XIII
День был ясен, праздничен.
Прохор с Шапошниковым пошли к тайге. Выбрали обдутый ветром мшистый взлобок, развели костер, варили чай.
– Что же вы, Прохор, от сладости из дому ушли? Наверно, у вас – море разливанное...
– Так, тяжело стало... Я очень природу люблю... Весна.
Весна шла с неба. Солнце сбросило с себя ледяную кору и зажгло на своих гранях пламенные костры. Земля раскинулась во весь свой рост, подставила грудь солнцу и недвижимо ожидала часа своего, как под саваном заживо погребенный. Восстань, земля, проснись! Все жарче, все горячее костры; вот уж истлел кой-где белый саван, и солнце, как золотым плугом, не спеша, но упорно роет лучами снег. Еще немного – и потекут ручьи, еще-еще немного – пройдут реки, примчатся с крылатого юга птицы, последние клочья зимних косм схоронятся в глубокие овраги и там подохнут от солнцевых зорких глаз.
– Весна – вещь хорошая, – сказал Шапошников, закуривая от огонька трубку.
Весь простор заголубел. Нарядное село куталось в весенних испарениях, как в бане молодица, только крест над туманами сиял, а поверх туманов легко и весело летал во все концы праздничный трезвон.
– Ваша жизнь как весна, – сказал Шапошников.
– Я совсем не знаю жизни... Я ничего не знаю, а надо начинать. Научите.
Прохор стоял, скрестив на груди руки и обратив к селу задумчивое, грустное лицо.
Шапошников раскуделил бороду и покрутил в воздухе рукой, как бы раскачиваясь к длинной речи.
– Жизнь, – начал он, – то есть весь комплекс видимой и невидимой природы, явлений, свойств...
– Вот вы всегда мудро очень, мне и не понять...
В комнату вошла Анфиса, поискала глазами кого надо сердцу, не нашла и в нерешительности остановилась у дверей. Разговор враз смолк. «Про меня», – подумала Анфиса.
Марья Кирилловна протянула от самовара мужу налитый стакан. Пристав с женой переглянулись, отец Ипат уткнулся носом в тарелку с ветчиной.
– С светлым праздником, – сказала в пустоту Анфиса и собиралась незаметно ускользнуть, но в это время, глотнув двенадцатую рюмку коньяку, быстро поднялся Петр Данилыч и, улыбаясь и потирая руки, на цыпочках благопристойно – к ней.
– Не удалось нам в храме-то... Анфиса Петровна... Ну, Христос воскрес... – Он сразу скривил рот и звонко ударил Анфису в щеку.
Все ахнули, Анфиса молча выбежала вон.
– Я тебе покажу, как мальчишку с толков сбивать! – гремело вслед.
Марья Кирилловна крестилась, радостные слезы потекли.
– Я не желаю бедняком быть... Это ерунда! Я буду богатым. Я хочу быть богатым. И вы мне не говорите ерунды, – с жаром возразил Прохор. – Вот, ешьте сыр...
Шапошников немножко подумал, ухмыльнулся в бороду.
– А что ж, – сказал он, прихлебывая сладкий чай. – Есть и среди купцов люди. Но редко. Это феномен. Теленок о двух головах. Например, Гончаров под Калугой, фабрикант. Его многие уважают. Рабочие у него в прибыли участвуют, и вообще...
– Гончаров под Калугой? – Прохор записал.
– Или, например, Шахов... Тоже оригинал, типус. Закатится в Монте-Карло, в рулетку сорвет добрый куш. Ну, дает. Нашим организациям помогал... Впрочем, потом оказался шулером.
– Я не знаю, каким я буду; думаю, что не худым буду человеком я... Без вашего социализма, а просто так.
– Ну что ж, – вздохнув, сказал Шапошников и с интересом поглядел в горящие глаза юноши. – Значит, выходит, мы с вами идейные враги. Идейные. Но это не значит, что мы вообще враги. Мы можем быть самыми близкими друзьями.
Прохор швырнул в белку шишкой и сказал, улыбаясь:
– Я, Шапошников, люблю с врагами жить. Веселей как-то... Кровь лучше полируется. – Он схватил Шапошникова за плечи и с хохотом положил его на лопатки. – Давайте бороться. Ну!
– Не умею, – сказал Шапошников. – Фу! – встал и отряхнулся. – Вы – юноша, а говорите, как зрелый человек... Эх, при других обстоятельствах из вас бы толк был.
Белка опять заскакала по сучкам. От прогретого солнцем сосняка шел смолистый дух. Солнце снижалось.
– Обстоятельства – плевок! – крикнул Прохор, с разбегу перепрыгивая через костер. – Ежели есть сила – обстоятельства покорятся.
– В жизни все надо преодолеть, – подумав и крепко зажмурившись, проговорил Шапошников, – а прежде всего – себя.
– Что значит – преодолеть себя?
– ...Отходит, – сказал отец Ипат, по-праздничному пьяненький, нагнулся над умирающим и, упираясь лбом в стену, а рукой в плечо Вахрамеюшки, дал ему глухую исповедь. Потом благословил плачущую старуху, сказал ей: – Мужайся, брат, – икнул и по стенке покарабкался домой.
...Анфиса истуканом сидела на диване и, как мертвая, стеклянно уставилась на цветисто разрисованную печь. Дышит или нет? Перед ней увивался Илья Сохатых. Гнала, грозила, – нет, не уходил.
Вечерело. Солнце сильно поубавило свои костры, задернулось зеленой пеленой, и все небо сделалось зеленоватым. Вставал из туманов холод.
– Пора, – сказал Прохор своему учителю.
Далекая Таня водила хороводы. Синильга спала в своем гробу. Эй, Таня, эй, Синильга! Но ничего не было перед его телесными глазами, кроме зеленоватой пелены небес и вечерней, робко глянувшей звезды.
– И где ты шляешься? – встретила его у ворот заплаканная кухарка. – Ведь прибил зверь мамашу-то твою.
– За что?
– Поди знай, за что. За всяко просто. Сначала Анфиску по морде съездил. А тут...
Прохор снял венгерку и, нарочно громко ступая, прошел к матери мимо сидевшего в столовой отца. Мать на кровати, в сереньком новом платье; рукав разорван, на белом плече кровоподтек.
– Мамаша, милая!..
Голова ее обмотана мокрым полотенцем. Пахнет уксусом. Лампадка. Апостол Прохор в серебре. Верба торчит. Мать взглянула на сына отчужденно. Он смутился. Мгновенье – и он бросился перед нею на колени. Ее глаза вдруг улыбнулись и тотчас же утонули в слезах. Она обхватила его голову и, как ни старалась, не могла сдержать слез и стонов, захлебываясь плачем, шептала ему в уши, крестила и крепко стискивала его:
– Как нам жить? Как жить?.. Чрез ту змею погибаю. Господи, возьми меня к себе!
– Родная моя, бесценная!.. Сейчас объяснюсь с отцом.
Она схватила его за руку:
– Ради Бога! Он убьет тебя...
– Мамаша! Надо кончить...
Она вскочила:
– Прошенька! Прохор!
Но он уже входил к отцу. Тот за столом один угощался, пьяно пел бабьим голосом, брызгая слюной, раскачиваясь:
Все меня оставили,
Скоро я умру,
Мне клистир поставили...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Ай да батя – детям! – захохотала Варвара. Она зажигала висевшую лампу-»молнию». – Голова сивеет, а ты соромщину орешь... Тьфу!
– Хык! – хыкнул он. – Меня Илюха научил... Дурочка – кобыле курочка.
– Варвара, в кухню! – И Прохор захлопнул за нею дверь.
– А-а, красавчик, сокол, – прослюнявил Петр Данилыч.
– Отец... – начал Прохор и стал против него, держась за край стола. – Ты мне отец или нет? Ты моей матери муж или...
– А ты кто такой?
– Я человек.
– Ты? Чело-век? – Он заерзал на диване, плотный, корявый весь, и, выкатив на Прохора глаза, раскрыл рот, как бы в крайнем удивлении. – Пащенок ты! – взвизгнул он. – Лягушонок!.. Тьфу, вот ты кто!
– Если ты будешь мою мать бить, я пожалуюсь в суд. В город поеду, прокурору подам...
– Ой! Ой, Прохор Петрович, батюшка! – издевательски засюсюкал тоненько отец, и маска на его лице: испуг с мольбой. – К прокурору?.. Голубчик, Прохор Петрович, пощади!.. – И он захихикал, наливая глаза лютостью.
Прохору издевка, как шило в бок.
– Я не позволю злодейства!.. Это разбой!.. Погляди на мамашу, избил всю. За что?! – выкрикивал он вновь осекшимся детским голосом, руки изломились в локтях и взлетели к глазам, пальцы прыгали, и весь он содрогался. – За что, отец?.. За что? Ведь она мать мне, женщина... – Болью трепетал каждый мускул на его лице, и каждой волосинке было больно.
Отец медведем вздыбил и треснул в стол обоими кулаками враз:
– А-а-а?! Заступник? – Он грузно перегнулся через стол и захрипел: – А-а-а!..
Разинутая черная пасть изрыгала на Прохора дым и смрад. В испуге откачнулся сын, но вдруг, сверкнув глазами, тоже резко грохнул по столешнице:
– Да, заступник!
Они жарко дышали друг на друга и тряслись.
– А знаешь ты, отчего это выходит, отчего такая разнотычка в доме, ералаш?
– Знаю! – крикнул Прохор. – Из-за Анфисы!
– Ага! Догадлив...
– Стыдно тебе, отец...
– Мне? Ах ты, мразь, мокрица!.. Кого она мусолила в церкви: тебя али меня?
– Брось ее! Иначе сожгу ее вместе с гнездом...
– Что?.. Ты отца учить?!
– Я никого не боюсь... Застрелю ее!..
– А-а-а!.. – Петр Данилыч сгреб сына за грудь – посыпались пуговицы. Прохор куснул мохнатый кулак, сильно ударил по руке, рванулся с криком:
– Убью! – Побежал вон. – Убью эту развратницу!
Прохор видел, не глазами – духом, как, застонав, упала мать.
Коридор был темен. Купец схватил за ножку венский стул. Прохор бежал коридором.
– Куда? Стос... скрес... – Это пробирался в гости по стенке поп.
Стул, кувыркаясь, полетел вдогонку сыну, в тьму. Священник от удара стулом сразу слетел с ног.
Прохор – дикий, страшный – ворвался к Ибрагиму. Ибрагим храпел, как двадцать барабанов. Прохор схватил его кинжал и через кухню – вон.
Скорей, скорей, пока кровь как кинжал и кинжал как пламя.
– Убью.
Отскакивала от ног дорога, небо касалось головы, и тьма, как коридор; нет Прохору иной судьбы – в трубе. Некуда свернуть, не надо!..
Крыльцо, крылечко, домик, занавеска, огонек. Огнище. Резкий удар каблуком, плечом, головою в дверь:
– Эй, пустите! Пустите! У нас беда...
– Прошенька, ты? Сокол...
Вот поднялась щеколда, заскрипела дверь. Кинжал блеснул.
– А-а-а...
– Геть, шайтан! – И Прохор кувырнулся. – Я те покажу кынжал!..
Ненавистный и милый плыл чей-то голос: то ли тьма ворковала весенними устами, то ли снежная вьюга, крутясь, заливалась. Это плакал взахлеб на груди Ибрагима Прохор. Непослушный язык, бревна руки... Ой, алла, алла!.. Не умеет Ибрагим утешить своего джигита.
– Прохор, ты есть джигит. И мы тэбя любим... О!.. Завсэм любим... Сдохнэм... О!..
Прохор неутешно плакал, как кровно оскорбленный, обманутый ребенок. И так шли они сквозь тьму, обнявшись и прижимаясь друг к другу. Черкес сморкался и сопел.