Глава четвертая
Я ту знаю страну
Я ту знаю страну, где уж солнце без силы,
Где уж савана ждет, холодея, земля,
И где в голых лесах воет ветер унылый, —
То родимый мой край, то отчизна моя.
Сумрак, бедность, тоска, непогода и слякоть,
Вид угрюмый людей, вид печальный земли…
О, как больно душе, как мне хочется плакать!
Перестаньте рыдать надо мной, журавли!
(Из старинного романса)
1
По чистому, еще нетронутому снегу, выпавшему под утро в тихой темноте, толпами шли солдаты. Шли они без всякого строя, иные без оружия, каждый сам по себе; одна толпа накатывала за другой; словно серые волны, они захлестывали снег, стирали его с лица земли и оставляли после себя грязное месиво. Поезд на полном ходу обогнал этот серый поток, вдогонку ему погрозили кулаками и вразнобой хлопнули несколько запоздалых выстрелов. Тенькнуло и с хрустом осыпалось стекло в окне вагонного коридора.
— Антонина Сергеевна, на всякий случай, пересядьте сюда, от окна подальше, — Григоров поднялся с нижней полки и опустил штору. В купе стало сумрачно, будто наступил вечер.
Тоня послушно пересела на то место, которое ей указал Григоров, и поправила на голове косынку с нашитым красным крестом, полинявшим от частых стирок. За последние дни ей пришлось столько всякого пережить, что она могла лишь подчиняться, не совсем понимая, что вокруг происходит.
Григоров, выполняя обещание, данное Василию в госпитале, сумел разыскать врачебно-питательный отряд в самый нужный, как оказалось, момент: раненых и больных эвакуировали, а сам отряд бросили на произвол судьбы. Начальства никакого нет, кругом пьяные солдаты, а немцы, по слухам, едва ли не маршем двигаются вперед, потому что фронт рухнул окончательно. Григоров, не тратя времени на лишние разъяснения и разговоры, буквально выдернул Тоню с ее тощим баульчиком из сумятицы прифронтового городка, доставил на станцию, и там они удачно сели на поезд, идущий в Петроград.
— Вы, Антонина Сергеевна, подремали бы, — Григоров сочувственно посмотрел на нее и покачал головой. — Вид у вас усталый, осунулись, бледная. Подремите…
Тоня прилегла, закрыла глаза, стараясь уснуть, но сна не было. Внутреннее напряжение не отпускало, и в памяти снова возникали злые солдатские лица, заново слышалась их ругань, шальные выстрелы. Она приподнялась и спросила:
— Господин полковник, а что будет дальше?
Григоров удивленно оторвался от тоненькой книжечки, которую держал в руках, мягко укорил:
— Спали бы вы, Антонина Сергеевна. Что будет дальше — неизвестно, а выспаться про запас никогда не мешает.
— Не могу я, — призналась Тоня, — в глазах все еще мелькает… Разве можно было представить, что такое случится! А что дальше?
Тоня поднялась и села напротив Григорова, глядя ему прямо в глаза, повторила:
— Что дальше?
Григоров криво усмехнулся и шлепнул на столик тоненькую книжечку в измятой бумажной обложке.
— Не хочу вас пугать, милая Антонина Сергеевна, но дальше будет еще хуже. Мне в госпитале случайно попалась эта книжица господина Блока, с тех пор я ее читаю, перечитываю и всякий раз признаю: прав господин Блок, прав. Предчувствие его не обманывает. Особенно в этом стихотворении, «Гамаюн» называется… Оно так на душу мне легло, что я даже его запомнил.
Григоров взял книжечку со столика, повертел ее в руках и, не раскрывая, медленно, с долгими паузами после каждого слова, прочитал:
Вещает иго злых татар,
Вещает казней ряд кровавых
И глад, и морок, и пожар.
Злодеев силу, гибель правых…
— Никогда бы не подумала, что вы стихи читаете.
— Читаю, Антонина Сергеевна, читаю. И убеждаюсь, что правды в них значительно больше, чем во всех политических заявлениях и в нынешних газетах. Настоящие поэты смотрят в вечность, а перед вечностью лгать и суетиться не дозволяется.
Паровоз в это время дал резкий гудок, Тоня вздрогнула и зябко поежилась: в купе было довольно прохладно. Григоров молча снял с вешалки свою шинель, набросил ее на плечи Тоне и снова раскрыл книжечку.
Повисло молчание, которое Тоня не решилась нарушить, хотя ей о многом хотелось еще поговорить с Григоровым. Самое главное — подробней расспросить о Василии. Григоров, когда разыскал ее, был до невозможности краток:
— Конева ранили, платочек ваш с адресом потерялся, сам адрес он не запомнил. Да и трудно после такой контузии что-либо разумное помнить. Я ему пообещал вас разыскать, Антонина Сергеевна, вот и разыскал. Но теперь получается так, что еще доставить к нему должен. Доставлю. А там сами разберетесь.
Тоне хотелось узнать подробности, но Григоров отрешенно молчал, и она не насмеливалась надоедать ему. Только и решилась, плотнее натягивая на свои плечи шинель, сказать:
— Вы бы сняли погоны, я уже видела, что в офицеров стреляют.
Григоров снова, как и недавно, криво усмехнулся, ломая тоненькую щетку усов, и отозвался грустным голосом:
— Погоны оторвать — дело нехитрое. А как с этим предметом поступить? — постучал себя указательным пальцем по голове. — Он, к сожалению, еще размышляет и помнит о присяге, которую дают один раз в жизни. Да спите вы, Антонина Сергеевна, спите, а то я рассержусь.
Она снова прилегла, укрывшись шинелью, пригрелась под ней и уснула.
В Петроград поезд пришел глубокой ночью. На вокзале Григоров долго рядился с извозчиком, который заламывал неимоверную цену и оправдывался:
— Этакий кавардак сотворили, а я чего? Я ничего, только порты мокрые, когда ночью едешь, а вокруг стреляют. Не из жадности прошу, а чтобы страх не трепал. За хорошие деньги везешь — меньше боишься.
— Попался бы ты годик назад мне в руки, да в другом месте… Я бы из тебя такого храбреца сотворил… Черт с тобой, поехали! — Григоров усадил Тоню в коляску, легко запрыгнул следом, и навстречу потекли темные петроградские улицы, освещенные в иных местах большими кострами, возле которых грелись вооруженные люди.
Доехали благополучно. Большой дом на Литейном проспекте встретил абсолютной тишиной, настежь распахнутыми дверями парадного и темнотой на лестнице. На ощупь поднялись на второй этаж. За дверью, в которую кулаком тарабанил Григоров, долго никто не отзывался. Наконец послышались осторожные шаги, и женский голос испуганно спросил:
— Кто?
— Анечка, открывай, родная, не бойся…
За дверью забрякала цепочка, щелкнул засов, и Тоня с Григоровым вошли в прихожую, тускло освещенную свечкой. Миловидная девушка засуетилась, помогая раздеться поздним гостям, и все приговаривала:
— Надо же, как нечаянно… Алексея Семеновича, жаль, нету… Обещался завтра к обеду быть… Третью ночь уже дома не ночует… Ах, как нежданно… У меня и покушать ничего не сготовлено… Но я быстро, я мигом…
В гостиной, заставленной высокими книжными шкафами, Анечка зажгла свечи и увела Тоню умываться с дороги. Григоров, заложив руки за спину, прохаживался по паркету, оглядывая гостиную и невольно отмечая, что здесь за время его долгого отсутствия ничего не изменилось. Те же самые шкафы из дуба, тисненные золотом книжные переплеты, фотографии в застекленных рамках и на стене портрет моложавого генерала. Это был отец Григорова, генерал от инфантерии Илья Петрович Григоров, умерший незадолго до войны, вскоре после кончины своей супруги. В наследство родители оставили единственному сыну большую квартиру на Литейном, богатую библиотеку и горничную Анечку, которая жила у них в семье с детских лет. Чтобы квартира не пустовала и чтобы Анечка была при деле, Григоров пустил к себе на постой своего старинного приятеля, полковника Семирадова, служившего в Генеральном штабе. Сейчас ему хотелось увидеть старинного товарища, поговорить с ним, и он очень жалел, что Семирадова не оказалось дома. Давняя их дружба началась еще с кадетского корпуса и за долгие годы нисколько не изменилась, оставаясь по-мальчишески искренней.
Григоров закурил, уселся в удобное кожаное кресло и долго смотрел на портрет отца, на котором шевелились отблески от свечи. «Как хорошо, папочка, что не дожил ты до нынешнего кабака, — думал Григоров, — честно тебе признаюсь: глядеть на него нет никаких сил».
В это время раздался стук в дверь — осторожный, вкрадчивый. Анечка бросилась открывать и на ходу успокоила:
— Не извольте беспокоиться, Алексей Семенович пришел, он теперь завсегда так стучит…
Григоров следом за Анечкой поспешил в прихожую. Запыхавшийся Семирадов втащил большущий баул из черной кожи, приставил его к стене и сразу же попал в дружеские объятия. Возбужденные, перебивая друг друга радостными восклицаниями, они долго еще топтались в прихожей, пока не перебрались в гостиную, где, усевшись за стол, продолжали удивляться столь неожиданной встрече.
— Как же я рал, что ты приехал! Даже представить не можешь, как ты мне нужен! — Семирадов вскочил и начал быстро ходить по гостиной. — У меня сейчас такое положение! Тебя Бог послал! Но об этом после! После все расскажу. Ты прямо с фронта?
— Фронта, Алексей, больше нет. Подробности пересказывать не буду.
— Наслышан. — Семирадов нахмурился. — Ладно, до утра еще далеко, успеем, поговорим. Утром я должен уйти, но ты меня обязательно дождись и никуда не отлучайся. А теперь давайте за стол. Анечка, угощай…
2
На широком диване с высокой резной спинкой, на котором постелила постель расторопная Анечка, уснула Тоня сразу — словно в яму провалилась. И так же внезапно, от неосознанной тревоги, проснулась. Дверь комнаты была приоткрыта, и в широкую щель между створками она увидела, что Григоров и Семирадов все еще сидят за столом в гостиной, друг против друга. Она хорошо слышала их голоса.
— Этот баул, который я притащил сегодня, — последний, — говорил Семирадов, — а всего их четыре. Видишь, жизнь заставила, я и кожевником стал, сам их сшил.
— И куда ты теперь с ними? Это же не коробки со спичками.
— Куда — вопрос отдельный. А сейчас я тебе расскажу, что в них находится. Пойми, до сегодняшнего дня я все делал в одиночку. Людей как будто подменили, боюсь доверяться. А к тебе, ты сам знаешь, у меня доверие абсолютное. Так, с самого начала…
Тоня слышала, как Семирадов пытается прикурить и ломает спички. Она хотела встать и прикрыть дверь: все-таки неприлично было подслушивать чужой разговор, — но неизвестная сила удерживала ее на месте, и она, широко раскрыв глаза в темноту, слушала возбужденный, быстрый голос Семирадова:
— Как ты помнишь, был у нас такой министр финансов — Сергей Юльевич Витте. Благодаря ему, при поддержке покойного императора Александра Третьего, была проведена денежная реформа. Но Витте на этом не успокоился, он задался целью — ввести в России металлическое золотое обращение, иными словами — дать жизнь золотому червонцу…
— Если ты собрался читать мне лекцию о финансах, то я усну, не сходя с места, — перебил его Григоров и засмеялся.
— Не уснешь. Я, по возможности, кратко. Многие сопротивлялись этому новшеству Витте, против был даже Государственный Совет. Но новый император, наш Николай Второй, решение принял. Металлическое обращение денег было введено. И только благодаря этому шагу после японской войны мы не свалились в финансовую яму. Золотой червонец выручил! Все это понимали, и никто уже не спорил.
— И я не спорю, только спать хочу.
— Сейчас тебе не до сна будет. Сразу после японской войны в строжайшем секрете был разработан кризисный план «Сполох». План этот осуществлялся Генеральным штабом. Даже Министерство внутренних дел не было посвящено в тайное решение. В Сибирь и на Дальний Восток отправились больше десяти экспедиций, которые работали несколько лет. Но каждая экспедиция действовала не больше одного полевого сезона. Вся документация у них изымалась, люди распускались, а на их место в следующем сезоне приходили другие. Таким образом, общую картину видели и знали только считанные единицы. Я поначалу тоже не имел представления обо всем плане «Сполох». Выполнял отдельные задания, которые поручали, докладывал об исполнении и лишь смутно-смутно догадывался, что делаю лишь частичку какой-то большой и очень секретной работы. Между тем посланными экспедициями было открыто несколько крупнейших месторождений с так называемым «верховым» золотом, которое можно добыть за очень короткое время. Иначе говоря — снять сливки. Все эти месторождения, как правило, располагаются в верховьях или в низовьях рек, чтобы можно было добраться водным путем. И вот по воде были доставлены к этим месторождениям механизмы, продукты и прочее, что необходимо для работы на один-два сезона. И снова — практически никто не знал: зачем везут и для чего это предназначено. В итоге — к началу этой войны пять месторождений готовы были к использованию, и все необходимое там имелось. Нужен был только сигнал. И за самый короткий срок золотой запас страны увеличивался в очень больших размерах. Вдумайся. Но сигнала так и не прозвучало. «Сполох» не вспыхнул. Почему? Это мне неведомо. Могу лишь предположить, что имелись какие-то более дальние, стратегические задачи, а может быть, план «Сполох» оставался на самый крайний случай, на черный день, когда все ресурсы и резервы будут исчерпаны. Впрочем, гадать не берусь. И вот черный день настал, но план осуществлять, как ты сам понимаешь, сегодня некому.
— Ты что, предлагаешь мне заняться добычей золота? Или я что-то не понимаю? — Григоров снова хохотнул.
— Все ты понимаешь, дружище, только по вредной своей привычке, она у тебя с детства, ничему не веришь, пока своими руками не потрогаешь. Подожди. Я сейчас…
Слышно было, что Семирадов вышел из гостиной, но скоро вернулся, и на столе зашуршала бумага.
— Вот видишь? Читай.
Григоров негромко и медленно, чуть ли не по слогам, начал читать:
— Мы, Божьей Милостью… — и воскликнул: — Это же подпись Государя!
— Да, подпись Государя. Прошу садиться, господин полковник. И внимательно слушайте меня дальше. Во все детали и подробности плана «Сполох» были посвящены кроме Государя лишь несколько человек. Двое из них — генерал Челышев и генерал Абросимов. Неделю назад Челышев был арестован, а меня вызвал Абросимов, рассказал, что я тебе сейчас изложил, вручил ключ от секретной комнаты и назвал шифр сейфа. Отдал приказ — вывезти и спасти документы любой ценой. Сам он в последнее время очень сильно страдал астмой и понимал, что сделать ничего не сможет. И еще боялся, что Челышев в обмен на жизнь может рассказать о плане «Сполох». Всякое сейчас случается, люди есть люди… За три дня все документы я вывез. Доложил Абросимову. А вот теперь, сказал он мне, вывозите их из Петрограда и прячьте как можно надежней. Едва я вышел из кабинета, едва только успел закрыть за собой дверь — выстрел. Абросимов покончил с собой. Никакой записки не оставил. Теперь понимаешь, с какой поклажей и с какой тайной я оказался. Мне нужен помощник — одному не справиться, а довериться случайному человеку я не могу: теперь, к сожалению, многие позабыли о чести и о долге. Что ответишь, господин полковник?
— Что я могу сказать… Помощник у тебя есть. Только я одного не пойму: куда мы кинемся с этим добром? Кстати, какие там документы?
— Карты, топографические съемки, описание маршрутов, результаты геологической разведки и так далее и тому подобное. Имея все это на руках, даже самый тупой извозчик, умеющий лишь читать, сможет разобраться — какое богатство в этих бумагах.
— Ясно. Понимаю, что баулы надо надежно укрыть. Но где?
— Как можно ближе к месту предназначения. В Сибири.
— Далековато…
— А у нас в России, дружище, близко ничего нету. Всё далеко. Даже счастье.
Тоня, продолжая смотреть в темноту широко раскрытыми глазами, поеживалась под одеялом от услышанного, прекрасно понимая, что она совершенно случайно оказалась свидетельницей тайного разговора, который никак не был предназначен для ее ушей. Ругала себя, что не насмелилась сразу встать и закрыть дверь, но теперь уже было поздно, и она решила забыть обо всем, что нечаянно услышала. Забыть и всё. Приснилось ей, приснилось.
Утром, наскоро попив чаю, они отправились с Григоровым в госпиталь, и Тоня в ожидании скорой встречи с Василием забыла, что ей довелось узнать прошедшей ночью. Она улыбалась, оглядываясь по сторонам, и город не казался уже таким страшным и угрюмым, как накануне. Свежий ветерок шевелил старенькую косынку с красным крестом, будто ласково игрался с ней, копыта лошадки звонко цокали по мостовой, а Григоров, одетый в штатское пальто и широкополую шляпу, представлялся почему-то милым и смешным.
В прекрасном настроении поднялась Тоня следом за своим спутником на высокое крыльцо госпиталя, прошла через высокие двери в просторный вестибюль, где сразу же уловила знакомый запах — старых бинтов, карболки и лекарств. Она даже задохнулась от него. А выдохнула только вместе с горьким всхлипом.
Всех ходячих раненых и контуженных, как оказалось, выпихнули из госпиталя еще пять дней назад. Остались только самые тяжелые. И никакого рядового Конева Василия Ивановича среди них нет.
— Дома теперь ищи его, голубушка, посочувствовал ей одноногий инвалид, громко стучавший деревяшкой по паркету и волочивший за собой мешок с грязными бинтами. — Кто до соплей навоевался — все домой подались!
Григоров, осторожно придерживая Тоню за локоть, вывел ее на крыльцо, усадил в коляску и тоже попытался успокоить:
— Антонина Сергеевна, не отчаивайтесь, я рядом буду.
Не слыша его, Тоня тихо плакала, закрывая лицо крепко сомкнутыми ладонями.
Ветер весело шевелил ее косынку.
3
Снежная и морозная зима успела установиться в Новониколаевске, когда Василий и Афанасий Сидоркин с великими трудами, в постоянной давке и тесноте, все-таки до него добрались. Наконец-то!
На вокзале — серым-серо от солдатских шинелей. Слоями плавал махорочный дым, под ногами, при каждом шаге, трещала семенная шелуха, и висел, не прерываясь, сплошной гул, сотканный из хохота, безоглядной матерщины и криков — спокойно здесь никто не разговаривал. В иных местах пьяными голосами пытались петь песни, но так орали, что невозможно было разобрать — о чем столь усердно базлают мужики.
— Свобода, мать ее за ногу! — оглядевшись, Афанасий сплюнул себе под ноги и поддернул лямки тощего заплечного мешка. — Пойдем отсюда скорей, Василий, мочи у меня больше нету. Нагляделся я — вот так, по самую ноздрю! Господи, и когда только до дому доберусь?!
Выбрались из вокзала, миновали площадь и в истоке улицы остановились, как по команде, невольно дивясь тишине, спокойствию и немноголюдству. Над серыми домишками мирно поднимались дымки, мимо проезжали редкие подводы, а невдалеке, оскальзываясь на утоптанной тропинке и сердито бормоча себе под нос, шла баба с коромыслом на плечах, а на коромысле покачивались деревянные ведра, полнехонькие морозной воды.
— Эй, красавица! — весело окликнул Василий, когда баба поравнялась с ними. — Дай водички испить!
— Ты, бравый, никак угорел, али с похмелья? — баба остановилась, покачивая на плечах коромысло. — Вода-то ледяная!
— А нам и такая пойдет! Дозволь?
— Да пей, родимый, раз уж красавицей назвал, хлебай без меры, — баба поставила ведра на снег, выпрямилась и рассмеялась. Была она еще не старой, глаза из-под платка, опушенного инеем, поблескивали, а на щеках играл румянец.
Василий опустился на колено, отпил ледяной воды, от которой сразу заломило зубы, и, довольный, поднялся, утираясь рукавом шинели.
— По любушке, поди, жажда иссушила? — с тоской в голосе спросила баба.
— Спасибо, красавица! — не отвечая на вопрос, поблагодарил Василий и бодрым шагом двинулся вдоль по улице. Афанасий, поддергивая лямки заплечного мешка, поспешил следом за ним, хотя и не прочь был поразговаривать и дальше со словоохотливой бабой. Глядишь, и договорились бы…
Скоро они вышли на Николаевский проспект и стали спускаться вниз, целясь на сверкающий купол собора. Когда спустились, Василий круто взял влево, и вот он, перед глазами, — шалагинский дом. Василий скинул шинель, папаху, вручил это все Афанасию наказал:
— Карауль добро и жди меня.
Расправил под ремнем гимнастерку, на которой густой завесой теснились кресты, провел ладонью по волосам, приглаживая чуб, открыл калитку, в которую вбежал когда-то, спасаясь от городовых. Вбежал тайком, чтобы никто не увидел. Теперь он шел не таясь, в полный рост, и сапоги его хрустели на стылом снегу твердо и уверенно.
Дернул за веревочку с медным наконечником, услышал звон колокольчика и следом — быстрые шаги по лестнице.
— Ах! — и Фрося замерла с прижатыми к груди руками. Смотрела, не веря своим глазам, и быстро-быстро перебирала пальцами ослепительно белую кружевную наколку.
— Ну, здравствуй, подружка! Узнала или не узнала? Вижу — узнала. Проводи-ка меня к хозяевам, разговор до них имеется.
— Василий! Ты откуда? — у Фроси прорезался голос, и она всплеснула руками.
— Оттуда, — мотнул головой Василий, — веди до хозяев, не держи меня на пороге.
— Пойдем, — встрепенулась Фрося и быстрым, летящим шагом стала подниматься по лестнице.
Сергей Ипполитович и Любовь Алексеевна, когда Василий предстал перед ними, смотрели на него с таким удивлением и страхом, будто перед ними из гроба поднялся покойник. Сам же Василий, наоборот, был спокоен и чуть-чуть насмешлив.
— Сергей Ипполитович, извиняйте за беспокойство, я пришел о Тоне спросить. Когда вы получали последнее письмо от нее, и не дадите ли мне адрес?
— Вообще-то приличные люди без приглашения в чужой лом не являются, — с раздражением начал говорить Сергей Ипполитович, но Василий его перебил:
— Да бросьте вы! Какое приглашение? Я только с вокзала, а до этого в госпитале лечился, а до госпиталя — фронт. Некогда было приглашение у вас выпрашивать. Адрес мне дадите или нет?
— Нет! — крикнул Сергей Ипполитович, будто кирпич бросил.
— А зря. На фронте Антонина Сергеевна сама мне свой адрес передала. Да я его сохранить не смог. Ранило меня, без памяти был. Письмо успел ей написать, а ответа не получил. Вот такой расклад сложился, и большая просьба: дайте адрес.
— Я разве не так четко и ясно сказал? Нет!
— Подожди, Сережа, перестань кричать, — Любовь Алексеевна взяла мужа за руку, прижалась к нему плечом, стараясь успокоить. — Поймите, в данный момент у нас нет адреса Тонечки. Последнее письмо мы получили больше двух месяцев назад, она писала, что их отряд могут расформировать и что она пока не знает, куда ее направят. Как только устроится на новом месте — сразу напишет. Мы все-таки писали по старому адресу — ответа нет. Поверьте, это правда. Поверьте матери.
— Действительно, адреса у нас нет, — жестко вмешался Сергей Ипполитович, — но даже… даже если бы он был, я бы не дал.
— Сережа, как ты можешь…
— Могу! Разговор окончен. Фрося, проводи его.
— Спасибо, что не отказали, — Василий круто развернулся и вышел.
Внизу, уже на пороге, его догнала Фрося, скороговоркой успела шепнуть:
— Любовь Алексеевна правду говорят… Они сами ее потеряли, только и разговоров что про Антонину Сергеевну. Наведайся еще; если что будет, я шепну…
На улице, дожидаясь Василия, весело присвистывал Афанасий, разглядывая шалагинский дом. Подавая шинель и папаху, он вздохнул:
— Вот изба так изба — век бы в такой жил!
— Поторгуйся, может, и продадут.
— Да ладно уж, в своей перебьемся. Дальше-то куда тронемся?
— А вот еще в одно местечко заглянем, к дружку моему старинному. Тут недалеко…
Скоро они выбрались на берег Каменки, перешли ее по льду и по узкой, плохо притоптанной тропинке вышли к тому месту, где раньше стояла избушка Калины Панкратыча. Теперь ее не было. Лишь торчали из снега несколько полусгнивших бревен, напоминая о бедном жилище отставного солдата. Василий постоял перед этими бревнами, стащив с головы папаху, затем сердито нахлобучил ее и пошел, не оглядываясь. Ему не нужно было никого расспрашивать — он просто знал, что Калина Панкратыч свой земной путь закончил. А иначе как бы он смог покинуть родимую избушку?
На вокзале царила прежняя суета, слитный гул и густой, невыветриваемый запах солдатчины. С трудом отыскали они свободное место, перекусили всухомятку, одним хлебом, и Василий после долгого раздумья негромко признался:
— А приютиться, Афанасий, мне некуда. Придется тебе на постой меня брать…
— А я чего говорю?! Язык уж смозолил! Поехали, Василий, ко мне, поехали! Руки-ноги есть, умишко контузия не отшибла — проживем! Тут нам проехать-то осталось — раз плюнуть!
— Вот так и сделаем — плюнем пошире и разотрем.
4
И началась у Василия новая жизнь, которой он никогда не знал и которой не переставал изумляться: оказывается, она еще и такой может быть — простой и размеренно-тихой.
В семью веселого и радушного Афанасия Сидоркина вошел он, как патрон в патронник. Все его любили, все были с ним ласковы и приветливы: жена Афанасия, добрая и шумливая Арина, его сыновья-погодки Семен с Захаром, а особенно — маленькая Манюня, души не чаявшая в дяде Васе. Каждое утро, поднимаясь раньше всех, вылезала она из своей деревянной кроватки, шлепала босыми ножонками по полу, добираясь до порога, а дальше летела стремглав в боковушку, где спал Василий. Хватала его за нос двумя пальчиками и тягала туда-сюда, приговаривая:
— Кто рано встает, тому Бог подает. Давай просыпайся, я тебе чего скажу-то, парень ты мой…
— Да отстань ты от человека, наказанье мое! — сердитым шепотом строжилась Арина. — Ночь еще на дворе, петухи не пели, а она уж вскочила. Турни ты ее, Василий, она жизни не даст!
Но Василий только блаженно улыбался, трогая ладонью тонкие льняные волосенки, вдыхая нежный аромат маленького тельца и слушая безостановочное лепетанье своей подружки. Несмотря на малый возраст, Манюня говорила чисто, без обычной детской картавости, и говорила, подражая матери, перенимая ее слова и манеры, столь похоже, что смотреть на нее без улыбки было просто-напросто невозможно. Вот и в это утро, усевшись на живот Василию, выставив из-под рубашонки тонкие голые коленки, похожие на лапки кузнечика, Манюня горестно развела ручонками и заохала:
— Беда, парень ты мой, беда! Я ить с греха с имя сгорела, с кобелями моими! Ночью в дом не загонишь, утром разбудить не могу. И все возле девок на вечерках трутся, а я не сплю ночами, ворочаюсь — обрюхатят какую дурочку да в дом приведут. И куда с имя деваться? Ой, не знаю, парень ты мой, хоть бы построжился, али бичиком постегал неслухов. Шибко много воли взяли, укорот бы им сделать.
И балаболила без остановки Манюня, ерзая по животу Василия худой жопенкой и пересказывая тревоги матери Арины о сыновьях-погодках, вымахавших в стройных и симпатичных парней, которые вовсю ухлестывали за девками. Василий, уже не в силах сдерживать себя, хохотал, живот у него вздрагивал, Манюня сваливалась на сторону, но тут же вскарабкивалась на прежнее место, больно упираясь острыми коленками, будто они были у нее деревянными, и бойко, без передыху, докладывала:
— А Захар-то наш сало вчера стырил, вот такой шмат утащил. Мирониха-то, карга старая, под вечерки избу отдает и плату требует, вот они и тащат без ума ей — кто сало, кто мясо. Это прямо разоренье, парень ты мой! Да лежи ты смирно, дядь Вась, а то я с тебя падаю и падаю!
— Я вот хворостину возьму! Надо же всех перебулгачила! — Арина сгребла Манюню, болтавшую ножонками, и унесла умываться, а вот умываться разговорчивая девица страсть как не любила, и скоро всю избу огласил отчаянный рев.
Пора и остальным вставать.
После завтрака Василий с Афанасием взялись ставить новый плетень, а парни, все еще соловые и не проснувшиеся, потому как с вечерки пришли глубоко за полночь, отправлены были отцом чистить хлев и пригон.
— И чтоб к обеду весь назем выкидали! — сурово наказывал Афанасий, прищуривая и без того узкие глаза, которые светились доброй усмешкой.
Василий, обрубая топором ветки с молодого ветельника, улыбался и время от времени поднимал голову, подолгу вглядываясь в чистое, без единого облачка небо.
Только начиналось молодое лето. Деревья, недавно выстрелившие клейкими листочками, стояли ослепительно-зелеными; изнуряющей жары, комаров, мошки и паутов еще не было, а юная трава в ограде нежила босые ноги, как шелк. Над огородами, над распаханной черной землей поднималась неуловимая сизая дымка, и над ней парил, широко раскинув крылья, низко летящий матерый коршун, вычерчивая в воздухе невидимые круги.
Дело у Василия с Афанасием спорилось, и к обеду вдоль огорода стоял новый ровный плетень. Под него и сели на травку, чтобы передохнуть. Прижав к колену вздрагивающую руку, Афанасий неожиданно тихонько завел песню, хорошо знакомую Василию еще с госпиталя. Про ущелье в Карпатских горах, про шрапнели и снаряды, которые взрывают землю. Неожиданно оборвал ее на полуслове и спросил:
— Слышь, Василий, а если заново воевать придется, пойдешь?
— С кем воевать-то?
— Да хоть с теми же чехами — сам рассказывал, что они в Николаевске теперь главные хозяева.
— Не хочу я, Афанасий, ни с кем воевать. Ни с чехами, ни с австрияками, ни с русскими. Надоело…
— Вот и я так мыслю. Одного боюсь: затянут в кучу-малу, если драчка начнется. А у меня вон парни… Им это надо?
Они долго молчали, пока Арина не позвала их обедать.
Шагая следом за Афанасием к дому, Василий вспоминал свою последнюю поездку в Новониколаевск, куда он ездил с самой зимы один раз в месяц, надеясь заполучить у Шалагиных хоть какое-нибудь известие о Тонечке.
Но известий никаких не было.
Поездка же эта запомнилась ему по-особому. По Николаевскому проспекту весело прохаживались чехи в новеньком обмундировании, ухо непривычно резала чужая речь, а в толпе горожан, как удалось ему расслышать, говорили, что скоро в город, со дня на день, должны прибыть еще и поляки.
Неприкрытая тревога ощущалась в весеннем воздухе.
Но здесь, в деревне, было еще тихо, мирно, и добрая Арина, накормив всех завтраком, заботилась о простом и житейском: нахваливала соседку Любаву Тырышкину, подробно рассказывая, какая она умелица и хозяйка, да и на лицо приятная…
— И подержаться есть за што, — с хохотком добавил Афанасий.
— Да ну тебя, охальник! — Арина шлепнула его полотенцем. — Одна похабень на уме!
Соседка, солдатская вдова Любава, действительно, была хороша и статна. И хозяйство у нее, несмотря на одни лишь женские руки, содержалось в порядке. Одним словом — завидная невеста. Почему бы Василию с ней не сойтись? Арина хлопотала, как завзятая сваха, и никак не могла понять: по какой такой причине все ее старания напрасны?
А сам Василий, оказавшись в спокойном течении жизни, точно так же, как на Алтае у Багарова, постоянно думал о Тонечке, и, занимаясь с Афанасием хозяйственными делами, он время от времени неожиданно видел ее, будто в яви, как увидел сегодня: выпрямился, поднимая с земли топор, а навстречу ему, вдоль нового, только что поставленного плетня шла она — Тонечка. В пушистой беличьей шубке, в белой гимназической шапочке, которую она поправляла обеими руками в меховых варежках. На щеках светился задорный румянец; Тонечка беззвучно смеялась, а шаг ее был скорым, почти летящим. Василий дернулся ей навстречу и как споткнулся — видение бесследно кануло, не оставив после себя даже легкой тени…
И так случалось всякий раз, когда он ей бросался навстречу.
— Ты чего, уснул, парень ты мой? Я тебя спрашиваю, — Арина ласково шлепала его по плечу мягкой ладонью. — Ишь, как задумался, бедняга, живого голоса не слышит!
Василий поднял голову, как будто и впрямь оторвался ото сна. Афанасий попыхивал самокруткой и весело подмигивал ему бойким глазом. Арина стояла рядом и крутила в руках полотенце. Поймав вопросительный взгляд Василия, снова заговорила:
— Я чего тебе талдычу, парень ты мой… Воскресенье завтра, по хозяйству дел никаких нету, вот и давай Любаву в гости позовем. Посидим по-соседски, песни попоем, разговоры поговорим…
— Выпьем для веселья, — добавил Афанасий и заморгал сразу обоими глазами.
— Тебе бы только выпить! — осекла его Арина и рассудительно продолжила: — Чего тут плохого-зазорного? Ты один, и она одна — в самый раз приглядеться.
— Нет, Арина, — Василий резко поднялся из-за стола, — вы уж без меня как-нибудь… Я с ребятами обещался на рыбалку завтра, с утра поедем, пораньше.
— Да како там пораньше! Из пушки их не разбудить! Опять под утро притащатся, — завела свою обычную песню Арина, чутко понимая, что и на этот раз сватовские хитрости пропали даром.
Василий вышел из избы, под теплое и ласковое солнце, спустился с крыльца и остановился, не зная, куда ему направиться. Семен с Захаром, отказавшись от обеда и стараясь поскорее выполнить отцовский наказ, дружно выкидывали на улицу тяжеленные пласты навоза и только покряхтывали. «Проспят завтра, обормоты. Утянутся на вечерку сегодня, а утром их и впрямь не поднимешь», — Василий постоял еще, нежась под солнцем, и направился к братьям Сидоркиным, чтобы взять с них верное слово о завтрашней рыбалке. Но не успел он ступить и нескольких шагов, как увидел, что на дороге, делавшей крутой поворот сразу за околицей, из-за крайних берез жиденького колка выскочил всадник, без устали полоскавший свою лошаденку плеткой. Скакал он без седла, охлюпкой, подпрыгивал на худой лошадиной спине, и синяя рубаха от встречного ветра надувалась на нем, как пузырь.
Взбивая косую строчку пыли, всадник свернул с дороги, и лошаденка ударилась прямиком по лугу, целясь точно на усадьбу Сидоркиных, на новый плетень. А следом, выскакивая из-за берез, вывалились еще три всадника и сразу взяли наперерез. Приближаясь, все они быстро вырастали, ярче проявлялись на фоне синего неба, и было уже хорошо видно, что первый всадник — совсем зеленый парнишка с перекошенным от страха лицом, а гнались за ним всадники постарше, в военной форме и при полном вооружении: на боку — шашки, за спинами, наискосок — винтовки.
«Вот и попели песен с красавицей Любавой, вдовой солдатской…» — с горькой усмешкой успел еще подумать Василий, прежде чем парнишка на своей лошаденке влетел на сидоркинский двор и заполошным, сорванным голосом выкрикнул:
— Беда!
5
Все, что произошло дальше, произошло мгновенно.
Парнишка слетел с лошади, бросился к стене дома, вжался спиной в бревна, словно хотел продавить их и скрыться, тонко, по-заячьи заверещал:
— Дядя Афанасий, спаси!
Трое конных ворвались следом в ограду, и один из них, рыжеусый, в насквозь пропотелой гимнастерке, ловким, привычным движением потянул из-за спины винтовку, негромко и спокойно приговаривая:
— Я тебе, щенок, горячих щей налью на задницу. Ишь ты, скачки устроил, кавалерист. А ну, ребята, раскладывай его. И плетюганов — вволю.
Парнишка заверещал с новой силой, призывая на помощь Афанасия. И в этот момент, отзываясь на его крик, из хлева вынырнули Семен с Захаром и кинулись, выставив вилы наперевес, на конных. Бежали, угнув лобастые, лохматые головы, словно молодые бычки, драчливые и упрямые до невозможности.
— Стойте! — крикнул Василий, но опоздал.
Рыжеусый передернул затвор винтовки, и гулкий звук выстрела туго ударил в уши. Пуля выбила из-под зеленой травы черную землю. Но братья-бычки даже не запнулись, продолжая бежать. Рожки вил, отполированные о слежалый навоз, весело взблескивали на солнце. Рыжеусый снова передернул затвор, и Василий мгновенно понял, что в этот раз он уже не будет стрелять в землю, еще чуть — и кто-то из ребят ткнется липом в зеленую траву.
В один прыжок нырнул он под лошадь рыжеусого, ударил ее на лету ребром ладони в пах, лошадь взбрыкнула, и рыжеусый, выстрелив в небо, вывалился от неожиданности из седла, глухо стукнулся, будто сронили на землю тяжелое бревно. Винтовка выскочила из рук и отлетела. А над головой Василия уже взметнулась белой молнией шашка, и второй конный, страшно вытаращив глаза, клонился набок, целясь рубануть со всего маху. Василий рухнул плашмя на землю. Белая молния шашки со свистом пролетела над ним. Василий по-кошачьи упруго вскочил, успел перехватить руку, вздымавшуюся для нового удара, вывернул ее на излом и обрушил конного вниз. Кувыркнулся через голову, ухватил оброненную винтовку рыжеусого, и три выстрела подряд ударили сухо и четко.
Лошадь, на которой прискакал парнишка, вздернула голову и заржала — тонко и жалобно.
Семен с Захаром, так и не добежав, остановились разом и выронили вилы из рук. Парнишка перестал верещать, бесшумно сполз по стене и слег ничком, подтягивая к животу вздрагивающие колени, словно собирался спать.
— Вы зачем, дурачки, побежали? Вы зачем побежали, дурачки? — Василий потерянно оглядывал место скоротечной схватки и больше ничего не мог сказать.
— Дак он же Степку стрелить хотел. Он бы стрелил! — наперебой оправдывались братья Сидоркины и оба пятились в сторону хлева, стараясь не глядеть на убитых.
— Зачем побежали?.. — Василий добрел до крыльца, бросил винтовку и сел, обхватив голову руками. — Зачем?..
Из дома вылетел Афанасий, соскочил в один мах с верхней ступеньки, ошалело повел глазами, пораженный увиденным, и зачем-то старательно принялся заправлять подол рубахи в штаны.
— Вы хоть его спросите, — Василий кивнул на парнишку, — как на них наскочил?
Но парнишка ничком лежал у стены и в ответ на расспросы только икал.
— Он племянник мой, из Покровки, — Афанасий наклонился над парнишкой, — тут до нее рукой подать, версты четыре. Степка, очухивайся! Говори — чего случилось? Тащите воды!
Притащили воды, вылили два ковша на голову Степке, и он мало-мало пришел в себя. Захлебываясь, стал рассказывать.
Вчера с вечера, как ему отец наказывал, Степка отогнал коней в ночное и утром уже собирался возвращаться в деревню, когда увидел, что по дороге, направляясь к околице, движется конный отряд. Степка насторожился и напрямки, бегом, кинулся через луг в деревню. А в деревне, оказывается, уже крик стоит — отряд милиционеров для нужд Временного Сибирского правительства будет забирать лошадей. Отец, увидев Степку, велел ему бежать обратно и отогнать лошадей подальше от греха в укромное место. Сидеть там и не высовываться. Степка сломя голову ударился бежать и не оглянулся в горячке, не заметил, что следом за ним потянулись трое конных. Увидел он их поздно, когда уже распутывал путы стреноженным лошадям.
— Вот он куда бежал, змееныш! — закричал рыжеусый и хлопнул плеткой по голенищу сапога. — Ребята, заворачивай коней, а я ему шкуру пощекочу!
Степка даже подумать ни о чем не успел — страх из головы весь разум вышиб. Вскочил на лошадь, которая была зауздана, и погнал ее, сам не понимая, куда гонит. И только выскочив на дорогу, немного опамятовался и бросился прямиком к Сидоркиным, надеясь у них спрятаться. Думал, что милиционеры не погонятся: коней-то нашли, чего им еще надобно…
Но милиционеров, видно, разозлила строптивость парнишки, и они кинулись следом за ним в погоню.
— Я, дядя Афанасий, — швыркал Степка и вытирал нос рукавом рубахи, — я, дядя Афанасий, не думал, что они такие злые…
— Чего делать будем? — Афанасий, больше уже не слушая бормотание Степки, повернулся к Василию.
Тот медленно поднялся со ступеньки крыльца, отряхнул со штанины прилипшие травинки и дальше действовал, как в бою. Бросился в дом, покидал в мешок пожитки, туда же сунул каравай хлеба и, на бегу натягивая сапоги, скомандовал:
— Заворачивайте их в рядно, чтобы крови на телеге не осталось. По кирпичу к ноге — и топите в омуте. Винтовки, шашки снимай. А ты — на коня! Хватит канючить! — ухватил Степку за шкирку, вздернул и поставил на ноги. — На коня!
Степка засуетился возле своей лошади, пытаясь ухватиться за гриву, но лошадь уросила и, пятясь, вздергивала головой.
— Брось! — снова закричал Василий. — В седло!
Степка, словно опомнившись, поймал стремя лошади рыжеусого и вскочил в седло.
— Если дознаются, показывай на меня! Слышь, Афанасий! Вы не в ответе! Оглядимся, подам весточку! Не поминайте лихом! — Василий окинул взглядом растерянных Сидоркиных, убитых милиционеров и припал к конской гриве, вырываясь за пределы ограды. За спиной у него стучали прикладами три винтовки; сбоку, в поводу, шел конь третьего милиционера, а следом, не успев вставить ноги и стремена, подскакивал в седле Степка, и рубаха у него на спине снова надувалась пузырем.
Впереди лежали поля в веселой зелени и далекий, в мареве, окоем.
6
Холодный ветер с визгом вырвался из глубины степи, долетел до Омска и теперь насквозь пронизывал его улицы, гоняя по ним обрывки афиш и плакатов, мерзлую листву и окурки, семечную шелуху и другой разнокалиберный мусор, щедро рассыпанный между серыми, нахохленными домами. Все это добро густо пересыпалось колючей снежной крупой. Она секла, словно дробь, и поэтому даже лошади, запряженные в коляски и экипажи, отворачивали свои морды на сторону.
Ехали коляски и экипажи по обочине, а по середине улицы дружно топала рота солдат, и командир, немолодой уже капитан, оборачиваясь назад, взмахивал рукой в меховой перчатке и звонким, сильным голосом выкрикивал:
— Ать, два! Ать, два! Веселей, братцы, веселей! Запе-е-вай!
Рота еще дружнее ударила шаг по мостовой, вздрогнув, качнулся частокол винтовочных штыков, и грянула старинная песня:
Солдатушки, бравы ребятушки…
В Омск в последнее время прибывали одна за другой иностранные миссии, и встречали их торжественно — со звоном оркестров, с почетным караулом и с длинными громкими речами. Рота, по всей вероятности, для очередной такой встречи и направлялась.
Григоров долго глядел ей вслед из окна, пока она не скрылась за углом, курил, выпуская дым в распахнутую настежь форточку, и время от времени морщился, поглаживая толсто перебинтованную левую руку, которая покоилась на марлевой перевязи, уже грязноватой от времени и залоснившейся.
Семирадов сидел в глубине кабинета за широким столом, катал по зеленому сукну красный карандаш и, прищуривая настороженные глаза, наблюдал за своим старинным другом, который сегодня вернулся с фронта. Они давно не виделись, но встреча получилась нерадостной. И была на это веская причина — последние события, которые произошли в недавнее время.
Такой размолвки между ними еще никогда не возникало. Ни в прошлые годы, ни с тех пор, когда Григоров согласился помогать Семирадову в сохранении плана «Сполох». С самого начала действовали они дружно, без разногласий, с полуслова понимая друг друга, и, наверное, именно поэтому им многое удалось на первых порах сделать. Даже ошеломительный сюрприз, который преподнесла им Антонина Сергеевна, они смогли повернуть в свою пользу. А преподнесла она из ряда вон не то что выходящее, а прямо-таки выскакивающее. На второй день, после того как они побывали с Григоровым в госпитале и узнали, что Василия там нет, Антонина Сергеевна, молчавшая все это время и прятавшая заплаканные глаза, вдруг неожиданно призналась:
— Господа, я перед вами очень виновата, я не хотела, но так получилось… Я слышала ваш разговор ночью: проснулась, а двери оказались незапертыми… Но вы не подумайте, я умею хранить тайну, и, если вы доверитесь, я буду вам помогать…
От неожиданности у Семирадова дрогнула рука, в серебряном подстаканнике звякнул стакан, горячий чай плеснулся ему на колени, но он этого даже не заметил. Смотрел широко раскрытыми глазами на Тоню, хотел что-то сказать, но лишь беззвучно шевелил губами. Григоров был спокойнее. Вытянув руку с папиросой, он наблюдал за сизым вьющимся дымком, и его подбритые усики переламывались точно посередине в непонятной усмешке.
Когда первое замешательство прошло, Семирадов резко спросил:
— Антонина Сергеевна, а вы понимаете, что поставили нас в безвыходное положение?
— Прекрасно понимаю, Алексей Семенович. Если хотите, можете меня убить. Но лучше будет, если вы мне поверите. Мне теперь совершенно ничего не нужно для себя, я все потеряла, даже боязнь за свою жизнь. Так, может, она еще пригодится для доброго дела… Подумайте. А я буду ждать вашего решения.
Тоня вышла из гостиной, плотно закрыла за собой тяжелые двери и села на диван, на котором она спала в ту ночь, когда нечаянно услышала разговор Григорова и Семирадова. Сидела, закрыв глаза и безвольно опустив на колени руки. Ждала.
Ждать ей пришлось очень долго.
Семирадов и Григоров поначалу никак не могли определиться — что им теперь делать с Антониной Сергеевной? Убивать ее они, конечно, не собирались, даже мысли такой не допускали, но в то же время и прекрасно понимали, что просто отпустить ее сейчас было бы слишком легкомысленно. Время смутное, и никто не знает, что может случиться завтра.
— А давай возьмем Антонину Сергеевну с собой, — предложил в конце концов Григоров, — сыграет роль жены, моей, допустим. Супружеская пара, добирается до дома, все меньше подозрений. И будет она под нашим присмотром.
Скрепя сердце Семирадов согласился. Да и не было у них иного выхода.
Через месяц, тщательно подготовившись к дальней поездке, они довольно удачно выбрались из Петрограда и вывезли четыре баула документов, которые стали называть между собой одним коротким словом — «груз».
Все железнодорожные расписания к тому времени напрочь сбились, поезд долго и нудно тащился на восток, в переполненном и насквозь прокуренном вагоне невозможно было дышать, а на станциях между тем уже начинали постреливать, и через грязное, наискосок треснувшее стекло окна можно было видеть разномастно одетых конников без всяких знаков различия и неизвестной принадлежности. Они куда-то скакали, грозно размахивали шашками, иногда орали «ура», и разобраться в этой набирающей размах заварухе — кто, за что и с кем воюет? — не было абсолютно никакой возможности.
За Пермью на крупных станциях стали попадаться эшелоны чехов, говорили, что большевики хотят их отправить через Владивосток на родину. Чехи были в новеньком обмундировании, все вооружены и очень настороженны. Глядя на них, Семирадов и Григоров пришли к выводу, что братья славяне, похоже, к чему-то готовятся. И не ошиблись в своих предположениях. Когда поезд дотянулся до Омска, там уже хозяйничали чехи. Поезд загнали в тупик, время его отправки было никому не известно, и Семирадов с Григоровым, не долго думая, решили остаться в Омске. Погрузили баулы на пролетку извозчика и по наивности велели ехать в гостиницу. Но извозчик по дороге их известил: все гостиницы в городе забиты до отказа, а снять жилье или даже угол в переполненном Омске практически невозможно, но он может постараться и, если господа хорошо заплатят, устроит их к своей родственнице, у которой есть комната с отдельным входом, вполне пристойная.
«Вполне пристойная комната с отдельным входом» оказалась на самом деле низкой и грязной конурой со щелястыми дверями. По углам в конуре валялись старые, рассохшиеся кадушки, гнилые половицы скрипели и прогибались, готовые в любой момент обломиться, но другого выбора не имелось и пришлось устраиваться: вытащили мусор, Тоня кое-как помыла полы и выпросила у хозяев чайник, три кружки, три чашки и три деревянных выщербленных ложки. Баулы с грузом сложили пока в углу и замаскировали старыми тряпками. Деньги у Семирадова с Григоровым на первое время были, и их вполне хватало, чтобы сносно питаться — продукты на базаре продавались в изобильном количестве и по щадящим ценам.
В самом Омске творилась нервозная неразбериха. Временное Сибирское правительство, едва-едва сформированное, сразу же увязло, как телега в болоте, в бесконечных совещаниях, конференциях и резолюциях. Идти на службу к такому правительству, где всякой твари было по паре и каждая со своим кадетским, эсеровским, меньшевистским, областническим и еще черт знает каким окрасом, — это для Семирадова и для Григорова было совершенно неприемлемо, все равно что в борделе чеканить шаг перед шлюхами.
Стали выжидать.
Выходили время от времени в город, заводили знакомства с другими офицерами, слушали разговоры, неясные, все больше основанные на слухах, и картина дня становилась непонятной совершенно. Кто-то говорил, что скоро прибудут японские и английские войска, кто-то утверждал, что через месяц, не позже, Деникин, идущий с юга России, возьмет Москву, кто-то невнятно намекал, что скоро и в самом Омске произойдут важные события, которые все изменят, кто-то рассказывал о боевом подполковнике Каппеле, который сформировал офицерский отряд на Волге и бьет красных в хвост и в гриву… Но кто и что бы ни говорил, во всех разговорах чувствовалось лишь одно — полное отсутствие определенности и ясности. Еще больше неразберихи добавило прибытие в Омск уфимской «учредилки», как офицеры презрительно именовали между собой КОМУЧ — Комитет членов учредительного собрания, после этого прибытия в городе снова сменилась вывеска власти — теперь здесь действовало Всероссийское Временное правительство.
— Как ни назови, хоть хризантемой, а дерьмо оно есть дерьмо и дерьмом воняет, — ругался по этому поводу Семирадов, вернувшийся из города. — Прошу прощения, Антонина Сергеевна, что выражаюсь, как пьяный извозчик в конюшне, но сдержать себя не могу!
Он лег на самодельный топчан, на котором они спали вдвоем Григоровым, и отвернулся к стене. Тоня, сочувствуя ему всей душой, лишних вопросов не задавала и больше молчала, занимаясь хозяйственными делами: стирала, готовила, мела и мыла гнилые полы, пытаясь содержать низкую и темную конуру хотя бы в относительной чистоте. Часто думала о родителях и о том, что до Новониколаевска от Омска совсем небольшое расстояние, но гнала эти мысли от себя, прекрасно понимая, что дорога в родной город, а значит, и дорога к родителям, закрыты для нее накрепко: еще в Петрограде Семирадов взял с нее слово, что никаких весточек о своем местонахождении ни родным, ни знакомым она подавать не будет.
— Вы сами, Антонина Сергеевна, сделали выбор, вас не принуждали, — говорил он, — теперь будете подчиняться тем правилам, какие буду устанавливать я. Для всех родных, для знакомых вы сейчас потерялись. Исчезли. На какое время? Не знаю. Когда будет возможно, я дам вам полную свободу. А сейчас — увы…
Она растопила печку, поставила на плиту чайник и хотела уже собирать на стол ужин, когда с улицы вернулся с расколотыми дровами Григоров и весело объявил:
— А на улице — первый снег! Алексей, вставай, пойдем глянем — такая красота!
Втроем они вышли на низкое, в две ступеньки, крыльцо и невольно замерли, пораженные тишиной и сплошным снегопадом, который стоял над землей, перекрашивая ее, темную, грязную и неуютную, в чистый и непорочный белый цвет. Все звуки скрылись в густой холодной завесе. И казалось, что мир перерождается, становится иным, совсем не похожим на тот, который был еще час назад. Казалось, что в новом мире, наступающем сейчас на земле, вся жизнь пойдет по другому пути и на этом пути не будет ни войны, ни страданий, ни тревог, а будет только одна тихая, окрашенная легкой печалью умиротворенность.
Они долго стояли втроем на низком крыльце, не сказав ни единого слова; плечи их и головы покрывались летучим пушистым снегом, но они не стряхивали его, а стояли не шевелясь, словно боялись, что вместе со снегом опадет под ноги и это дивное, давным-давно не испытываемое ими, почти уже полузабытое чувство, которое люди называют иногда счастьем, а иногда благодатью.
Этот вечер, это нечаянное стояние под снегопадом совершенно неожиданно сроднили Семирадова с Григоровым и Тоню, сроднили так, будто они повязались все трое невидимыми, но крепкими и надежными нитями.
Через две недели Григоров привел в конуру двух казачьих офицеров. Отправив Тоню на улицу, они вчетвером долго что-то обсуждали, разошлись поздно, а затем эти визиты стали регулярными и прекратились лишь в ноябре, когда Семирадов с Григоровым ушли под вечер, и их не было ровно трое суток. Тоня, покидавшая конуру только для того, чтобы выйти во двор за дровами, ничего не знала, тревожилась и по ночам не могла спать, испуганно прислушиваясь к любому шороху — ей почему-то казалось, что сейчас начнут стучать и ломать щелястую дверь.
Но дверь не ломали, никто в нее не стучал, ее просто дернули сильной рукой, и хилый крючок выскочил из пробоя. На пороге конуры, толкая друг друга, роняя под ноги бумажные кульки, появились Семирадов и Григоров — веселые, шумные, одетые и офицерские шинели и явно под хмельком.
— Антонина Сергеевна! — наперебой кричали они. — Пируем! Праздник нынче! Да здравствует Верховный правитель!
Растерянная Тоня пыталась их расспросить, задать какие-то вопросы, но Семирадов вместо ответа протянул ей листок бумаги, и Тоня, развернув его, увидела жирный черный шрифт с заметными потеками типографской краски. Перескакивая через строчки, она читала: «К населению России. 18-го ноября 1918 г. Всероссийское Временное правительство распалось. Совет Министров принял всю полноту власти и передал ее мне, адмиралу русского флота Александру Колчаку… Приняв крест той власти в исключительно трудных условиях гражданской войны… Главной своей целью ставлю создание боеспособной армии для победы над большевизмом и установление законности и правопорядка… Призываю вас, граждане, к единению, к борьбе с большевизмом, труду и жертвам… Верховный правитель Адмирал Колчак».
В ноябрьском перевороте в Омске Семирадов и Григоров, вместе с другими офицерами, принимали самое активное участие — арестовывали членов Временного правительства, которые надоели всем хуже горькой редьки. Наконец-то они нашли дело, которому могли служить в полном согласии со своими представлениями об офицерской чести. Многоговорильного и бестолкового правительства больше не было, но главе теперь стоял боевой и решительный, как тогда казалось, адмирал. В первые дни после переворота они жили словно бы в радостном тумане.
Вскоре Григоров получил назначение на фронт — его назначили командиром полка, а Семирадов по распоряжению самого Верховного был прикомандирован к создаваемой в эти дни Ставке офицером для особых поручений. События происходили стремительно, неожиданно, и времени, чтобы обдумать все случившиеся перемены, просто не было.
— Теперь со спокойной душой ты можешь сдать груз и развязаться со всей этой историей, — говорил Григоров своему другу, когда они стояли на перроне омского вокзала в ожидании поезда, — и дай слово, что сразу отправишь Антонину Сергеевну домой.
— Конечно, отправлю. И груз сдам. А там — следом за тобой, на фронт: не думаю, что штабная рутина придется мне по вкусу.
Паровоз, выбрасывая клубки белесого пара, подтащил состав к перрону и дал громкий, протяжный гудок. Семирадов и Григоров крепко обнялись на прощание и троекратно расцеловались: кто его знает, доведется ли еще встретиться…
Довелось.
И вот теперь Григоров докуривал папиросу возле открытой настежь форточки, поглаживал раненую руку, которая саднила неутихающей болью, а Семирадов, поглядывая на него, продолжал катать по зеленому сукну стола красный карандаш.
На улице затихала песня удаляющейся роты.
— Бродят слухи, — заговорил Семирадов, — что один командир полка на Восточном фронте ходит в атаку в первой цепи с папироской в зубах. Ты не знаешь, случайно, фамилии этого героя?
— Врут, господин полковник, — резко ответил Григоров, — папирос у нас нет, как и патронов. Семечки щелкаю. К слову сказать, очень успокаивает. Алексей, ты не ответил мне на два вопроса. Первый: почему ты не сдал груз? И второй — где Антонина Сергеевна?
— Отвечу, Андрюша, отвечу. И на первый, и на второй. Только не здесь и не сию минуту. Наберись терпенья. Сейчас тебя отвезут на мою квартиру, там накормят; отдохнешь, а вечером… Вот вечером и поговорим, — Семирадов отбросил карандаш, поднялся, открыл дверь своего кабинета и приказал: — Грищенко! Доставишь господина полковника ко мне на квартиру. Езжай, Андрюша. До вечера.
Он вернулся к столу, снова взял в руки карандаш и переломил его точно посередине.
7
На улице по-прежнему секла жесткая снежная крупа. Грищенко, совсем еще молоденький низкорослый солдатик, ловко управлял сытым, статным жеребцом, запряженным в легкую кошевку, лавировал между другими санями и повозками и успевал весело насвистывать, громко щелкая длинным витым бичом. Омские улицы поражали своим многолюдьем и обилием афиш, которые были расклеены не только на тумбах, но и на стенах домов и даже на заборах. Обращения к населению, приказы, воззвания, — но больше всего имелось афиш зазывного характера. Зазывали они в кинематограф, в цирк, на благотворительные вечера и даже на художественные выставки.
«Роскошный фильм с участием красавицы Барабановой!», «Вера Холодная в незабываемом шедевре „Последнее танго“», «Долгожданный боевик „Обрыв“ с участием Мозжухина», «Кровавый вихрь или безумие ревности», «Великолепная современная драма „Не для меня придет весна“». Залы были набиты битком, несмотря на дороговизну билетов. На белых полотнищах властвовала под стрекотание аппарата и звуки рояля несравненная и знаменитая Вера Холодная, страдая в жестоких любовных драмах и приводя в трепет отзывчивые женские сердца.
Скандальный футурист Бурлюк выставлял свои картины и посредством «грандиозаров» и «поэзоконцертов» провозглашал свое искусство.
Беженцы из Центральной России, объединившись в «Общество петербуржцев», устраивали балы, пытаясь придать им былой столичный блеск, и присуждали на этих балах специальные призы за «изящный костюм» и за «красивую ножку». Дамы кокетливо демонстрировали шляпки немыслимых фасонов, тонкие кружева, изящные прошивки и жабо.
При ресторане гостиницы «Европа» едва ли не круглые сутки гремело задорной музыкой кабаре «Летучая мышь», но еще больше шума наделало открытие «интимного» театра пол названием «Кристал Палас», куда ломилась изысканная публика с таким напором, будто серошинельная солдатня лезла на дармовую выпивку с закуской.
Весело, шумно, разгульно жила столица Верховного правителя.
И особенно это ощущалось в центре города, где густо сновали среди пролеток и экипажей штабные автомобили, а в них почему-то сидели нарядные женщины и мило улыбались иностранным военным, которых здесь было пруд пруди: чехи, румыны, французы, японцы, англичане, шотландцы… — настоящая столица и все флаги к нам в гости пожаловали!
Словно и никакой войны не было.
Рестораны и кафе исправно работали, даже через оконные стекла доносилась веселая музыка, громкие голоса, хохот, и видно было через те же самые оконные стекла, что веселые заведения забиты веселыми людьми под завязку. Офицеры, молодые люди в военных френчах, опять же красивые женщины — все это после окопной грязи поражало, словно внезапный выстрел в спину. Григоров, прищурившись, внимательно смотрел по сторонам и наливался тяжелой злобой.
Здесь действительно никакой войны не было.
Возле одного из магазинов он велел Грищенко остановиться, зашел, чтобы купить папирос, и поразился обилию всякой всячины на прилавках, словно оказался в прежние времена где-нибудь в Петербурге на Литейном проспекте. Сытый, мордатый приказчик с набриолиненными волосами и с идеальным пробором, учтиво подал папиросы, предложил еще коньяк, «старый добрый шустовский, господин полковник», но Григоров так посмотрел, что приказчик сразу закрыл рот и принялся быстро отсчитывать сдачу.
На выходе из магазина его остановила молодая дама, нежно потянув за рукав шинели. Другой рукой приподняла вуаль на шляпке и прошептала, куриной гузкой складывая ярко накрашенные губы:
— Удовольствий не желаете, господин офицер? Вы такой симпатичный и мужественный…
— Я еще не напился, шлюха, чтобы спать с тобой, — Григоров дернулся, освобождая шинельный рукав, и быстрым шагом направился к кошевке. Плюхнулся в нее, закурил, ломая спички, и с тоской вспомнил, что перед последним боем, в котором его ранило, он велел забить пять лошадей и раздать по ротам хотя бы по куску конины — подвоза продуктов не было уже неделю и люди воевали впроголодь.
— Куда нам теперь, господин полковник? — обернулся Грищенко.
— На квартиру, куда сказано. И нигде не останавливайся. Понятно?
— Так точно! Н-но, шевелись!
Щелкнул бич, жеребец взял с места крупным бегом, и Григоров закрыл глаза, чтобы ничего не видеть.
Квартира, которую снимал Семирадов, оказалась в маленьком каменном особнячке — две небольших уютных комнатки с кухонькой, где уже хозяйничала над кастрюлями и сковородками пожилая немногословная женщина. Она подала Григорову чистое полотенце, а когда он умылся, быстро накрыла на стол. Григоров долго глядел на белый пшеничный хлеб, нарезанный крупными ломтями, на белесый пар, поднимающийся от тушеной картошки, вдыхал аромат наваристого супа, жареного мяса и понимал, что ничего из этих разносолов в глотку ему сейчас не полезет, хотя он и не ел со вчерашнего вечера. Глухо спросил:
— Водка, спирт есть?
— Только коньяк, — испуганно ответила женщина, — Алексей Семенович коньяк пьет.
— Давай. Старый, добрый шустовский…
— Простите, не расслышала.
— Коньяк давай. И, будь добра, исчезни куда-нибудь, чтоб я тебя не видел.
Он пил, не закусывая, коньяк из чайного стакана, курил и стряхивал пепел себе под ноги, на крашеную широкую половицу.
Думать ни о чем не хотелось, было лишь одно желание — выпить еще, закрыть глаза и уснуть. Он выпил, закрыл глаза и уснул, прямо за столом, уронив голову на здоровую руку.
К вечеру, когда со службы вернулся Семирадов, он уже проспался, еще раз умылся и даже нехотя поковырял вилкой остывшее жареное мясо.
— Что же ты ничего не ешь? — спросил Семирадов, присаживаясь к столу. Взял пустую бутылку, поднял ее и, убедившись, что на донышке ничего не осталось, осторожно поставил на пол. — Там у меня еще есть, если имеется желание, я достану.
— Желание имеется, господин полковник. Напиться до чертиков и не видеть вашей распрекрасной тыловой жизни. Но я пока потерплю, подожду, когда ты ответишь на мои вопросы.
— Хорошо, — согласился Семирадов, — только ты уж, будь добр, потерпи, не перебивай меня. И покушай все-таки, покушай. Рука-то сильно болит?
— Говори. Я слушаю.
— Ну что же, слушай, друг мой, — Семирадов поднялся из-за стола, сунул руки в карманы галифе и, медленно, тяжело ступая, заходил по комнатке, цокая подковками сапог по широким половицам. — После ноябрьского переворота, если ты помнишь, у меня была настоящая эйфория. Как же! Во главе русского дела встал такой человек — адмирал, военная косточка, а не какая-то там демократическая болтливая сволочь. Я взялся за работу с таким рвением, какого у меня, пожалуй, никогда не было за всю службу. Трудился, как землекоп, денно и нощно. Не улыбайся, я говорю правду. Но чем больше орудовал я своей лопатой, тем мизерней были результаты. В чем дело? Стал анализировать, внимательней огляделся вокруг и пришел к выводу, что если не случится чуда, а в чудеса я не верю, то большевики раскокают нас, как яичко на Пасху.
— Ты что, не веришь в нашу победу? — Григоров стал угрюмо подниматься из-за стола, упираясь здоровой рукой в столешницу.
— Я же просил тебя набраться терпения. Выслушай меня до конца.
Григоров, тяжело дыша, сел, и рука его, которой он опирался о столешницу, сжалась в кулак. Так сильно, что побелели казанки. Семирадов, словно ничего этого не замечая, продолжал ходить по комнатке, и его подкованные сапоги по-прежнему звонко цокали о половицы.
— Верховный, конечно, человек чести, — спокойно продолжал Семирадов, — я и сейчас ни на секунду не сомневаюсь в этом. Но в условиях Гражданской войны, в тяжелейших условиях, в которых мы оказались, этого мало. Мало! Его ближайшее окружение, как лебедь, рак и щука, тянут его, беднягу, в разные стороны, и чья тяга оказывается сильнее, ту точку зрения он и принимает. Верховный оказался не готов к этой ноше, он абсолютно не знает глубинной российской жизни, а жизнь российская, как известно, не морской устав. Порою мне кажется, что он совершенно не умеет разбираться в людях. На посту председателя Совета Министров — старая эсеровская сволочь Вологодский, какой-то обмылок, который порою понятия даже не имеет, что делают подчиненные ему министерства. А там — безделье, неразбериха и воровство, наглое и неприкрытое. Недавно по приказу Верховного разбирался с контрактами, которые заключены были Министерством снабжения. Кошмар и ужас! Либо эти контракты составляли сумасшедшие, либо мошенники. Выплачивались огромные авансы, абсолютно ничем не обеспеченные, а подрядчики после этого и в ус не дули, никаких заказов выполнять не собирались. Иные контракты перепродавались из рук в руки. Десятки миллионов казенных денег в виде авансов просто-напросто растащили. Какой-то кондуктор заключил договор на поставку пяти тысяч повозок. Цена договора — двенадцать миллионов рублей! А весь капитал кондуктора — это знакомство с уполномоченными министерства, шляпа и портсигар. Все! Поэтому нет на фронте ни повозок, ни обозов, ни походных кухонь — ни черта нет! Впрочем, сам знаешь.
А кто у нас руководит Ставкой? Практически случайный выскочка Лебедев. Прибыл от Деникина с целью установления связи с Верховным и, похоже, сам того не ожидая, взлетел так высоко, что головенка у него кружится, и он, безграмотный в военном деле, корчит из себя Наполеона, к тому же еще капризен, как барышня. В Ставке абсолютно нет людей с мало-мальски серьезным боевым и штабным опытом. Знают, как пишется, но не знают, как выговаривается. Бахвальство, шапкозакидательство, полнейшая недооценка противника. А противник с каждым днем становится все сильней и умнее. Большевики железной рукой наводят дисциплину, они мобилизуют офицеров, в штабах у них служат люди, окончившие Академию Генерального штаба. Их агенты сотнями переходят через линию фронта и ведут агитационную работу у нас в тылу. Снабжены деньгами и листовками. Недавно задержали одного из таких агентов, при нем — подробный отчет о положении в нашем тылу и просьба: напечатайте еще николаевских денег, керенки спросом среди сибирского населения не пользуются. Только вникни! Все эти агенты, как жучки, подтачивают и без того непрочный тыл. А что делаем мы? Министерство внутренних дел формирует отряды особого назначения и отправляет их в губернии и области для подавления мятежей. Зачастую в этих отрядах оказывается настоящая человеческая шваль, бегают от партизан, а зло срывают на беззащитном населении. Массовые порки, издевательства. Но сибирский мужик плетей никогда не знал, он обозлился и теперь берется за вилы. В тылу у нас зреет пороховая бочка, и фитили к ней уже подведены. Союзники. Они помогают нам за наше золото; кончится золото — прекратится помощь. Бестолково лезут во все распоряжения Верховного, требуют бесконечных согласований, доходят порой до самых настоящих глупостей. Перечислять эти глупости не буду — меня трясти начинает, как в припадке…
Семирадов неожиданно остановился посреди комнатки, перевел дыхание и тихо, устало сказал:
— Тебе этого достаточно, Андрей? Или еще продолжать?
— Продолжать не надо. Я понять не могу — к чему вся эта пространная лекция? Куда ты клонишь?
— Я отвечаю на твой вопрос. Надеюсь, теперь ты понимаешь, что я, вполне осознанно и обдуманно, спрятал груз в надежном месте и никому о нем не сказал и не доложил. Если бы я доложил… Продадут, разворуют, растащат. Иного расклада в нынешних условиях просто не будет. Я нашел надежных людей, выстроил свою систему; я, если угодно, готовлюсь к тому черному дню, который наступит после нашего поражения. Надо будет продолжать борьбу. Но продолжать ее смогут только отборные люди, которые уцелеют. Пусть их будет немного, но это будет железная, спаянная сила, собранная на основе сугубой добровольности. Мы скроемся в тайге, в глухих местах, оставим за собой золотоносные районы и начнем все сначала. Недавно я отправил своих людей в Харбин, они там осмотрятся и начнут действовать. Оттуда, когда наступит черный день, мы уйдем в Россию. Антонину Сергеевну я отправил со своими людьми. Это мой ответ на твой второй вопрос. Больше мне сказать нечего.
Семирадов качнулся с носков на пятки, постоял, низко опустив голову, вернулся за стол и сел напротив Григорова. Тот молчал.
В наступившей тишине громко чакали настенные часы.
— Что ты молчишь, Андрей?
— Завтра я уезжаю на фронт, в свой полк, а вы здесь… — Григоров крепко сжатым кулаком здоровой руки ударил в столешницу и больше за весь вечер не проронил ни одного слова.
Ночью они оба не спали, вставали с постелей, чиркали спичками, курили, но все это делали молча, не возобновляя тяжелого для них разговора.
Утром Григоров быстро, словно по тревоге, оделся, шагнул к порогу и, не оборачиваясь, глухо сказал:
— Прощай, Алексей. Пожалуй, больше и не свидимся.
— Свидимся, Андрюша, обязательно свидимся. У меня предчувствие верное. Вот увидишь — обязательно свидимся.
Григоров ничего не ответил, плечом толкнул двери и вышел. На улице по-прежнему летела сухая снежная крупа.
8
Новониколаевск пребывал в глубоком тылу, и междоусобная война в нем почти не ощущалась. Магазины торговали, извозчики ездили, базар шумел и шевелился, как в былые годы, а обыватели занимались своими обыденными делами, заботясь, как всегда, об одежде и пропитании.
Только и новшеств появилось, что главным хозяином города стал теперь военный комендант полковник Кокоша Николай Ильич, бывший бравый драгун, сохранивший до сих пор отменную выправку; по Николаевскому проспекту фланировали господа офицеры вперемешку с чехами и поляками; через железнодорожную станцию проносились воинские эшелоны, а на базаре и в иных людных местах появились безногие-безрукие инвалиды, просящие милостыню.
Один из таких бедолаг сидел возле храма Александра Невского, щурил слезящиеся глаза от яркого солнца и, поддернув грязную полу шинели, показывал культю правой ноги с завернутой на ней штаниной, подвязанной веревочкой. Сидел инвалид молча, руки за подаянием не протягивал, лишь слезящиеся глаза смотрели тоскливо и жалобно, словно у зверька, попавшего в железный капкан.
Василий замедлил шаг, достал из кармана мелочь и, низко нагнувшись, высыпал ее на синюю тряпочку, расстеленную на снегу. Инвалид поднял на него глаза, обрамленные красными голыми веками, и тихо, почти шепотом, сказал с легким вздохом:
— Вот так, братец, до ручки дожился, теперь дальше мучаюсь. Спаси Бог за милость.
Василий кивнул и заторопился, наискосок пересекая проспект, чтобы попасть на Каинскую улицу, куда он регулярно наведывался, пытаясь узнать у Шалагиных хоть какую-нибудь новость или известие о Тонечке. Но известий и новостей никаких не было, словно в небытие канула Антонина Сергеевна. Да и не мудрено в такой заварухе потеряться одному-единственному человеку, когда исчезают бесследно тысячи и тысячи. Но Василий гнал черные мысли, не давал им поселиться в душе и по-прежнему верил: не может такого случиться, чтобы они с Тонечкой снова не встретились.
Он встряхнулся, ускорил шаг, увидел, что навстречу ему летит каурый жеребчик, запряженный в легкие санки, и, оберегаясь, перепрыгнул на тротуар. Оглянулся, чтобы разглядеть — кто это так лихо гонит? — и наткнулся на встречный, донельзя удивленный взгляд. В санках сидел бывший пристав Закаменской части Модест Федорович Чукеев. В новеньком белом полушубке, в добротной шапке, сытый и краснощекий. Совсем нетрудно было понять по его ошарашенному лицу, что Василия он тоже узнал.
Санки пролетели, оставив на неутоптанном еще снегу ровные полосы от полозьев, и они вспыхнули под солнцем веселым блеском. На всякий случай Василий завернул за угол и огляделся: нет ли какой опасности? Но санки укатились бесследно; вокруг было тихо, спокойно, и только звонко перекликались медные колокольчики под дугой бойкой тройки, летевшей вниз по проспекту. Василий постоял еще некоторое время, настороженно оглядываясь и дивясь неожиданной встрече, и медленно двинулся к дому Шалагиных.
Дверь ему открыла Фрося и сразу же, опережая вопрос, поспешила доложить:
— Ничегошеньки нету, Василий, никакой весточки. Сергей Николаевич с Любовь Алексеевной сами извелись до края. Не обессудь, что не обрадовала, — она развела руками и ободряюще улыбнулась: — Подождем еще, может, объявится… Сам-то как? Где?
— Да здесь, неподалеку, — Василий неопределенно мотнул головой, не желая даже Фросе рассказывать про нынешнее свое житье. Она, понятливая, и расспрашивать больше не стала. Только проводила жалостливым взглядом, когда он покидал шалагинскую ограду.
А Василий, не оглядываясь, скорым шагом уходил к Оби, вспоминал неожиданную встречу с Чукеевым, и давние события, связанные с ним и с Тонечкой, снова возвращались к нему, оживали в памяти столь ярко, будто случились вчера. Все помнилось, до последней капли. Он даже голос Тонечки слышал, будто она шла рядом и поскрипывала ботиночками по свежему снегу. Василий не удержался и оглянулся. Ни рядом, ни за спиной никого не было, лишь вдалеке сгорбленная старуха тяжело карабкалась на берег, вытаскивая ведра с водой.
Обь встала совсем недавно, и на быстрине, будто темные заплаты на белом, маячили изгибистые промоины. Санных следов не было — не рисковали новониколаевцы и крестьяне левобережных деревень ездить на лошадях по слабому еще льду. Зато пешие тропинки густо перекидывались от берега к берегу узкими, извилистыми строчками. По одной из них Василий быстро перебежал через Обь и скоро в глубине ближнего березового колка уже отвязывал от дерева своего коня, застоявшегося и продрогшего. Рукавицей смахнул с него густой иней, встряхнул ему гриву и вскочил в седло. Конь, отзываясь на ласку, весело вздернул голову и пошел с места мелкой, убористой рысью.
Минуя накатанную дорогу, Василий правил по своему же старому следу, который извилисто тянулся по глухим и укромным местам соснового бора. Теперь там, в самой его глубине, возле широкой, кривой протоки, вытекающей в Обь, находилось жилье Василия, которое он самолично и выбрал еще в начале лета, когда они вдвоем со Степаном выскочили целыми и невредимыми с сидоркинской усадьбы. Выбора тогда у Василия не было: соваться город вдвоем с парнишкой — себе дороже. Ни угла, ни приюта, ни денег. Попроситься на постой в какую-нибудь деревню — да кто в такое лихое время пустит… Вот и вспомнил давнее свое проживание в лесной избушке. Поначалу даже собирался прямиком отправиться на старое место, но затем передумал, решив, что по нынешним неспокойным дням убежище требуется понадежней. И отыскал такое место на берегу протоки. При любой опасности по протоке можно было выплыть на Обь, а дальше либо вниз по течению спуститься, либо на правый берег переплавиться. А зимой, по льду, можно было при крайнем случае уйти на лыжах.
На первых порах слепили они со Степаном балаган из жердей, но к холодам решили обустроиться основательней. Василий тайком навестил Афанасия Сидоркина, велел ему передать весточку родителям Степана, заодно прихватил плотницкие инструменты и продукты. Вернувшись, рассказал своему неожиданному новому дружку, что пропавших милиционеров долго искали, несколько дней трясли всю деревню, но следов никаких не обнаружили, и в конце концов отбыли с реквизированными лошадями, выпоров напоследок десятка полтора мужиков — безо всякого разбора. Кто ближе оказался, тех и пороли.
— Так что, братец, легко мы с тобой отделались. Можно сказать, одним испугом обошлись, — закончил рассказ Василий, искоса поглядывая на своего юного напарника, сиротливо горбившегося у костра. Тот шмыгнул носом, вздохнул и еще сильнее сгорбился.
«Жидковат парнишка, — думал Василий, — с таким хорошей каши не сваришь…»
Но совсем скоро выяснилось, что он крепко ошибся. Степан, отойдя от испуга и неожиданной перемены в судьбе, повернулся через короткое время совсем иным боком. Оказалось, что он мастеровит не по годам и расторопен. Любой инструмент в его ловких руках, будь это пила, топор или литовка, только что не пел человеческим голосом. За лето срубили просторную избушку, поставили баню, спустили на воду небольшой баркас и сметали шесть стогов сена, обезопасив лошадей от бескормицы на всю долгую зиму.
К осени Степан прямо на глазах заматерел, раздался в плечах, в движениях и в разговоре появились основательность и уверенность, как у бывалого мужика. А еще оказалось, что знает Степан множество разных сказок и бывальщин и умеет их так ловко рассказывать, что слушать будешь до утра и про сон забудешь. Василий любил засиживаться с ним у костра, когда Степан плел, будто сеть вязал, одну сказку за другой, начиная их всякий раз одинаково: «В некотором селе, в некоторой деревне две улицы были, одна крива, друга пряма. По которой пойдем?» Василий всегда выбирал улицу кривую, как в жизни. И Степан уводил его по зигзагам этой улицы, где водились домовые и волхитки, цари и царевичи, ямщики и кабатчики, глупые мужики и умные, изворотливые бабы, гораздые на всякую каверзу.
Сейчас Василий улыбался, вспоминая потешные сказки Степана, и поторапливал коня, подталкивая его стременами в бока, желая поскорее оказаться в тепле избушки.
Короткий день между тем угасал. Солнце зацепилось за макушки сосен и кануло, оставив после себя ярко полыхающий край неба. Но и закат скоро притух. По снегу начали вытягиваться темные тени. А вот и последний объездной крюк, огибающий глубокий обрывистый лог. Дальше идет густой молодой ельник, а уже за ним — поляна и избушка на ней.
Василий еще раз поторопил коня и вдруг насторожился: в узком прогале между деревьев тянулся санный след, еще хорошо различимый в быстро наползающих сумерках. Кто это мог быть? Кого принесла нелегкая? Таясь за деревьями, Василий обогнул поляну и остановился, чтобы оглядеться. Возле избушки стояли сани с разбросанными на стороны оглоблями; распряженная лошадь, поставленная под навес, переступала ногами, похрупывая копытами по снегу, и мирно жевала сено, опустив голову в ясли. Василий, не сходя с места, пригляделся еще старательней и узнал молодую кобылку Афанасия Сидоркина. Вот, оказывается, кто пожаловал. От души отлегло. Василий безбоязненно потянул на себя дверь избушки.
9
— Нас не ждали здесь, а мы приперлися! — Афанасий дурашливо шлепал ладонями по коленям, словно собирался пойти в пляс, и весело скалил зубы в разъеме черной бороды. При неярком свете коптилки они у него тускло отсвечивали. — Живешь тут, брат Василий, как крот на выселках, а в гости не зовешь. Хоть бы кликнул для приличия: приезжай, Афанасий, попроведай дружка своего закадычного. Не-е-т, не дождался приглашения, сам наресовался.
— Ладно тебе, — махнул рукой Василий, — не прибедняйся, как сирота на паперти. Разносолов у нас нет, выпивки не имеется, вот потому и гостей не зазываем. Самим на зуб положить нечего.
— Как это нечего! Как это нечего! — закудахтал Афанасий и потащил от порога на середину избушки, к столу, большущий холщовый мешок, набитый под самую завязку. Развязал ее и начал выкладывать желтые круги намороженного молока, караваи хлеба, замотанные в чистые тряпицы, пласты соленого сала, мясо, порубленное большими кусками, и, наконец, глиняную крынку с узким горлышком, забитым деревянным пробкой. — Это все от Арины гостинцы и поклон в придачу, а это, брат Василий, — зубами вытянул пробку из горлышка крынки и смачно понюхал содержимое, шевеля ноздрями, — а это от моей личности подарочек. Чистая, и горит синим пламенем, как жизнь моя непутевая. Степка, чего сидишь и рот разинул, тащи посуду, пригубим по маленькой за встречу.
— Ты погоди, Афанасий, — попытался остепенить его Василий, — с места в карьер полетел. Давай хоть ужин соберем.
— Ну, братцы, у вас не тяп-ляп, не у Проньки за столом, лишний раз не пукнешь. Я всю дорогу за руки себя хватал, чтобы посудину не распочать для сугреву, а вы мне — «обожди»…
Посмеиваясь, Василий разделся, отправил Степана, чтобы тот обиходил коня, принялся собирать на стол. Афанасий, не умолкая, говорил, рассказывая деревенские и домашние новости, пересыпая их шутками-прибаутками и незлобивыми матерками. Но чем дальше слушал его Василий, тем все более настораживался. Нутром почуял: что-то тревожное и пока еще невысказанное скрывается за веселой говорливостью Афанасия.
Так оно и оказалось.
После ужина, когда Степан, осоловелый от сытной еды, завалился спать и сразу же тоненько засвистел, выводя носом удалую песню, Афанасий внезапно оборвал свой быстрый говорок и заерзал на лавке.
— Не тяни кота за хвост, — не выдержал Василий, — говори сразу. Чего вертишься, как вошь на гребешке? Выкладывай — по какому такому горю приехал?
— Ну, брат Василий, спасибо за ласку. Я перед им и так и сяк, и задом об косяк, а он меня и вошью обозвал, и котов, говорит, я за хвост тягаю.
— Да хватит тебе придуриваться. Говори…
Афанасий поперхнулся и посерьезнел. Дурашливую улыбку с лица как водой смыло. Он еще поерзал на лавке и глухо заговорил:
— Верно сказываешь — горе пригнало, да еще и горькое. У мужика нашего, деревенского, писарь в уезде в приятелях. Вот через писаря и дошло известие: два призывных года в армию забирают. Мои ребята в аккурат попадают. А вместе с ними еще косой десяток парнишек — так густо на эти годы выпало, будто бабы по уговору рожали. Вот мы с мужиками и зачесались. Забреют наших парней за здорово живешь, угонят неведомо куда и воевать заставят. А с кем воевать-то? Виданное ли дело — русские в русских стрелять станут. Да что тут говорить! И решили мы с мужиками парней своих не отдавать, спрятать их решили.
— Куда вы их спрячете? В подпол, на подызбицу или бабам своим под подол?
— Погоди, дай доскажу. Просто так спрятать — дело нехитрое. Но нас тогда за хрип возьмут, небо с овчинку покажется. По-умному надо спрятать. Додумались мы так сделать. Виду не показывать, власть слушаться и чин-чинарем парней проводить. А когда отъедут от деревни верст за десять — пятнадцать, перенять их в тихом месте и отбить парней у солдат. Кто напал? А мы откуда знаем! Сразу же и по начальству пойдем жалиться, бумаги писать: куда наши сыны делись? Вникаешь в расклад?
— Ну, вникаю. А парней-то куда после? Где прятать?
— У тебя. Вот здесь, — Афанасий оттопырил указательный палец и ткнул им в пол. — Инструмент доставим, лесу здесь хоть заглонись — жилье срубите, и будешь ты над ними начальником, отцом-командиром. Переждете, сколь возможно, а там, даст Бог, и развидняется.
— Ну и почесали вы свои бестолковки. Придумали! — Василий даже присвистнул. — А если кто донесет?
— На кого доносить? — загорячился Афанасий. — На самих себя? Последний ум еще не отшибло, молчать будут, как мертвые. Мы даже бабам своим до поры решили не говорить, пока ты своего слова не скажешь. Пособи, Василий, порадей за парнишек, вся надежда на тебя.
Василий резко поднялся, походил по избушке из угла в угол, снова сел за стол и решительно мотнул головой:
— Нет. Я, Афанасий, такую обузу на душу не возьму. Вы задумку свою по полочкам гладко разложили, а вдруг по-иному все вывернется? И чего я с желторотиками делать стану? В прятушки играть? Нет, Афанасий, уволь и не уговаривай.
— А я надеялся, когда ехал, — Афанасий ударил кулаком по колену, — надеялся на твою подмогу. Эх, доля наша сермяжная, мать ее за ногу! Не миновать, похоже, моим ребяткам серой шинелки.
Афанасий беспомощно потолкался возле стола и молчком улегся спать. Долго еще ворочался, кряхтел и угомонился далеко за полночь. Не спал и Василий. Несколько раз вставал, пил воду, ложился на топчан, закинув руки за голову, и через некоторое время снова поднимался.
Утром Афанасий проснулся от глухого железного стука. Вскинулся, ошалело хлопая заспанными глазами, и, проморгавшись, увидел, что Василий свалил на пол, как охапку дров, три винтовки и шашки.
— Василий! — Афанасий вскочил на ноги. — Да я…
Бросился обнимать, но тот отмахнулся:
— Не лапай, я тебе не Арина. Лучше собраться помоги. Степка, винтовки и шашки на дно саней привяжешь, а сверху доски нашьешь. На доски сено кинешь. Понял? Выезжать ближе к вечеру будем. Ночью оно спокойнее, — помолчал, разглядывая оружие, будто еще не раз его пересчитывал, хмыкнул: — Небогато…
— У нас тоже кое-чего водится, — заторопился Афанасий, преданно заглядывая ему в глаза, — по такому случаю все из загашников вытащим.
К вечеру, оставив Степку, они вдвоем отъехали от избушки, и закатное солнце щедро окрасило их спины в розовый цвет.
10
В одну-единственную улицу, версты на три, растянулось по берегу степной речушки село Плоское — на широкую ногу. А чего тесниться? Земли вокруг — немерено. И дома с просторными вокруг них усадьбами, с большущими огородами, которые Полого спускались к речке, стояли вольно, каждый на свою особицу. Но если дома стояли как бы каждый сам по себе, то люди в Плоском, наоборот, жили тесно, одним общим миром, истово оберегая себя от любого начальства и иной напасти. За тридцать с лишним лет, как обосновались здесь переселенцы из Тамбовской губернии, прибывшие одним гнездом, порядки в селе, установленные еще в первый год жизни на сибирской стороне, ни разу не поменялись. Не было здесь шумных сходов, долгих речей, взаимных обид или недовольства. Все как бы само собой ладилось — без лишних слов. Староста тихонько обходил всех мужиков, собирая их по десятидворкам, когда надо было принять общее решение, мужики либо согласно кивали головами, либо не кивали. В зависимости от этого движения мужицких голов староста и вел необходимое дело. И попробуй кто-нибудь нарушить этот порядок. До последнего времени таких смельчаков не находилось.
Разговоры о том, как спасти ребятишек от солдатчины и самим при этом выбраться сухими из воды, велись тихим-тихим шепотом, и до чужих ушей ни единого слова не долетело. Поэтому в серенький и метельный день, когда в Плоское прибыл полувзвод солдат под командованием молоденького прапорщика, все происходило так, как и было задумано. Новобранцы, согласно списку, составленному в уезде, оказались в полном наличии, и прапорщик, донельзя удивленный таким редкостным послушанием — в других деревнях дело до драки и даже до стрельбы доходило, — не торопился обрывать долгие и шумные проводы. Терпеливо слушал бабьи причитания, взвизги гармошки и даже не строжился, когда видел, что мужики угощают его солдатиков самогоном. Дорога дальняя, холодная, рассуждал прапорщик, пусть погреются, а режущий ветер, который хлещет снегом, быстро вышибет хмель из голов служивых. Он и сам маленько выпил, уступая просьбам старосты, закусил пирожком с печенкой и совсем не командным голосом сказал:
— Давайте заканчивать. Ехать пора, теперь рано смеркается.
Подводы, на которых вперемешку сидели солдаты и новобранцы, растянулись вдоль длинной улицы и неторопко поползли к выезду из деревни. Смолкла гармошка, стихли голоса, только ветер посвистывал по-прежнему да реденько и не голосисто взбрякивали колокольцы.
В это же самое время верстах в десяти от деревни, в глухой низинке, собралось больше десятка верхоконных. Василий разглядывал это войско, которым так неожиданно довелось ему командовать, и молчал, ругаясь про себя черными словами. Ругался он по простой причине: на все войско было только три винтовки, четыре дробовика да еще наган с тремя патронами, который лежал у него за пазухой. Загашники, о которых говорил Афанасий, на поверку оказались тощими. Шибко не повоюешь. Но деваться было некуда, назвался груздем — прыгай в корзинку.
— Одно запомните, мужики, шуму побольше. Надо, чтоб они опешили. Если стрелять, то наверняка. Без ума не палите, иначе парнишек зацепите. В засаде сидеть — тише мышки. И тряпки на личико привяжите, на всякий случай. Ну, тронулись.
И Василий первым, хлопнув коня по шее ладонью, выехал из низины. Снегу в степи было еще мало, кони шли ходко, не проваливаясь, и скоро все верхоконные выбрались к накатанной дороге, туда, где она круто спускалась к ручью, через который был переброшен деревянный мостик. Напротив этого спуска, таясь за густыми кустами ветельника, устроились в засаде, отогнав коней в сторону, и замерли.
Ветер буйствовал по-прежнему, снег валил все гуще, а никаких признаков приближающегося обоза в помине не было. Неходкие, видно, лошадки состояли на казенной службе. Мужики начали подмерзать, но лежали тихо, не ворохнувшись.
И вот наконец издалека тускло тенькнули колокольцы.
Василий в тот же миг выскочил на дорогу и распластался поперек санных следов, накрытых густой порошей. Лицом вниз, одна рука за пазухой, а другую выбросил на отлет и замер, словно подстреленный.
Обоз приближался. Все слышнее сквозь ветер доносилось лошадиное фырканье и поскрипывание сбруи. Перед спуском возницы стали придерживать коней, запокрикивали на них, а с передней подводы донесся удивленный и громкий голос:
— Господин прапорщик! Здесь лежит кто-то! Кажись, мертвяк!
Стук копыт. Прапорщик наклонился на сторону в седле, пытаясь лучше разглядеть человека, лежащего поперек дороги. Василий откинулся на спину, выдернул наган и выстрелил прапорщику в грудь. Тот даже не охнул, нырнул вниз головой к земле, но ноги застряли в стременах, и он повис, безвольно болтая руками.
А из кустов ветельника, оглушая солдат и самих себя неистовым ревом, выскакивали мужики с тряпками на лицах, похожие на старых притрактовых разбойников, на бегу стреляли, и мигом возле подвод вскипела крутая неразбериха. Парни дружно кинулись на подмогу родителям, иные солдатики даже дотянуться не успели до своих винтовок. А тех, кто пытался обороняться, сразу же пристрелили.
Никто из парней и никто из нападавших даже малой царапины не поимели.
«Славуте навуте, кажется, получилось…» — Василий рукавом вытер холодный пот со лба и скорым шагом двинулся вдоль подвод, приказывая, чтобы их разворачивали в обратную сторону. Солдат, которые остались в живых, кучей оттолкали на обочину, и они, жалкие, трясущиеся, испуганно озирались вокруг затравленными глазами.
— Этим руки связать и оставить, — Василий остановился напротив солдат и уже для них, отдельно, добавил: — Стойте здесь до темноты и не рыпайтесь. Не вздумайте раньше тронуться — я проверю. А стемнеет — топайте в уезд. Там вас и развяжут.
Подводы развернули, обоз тронулся в обратную сторону. Плосковские мужики тянулись следом, переговаривались, и Василий хорошо слышал:
— Неладно сделали. Привезут солдат в деревню, а они возьмут да и опознают нас.
— Как опознают, если мы в тряпки были замотаны!
— А по примете какой-нибудь. Укажет пальцем, вот и доказывай, что ты на печке лежал, а из дому только по нужде выбирался.
— Верно сказано. Лучше уж сразу. И гвоздь забит, и шляпка откушена.
— Так порешим? Или как?
— Да решили уж, нечего сопли размазывать.
Несколько мужиков, повернув коней, поскакали в обратную сторону. Василий, не оборачиваясь, ждал выстрелов. И они простукали, быстро и часто, будто озорной мальчишка чиркнул палкой по дощатому забору.
Дальше ехали молча. Никто даже словом не перекинулся. Впереди, в мутной пелене летящего снега, замаячил сверток, уводивший от накатанной дороги в сторону жиденького березового колка, одиноко стоявшего посреди степи.
— Вот туточки и разминемся, — подоспевший Афанасий тронул Василия за плечо, — там, за колком, версты две по полю, и на другую дорогу выберетесь, дальше сам знаешь. Благодарствуем все тебе, в пояс кланяемся.
Василий дернул плечом:
— Зачем солдат постреляли? Они ведь тоже подневольные.
— Да кто спорит, что они вольные, — Афанасий стащил рукавицу и высморкался, — только они чужие, а эти свои, родненькие. Не мы эту кашу заваривали, а вот хлебать приходится. А уж как хлебаем — не обессудьте. Не рви сердце, Василий, оно еще пригодится. Ребятишек береги.
Василий ничего не ответил, подстегнул коня, обогнал подводы и первым свернул с дороги, целясь на дальний одинокий колок. Изредка он оглядывался, смотрел на ползущие следом за ним подводы и думал, словно о другом человеке: «А по себе ты шапку натянул, брат Василий?»