XIV
Илюху здорово избили парни; недели две прихрамывал и втирал в левый бок скипидар с собачьим салом. Парни получили обещанную награду, впрочем, с большим от Прохора упреком: «Какие, в самом деле, дураки! Пришел человек на вечерку к девкам, подвыпил, придрались и намяли бока. Да разве так? Ведь надо было подкараулить у Анфисы. Дурачье!»
Отец Ипат тоже две недели не служил и не ходил по требам, пока не прошел на лбу синяк. Петр Данилыч подарил ему на рясу замечательной материи: по красному чуть синенькая травка. Ибрагим великолепно сшил. Что и за черкес, прямо золотые руки! Правда, ряса очень походила на кавказский бешмет, но отец Ипат был вполне доволен и рясой и черкесом. Долго с превеликим чувством тряс руку Петра Данилыча, восклицая:
– Зело борзо! Благодарю.
Да, как ни говори: у пушки край вырвало, у старухи все-таки умер Вахрамеюшка. За эти две недели случилось вот что: пришла весна.
Петр Данилыч после скандала на некоторое время присмирел: часто ездил на мельницу – там ремонтировали мужики плотину – и домой являлся по большей части трезв. К Прохору относился то сугубо ласково, то вовсе не замечал его. Но черкес-то отлично понимал, что у купца на сердце, и говорил Прохору:
– Прошка, ухо держи... как это?.. востер.
С весной у Прохора усишки стали темные и голос окреп больше. Ходил к Шапошникову, говорил, учился, спорил, приглашал его к себе. Отец косился:
– Только вшей натрясет.
Ибрагим же думал по-иному:
– Дэржись за Шапкина, Прошка. Хоть выпить любит, а башка у него свэтлый, все равно... все равно – пэрсик!
Прохору без физической работы не сидеть, хотелось топором махать: взял плотника и вдвоем начали делать на таежном озере помост для купанья и большую ладью. Это верстах в трех от села Медведева. Дремучая такая, лохматая тайга кругом. И тут же, на берегу озера, из красноствольных сосен промысловая охотничья избушка – зимовьё. Петр Данилыч никогда не заглядывал сюда – охоты не любил, Прохору же эта избушка дороже каменных палат: частенько с ружьем ночевал один, а поутру кружил тайгой, добывая лисиц и белок.
На душе Прохора как будто бы поулеглось. Но весна брала свое, хмелем сладким исподтиха опьяняла кровь. Мечталось о женщине, о Ниночке, и мечталось как-то угарно, дико. А Анфиса? Об Анфисе все молчало в нем. Иногда, впрочем, подымалось острое желание обладать ею и, стиснув зубы, так мучить ее, чтоб она кричала криком, чтоб из ее сердца выплеснулась кровь. Тот поцелуй в церкви, как можно его забыть? Но и обиду матери и весь ад в доме из-за ведьмы он никогда забыть не сможет. Однако нет такого человека, который бы знал себя до дна. Даже вещий ворон не чует, где сложит свои кости.
Отец опять стал пить. Пил подряд четыре дня. Прохор и Марья Кирилловна боялись попадаться на глаза ему. Он лежал, как колода, тучный, горел, хрипел, просил обложить снегом, но снегу не было. Прохор и с жалостью и с болью смотрел на него, думал:
«Может быть, умрет. Хорошо это или худо?»
Вечером Прохор зашел к Ибрагиму – не застал.
На кровати сидел Илья и задумчиво перебирал струны гитары.
– Я завтра буду лавку подсчитывать. С утра, – сказал Прохор.
– Чего же ее подсчитывать, – ответил Илья, улыбаясь. – И товару-то в ней – кот наплакал, пустяки. Впрочем, что же, – обиженно вздохнул он.
– Раз мало товару, то тебя гнать надо. Зачем ты нужен нам?
Илья как-то сжался весь, потом, осклабясь, сказал:
– А я, Прохор Петрович, хочу все-таки мадам Козыревой обручальный предлог сделать. Откровенно, верно говорю вам как другу. Господину приставу имею наличную возможность поклониться, вроде свата, а ваш папашенька – посаженый отец.
В глазах Прохора метнулись искрометные огни.
– Она согласна?
– Да, ежели, как говорится, проконстянтировать, то вполне склоняется. Завтра думаю окончательный переговор произвести с Анфисой Петровной. Венчальные свечи уже в пути, почтой. И цветы.
– А ежели она упрется? – сердито покрутил Прохор свой чуб.
– Господи, тогда свечи и цветы продам. Да нет, я уверен.
– Женись, женись, черт тебя дери! – сквозь зубы пробурчал Прохор и пошел. – Так завтра?
– Так точно, вечерком-с, благословляете?
...Петр Данилыч наконец поднялся. Прохор сказал ему:
– Я полагаю, отец, Илью Сохатых рассчитать надо. Я сам сяду в лавку. Ибрагим будет помогать.
– Не твое дело. Я знаю, кто нужен мне, кто не нужен, – сурово сказал отец.
Вечером уехал на мельницу.
– Дня три-четыре пробуду. Работа. Не дожидайте.
На другой день Прохор с утра проверял лавку. В кумаче оказалась нехватка трех кусков.
– А где ж остаток шелковой материи бордо? А где синий креп?
Илья замялся. Прохор схватил кусок ситцу и ударил Илью плашмя по голове: «Жулик!» Котелок налез приказчику по самый рот.
Илюха окрысился, забрызгал слюнями.
– Это еще неизвестно, кто жулик-то! – крикнул он. – Вы папашу спросите! Он без счету крале-то своей таскал... Обидно-с!
– Какой крале?
– Всяк знает, какой. Анфисе!
– Ах, твоей будущей жене?
– Может быть-с. – Он прыгавшими пальцами выпрямлял свой котелок. – Такой замечательный фасон испортить!.. Не разобравши сути, я чуть язык не прикусил. Эх вы, купец! Вы еще и не видывали настоящих-то коммерсантов...
Он долго бубнил, подергивая носиком, но Прохор не слушал. Кто ей подарил ту кофточку бордо? Отец или Илюха? А впрочем...
– Запирай! – сказал он. – Бакалею перевесим завтра.
Шесть часов вечера, а он еще ничего не ел... Лавка была в крепком амбаре, дома за четыре от них, на другом углу. Выходя, он видел, как простоволосая, в накинутой на плечи шали, легким бегом пробежала в их дом Анфиса.
– О, черт! – выругался он. Ему не хотелось с ней встречаться, пошел к Шапошникову. «И что ей надо? К Илюхе? К жениху? Черт!..»
– Эй, Павлуха! – крикнул он игравшему в рюхи парню. – Сегодня вечером того... клюнет... Понял?
– Угу, – ответил, подмигнув, Павлуха и так треснул городок, что рюхи, хрюкнув, взвились, как утки.
Шапошников, весь потный, пыхтел над работой: распяливал на палочках свежую шкурку бурундука.
– А, ваше степенство!..
– Нет ли у вас чего пожевать, кроме бурундука, конечно?..
– Гусятина есть... Вчера на засидке хорошего дядю срезал. Из Египта прилетел... Желваки, понимаете, намахал под крыльями.
– А у меня вот, – сказал Прохор и достал бутылку рябиновки, прихваченную на подсчете лавки.
– Ого! Да вы прогрессируете, товарищ, – от лысины до пят засиял ссыльный, и борода его вылезла из печи вместе с гусем. – Кушайте.
– Тяжело мне, выпить хочу...
– Хи-хи-хи!.. – по-хитрому захихикал Шапошников и сбросил пенсне. – Если вам тяжело, то как же прочим-то?
– Вы все о бедноте? А мне по-своему тяжело. Тоскливо... По-своему.
– Ага! Мировая скорбь? Хвалю... Кушайте... Берите со спинки. Да-да. Выпить? Отлично. Я рябиновку люблю. А не хотите ли водки? Я и водку уважаю. У меня имеется. Вот чашки. Рюмок нет. Ну, будьте здоровеньки. Растите большой да толстый. Что? Вы вторую чашку? Сразу?.. Ого-го! – Рябиновка воодушевила его, стал очень разговорчив, даже заикался мало.
– Да тебе не уксусу надо, ты не за уксусом пришла, – говорила Варвара Анфисе, неодобрительно потряхивая головой. – Нету его, уехал.
– Кто? – подняла Анфиса брови.
– Кто-кто. Сам! А тебе кого надо? Эх, девка! Зачем ты мальцу-то нашему, Прохору-то, голову мутишь? Хоть бы уехала, что ли, с красотой-то со своей. В городе пышно бы жила. Княгиней была бы, может. Право слово. А тут... Эка, в деревне жить, в лесу. Илюха – и тот избегался весь, как кот, глядя на тебя. Эх, девка!.. Красивая ты, право слово.
– Виновата, что ли, я?..
– Эта женщина зачем здесь? – нахмурившись и шумно задышав, спросила кухарку вошедшая Марья Кирилловна.
– Да за уксусом, – двусмысленно проговорила кухарка.
– Анфиска, – сказала Марья Кирилловна, – мало тебе хозяин-то плюх надавал?!
– О-о, мы сквитаемся, – задорно-весело и в то же время злобно протянула Анфиса и пальчиком погрозила чуть. – Я его не так ударю. От моей затрещины рад будет в прорубь башкой нырнуть... Сквитаемся!
– Иди вон!
– Эх, Марья Кирилловна!.. Вон, – насмешливо проговорила та, вздыхая. – Тоже – вон. Да захочу – вашей ноги здесь в три дня не будет... Курица вы, а не жена...
– Вон! Вон!! – вне себя закричала хозяйка, схватилась за косяк, и лицо ее сделалось бессильно-плачущим.
– А вот возьму да и сяду, – захлебываясь своей силой и вызывающе вскидывая голову, улыбчиво пропела Анфиса и опустилась на край скамьи.
– Нахалка! Потаскуха!! Господи, и заступиться некому. – Круто повернулась Марья Кирилловна, а ей вдогонку закричала Анфиса надрывно:
– Грешно вам, грешно!.. Сроду не была потаскухой! Весело живу, а себя блюду. Бог свидетель...
– ...Вот, допустим, белки, – говорил Шапошников, заплетаясь языком и ногами. – Это животное стадное, то есть опять вы видите здесь принцип социальных отношений... Общественность в муравьином царстве тоже известна.
– Ваши муравьи – плевок. Чего они понимают, чего они видят, ползуны ничтожные?
– Ого! – воскликнул ссыльный и неуклюже повернулся на каблуках. – Да они побольше нас с вами видят, или, например, пчелы, трутни: у них в каждом глазу двадцать шесть тысяч глазков сидит, они, может быть, ультрафиолетовые лучи видят...
– Наплевать мне на лучи-то ихние.
– Или белка... Ведь когда переселяется белка стадами, она срывает грибы и нанизывает их на сучья, а сама дальше, дальше, за тыщу верст. Видали на деревьях черненькие такие грибы, высохшие, великолепные грибы, маслята? А кому они предназначаются? А? Да тем белкам, которые сзади пойдут, может быть, через год... Ешь! Это, по-вашему, не общественность?
– Дуры ваши белки.
– А кто же не дурак, позвольте вас спросить?
– Орел.
– Орел? А какая же от орла польза?
– Да черт с ней, с пользой-то, – сказал Прохор, сияя от рябиновки и от прилива сил. – Орел в облаках. Орел все видит. Куда хочет – летит, что хочет – делает. Орел – свобода!
– Ого!
– Захочет орел жрать, камнем вниз – и из вашей дуры белки кишки вывалятся. Захочет – муравьиную кучу крылом сметет. Орел – сила.
– Ого! Да вы, я вижу, индивидуалист.
– Я? Я просто – Прохор Громов.