XI
Бастовали целую неделю почти все предприятия. Печальный Прохор подсчитывал убытки. От невыхода на работу хозяин уже потерял около двухсот тысяч. Это наплевать! Мошенническая махинация Иннокентия Филатыча в Петербурге покрыла убытки с лихвой. Но Прохор Петрович опасался порчи рабочими заводских механизмов, оборудования приисков, поджогов. А вдруг забастовка продлится долго? Ведь тогда всем сложным делам его будет угрожать неизбежная катастрофа... Печальный Прохор старел, худел. Чувствовалось отсутствие Нины и в особенности Андрея Андреевича Протасова.
Дом его как крепость: со стороны сада, со стороны улицы по пушке. Вооруженные до зубов стражники с урядником стерегут хозяина день и ночь.
Печальный Прохор никуда не выходил.
– Любезнейший Прохор Петрович, – дрожа рыжеватыми бачками и позвякивая серебром шпор, выворачивал свою душу ротмистр Карл Карлыч. – Я должен проявить здесь, в вашем конфликте, чудеса находчивости и умения. Меня затирают по службе. Мне давно надлежало быть полковником. И я решил... да, да, решил отличиться. Я или забастовку усмирю, или кости свои сложу здесь! – Он взволнованно мигал, бачки дрожали, зловеще чиркала по полу сабля.
Генерал-губернатор в это дело почти не вмешивался. Руководящую роль играли губернатор в губернии и департамент полиции в Питере. Ротмистр фон Пфеффер только что полученным приказом был назначен начальником всей местной полиции с подчинением и воинских сил.
Рабочие толпами беспрепятственно вливались в народный дом. Здание набито людьми до отказа. Урядник Лопаткин привязал коня к дереву и, с остервенением работая локтями, стал продираться сквозь толпу к входу. Но упругая гуща взвинченного народа, пользуясь случаем, как бы невзначай, неумышленно, стала его тискать, давить, пинать из-под низу кулаками в брюхо, в бока. Лопаткин, поругавшись, уехал.
Собрание было шумное, но порядок не нарушался. Оно продолжалось до позднего вечера. Среди собравшихся – Константин Фарков. Старик по-человечески жалел Прохора, но решил пострадать с народом за правду до конца. Выступавшие члены забастовочного комитета в своих речах призывали рабочих не оскорблять ни чинов полиции, ни представителей громовской администрации, ни самого Громова.
– Товарищи, это вот почему, – поднялся из-за стола на сцене латыш Мартын. Никто не узнал его: он в черной накладной бороде и темных очках. Да и другие члены комитета тоже изменили свою наружность. – Сейчас, товарищи, мы пока ведем экономическую забастовку, то есть пробуем мирным путем, не обостряя отношений с хозяином, улучшить свое положение. И политических требований пока что не выставляем. Поняли, товарищи?
Требования рабочих заключали в себе восемнадцать пунктов. Главные из них: повышение заработной платы на тридцать процентов; введение восьмичасового рабочего дня для шахтеров и девятичасового на всех прочих предприятиях; строгое соблюдение дней отдыха; доброкачественные продукты; увольнение некоторых служащих и в первую очередь Ездакова; улучшение квартирной и медицинской помощи; вежливое обращение, выдача жалованья деньгами, а не купонами, и т. д.
Требования были законными. Почти все они касались восстановления попранных Прохором Петровичем обязательных правительственных правил.
В конце бумаги было настоятельное требование рабочих немедленно закрыть все монопольки, все пивные.
Бумагу вручили приставу для передачи Громову.
Прохор Петрович, собрав совещание, продолжал упорствовать. Резонные доводы инженеров и руководителей упирались в стену несокрушимого хозяйского упрямства. Прохор Петрович ничего не желал видеть в рабочих, кроме кровных своих врагов; он как бы оглох на оба уха и вконец очерствел сердцем. На нем сказывалось теперь влияние Фомы Григорьевича Ездакова, каторжника. Наперекор требованиям рабочих выгнать вон этого проходимца, он сделал его своим главным помощником. Прохор будто нарочно дразнил, разжигал страсти народа.
В результате совещания Прохор Петрович решил сделать кой-какие мелкие уступки, в основных же пунктах – отказал.
На другой день с утра было расклеено по всем казармам объявление за подписью жандармского ротмистра.
«Требования рабочих одни невыполнимы, другие неосновательны, а потому и незаконны. За исключением таких-то и таких-то пунктов, требования бастующих администрацией отклоняются. Администрация предлагает, с момента объявления сего, стать в трехдневный срок на работы. В противном случае всех поголовно рассчитать, прииски закрыть, шахты затопить, уволенным выдачу продуктов прекратить».
Это объявление ошеломило рабочих. Куда же они, уволенные, денутся с своими семьями – их наберется с ребятами до десяти тысяч человек? Ведь их целый месяц надо вывозить до железной дороги иль до пристани. А где же взять денег? Неужели поколевать в тайге или снова броситься в лапы Громова?
Рабочие послали мотивированную телеграмму губернатору. Приказом губернатора постановление администрации отменено и предложено вновь вступить в переговоры с народом, не обостряя течения забастовки.
Вечером прибыл из губернии прокурор, статский советник Черношварц.
Значит, представители трех ведомств – юстиции, внутренних дел и военного – съехались на защиту печального Прохора от пятитысячной массы «наглых» рабочих. Они приехали с своей правдой, основа которой – насилие. Впрочем, они приехали с тем, что подсказывал им текущий момент истории. Они и не могли приехать с чем-нибудь иным, что могло бы обрадовать тысячи трудящихся и свести на нет алчность Прохора. Они, если б даже и хотели, не могли этого сделать: они ведь ни больше ни меньше как покорные жрецы всесильного молоха.
Однако бастовавшие приезду прокурора радовались: они, по наивности своей, видели в нем высшего представителя власти; его должен побаиваться и сам жандармский ротмистр, они вручат прокурору пространное прошение, где изольют все свои жалобы на существующий порядок.
Двенадцать выборных, в том числе Константин Фарков, Доможиров и Васильев, направились к прокурору с жалобой. Черношварц слушать выборных не пожелал.
– Вы, наверно, агитаторы, – облил их словами, как помоями.
Обиженные, они стали клясться и божиться:
– Нас народ выбрал, рабочие массы.
– Я вам не верю, – сказал Черношварц. – Пусть сам народ подтвердит мне, что вы не агитаторы, а только выборные.
Узнав это, рабочие стали писать «сознательные записки и заявки», начали гуртоваться – как на отлете скворцы; табунами ходили из казармы в казарму, собирались во множестве на берегу реки, принялись сочинять всем скопом прошение на имя прокурора. За опрокинутым ящиком восседал рабочий Петр Доможиров. Пред ним бумага и чернильница. Прошение пишется и час и два. Народ угрюм. Редко-редко упадет печальная, с солью, смешинка.
– Пиши: капуста тухлая. Пиши: хлеб выдается из несеяной муки. Как-то мышь в хлебе попалась... С сором, с сучками! А был, братцы, кусок с конским калом...
– Эти куски хранятся?
– Хранятся! Все хранятся... И протокол есть.
– Пиши: мясо выдается паршивое, несъедобное, с болячками. От такого мяса мы маемся животами, а в казармах, когда его готовят, вонь, не продохнешь. Так и пиши.
Прошение пишется долго. С Петра Доможирова льет пот, пальцы деревенеют, мелкая пронизь букв сливается.
– Вот восемьдесят два прошения от женщин. – Молодая работница кладет пред Доможировым пачку исписанных листков и придавливает их камнем. – Здесь наши слезы, все мучения наши.
Так, повиливая хвостом, волочилось время. Порядок среди народа – образцовый. Пьянство сразу как отсекло. Матерщина сгибла. Помня наказ забастовочного комитета, рабочие зорко следили друг за другом, за сохранностью имущества Громова. На приисках, на всех предприятиях расставлены собственные караулы, чтоб предотвратить хищничество. Вся знать, все служащие предприятий крайне удивились вдруг наступившему порядку, какого прежде не бывало. Почти все они опасались, что вместе с забастовкой начнутся погромы, поджоги, разгульное пьянство. Но вышло так, что многотысячная полуграмотная масса, среди которой сотни преступного элемента и отпетых сорвиголов, осмысленно заковала себя в железные цепи дисциплины.
Многие, чтоб подальше от соблазна, выливали водку из бутылей прямо на землю, похохатывали, острили:
– Не стану пить винца до смертного конца. Вино ремеслу не товарищ...
Рабочие боролись за правду, за свои права; они священнодействовали. А жизнь своим порядком со всех сторон обтекала назревавшие события.
Угрюм-река текла спокойно, однако образуя у двух противоположных враждебных берегов два острова – для Прохора и стачки.
Нина бомбардировала Протасова телеграммами. Возвращался победоносный Иннокентий Филатыч из своей поездки. Под видом Ивана Иваныча вернулся со своей женой и Петр Данилыч Громов. Он скрыто поселился в новом, выстроенном Ниной домике, в пяти верстах от резиденции, в кедраче у речки. Вместе с Петром Данилычем приехал и старенький отец Ипат в гости к своей дочке, дьяконице Манечке.
Служащим делать стало нечего; служащие, как умели, веселились, устраивали пикники и пьянки. Кэтти вплотную сдружилась с поручиком Борзятниковым: очень часто гуляли в лесу; их лица от комариных укусов вспухли. Отец Ипат – толстенький, коротенький, руки назад – чинно расхаживал вперевалку по окрестностям, обозревал чужую местность...
Дьякон Ферапонт теперь не разлучался с Манечкой: вместе ходили на охоту за богатой дичью, собирали ягоды. Когда дьякон стрелял, Манечка защуривалась и крепко затыкала уши.
Однажды под вечерок встретили на речке Кэтти; она делала вид, что читает книгу, а сама все оглядывалась по сторонам: Борзятников не приходил, – должно быть, задержался дома по экстренному случаю.
– А! Здравствуйте...
Манечке эта встреча не по сердцу: она ревновала дьякона к учительнице.
– А медведей не боитесь? – загремел дьякон.
– Что вы! Тут близко от дома, тайги нет здесь: луга, кедровые рощицы. Вы домой? Пойдемте вместе. А я, знаете, немножко... – И Кэтти, указав на бутылку, захохотала.
Манечка поморщилась. Пошли тропинкой. Походка Кэтти – не из твердых.
– Я этого пижона Борзятникова скоро возненавижу, кажется. Бессодержательный, как пустая бутылка. А скука, страшная скука... Нет людей.
– Да, – сказал дьякон. – Мне даже удивительно, что вы с ним... Ведь он же убивать народ приехал.
– Ну что вы... И вы это считаете возможным?
– Всенепременно так...
– Оставьте, Ферапонт.
Манечка окрысилась:
– Он вам не Ферапонт, а отец дьякон!
– Хорошо, приму к сведению. – И Кэтти опять захохотала с тоской, с надрывом. – Хоть бы Нина скорей возвращалась... Здесь с ума сойдешь. Страшно как-то... Манечка, возьмите меня к себе на квартиру.
Манечка только плечами пожала.
Дьякон нагружен ружьями, мешками, как верблюд. На пути – разлившийся по каменистому ложу ручей. Дьякон посадил Манечку на левую руку, а Кэтти на правую. Манечка, кокетливо дрыгая коротенькими ножками, с нарочно подчеркнутой нежностью обхватила шею мужа. В сравнении с величественным дьяконом Манечка напоминала четырехлетнего ребенка, а Кэтти – подростка-девочку. Нужно идти по воде шагов пятьдесят.
– Держитесь обе за шею, – сказал дьякон.
Кэтти, улыбнувшись, как-то по-особому обняла дьякона и задышала ему в ухо винным перегаром:
– Миленький Ферапонтик мой, Ахилла...
Манечка вдруг зафырчала, как кошка, и плюнула Кэтти в лицо. Кэтти, злобно всхохотав, плюнула в Манечку, и они сразу вцепились друг дружке в косы. Дьякон потерял равновесие, поскользнулся, крикнул: «Что вы! Дуры...» – и все трое упали в воду.
– Что это там? – И ротмистр фон Пфеффер указал с коня биноклем на барахтавшихся в воде людей.
Пряткин и Оглядкин, всмотревшись из-под ладоней, сказали:
– Надо полагать, пьяные рабочие дерутся, васкородие...
Ротмистр ответом остался весьма доволен и – галопом дальше по нагорному берегу долины. За ним кучка верховых: жандармы, стражники, судья, офицер Борзятников. Им надо засветло поспеть на территорию механического завода и прииска «Достань». По дороге срывали всюду расклеенные «Воззвания рабочих к рабочим».