Ночь прошла спокойно. А когда взошло солнце, то пермяки гурьбой высыпали из палаток, чтобы посмотреть убитого тигра. Ночью пострашились.
Зверь был могуч. Даже мертвый он внушал страх. Огромные лапищи лежали одна на другой, будто заснул, заснул в спокойной позе после трудной охоты.
— М-да, кошечка ниче. Как дела, Митяй? Бок болит? Вот те и Васька! Видно, не во всю силу шоркнул тебя тигр, мог бы убить.
— Я, кажись, увернулся. Я ить, когда надо, верткий.
— Знамо, верток, не успел земли коснуться, уж на ногах. Дунул, только тебя и видел, — трогая лапы тигрицы, говорил Феодосий.
Тигрица щерила вершковые клыки, стыла в последнем напряжении.
— Да, пастище, жамкнет — и нет человека.
— Убили тигрицу, другие тигры придут мстить за нее, — предупреждал Кустов.
— Уже слышали. Придут, то той же оглоблей и встретим, — оборвал служивого большак.
— Как ты вывернулся, Митяй? Это тебе не рыба-кит, коя утащила тебя в Амур. Придумай какую-нибудь байку, как там придумывал.
— Нет, здеся байки не придумаешь, — отмахнулся Митяй, прижимая локоть к зашибленному боку.
— Хватит пялить глаза, пошли утренничать и за дело. Пакостник убит, второй не придет, — проворчал Феодосий.
— Иване, покажи, как Митяй драпал от тигра? — попросил Сергей.
Иван круто развернулся, забыл, что у него в руках ружье, и дал стрекача к палаткам. Все засмеялись, думали, что это начало представления, но когда повернулись к речке, куда успел показать Иван, все подались назад.
Там в расслабленной позе стоял тигр и щерил клыки, ничуть не меньше, чем у тигрицы, сильно тянул в себя туманный воздух, тихо порыкивал.
— Вот те и не придут мстить! — жалобно крикнул Кустов.
Тигр напрягся, начал бить хвостом по своим бокам и пошел на людей скрадывающим шагом, припадая брюхом к травам, замирал, будто скрадывал зверей, которых он сейчас убьет мощными лапищами, а не людей.
Люди пятились, немо отступали. Хотя у многих были ружья в руках. Тигр перебрел речку все тем же скрадывающим шагом, выскочил на яр. Теперь тигра и людей разделяли каких-нибудь десять сажен. И все враз, и охотники, и служивые, и бабы, и дети, круто повернулись и бросились к палаткам, будто холщовые стены могли их защитить от этого зверя. И только трое: Феодосий, Аниска и Андрей — вскинули ружья и одновременно выстрелили в зверя.
Тигр резко остановился, будто наткнулся на преграду, и начал медленно заваливаться набок. Стало тихо-тихо. Только и было слышно, как приглушенно рокотал перекат, шептался ветер с молодой и клейкой листвой да надрывно на сопке кричала птица.
Охотники подошли к добыче. А те, кто убежал, спасовал, теперь возвращались назад, шли молча, с ружьями и кольями наперевес. Прятали глаза от смельчаков. Но никто их не упрекнул, лишь Аниска улыбнулся и сказал:
— Всякое бывает, пари. Я от первого медведя так бежал, что ичиги с ног слетели. Голешеньким прибег домой. Бывает…
— Надо отвезти тигров на сопку, распять на дереве, чтобыть другие звери нас боялись. Для острастки.
— Нельзя, паря, ить это шальная деньга. Манзы нам за каждого тигра дадут по сто рублей. У них и шкуры в цене, и мясо, и кости.
— А где те манзы?
— На юге. Все пересушим, шкуры отомнем, при случае сбегаем туда. Только усы не выдергивайте, шкура цену потеряет.
— Все-то ты знашь, все ведашь.
— Поживете вы с мое здеся, тожить все будете знать и ведать. Почали, мужики, да сымайте шкуры так, чтобыть ни одного пореза не было. Сам буду выделывать их.
— Так что, дома аль хлева и конюшни будем строить? — спросил Пятышин.
— Знамо, хлева и конюшни. Без тягла и коров остаться — значит самим погинуть. Отбились от этих, отобьемся и от других.
Ефим отслужил молебен от тигровой напасти, долго ходил по табору и чадил кадилом, читая молитвы, гнусавил, он всегда гнусавил, когда читал молитвы.
После завтрака Феодосий сказал:
— Сергей Аполлоныч, ты займись с бабами и парнишками огородами, а мы почнем валить лес. Строиться надыть во всю силу. Тигры — звери не шутейные.
Но с валкой, леса в тот день ничего не вышло. Мужики мялись, ссылались, что после хмельного голова болит. Для вида запрягали коней, но вдруг оказывалось, что хомут надо чинить, у второго шлея порвалась, у третьего седелка пришла в негодность. Кто-то занялся правкой пил, точкой топоров. Волынили.
Феодосий не кричал, не ругался, а запряг своего меринка, за ним поехали Аниска, Андрей. Свалили по дереву, вывезли и тоже больше не поехали. Еще одного тигра видели. Пострашились рисковать. Пусть отойдут от страха мужики, тогда скопом, дружно, может быть, от шума и уйдут тигры. Сколько же их тут?
Ночь снова прошла в тревоге. Караульщики ходили по трое, сменялись каждые два часа, добро, были часы у Пятышина и у Фомы. Будил ночь, рвал тьму из пушки Лаврентий. Ему не спалось тоже. Стреляя, между делом миловался с Лушкой.
Тигры не пришли.
А наутро весело застучали топоры, запели пилы, столетние кедры, сотрясая землю, падали. Из них будут построены дома, хлева, будущая деревня.

6

Не знал Феодосий Силов, какого страшного зверя убил он, а потом тигренка. Если бы знал, может быть, и задумался…
Старую куты-мафа знала вся долина, если не дальше. Она уже четвертый десяток жила в этих горах. Раньше она была к людям тайги добра, покладиста и по-мудрому спокойна. Но в последние годы люди перестали узнавать ее. Раньше стоило охотнику принести извинение, что, мол, прости, если нарушил тебе охоту, пересек твою тропу, она уходила прочь. А в эти годы… Достаточно было увидеть след старой куты-мафа, как охотник сломя голову убегал за пять сопок.
Куты-мафа, так вовут удэгейцы тигров, за многие годы родила больше двух десятков тигров, выкормила их, и они ушли на свою тропу охоты. Теперь снова она водила двух тигрят, тигренка и тигрушку. Зверята росли сильными, смелыми, им уже шло по третьему году, когда куты-мафа вдруг озверела, стала нападать на людей, не только на тропах, но и в стойбищах. Убивала и уносила в тайгу взрослых, детей — словом, всех, кто попадался на ее пути. То же самое делали и тигрята. Будто в тайге перевелись кабаны, изюбры, олени, косули, волки. Куты-мафа все это легко могла добыть. Так почему же она стала добывать людей?
Долго гадали охотники: почему куты-мафа стала злой, немилосердной? Старый Календзюга шаманил, спрашивал духа гор, как им быть, что им делать? Ведь куты-мафа тоже дух гор, больше того, куты-мафа — священный зверь; поедая человека, он как бы берет все его грехи на себя, очищает грешника через свой желудок. Сказал людям:
— Духи гор сказали, что у нас много накопилось грехов, и во искупление их они послали нам куты-мафа. Не надо нам обижаться на куты-мафа, пусть она делает свое дело: съеденный станет безгрешным. Не трогать ее, не пускать в нее стрелы и копья. Кто тронет, того еще страшнее покарают духи гор.
— Мы верим тебе, Календзюга, ты самый мудрый среди нас человек. Мы и без того знаем, что убивать куты-мафа нам запрещают духи гор. Но они запрещают убивать тех, которые не приносят нам зла. А эта несет зло. Если бы она убила первый раз меня, то я бы на нее не обиделся. Я много накопил грехов. Меня всегда может убить куты-мафа. Но она убивает детей, а, как говорят нам духи гор, дети безгрешны. Скажи ей, чтобы она не убивала безгрешных. Ты ведь тоже безгрешный, вот пойди и скажи все куты-мафа. Я не пойду, потому что я грешен, пусть она убьет меня потом.
Хорошо сказал Алексей Тинфур, очень хорошо. Народ зашумел. Старый Календзюга долго молчал, затем так же долго шаманил, сказал:
— Я пойду и все скажу куты-мафа.
Календзюга понимал, что не пойди он, самый безгрешный среди этих людей, то люди перестанут ему верить, не дадут больше мяса и рыбы, и он умрет с голоду. Ибо он давно уже не охотник.
Три дня ходил по тайге старый шаман, искал куты-мафа. Нашел. Встал перед грозной владычицей гор, начал упрекать ее за убийство детей:
— Ты, куты-мафа, большой медведь, ты великий из великих духов гор, ты знаешь все тайны неба и земли. Ответь мне, почему ты убиваешь наших детей? Мы грешны, а, как сказал Тинфур, так говорят и духи гор, — дети безгрешны. Они еще не успели грехи накопить. Ты стала либо стара, либо ты стала очень злой и не знаешь, кого и за что убиваешь.
Тигрица стояла на расстоянии прыжка от шамана. Губы ее дергались, она тихо порыкивала. Даже склонила голову набок, будто слушала человека. Раскатисто рыкнула, сказала тигрятам, чтобы они убили этого сумасшедшего. Тигрята бросились к шаману, сбили его с ног, начали с ним играть, как с мышонком. Наигрались, придушили…
— Тинфур, ты ходил по следам шамана, — спросил Техтомунка, — что ты видел?
— Шамана убила куты-мафа. Значит, он тоже грешен. А проще — все он врал нам. Куты-мафа такой же зверь, как все звери, и ее надо убить. Если бы был жив Иван Русский, то он бы сказал, что делать. Я же не знаю, что делать. Надо собрать большой совет и поговорить. Сам я не решусь убить куты-мафа. Боюсь духов гор.
На большой совет съехались все шесть стойбищ: Тинфуры, Бельды, Календзюги, Техтомунки, Намунки и орочи Заргулу.
— С ним пытался договориться наш шаман Календзюга, но и его убила куты-мафа, — начал свою речь Тинфур — Иван Русский всегда говорил, что дух, который убивает человеков, плохой дух. Такого духа либо надо убить, либо изгнать с нашей земли. Иван Русский убивал куты-мафа, если она делала зло. Никогда не трогал тех, которые не убивали людей. Он убил куты-мафа, когда он напал на стойбище Бельды. Убил отца, мать и хотел унести в тайгу. Духи гор его простили за это. Он убил куты-мафа, которая унесла дочь Заргулу, духи гор снова простили его, не было у нас черной смерти, не было большой воды, и звери не ушли от нас, остались в горах. Если бы был жив Иван Русский, то он бы давно отомстил за смерть своих друзей, что пали у кумирни, он бы покарал куты-мафа за смерть наших детей и моей дочери, которую я так любил, за смерть шамана, за смерть многих людей. Их у нас и без того мало осталось в долине.
Долго молчал большой совет, люди думали, но все же решили: "Куты-мафа убить. И пусть ее убьет Алексей Тинфур. Убьет не из ружья, которое ему оставил Иван Русский, а копьем и ножом, как всякий смелый охотник"…
Алексей Тинфур долго шел по следам людоедки, с ножом и копьем, чтобы покарать ее. Отомстить…
Никто не знал, с чего куты-мафа стала людоедкой. А началось вот с чего: старая куты-мафа занозила лапу. Ту лапу, которой она так легко добывала кабанов, ломая им спины, ту лапу, которой она на полном скаку хватала оленя. Теперь лапа вздулась от страшного нарыва. Пыталась куты-мафа вытащить занозу зубами, но не смогла. Не могла добыть зверя, чтобы накормить двух годовалых детей, которые еще не умели добыть зверя, хотя полумертвых уже пытались давить. Шла и шла по тайге, в надежде что-то добыть, но, хромая, усталая, была бессильна. Следом. плелись исхудалые тигрята. Не будь с ней тигрят, она могла бы пролежать много дней без еды, но они требовали есть, больно кусали за лапы, бока.
Похрамывая, без всякой надежды, куты-мафа брела по лезвию Сихотэ-Алиня. От нее убегали кабаны, совсем близко подпускали изюбры, будто знали, что куты-мафа беспомощна. Однажды, на водопое, она пересилила боль и прыгнула на оленя, но тот легко ушел от нее, больше того, остановился на глазах и забавкал. Куты-мафа завыла от боли и отчаяния.
Тигрята хватали за задние ноги, больно ранили, из ран сочилась кровь, они ее жадно слизывали.
Запахло людьми. Запах пота щекотил ноздри. От этого запаха всегда уходила куты-мафа: запах опасный, страшливый. На сопке высилась кумирня, под ней копошились люди.
Это были охотники, они шли на корневую охоту, на поиски женьшеня. И сейчас молились духам гор, чтобы они послали удачу на тропе трудных поисков. Еще просили куты-мафа, самого главного духа гор, чтобы он не убивал их за грехи малые, а если есть большие, то, так и быть, пусть убьет.
Тигрица постояла минутку в раздумье и пошла на людей. В пяти шагах остановилась. Тигрята куснули ее за хвост. Она рыкнула. Охотники услышали сзади рык, обернулись и тут же застыли от страха. Перед ними стояла куты-мафа с тигрятами, начальник и дух тайги. Упали ниц и начали молить куты-мафа, чтобы она шла своей дорогой, оставила бы их жить.
— Разве куты-мафа забыла, как добывать кабанов? Смотри, какой я бедный и совсем худой, — просил владычицу гор старик, старшинка артели.
— Иди своей дорогой, куты-мафа, начальник всех начальников. Ищи для себя и твоих детей жирного кабана, я тоже худ и голоден, — умолял другой.
— Разве тебе мало тайги, а в тайге зверя, что ты так грозно рычишь на нас! — кричал третий.
— Не грешен я, я молодой, не накопил еще грехов на тропе жизни! Уходи, дай мне жить!..
Но тигрица не вняла мольбам людей. Она и ее тигрята хотели есть. Бросилась на нежданную добычу, пересилив страх перед человеком. Забыла про боль в лапе. Рвала клыками, била лапами, так что гной и заноза вылетели. На помощь бросились тигрята, тоже давили, били, грызли и кусали. Люди катались, пытались отбиваться от наседающих тигров, но все тщетно. Визг, крики, стоны…
Алексей Тинфур был не столь набожен, он не стал уговаривать куты-мафа, а тут же бросился бежать. Защититься ему все равно было нечем, потому что охотники за женьшенем не берут с собой оружие. Он-то и принес страшную весть о старой куты-мафа…
Прошел год. Теперь Алексей Тинфур шел по следам людоедки. Он много раз видел куты-мафа, но не было возможности точно бросить копье. А потом, с ней были тигрята, которые уже сами нападали на зверей и людей. Тигры шли в сторону русского поста.
Как куты-мафа, так и Тинфур впервые увидели на берегу людской муравейник, более того — пашни, палатки. Люди работали и не думали об опасности.
Куты-мафа два дня ходила вокруг русского поселения, а в ночь напала. Но приняла корову за человека и убила ее, ведь корова тоже несла на себе запах человека.
А утром Алексей Тинфур увидел с сопки убитую куты-мафа. Затем он тоже увидел, как эти бородатые люди убили ее тигренка.
Алексей побежал к своим, чтобы принести людям радостную весть. Принес. Снова собрались люди, но уже не на совет, а на праздник. По случаю избавления от людоедки они много ели мяса, курили трубки, плясали у костров, хвалили бородатых людей.
Охотники начали собираться в тайгу. До этого они перестали ходить за зверем, боялись куты-мафа. Сейчас некого бояться. Но Алексей Тинфур предупредил:
— Там еще остался куты-мафа, он тоже людоед.
— И его тоже убьют бородатые люди. Он не сразу уйдет от убитой матери, нападет на русских, и они его убьют. Теперь наши животы снова будут полными, а мы сильными.
Охотники Смело ушли в тайгу. Алексей Тинфур тоже, но жил надеждой на скорую встречу с русскими…
Назад: Часть третья БЕГЛЫЕ
Дальше: 7