Книга: Угрюм-река
Назад: XVI
Дальше: Часть восьмая

XVII

Осенняя ночь наступала темная, лютая, страшная.
Пьяные улицы выли волчьим воем, перекликались одна с другой и с заречным лесом рявканьем гармошек, разгульной песней, предсмертным хрипом убиваемых, жутким воплем: «Караул, спасите!»
Полиции нет, полиция спряталась. Буйству, блуду, поножовщине свобода. Кто ценит свою жизнь, те по домам, как мыши. Кто ценит золото, увечье, смерть, те рыщут среди тьмы. В больших домах лупоглазо блестят огни. В избушках мутнеет слабый свет, как волчьи бельма.
Набухшая скандальчиками сутемень колышется из края в край. Все в движении: избы пляшут, в избах пляшут. Прохрюкал боров. Прокуролесила вся в пьяной ругани старуха. Мальчишки черным роем носятся со свистом. Заливаются лаем запертые в кутухах барбосы.
Хмельная ватага громовских бородачей-приискателей, обнявши друг друга за шеи и загребая угарными ногами пыль, прет напролом стеною поперек дороги.
– Эй, жители! Где кабак? Кажи кабак!
– Гуляй, летучка! Вышибай дно, кобылка востропятая!
– Ганьша, запевай!.. Мишка, громыхни в гармонь.
Взрявкала, оскалилась на тьму всеми переборами ревучая гармонь, оскалились, дыхнули хмелем разинутые пасти, и веселая частушка закувыркалась в воздухе, как ошалелый заяц с гор.
Домище Силы Митрича, кабатчика, на самом урезе, при воде. Узкая боковая стена дома, как мостовой бык, уходит прямо в черные волны реки Большой Поток. Над уровнем воды в стене неширокая глухая дверь. Эта дверь разбойная: возле двери – омут в две сажени глубины.
Семья хозяина живет вверху. Там тьма и тишина. Зато в нижнем этаже, где кабак, – огни, веселье. Просторный, низкий, с темными бревенчатыми стенами зал. Три лампы-»молнии». Кабацкая стойка. За стойкой – брюхо в выручку – заплывший салом целовальник, Сила Митрич. В жилетке, в голубой рубахе; чрез брюхо – цепь. Волосы напомажены и благочестиво расчесаны на прямой пробор. Большая борода и красное щекастое лицо тоже дышат благочестием. Глазки узкие, с прищуром. Голосок елейный, тоненький, с язвительной хрипотцой. Когда надо, эти сладостные глазки могут больно уколоть, а голосок зазвучать жестоко и жестко.
Пятеро музыкантов: два скрипача, гармонист, трубач и барабанщик, усталые, пьяные, потные, толкут бешеными звуками гнусный, пропахший кабацким ядом воздух. Пьяные, потные, усталые парни, бабы, девки, мужики и лысоголовые старикашки топчутся в блудливом плясе.
– Давай веселей... Наяривай! – переступает ногами впереплет богатый спиртонос, безносый Тузик. Он давно сбросил свою поддевку, лицо пышет, пот градом, ладони мокры, четверо часов по карманам атласной желтой жилетки, цепи, перстни, кольца дразнят жадные глаза гуляк. Мясистое брюхо отвисло до колен, из-под брюха мелькают короткие бархатные ножки. – Эх, малина-ягода... Бабы, девки! Шире круг!.. Не видите, кто пляшет? Я пляшу!
– А ну, держись, Исай Ермилыч! Пади! Пади!.. – выкрикивает широкозадая цыганка-баба, потряхивая серебряными обручами в ушах. Подбоченясь и вскидывая то правой, то левой, с платком, рукой, она дробно, впереступь семенит ногами, надвигаясь полной грудью на безносого. – Ой, обожгу!! Пади! Пади!.. – разухабисто взвизгивает баба: хлестнув по плечу безносого платочком, кольнув его в бок голым локотком, она откинула голову, зажмурилась, открыла белозубый рот и со страстной улыбкой, все так же впереступь, поплыла обратно.
– Яри! Яри!.. – гнусит безносый. – Яри меня шибче!..
– Ярю...
Заржав, он пухлым шаром подкатился к шестипудовой бабище, как Дионис к менаде, поддел ее под зад, под шею сильными руками гориллы. – «Яри!» – «Ярю!..» – поднял над головой, как перышко, и, чрез стену расступившегося люда, понес, словно медведь теленка, в боковую дверь, в чулан.
– Ой, обожгу! Ой, обожгу! – с разжигающим хохотом стонала баба, вся извиваясь и взлягивая к потолку в красных чулках ногами.
Свист, гам. Гоп-гоп, гоп-гоп! И в кабак ввалилась Филькина ватага.
– Целовальник! Сила Митрич... Вина!
– Капусты! Квасу!
– Шаньпань-ска-ва-а-а!!
Возле буфетной стойки невпроворот толпа. Звякают о стойку рубли, полтины, золотые пятирублевки, шуршат выбрасываемые с форсом бумажные деньги. Целовальник широкой рукой-лопатой то и дело, как сор, сгребает деньги в выручку. Сдачи не дает, да сдачи никто и не просит. Хлещут водку, коньяк, вино жадно, с прихлюпкой в горле, как угоревшие от жажды.
Филька с ватагой, работая локтями, едва протискался к кабатчику:
– Сила Митрич!.. Бочонок водки... На всю братию. Да оторвись моя башка с плеч! Во! Становь прямо на пол посередь избы... Гей, людишки! Налетай – подешевело!..
Запыхавшийся шарообразный Тузик в золотых цепочках, в перстнях подкатился к целовальнику:
– Сила Митрич, на пару слов. Вот тебе бумажник... В нем восемь тысяч сто. Проверь.
– Верю, Исай Ермилыч, верю, родной.
– Сохрани... При народе отдаю... – И безносый Тузик передал целовальнику пухлый из свиной кожи бумажник. – А нам, понимаешь, в номерок винишка, закусочек, сладостей разных шоколадных. А-а... Филя, друг! И ты здесь?.. А я со Стешкой... Вот краля! Прямо слюна кипит... – Он сплюнул, отер искривленный рот рукавом шелковой рубахи. Его безобразное лицо было гнусно своей похотью.
А ватага Фильки уселась на пол вкруг бочонка и заорала песни.
Голова ль ты моя-а у-да-а-ла-ая...
Долго ль буду носить я тебя-а-а... —

заунывно горланила ватага Фильки Шкворня проголосную, старинную. Сам Филька, скосоротившись и захватив бороду рукой, поводил широкими плечами, тоже подпевал шершавым басом, тряс башкой и плакал.
По углам, развалившись на полу, обнимались очумевшие от водки мужики и бабы. Ловкие воровские руки баб успевали до порошинки очищать карманы золотоискателей.
В лампах выгорал керосин. Темнело. В дверь просунулась с улицы усатая морда урядника, обнюхала воздух, посверлила глазами вспотевшего, измученного целовальника, сбившихся с ног половых и пропала.
Чарки ходили по ватаге. Бочонок усыхал.
Аль могила-а, землица-а-а сырая-а-а...
Принакроет, бродягу, меня-а-а... —

надрывно пела ватага, хватая за ноги пробегавших баб и девок. Филька плакал и бормотал:
– Людишки-комаришки... Миленькие вы мои... Люблю людишек!
– Господа гости! – закричал целовальник и, тяжело водрузившись на стойке, зазвонил в звонок. – Третий час ночи!.. Велено закрывать... Полиция была... Дозвольте расходиться. Ну, живо, живо, живо!!
Пятеро здоровенных половых, специально нанятых целовальником на дни гулянки, выталкивали, вышвыривали в дверь, за ноги волочили спящих по захарканному, улитому вином и кровью полу. Вышвырнут был и Филька Шкворень.
Помещение очистилось. Убитых, слава Богу, не было. Целовальник обернулся лицом к образу, покивал благочестивой головой, трижды набожно перекрестился. Дал половым по пятерке и по бутылке пива.
– Завтра с утра, ребята, – сказал он им.
Половые – местные парни в белых фартуках, – побрякивая полными серебра карманами, ушли. Двое услужающих мальчишек и старая кривая судомойка мели пол, убирали побитую посуду и бутылки, все стаскивая в кухню.
Из чулана слышался визгучий хохот пьяной Стеши и грубая гугня безносого. Наконец все стихло. Только за стенами кабака ревела в сотни глоток страшная пьяная ночь.

 

Из-под пола легонько постучали. Целовальник, проверяя выручку и бормоча: «Две тыщи восемьсот девяносто семь, две тыщи девятьсот», – в ответ трижды в пол пристукнул каблуком: «Сейчас, мол... слышу».
В чуланчике тихо. Целовальник, швыряя сотенные вправо, а золотые – в жестянку из-под монпансье, продолжал считать выручку. Затем вытащил из-за пазухи бумажник безносого, заглянул в него, скользом мазнул взглядом по иконе, вздохнул, снова сунул бумажник за пазуху и на цыпочках – к чуланчику.
Целовальник стал смотреть сквозь щель в чуланчик. А дверь по лбу его: хлоп!
– Ты тут чего?
– А я, Исай Ермилыч... Этово... как его... – завилял елейным голосочком целовальник. – Проведать, не созоровала ль чего с вами Стешка... Кто ее знает?.. Опаска не вредит. А я за своих гостей в ответе быть должон... Хи-хи-хи!..
– Вот она какая антиресная. Подивись... – распахнул дверь безносый. На кровати разметалась в крепком сне полуобнаженная Стеша.
– Прямо белорыбица-с... Исай Ермилыч... – причмокнул целовальник.
– А я ухожу к куму, к мельнику.
– Знаю-с, знаю-с... Не опасно ли? Ночь, скандалы-с, Исай Ермилыч.
– Черта с два! – И безносый, как железными клещами, стиснул двумя пальцами плечо целовальника.
– Ой! Ой!.. – закрутился тот, от боли присел чуть не до полу. – Ну и силка же у вас... Не угодно ль на дорожку выпить?..
– Нет.
– А почему же? Вот вишневочка...
– Нет.
– В таком разе извольте деньги получить...
– Давай, брат, давай, Сила Митрич.
– Пожалуйте-с к выручке, Исай Ермилыч. Бумажничек ваш там-с...
В длинной поддевке безносый грузно водрузился по эту сторону кабацкой стойки, против выручки. Целовальник, открыв выручку, шарил глазами, как бы отыскивая затерявшийся бумажник.
– Сколько я тебе должен за гульбу?
Лик целовальника вдруг весь изменился, судорога прокатилась по спине. Жестким и жестоким голосом сказал:
– Как-нибудь сочтемся, – и крепко нажал под выручкой рычаг.
Под ногами безносого Тузика мгновенно разверзся люк, на котором он стоял, и Тузик грузно провалился под пол. Он поймал в полумрачном подземелье мутный свет фонаря и глухой, гукающий голос:
– С праздничком, Исайка-черт!
Безносый, весь взъярившись и похолодев, привстал по-медвежьи на дыбы и мертвой хваткой вцепился кому-то в глотку. Но обух топора сразу раздробил бродяге голову...
К ногам догола раздетого трепещущего трупа быстро привязали тяжелый камень.
– Отворяй! – гукнул темный голос.
И труп был вытолкнут чрез потайной проруб в стене прямо в волны Большого Потока.
У целовальника тряслись руки, звякали в ушах червонцы, зубы колотили дробь. В дверь с улицы крепко постучали. Влез пьяный Филька Шкворень.
– Тузик здеся? Ах, ушел? И деньги взял?
– Ну да... Без всякого сомнения...
– А меня били, понимаешь... Грабили... Только я и сам с усам! – Филька выхватил из-за пазухи окровавленный нож и погрозился улице.
Диким, в сажень, пугалом он стоял на закрытом люке против целовальника. Все лицо его разбито в кровь. Правый глаз заплыл. Из-под волос по правому виску и по скуле кровавый ручеек.
– А я, понимаешь, гуляю... И буду гулять! – ударил Филька в стойку кулаком. – Только я по-умному. Двоих, кажись, пришил... Ну и мне влепили. Едва утек... И завтра буду целый день гулять... А золота не отдам, сволочи, не отдам! – И Филька снова погрозился улице ножом. – У меня в кисе, может, на двадцать пять тыщ! Да, может, я побогаче Тузика!.. А только что – тяжко мне. Поверь, Сила Митрич... Тяжко... Тоска, понимаешь, распроязви ее через сапог в пятку! Ух!! – И Филька опять грохнул в стойку.
– Ты не стучи... Ты выпей лучше да ложись спать. Я устал, до смерти спать хочу.
– Нет, Сила Митрич, не лягу! Потому – скушно мне... Душа скулит... Гулять пойду. В вине утоплю душу. Она у меня черная. А ежели ухайдакают меня, Богу помолись за мою душеньку. Убивец я, черт... Убивец!.. – Филька скосоротился и закрыл лапой мохнатое лицо.
– Золото-то при тебе?
– При мне... Вот оно... Возьми на сохранение. Я человек простой... Я верю тебе. Я, брат, в Тамбовскую жениться еду.
Целовальник трижды стукнул каблуком в пол.
– Давай, давай, брат... Давай... Да ты не скучай... Я, брат, сам убивец... Плевать... Вот сейчас тебя оженят, – сказал целовальник и нажал под выручкой рычаг.
Филька Шкворень так же быстро рассчитался с жизнью. В глубоком стеклянно-рыжем омуте он, без тоски, без злобы в сердце, стоял теперь рядом с веселым Тузиком. С тяжелыми камнями на ногах, впаявшими трупы ступнями в дно, оба золотоискателя, подвластные течению реки, легонечко поводя руками, изысканно вежливо, как никогда при жизни, раскланивались друг с другом. Они удивленно оглядывали один другого своими ослепшими глазами, силились что-то сказать друг другу – может быть, нечто мудрое и доброе – и не могли сказать.

 

С утра гулко посвистывал пароход, сзывая отъезжающих. Мрачные, избитые, ограбленные люди стали помаленьку стягиваться к пристани. Хозяйственные, степенные рабочие – их подавляющее большинство – ночевали в барже. Эта трезвая масса людей встречала пропойц то злобным, то презрительным смешком. Многие из ограбленных гуляк, по два, по три года копившие деньги, чтоб в достатке и в почете прибыть домой, теперь, проспавшись, впадали в полное отчаянье: рвали на себе волосы, то со слезами молились Богу, то в безумстве богохульствовали, рыдали, как слабые женщины, упрашивали товарищей убить их, разбивали себе о стены головы, в умственном помрачении кидались в реку.
В это утро улицы воровского села Разбой резко тихи, траурны. Шла-плыла непроносная туча. Небесная голубая высь померкла. Грешный воздух весь в мелкой пронизи холодного дождя. С мрачным карканьем, как гвозди в гроб, косо мчится сизая стая зловещих птиц. Унылый благовест, внатуг падая с колокольни в бездну скорби и подленького ужаса, зовет людей к очистительной молитве. Но богомолов нет. Никто не перекрестится: душа и руки налиты свинцом. Даже Филька Шкворень под водой было попробовал перекреститься, но безвольная рука на полпути остановилась. Всюду уныние, всюду мертвенность. Страх перед содеянным и лютые тени вчерашних разгулявшихся страстей-страданий наглухо прихлопнули всю жизнь в селе. Горе, горе тебе, разбойное село Разбой!..
Зато стражники бодро разъезжали по селу с сознанием до конца исполненного долга. Радостней всех чувствовал себя бравый урядник, получивший от целовальника из ручки в ручку пятьсот рублей.
Документы отъезжающих полицией проверены. В два часа дня пароход ушел. У беглеца Стращалова на душе радостная музыка. Филька Шкворень, когда пароход проходил мимо него, пытался схватиться за колесо, пытался крикнуть: «Братцы, захватите меня в Тамбовскую...», но пароход, бесчувственно пыхтя, ушел.
Следственной властью и полицией было поднято в селе и в покрывавшем выгон кустарнике восемнадцать свежих трупов. В больницу попало восемь искалеченных. Тридцать три человека сидели в каталажке.
Страсти кончились, скоро пройдет и страх. Но тяжелые страдания, включенные и в страх и в страсти, надолго останутся в злопамятном сознании народа.
Река Большой Поток чрез подземные недра где-то сливается с Угрюм-рекой.
И все воды мира в конце концов стремятся в первозданный Океан.
Назад: XVI
Дальше: Часть восьмая