Глава пятнадцатая
1
Марей терпеливо подстерегал тот момент, когда Лисицын останется один. Но стан никогда теперь не пустовал. Почти ежедневно сюда прибывали новые рабочие, которых Краюхин посылал то на Синее озеро, то в Заболотную тайгу, то в промоину яра.
Лисицын жил хлопотно и всегда куда-то торопился. Не успеет Марей слова вымолвить, а Лисицына уже и след простыл.
Правление колхоза поручило Лисицыну до наступления шишкобоя в кедровниках помочь экспедиции организовать снабжение продуктами. Лисицын знал, что в эту пору лета самое верное дело – рыбалка. Он привёз со своего главного стана на Тургайской гриве сети и начал ими ловить рыбу в курье. Тут у него на берегу в шалаше был запас соли и две огромные колоды-долблёнки, в которых он и засаливал рыбу, когда она оставалась сверх ежедневных потребностей на питание артели изыскателей.
– Ты что, Миша, на курью собрался? – как-то спросил его Марей, подкараулив на берегу возле лодок.
– Туда, Марей Гордеич. Сети надо посушить.
– Возьми меня. Разговор с тобой будет.
– Садись, Марей Гордеич, в нос обласка.
Старик с охотой сел в лодку. Когда Лисицын выплыл на средину реки, Марей спросил:
– А что, Миша, выходит, что у Алёши с Уленькой дело на лад пошло?
Лисицын, не придававший большого значения взаимоотношениям молодых людей, ответил в своей обычной манере:
– Не страдай за них, Марей Гордеич! Не было ещё на свете такого случая, чтоб добрая девка без парня осталась, а добрый парень не нашёл по себе девки.
– Ну, не скажи, Миша! – не согласился Марей Гордеич. – Вон Софья-то Захаровна уж не девица ли! И на стать ладная, и обликом мила, и образованная, а вот поди ж ты! Сбежала! Видать, поняла она, что Уленька перешла ей дорогу безвозвратно.
Лисицын небрежно махнул рукой.
– Найдёт по себе! А что от Алёши отстала, то ей счастье. Неровня он ей. Она городская канарейка, а он таёжник. И лучше Ули ему невесты не найти. Эта, как хомут, всегда будет на коне. И в другие места его не потянет. Ни за что не потянет!
– Резонно рассуждаешь, Миша, – одобрил Марей и задумался.
Лисицын взглянул на него и понял, что старик совсем не об этом собирался говорить с ним. Всё это только присказка, сказ – впереди.
– Ну, а ты-то как, Марей Гордеич, попривык душой к нам? Не тянет тебя обратно северная земля? – спросил Лисицын.
Старик словно ждал этих вопросов. Он встряхнул седой гривой, оживляясь, сказал:
– Нет, Миша, не тянет меня обратно северная земля. Попривык я к вам. А только покою в душе нету у меня.
– Чем же мы тебе не угодили, Матвей Гордеич! Скажи!
– Всем, Миша, угодили. Уж так я доволен вами, что, будь я верующий, только бы за вас и молился. А спокою нет, Миша, мне по другой статье. Кровь моя в этих краях оставалась…
И Марей принялся рассказывать Лисицыну о своей жизни с Марфушей, о её смерти, о сыне, которого отдал он чужим добрым людям в Притаёжном в морозную вьюжную ночь.
Лисицын поднял весло и лишь временами окунал его в реку, чтоб направить ход лодки, скользившей по течению. Обычно быстрый на слово Лисицын сидел сейчас как пришибленный. Перед его мысленным взором проходили как живые мучительные картины большой жизни старого и дорогого ему человека.
2
«Уж не Вавила ли каторжанин его сын?» – думал Лисицын, перебирая сети.
Марей лежал возле костра и не то спал, не то молча думал. Откровенный и необычный разговор с Лисицыным взволновал его, и он чувствовал сильную усталость во всём теле. Вокруг было тихо, солнечно, спокойно шумел лес, поблёскивала позолотой широкая, в зелёных берегах курья.
«Да, вполне возможно, что Вавила-каторжанин и был его сыном», – всё больше и больше склоняясь к своей догадке, размышлял Лисицын.
Дня три он был не в себе. «Пойду расскажу Марею Гордеичу о Вавиле-каторжанине», – решил Лисицын, но, когда доходило до дела, он изменял своё намерение. «Погоди, Михаила, не торопись. Заронишь в сердце человека сомнение, а вдруг ошибка?»
Чувствуя, что он не обретёт покоя, пока не узнает всё о жизни Вавилы-каторжанина, Лисицын отправился на пасеку к Золотарёву.
Платон Золотарёв был мужик памятливый, жил когда-то в Притаёжном, чуть не во всех селениях Притаёжного района имел родню, знал наперечёт высокоярских купцов, губернаторов, войсковых начальников, хорошо помнил ссыльных, обитавших по Улуюлью, урядников, охранявших их.
Золотарёв поразился, снова увидев на своём стане Лисицына. Да и было отчего поразиться! Не год нынче, а сплошная напасть. То выстрел в Краюхина, то Станислав со своими поисками, будь он проклят, то эти лесоустроители!
Лисицын успокоил друга. Нет, пока ничего нового, всё в порядке. Станислав, слава богу, получил своё. Отправили его в Высокоярск, а оттуда в лагерь. Пусть трудом и потом вышибет из себя капиталистические замашки. Лесоустроители толкутся по берегам Таёжной без проводника. Между тем начальник экспедиции вместе с райисполкомом сделал представление в область о передвижке лесоустроителей в Заболотную тайгу. Ну, как там получится – жизнь покажет.
– А сейчас вот что, Платоша, хочу спросить тебя, – круто меняя разговор, сказал Лисицын. – Ты что-нибудь о Вавиле-каторжанине помнишь?..
Золотарёв даже рассмеялся от такого вопроса.
– Ясное дело, помню! А ты неужели забыл, Миша?
– Забывать стал, Платоша! Расскажи мне о нём всё-всё, что ты знаешь, – горячо попросил Лисицын и сдвинул сплюснутую шапку-ушанку на макушку, приготовившись слушать.
Но гася снисходительной дружеской улыбки, Золотарев вместе с табуреткой придвинулся к Лисицыну и заговорил:
– Ты помнишь, какой он был орёл?! В плечах косая сажень, а росту в нём было – без двух вершков три аршина. Был он, Вавила, сыном Тихона Коноплёва, притаёжного мужика. Сам Тихон со своей старухой умерли ещё при царе Николае. Детей у них, сказывали, было много, одних сынов восемь. А выжили только двое: Кирюха и он, Вавила. Как ты знаешь, Миша, оба были они у нас партизанами, и оба полегли за Советскую власть.
Лисицын дышал тяжело, молчал, ждал с нетерпением ждал, что скажет Золотарёв дальше.
– Теперь ты можешь спросить, а откуда у него, у Вавилы, такое прозванье: «Вавила-каторжапин»? Обскажу.
Дело это потёмки, один бог знает, как было, но по народу болтали, будто Вавила был не копоплёвской родовы. Сказывали, случилось это так: жил-был в наших краях какой-то каторжанин без имени, без роду. На чьей-то купецкой заимке объявилась у него бабёнка. Ну, сказать – любовь! Пришла она за ним из России. Сошлись они не сватаны, не венчаны, да и прижили ребёночка. Вскоре после родов она, его любовь-то, возьми да умри. Ну, известное дело, мужику без бабы в таком случае – край. А тут ещё на беду начались поиски каторжанина. Был он много лет в бегах, хоронился от властей в наших улуюльских лесах. Что делать? Взял тогда этот мужик своего ребёночка в Притаёжное! Тихон-то Коноплёв жил как раз самым крайним. Стояла его изба почти в лесу. Каторжанин – к нему! Встал каторжанин перед Тихоном на колени и взмолился: «Брат мой, – говорит ему, – если есть у тебя сердце, помоги! Так и так». И обсказал ему всё про свою житуху.
Тихон был, видать, мужик душевный. Позвал он жену. А та только что родила Кирюшку, и в грудях у неё было молоко. Она и говорит Тихону: «Эх, Тиша, возьмём ребёночка, не бросать же его, как падлу, на мороз. Пусть растёт, как единокровный братишка нашему Кирюшке». Ну и взяли они ребёночка.
Каторжанин поплакал над своим сынком, да и был таков.
Тихон с бабой долго таили про своё божье дело. Да разве в деревне что-нибудь скроешь? Всем было известно: родила Тихонова жена одного ребёнка, а кормит двоих. Слушок пополз из двора во двор: сват куму, кум брату, брат жене, жена снохе, сноха племяннице. Короче сказать, узналось это дело. Подивились люди, посудачили, да и замолкли. Поп окрестил Вавилу как подкинутого.
А когда Кирюшка с Вавилой подросли, стало тут всем яснее ясного, что разных они корней. Кирюшка маленький, рыженький щупленький, а Вавила рослый, светлый, крепкий, как молодой груздь. Тогда какой-то злой язык и пустил с новой силой мерзопакостный слух: «Вавила не родной Коноплёвым, от беглых каторжан он происходит». Люди уж забыли про старое. Так нет, кого-то угораздило вспомнить, стали Вавилу прозывать с тех пор «Вавила-каторжанин». Изводили его ужас как!
Жили мы с родителем в Притаёжном, поблизости от Коноплёвых. Я помню всё это до капельки. И сам по глупости не раз кричал ему: «Эй ты, Вавила – каторжанская кровь!»
Ну что ж, собака и та к своей кличке привыкает, а человек и подавно. Привык Вавила к своему прозванию, и помнишь, Миша, даже в партизанском отряде не под фамилией, а под прозвищем числился… Ну, а про остальное, как он к партизанам пришёл, как воевал, как смертушку от врагов принял, нечего говорить, знаешь.
– А сколько, Платоша, было бы ему теперь годов, будь он в полном здравии? – спросил Лисицын.
– Сколько? А вот считай. Он был годок Кирюхе Коноплёву, а тот старше меня на пять годов.
«Он! Именно он и есть, Вавила-каторжанин, сын Марея Гордеича», – решил про себя Лисицын и, стараясь выведать у Золотарёва самое последнее доказательство, спросил:
– Ну, а Вавилой-то назвали его Коноплёвы или те, настоящие родители? Про это не болтали?
– Ну как же не болтали! Судачили! Тихон-то Коноплёв и сам потом признавался, как нового сынка в свой дом сподобил. Рассказывал он, что когда беглый каторжанин отдал им его, то тут же и про имя сказал: «Зовите его Вавилой. Мать его так нарекла, когда он ещё в утробе находился».
– Истинно он! – воскликнул Лисицын.
– О ком ты, Миша? – не понял Золотарёв.
– О нём, Платоша, о Вавиле-каторжанине, о кровном сыне Марея Гордеича.
От этой новости у Золотарёва его единственный глаз пополз под лоб и словно остекленел на целую минуту.
– Вот это годик выпал! Что ни день, то новые чудеса! – проговорил Золотарёв, всплеснув руками.
3
Марей и Лисицын стояли возле братской могилы партизан. Ласковый ветерок шевелил седые волосы Марея. Старик сгорбился, опираясь на берёзовый батожок, опустил голову.
Над Мареевкой плыл утренний туман, смешивался с дымком костров и печей, таял в безоблачном голубом небе. Во дворах горланили петухи, откуда-то из-за домов доносился стук топоров: там плотники рубили новую избу. Мареевка после долгого перерыва начинала обстраиваться.
– Был он, Марей Гордеич, ужасный смельчак, – рассказывал Лисицын и мял в руках свою неизменную шапку-ушанку. – А уж силач так силач был! Шестеро нас, парней, бывало, навалимся на него, всех до единого раскидает!
Один раз партизаны запрягли в телегу самых сильных коней. Пушки надо было перевезти на другие позиции. Подходит тут Вавила, взялся за телегу и говорит: «А ну, погоняй-ка коней, потягаюсь я с ними силушкой». Принялись ребята настёгивать коней, а телега ни с места. Ну, конечно, крик, хохот… Откуда ни возьмись сам командарм товарищ Краюхин – отец нашего Алёши. «Что здесь за спектакль?» – спрашивает. Ну, струхнули мы немного, докладываем, а сами думаем: рассердится наш командарм. А только видим, улыбается командующий, смотрит ласково на Вавилу, с гордецой говорит: «С такими бойцами никакой враг нам не страшен. Буржуев разгромим мы до полного основания».
Марей, медленно-медленно поднимая голову, посмотрел каким-то далёким отсутствующим взглядом в простор лугов за рекой и тихо, больше сам для себя, проговорил:
– Знать, удался сынок в меня… Была когда-то в моих руках силушка отменная…
– В разведке он партизанской вместе с Кирюшкой, братом наречённым, находился, – после долгого молчания продолжал Лисицын. – Где только они не бывали! Каких только чудес не вытворяли! Однажды приволокли из Притаёжного самого начальника колчаковской милиции. Взяли его живьём, на собственной его квартире, когда он перед какими-то пьяненькими бабами кураж разводил. Уж не отчаюги ли!
– В Марфушу удался… Отчаянности ужасной была! Не побоялась в Сибирь за мной пойти, – снова тихо-тихо, одними губами сказал Марей и ещё выше поднял голову.
– А только война есть война, Марей Гордеич, – вздохнул Лисицын, и голос его стал глуше. – Послал как-то командующий Вавилу с Кирюхой и ещё двух партизан в Подуваровку разведать силы белых. Проникли они в деревню, да, видать, чем-то и выдали себя. Выехали они только на луга, а за ними погоня. Кони у них были добрые, да силы неравные. Их четверо, а белых двести. Видят они, что белые обходят их, обкладывают кольцом и что нет им пути ни вперёд, ни назад. Кинулись они тогда к стогам, залегли. Белые чуть поближе придвинутся, они начинают сечь их прицельным огнём… Всю ночь шла перестрелка. К утру белые подвезли два орудия. Одно по стогам лупит с картечью, другое зажигательными снарядами. И вот загорелись стога. Вдруг партизаны прекратили стрельбу и закричали насколько у них хватало сил: «Да здравствует революция!» Огонь уже пылал всё сильнее и сильнее, а голоса партизан становились всё реже и тише. Вот и погибли как герои, не став на колени перед заклятым врагом… А через день перешла партизанская армия в наступление. Взяли мы пленных, и они поведали о геройстве наших людей. А потом подобрали и Вавилу с товарищами. Исстрелянных, обожжённых, привезли в Мареевку, похоронили вот здесь, как храбрых воинов, со всеми почестями. Вот как дело было, Марей Гордеич…
– Не судила судьба свидеться с тобой, сын мой, – торжественно проговорил Марей и опустился на колени. Дрожащей рукой он взял с могилы горсть земли, приложил руку к сердцу и, поникнув головой, замер. – Спасибо тебе, Миша, что открыл мне правду…
– Отдал, Марей Гордеич, твой Вавила свою молодую жизнь за народ, за нашу Советскую власть, – стараясь ободрить старика, сказал Лисицын.
– Вечная ему слава, Миша, – твёрдо произнёс Марей и, опираясь на батожок, поднялся.
Они постояли ещё минуту возле братской могилы и не спеша пошли к дому. Марей то и дело оглядывался, и Лисицын слышал, как он топтал:
– Покой и честь умершим, сила и благодеяние живущим.
4
В тот же день Марей слег. Жизнь его угасала. Так тихо угасает таёжный костёр, когда истлевают в нём последние угли.
Поздно вечером Марей подозвал к себе Лисицына, слабым, чуть слышным голосом промолвил:
– Я уснуть собираюсь, Миша.
– Отдохни, Марей Гордеич, отдохни. Разволновался ты, – не совсем поняв его, посоветовал Лисицын.
– Спокойствие у меня на душе, Миша. Всё испытано, всё узнано, всё сделано.
– Поспи, Марей Гордеич, поспи. Как поправишься, поедем с тобой на Синее озеро, полечимся, сил наберёмся.
Марей пристально посмотрел на Лисицына, и взгляд этот был далёким-далёким и холодным-холодным, как осеннее таёжное небо.
Вскоре Марей уснул, чтобы никогда не проснуться.
По решению сельского Совета Марея Гордеича Добролетова похоронили рядом с братской могилой, поближе к тому месту, где покоился прах его сына, отважного улуюльского партизана Вавилы-каторжанина.